Рисовала моя мама лучше, чем готовила. Мне нравилось, как она нарисовала отца — в костюме, на темно-красном фоне, с задумчивым лицом, — но вот ее томатный суп с макаронами вовсе не вызывал у меня восторга.
Она стояла у кухонной плиты перед большой кастрюлей и варила этот самый суп, в одной руке у нее был стакан хереса, а в другой — горящая сигарета с чуть ли не дюймовым столбиком пепла. Она повернулась и, увидев меня, сказала: «Иди вымой руки!» Я направился по коридору в ванную, успев краем глаза заметить, как пепельный столбик свалился в кастрюлю. Перед тем как я открыл дверь в ванную, до меня донеслось мамино бормотание: «А не пойти ли тебе?..» — а следом раздался хлюпающий звук — она принялась помешивать свою оранжевую похлебку.
Когда я вышел из ванной, мне было поручено замешать порошковое молоко и выдать всем нам, маленьким, по стакану. В конце еды нас ждали три полных стакана этого молока. К несчастью, мы все еще не забыли, что такое настоящее молоко. Порошковое по вкусу напоминало кислую капусту, а по виду — вспененную воду с растворенным в ней мелом. Но стояло оно просто для виду. Если никто из нас не жаловался на ужасный вкус, мать никогда не заставляла его пить.
Стены столовой были обиты раскрашенными под дерево панелями, сучки на которых всегда казались мне кричащими рожами. Джим сидел за столом напротив меня, а Мэри — рядом со мной. Мать восседала в конце стола, под открытым окном. Перед ней стояла не тарелка с супом, а пепельница и стакан с вином.
— Вкуснота — пальчики оближешь, — сказал Джим, добавляя в свою тарелку кусок маргарина. Как только оранжевое варево начинало охлаждаться, в него постоянно нужно было добавлять смазку.
— Закрой рот и ешь, — сказала мама.
Мэри помалкивала. По тому, как она тихонько кивала, я догадался, что она сейчас — Микки.
— Тай-во-рту сегодня не появился, — сказал я.
Мой брат посмотрел на меня и разочарованно покачал головой.
— Да он там и в метель будет торчать — ждать этого мороженщика, — сказал он маме.
Та беззвучно рассмеялась, выбросила ладонь в его сторону и ударила по воздуху.
— Во что-то же нужно верить, — сказала мама. — Жизнь такая долгая, стерва.
Она затянулась сигаретой, отхлебнула вина. Мы с Джимом знали, что последует за этим.
— Когда дела немного наладятся, — сказала она, — мы, пожалуй, все поедем куда-нибудь в отпуск.
— Как насчет Бермуд? — спросил Джим.
Мама в своем винном тумане задумалась на секунду — уж не иронизирует ли он, но брат умел изображать искренность.
— Я как раз об этом и подумала.
Так оно и было на самом деле, потому что раз в неделю, достигнув необходимого уровня интоксикации, она непременно об этом думала. Это зашло уже настолько далеко, что когда Джиму было что-то от меня нужно, а я спрашивал, что мне за это отломится, он отвечал: «Не волнуйся — я возьму тебя на Бермуды».
Она рассказывала нам о кристально чистой воде, такой прозрачной, что на сто ярдов видно, о том, как в этой глубине машут крыльями стаи скатов. Рассказывала о белоснежных песчаных пляжах, о пальмах, которые покачивают листьями на ветерке, напоенном ароматами цветов. Мы будем нежиться в гамаках на берегу. Будем есть ананасы, разрубая их ударами мачете. Будем купаться в лагунах. И волны будут выносить на берег раковины наутилусов, морских ежей, акульи зубы, а вместе с ними — серебряные пиастры с испанских галеонов, потерпевших крушение много веков назад.
В тот вечер она, как и всегда, поведала нам обо всем этом, причем в таких подробностях, что даже Джим слушал с полузакрытыми глазами и полуоткрытым ртом.
— А клоуны будут? — спросила Мэри голосом Микки.
— Конечно.
— А сколько?
— Восемь.
Мэри одобрительно кивнула и снова превратилась в Микки.
Когда мы вернулись с Бермуд, пришло время мыть посуду. Остатки варева в кастрюле мама вывалила в тарелку со спагетти — для отца, когда он вернется домой с работы. Она завернула тарелку в вощеную бумагу и поставила в самую середину духовки, включив ее на минимум, чтобы не остыло. А то, что осталось, пошло нашему псу Джорджу. Мама мыла посуду, не выпуская изо рта сигарету и постоянно прикладываясь к стакану с вином. Джим вытирал вымытое, я убирал посуду на место, а Мэри пересчитывала все это сто двадцать раз.
За пять лет до этого гараж нашего дома был переоборудован в квартиру, где поселились Бабуля и Дед. Их жилище отделялось дверью. Мы постучали, и Бабуля пригласила нас войти.
Дед достал свою мандолину и исполнил несколько песен: «Яблоневый цвет», «Покажи мне путь домой», «Доброй ночи, Айрин». Пока он пел, Бабуля шинковала капусту на деревянной доске, а мать покачивалась в кресле-качалке, прихлебывала вино и подпевала. Бренчание двухструнного инструмента, сопровождавшее голос мамы, казалось мне прекрасным.
За столиком на кухонной площади сидела Мэри со станочком «Ларедо» и вертела сигареты. Родители не покупали сигареты в пачках — у них была эта машинка, куда загружалась специальная бумага и горсть табака. Настроил машинку, повернул туда-сюда рычажок — и сигарета готова. На самом деле эта операция была не такая уж и простая. Нужно было точно подобрать количество табака, чтобы сигарета получилась плотной и не рассыпалась.
Когда родители только купили эту машинку, Мэри сидела и смотрела, как они с ней управляются. Она мгновенно превратилась в крупного специалиста по отмериванию дозы табака, распределению его на хрустящей белой бумаге, повороту рычажка. Скоро она стала главным сигаретокрутчиком. Стоило ей начать, как она превращалась в настоящую табачную фабрику. Дед называл ее Р. Дж. Рейнольдс. Но сам он этих сигарет не курил. Он курил «Лаки страйк» и пил виски «Олд грэнд-дэд», что ему вполне подходило.
Мы с Джимом смотрели телевизор с выключенным звуком. На экране в черно-белом цвете гримасничал, вертелся, падал на задницу Дик Ван Дайк, к кривлянию которого отлично шли мелодии «Лачужного городка» и «Я тебя еще увижу». Даже если бы Дед не играл, а мама не пела, звук мы все равно не смогли бы включить: Дед до смерти ненавидел Дика Ван Дайка.