Часть первая
I
Двое молодых мужчин из числа госслужащих сидели в шикарном купе первого класса. Кожаные ремни на окнах поражали своей новизной, зеркала под новыми багажными полками так сияли, словно в них мало кто еще успел отразиться; купе украшала роскошная багрово-желтая обивка с изящным узором из драконов, придуманным каким-то геометром из Кёльна. Ощущался легкий, приятный аромат олифы. Движение поезда было бесперебойным — совсем как обмен ценными бумагами, подумалось Титженсу. Состав ехал быстро, но, если бы он стал трястись и подскакивать где-нибудь еще, помимо поворота перед Тонбриджем и некоторых участков пути в Ашфорде, где без этого не обходится и к чему уже все привыкли, Макмастер непременно написал бы жалобу железнодорожной компании — Титженс нисколько в этом не сомневался. А может, даже и в газету «Таймс» написал бы.
Они следили за порядком повсюду, а не только в недавно созданном Имперском департаменте статистики под руководством сэра Реджинальда Инглби. Если они видели произвол полицейских, грубость носильщиков, нехватку фонарей на улицах, недостатки в обслуживании граждан или в укладе жизни других стран, они реагировали на это — либо вслух, с бесстрастностью выпускников Оксфорда, либо в письмах в редакцию газеты «Таймс». С сожалением и возмущением они вопрошали: «Что же стало с британским тем-то и тем-то?..» Или же писали статьи для серьезных журналов, многие из которых до сих пор существуют, о манерах, искусстве, дипломатии, внешней торговле или личной репутации почивших государственных деятелей и интеллектуалов.
Макмастер, сказать по чести, именно так и поступил бы, но в отношении себя Титженс сомневался. Вот он, Макмастер, сидит напротив — миниатюрный виг с ухоженной остроконечной черной бородкой, такие бородки носят мужчины маленького роста, чтобы лишний раз подчеркнуть свою непохожесть на остальных; с черными, непослушными, густыми волосами, зачесанными назад твердым железным гребнем; с острым носом, сильными, ровными зубами; в воротнике-бабочке, белоснежном, словно фарфор, в галстуке с запонкой в виде золотого кольца из ткани сероголубого цвета с черными крапинками, под цвет глаз, как было известно Титженсу.
Сам же Титженс никак не мог вспомнить, какого цвета его собственный галстук. От департамента до их квартиры он доехал на кэбе, потом натянул брюки, мягкую рубашку, свободное, сшитое на заказ пальто и собрался в путь — быстро, но довольно методично, умудрившись вместить огромное количество предметов в объемистую дорожную сумку с двумя ручками, которую можно закинуть в багажный вагон, если понадобится. Он не любил, когда прислуга трогала его вещи и когда горничная его жены собирала их за него. Ему не нравилось даже, когда носильщики таскали его сумки. Он был настоящим тори, и поскольку не любил переодеваться в поездах, то теперь сидел в купе на самом краю сиденья в своих больших, коричневых, крепких ботинках для гольфа, склонившись вперед, широко расставив ноги и положив на колени большие белые ладони, — сидел и о чем-то думал.
А Макмастер откинулся на спинку сиденья, пробегая глазами текст, напечатанный на маленьких страничках, стопкой лежащих перед ним. Вид у него был сосредоточенный, он слегка хмурился. Титженс знал, что для Макмастера этот момент чрезвычайно важен. Сейчас он вносил правки в рукопись своей первой книги.
Титженс знал также, что писательская жизнь — сфера неоднозначная, полная тонких нюансов.
В ответ на вопросы о том, писатель ли он, Макмастер слегка пожимал плечами.
«Что вы, что вы, милая леди!» — говорил он интересующейся даме — мужчина не стал бы задавать такие вопросы человеку столь искушенному и опытному. И с улыбкой продолжал: «Какой из меня писатель. Так, балуюсь время от времени. Думаю, я скорее критик. Да! Скорее критик».
Однако Макмастеру были открыты двери гостиных, где среди длинных портьер, бело-голубых тарелок из китайского фарфора, обоев с крупными узорами и больших, чистых зеркал можно было встретить талантливейших деятелей искусства. Он подбирался как можно ближе к милым дамам — хозяйкам этих домашних салонов — и умело вел разговор в несколько менторской манере. Ему нравилось, когда присутствующие с уважением слушали его рассуждения о Боттичелли, Россетти и о тех итальянских художниках, которых он называл примитивистами. Титженс несколько раз видел его в таких салонах. И не осуждал.
Даже если публику, собирающуюся на таких вечерах, и нельзя было назвать высшим обществом, все равно эти встречи помогали продвигаться по долгому и непростому пути к высоким должностям на поприще государственной службы. И хотя сам Титженс был чужд карьеризма, он, как это ни иронично, уважал амбициозность своего друга. Это была странная дружба, но в странности дружбы — залог ее длительности.
Титженс был младшим сыном одного йоркширского землевладельца, и происхождение обязывало его пользоваться лучшими из благ, доступных представителям высших классов. Он был начисто лишен амбиций — впрочем, они вполне могли возникнуть в будущем, как это обычно бывает в Англии. Он позволял себе небрежность в одежде, в общении, в высказываниях. У него был небольшой личный доход от имения матери и небольшое жалованье служащего Имперского департамента статистики, он был женат на богатой женщине, поддерживал тори и умел талантливо и метко шутить в разговоре, чем и притягивал к себе внимание. Ему было двадцать шесть лет, но он отличался рослой и по-йоркширски нескладной фигурой и весил куда больше, чем полагалось в его возрасте. Его начальник, сэр Реджинальд Инглби, с огромным вниманием слушал, когда Титженс рассуждал об общественных течениях, влияющих на статистику. Иногда сэр Реджинальд говорил: «Титженс, да вы ходячая энциклопедия точного знания о материальном мире!», и тогда Титженсу казалось, что это — его прямая обязанность, и он принимал похвалы молча.
А вот Макмастер на его месте непременно ответил бы сэру Реджинальду что-нибудь вроде: «Вы очень любезны, сэр Реджинальд!», и Титженс находил это весьма уместным.
Макмастер был старше по должности и, вероятно, по возрасту. О его годах и происхождении Титженс имел самое расплывчатое представление. Судя по всему, Макмастер родился в Шотландии, и со стороны казалось, что он получил хорошее религиозное воспитание. Однако в действительности он вполне мог оказаться сыном бакалейщика из Капара или носильщика из Эдинбурга. Когда имеешь дело с шотландцами, это не столь важно, к тому же Макмастер и сам предпочитал не распространяться о своих корнях, и окружающие, привыкнув к этому, и вовсе перестали интересоваться сим вопросом.
Титженс радушно принимал Макмастера всегда и везде: и в Клифтоне, и в Кембридже, и на Чансери-лейн, и в их квартире на Грейс-Инн. К Макмастеру он испытывал глубокую привязанность, даже благодарность. Макмастер, судя по всему, старался отплатить ему тем же. Он всегда старался услужить Титженсу. Уже работая в Казначействе личным секретарем сэра Реджинальда Инглби, Макмастер в разговорах со своим начальником всячески расхваливал своего друга, который в то время еще учился в Кембридже. Сэр Реджинальд в то время как раз подыскивал молодых людей, которым мог бы поручить заботу о своем «детище» — новом департаменте, и потому с радостью принял Титженса на работу своим вторым заместителем. В свою очередь Макмастера в Казначейство когда-то отрекомендовал именно отец Титженса, который рассказал о талантливом юноше сэру Томасу Блоку. И конечно, именно родители Титженса (точнее сказать, его мать) одолжили Макмастеру некоторую сумму, на которую тот смог доучиться в Кембридже и устроиться в Лондоне. И он уже частично отплатил за это — например, тем, что поселил Титженса в квартире, которую арендовывал, когда Титженс приехал в город.
Отношения у них были добрые и непринужденные. Титженс вполне мог зайти утром к своей светловолосой, пышнотелой, доброй матери и сказать:
«Мама, послушай! Помнишь того парня, Макмастера? Ему нужно немного денег, чтобы закончить университет».
И она ответила бы:
«Помню, милый. Какая сумма его устроит?»
Молодой англичанин из низшего сословия счел бы такую помощь проявлением классового долга, но Макмастер смотрел на это иначе.
Когда в жизни Титженса случилась беда — четыре месяца назад его жена уехала за границу с другим мужчиной, — Макмастер поддержал его так, как не смог бы никто больше. Когда дело касалось чувств, Титженс отличался неизменной молчаливостью. Он считал, что говорить о чувствах бессмысленно. Да и думать о них — тоже.
Само собой, побег жены потряс его так сильно, что он и сам не до конца осознавал это, но о случившемся высказал слов двадцать от силы. И почти все из них — своему отцу, высокому, крупному седоволосому мужчине с очень прямой спиной, который в тот день плавно вошел в гостиную Макмастера и Титженса на Грейс-Инн и, помолчав с пять минут, спросил:
— Так ты будешь с ней разводиться?
Кристофер ответил:
— Нет! Только мерзавец обрек бы свою жену на такую муку, как развод.
Мистер Титженс ждал подобного ответа. Вскоре он задал новый вопрос:
— Но ты разрешишь ей развестись с тобой?
Кристофер ответил:
— Если она сама захочет. Не стоит забывать о ребенке.
Мистер Титженс спросил:
— Ты позаботишься о том, чтобы ее часть имущества досталась сыну?
Кристофер ответил:
— Если получится осуществить это мирным путем.
— Ясно, — проговорил мистер Титженс.
А через несколько минут добавил:
— Твоя мама чувствует себя очень хорошо.
А потом:
— Наш механический плуг сломался.
А потом:
— Я буду ужинать в клубе.
Кристофер спросил:
— А можно я приведу с собой Макмастера, сэр? Вы говорили, что сможете его там устроить.
— Да, говорил. Там будет старый генерал Фоллиот. Он ему поможет. Стоит с ним познакомиться. — И он ушел.
Титженс считал, что его отношения с отцом почти идеальны. Они были словно два члена одного клуба — уникального клуба — и мыслили столь похоже, что можно было и не разговаривать. Прежде чем преуспеть на поприще землевладельца, Титженс-старший долго жил за границей. Через болотистые земли в промышленный город, которым мистер Титженс тоже владел, он всегда ехал в коляске, запряженной четверкой лошадей. В самом поместье Гроби никогда не курили табак: главный садовник мистера Титженса каждое утро набивал ему двенадцать трубок и прятал их в розовые кусты перед домом. Эти трубки мистер Титженс и выкуривал в течение дня. Большая часть его земель была обработана; с 1876 по 1881 год он заседал в парламенте Холдернесса, но не выставил свою кандидатуру на выборы после перераспределения мест, материально помогал одиннадцати приходам, время от времени ходил на охоту с собаками и регулярно практиковался в стрельбе. Кроме Кристофера у него были еще трое сыновей и две дочери. Ему исполнился шестьдесят один год.
В день, когда сбежала жена, Кристофер позвонил своей сестре Эффи в Йоркшир и спросил:
— Не возьмешь ли Томми к себе пожить на некоторое время? Марчент поедет с ним. Она согласна присматривать и за твоими малышами, так что ты сможешь сэкономить на няне, а я оплачу за них все расходы и добавлю немного сверх.
Сестра ответила:
— Конечно, Кристофер.
Она была женой священника, который служил неподалеку от Гроби. У них было несколько детей.
Макмастеру Титженс сказал:
— Сильвия уехала с человеком по фамилии Пероун.
Макмастер только ахнул.
Титженс продолжал:
— Я съезжаю из дома, а мебель сдаю на хранение. Томми отправится к моей сестре Эффи. Марчент едет с ним.
Макмастер сказал:
— Тогда ты, наверное, захочешь переселиться в нашу прежнюю квартиру.
Макмастер занимал почти весь этаж одного из домов на Грейс-Инн. После свадьбы Титженс от него съехал, и Макмастер стал наслаждаться одиночеством, а его слуга перебрался из мансарды в спальню Кристофера.
Титженс сказал:
— Я перееду к тебе завтра, если не возражаешь. К тому времени Ференс успеет вернуться в мансарду.
В то утро за завтраком, спустя четыре месяца после побега супруги, Титженс получил от нее письмо. Она без тени раскаяния просила ее забрать. Писала, что ей до ужаса надоели Пероун и Бретань.
Титженс взглянул на Макмастера. Макмастер, сидевший в кресле к нему спиной, обернулся и посмотрел на друга большими круглыми серо-голубыми глазами, бородка у него подрагивала. Когда Титженс заговорил, Макмастер положил руку на горлышко графина с бренди из граненого стекла на деревянной подставке.
— Сильвия просит ее забрать, — сообщил Кристофер.
— Выпей чуть-чуть! — предложил ему Макмастер.
Титженс хотел было машинально отказаться. Но вместо этого согласился:
— Да. Наверное, стоит. Рюмочку.
Он заметил, что крышка графина подрагивает и звенит. Видимо, у Макмастера дрожали руки. Не оборачиваясь, Макмастер спросил:
— И ты ее заберешь?
Титженс сказал:
— Полагаю, да.
От бренди у него по всей груди разлилось приятное тепло.
— Выпей еще, — посоветовал Макмастер.
— Хорошо. Спасибо.
Макмастер продолжил завтракать и разбирать почту. Титженс тоже. Вошел Ференс, забрал тарелки с беконом и поставил на стол серебряное блюдо с яйцами пашот и пикшей. Спустя долгое время Титженс сказал:
— Да, судя по всему, я поеду за ней. Но мне нужно три дня, чтобы обдумать детали.
Казалось, случившееся не пробудило в нем никаких чувств. У него из ума все не шли кое-какие обидные фразы из письма Сильвии. Бренди не опьянял его, но спасал от предательской дрожи.
— Пожалуй, в Рай поедем к одиннадцати сорока. Можно будет прогуляться после чая, пока день длинный. Хочу заехать к священнику, который живет неподалеку. Он очень помогает мне с книгой, — сказал Макмастер.
Титженс посмотрел на него:
— Так твой поэт и со священниками был знаком? Ну, разумеется... Как его фамилия? Дюшемен, верно?
Макмастер продолжал:
— Мы прибудем к нему в два тридцать. Это не поздно для загородних имений. Останемся часов до четырех, а кэб будет ждать нас у дома. И тогда первое чаепитие начнем уже в пять. Если нам понравится такой расклад, то останемся еще на день, во вторник отправимся в Хит, а в среду — в Сэндвич. Или можем остаться в Рае на все три дня, что нужны тебе для раздумий.
— Мне, наверное, лучше сейчас не засиживаться нигде надолго, — сказал Титженс. — Еще ведь есть твои расчеты по Британской Колумбии. Если мы возьмем кэб прямо сейчас, я закончу с ними за один час двенадцать минут. А Британская Северная Африка пусть идет в печать. Сейчас всего восемь тридцать.
Макмастер слегка встревоженно сказал:
— Нет, так нельзя! Я предупрежу сэра Реджинальда о нашем отъезде.
— А вот и можно. Инглби будет безумно рад, когда ты сообщишь ему, что закончил с расчетами. Я доделаю их за тебя, так что к его приходу в десять часов они будут готовы.
Макмастер воскликнул:
— Какой же ты невероятный человек, Крисси! Почти гений!
— Да ладно, — отмахнулся от него Титженс. — Вчера, когда тебя не было, я просмотрел все бумаги и почти всё подсчитал в уме. Я думал об этих цифрах перед сном. Мне кажется, ты допустил одну ошибку: переоценил численность населения Клондайка. Границы открыты, но туда особо никто не стремится. Я сделал соответствующую приписку у тебя в расчетах.
В кэбе он сказал:
— Прости, что снова докучаю тебе со своими бедами. Но что ты об этом скажешь? И что говорят в департаменте?
— В департаменте? — переспросил Макмастер. — Да ничего особенного. Все думают, что Сильвия за границей ухаживает за миссис Саттертуэйт. А я... Я... — Он сжал мелкие, крепкие зубы. — Как бы я хотел, чтобы ты смешал эту женщину с грязью! Как бы я хотел, видит Бог! Она же тебе всю жизнь искалечит! Довольно!
Титженс потупил взгляд.
Это многое объясняет. Несколько дней назад один молодой человек, который приятельствовал скорее с его супругой, чем с ним самим, подошел к нему в клубе и выразил надежду, что миссис Саттертуэйт — матери его жены — уже лучше. Теперь же Титженс сказал:
— Все понятно. Миссис Саттертуэйт, вероятно, поехала за границу, чтобы прикрыть побег Сильвии. Она женщина умная, хоть и стервозная.
Двухколесный экипаж летел по почти пустым улицам. Госслужащие еще не ехали на работу — было слишком рано. Копыта лошади гулко стучали по мостовой. Титженс предпочитал именно такие экипажи с хорошими — под стать благородным и состоятельным пассажирам—лошадьми. Он ничего не знал о том, что его приятели думают о его делах. И спросить их — значило вступить в борьбу с мощной, тайной инерцией.
Последние несколько месяцев он занимал себя тем, что по памяти классифицировал ошибки в энциклопедии «Британника», переиздание которой появилось не так давно. Он даже написал статью для одного скучного ежемесячного журнала по этой теме. Статья была настолько язвительной, что не возымела должного эффекта. Он презирал людей, которые ссылались друг на друга, но его точка зрения была настолько необычной, что на статью никто не отозвался, кроме разве что Макмастера. А еще она впечатлила сэра Реджинальда Инглби, которому было невероятно приятно думать о том, что под его началом работает человек со столь цепкой памятью и энциклопедическими познаниями... Титженс погружался в это занятие, как погружаются в глубокий сон. Но теперь пришла пора задать несколько вопросов.
— А что говорят о моем отказе от дома? Больше я там жить не буду.
— Все думают, что миссис Саттертуэйт не понравилось на Лаундес-стрит. Этим объясняется ее болезнь. Там якобы слишком сыро. Сэр Реджинальд целиком и полностью одобряет такой поворот. Он не считает, что молодой женатый служащий госучреждений непременно должен жить в дорогих апартаментах на юго-западе.
Титженс сказал:
— Будь он проклят. — А потом проговорил: — Впрочем, он, вероятно, прав. — А затем добавил: — Спасибо. Это все, что я хотел узнать. Рогоносцам к лицу общественное неуважение. И это правильно. Жену нужно уметь удержать.
Макмастер запальчиво воскликнул:
— Нет! Нет! Крисси!
А Титженс продолжил:
— Государственное учреждение сродни частной школе. Вполне может быть, что они не захотят, чтобы в числе служащих был человек, чья жена якшается с другими служащими. Помню, в какое бешенство пришли все в Клифтоне, когда начальство взяло на работу первого еврея и первого негра.
Макмастер сказал:
— Пожалуйста, хватит.
— Был еще один парень, — продолжил Титженс, — наш сосед. Его звали Кондер. Жена часто ему изменяла. Уезжала с каким-то мужчиной месяца на три — и так каждый год. Кондер и пальцем не пошевелил, чтобы исправить положение. Но все в Гроби чувствовали себя неуютно. Хозяевам было очень неловко представлять его — а уж его супругу тем более — гостям, даже в собственном доме. И еще как неловко. Все знали, что младшие дети не от него. Какой-то парень женился на одной из младших дочерей, и она перебралась к нему. Но даже ее никто не спешил навестить. Не от большого ума, не из чувства справедливости. Просто люди и впрямь не доверяют рогоносцам. Потому что боятся, что им придется содействовать глупости и подлости.
— Но ты ведь помешаешь Сильвии и не допустишь этого! — с чувством воскликнул Макмастер.
— Не знаю, — отозвался Титженс. — А как мне ее остановить? Видишь ли, как по мне, Кондер был очень даже прав. Такие беды — воля Божья. Джентльмен должен с ними смириться. Если женщина не захочет разводиться, он должен принять ее обратно, но об этом станут судачить. В этот раз ты правильно поступил. Да и миссис Саттертуэйт. Но ты не всегда будешь рядом. А я могу встретить другую женщину...
Макмастер охнул. И через секунду осторожно спросил:
— И что тогда?
Титженс сказал:
— Одному Богу известно... Нужно не забывать и о несчастном малыше. Марчент говорит, он уже перенимает йоркширский говор.
Макмастер сказал:
— Если бы не ребенок... Все было бы решить...
Титженс только рукой махнул.
Они остановились напротив ворот под серой остроконечной аркой из цемента. Протягивая кучеру деньги, Титженс сказал:
— Вы стали подмешивать кобыле в корм меньше солодки. Я же говорил, что она станет проворнее!
Кучер, с красным блестящим лицом, в лоснящейся шляпе и мешковатом пальто с гарденией в петлице, удивленно воскликнул:
— Все-то вы помните, сэр!
В поезде Макмастер, едва разложив багаж, взглянул на своего друга, который таки успел забросить свою дорожную сумку в вагон проводников. Это был знаменательный день для Макмастера. На столике перед ним лежали гранки его первой, тоненькой, но такой значимой для него книги... От страниц, покрытых черными буквами, по-прежнему пахло типографской краской! Он жадно вдыхал этот аромат. Бумага еще не до конца просохла. Белыми, несколько неуклюжими и вечно холодными пальцами он сжимал тонкий золотистый карандашик, который приобрел специально для того, чтобы вносить исправления в гранки. Но в тексте не было ни единой ошибки!
Он рассчитывал сполна насладиться моментом, ведь это была единственная чувственная радость, которую он позволил себе за многие месяцы. Казаться джентльменом при скудном достатке — задача непростая. Но наслаждаться собственными фразами, смаковать их саркастичную меткость, ощущать их ритм, гармоничный и спокойный, — вот высшее из наслаждений, и вовсе не такое дорогостоящее. Он получал его и при чтении собственных статей о философии и жизни таких великих личностей, как Карлейль или Милль, или о развитии внешней торговли. Теперь же перед ним лежала его собственная книга.
Он рассчитывал на то, что книга поможет ему закрепить свои позиции. Среди его коллег по департаменту были в основном те, кому должности доставались «по рождению», и потому особой симпатии эти люди к нему не питали. Но была среди них небольшая группка молодых людей (и она, к слову, начинала расти), которые добились своего положения личными заслугами и завидным трудолюбием. Такие наблюдали за повышениями коллег по службе с легкой завистью, всегда замечали, когда у других повышался оклад лишь благодаря благородному происхождению, и дружно сетовали на фаворитизм.
Таких Макмастер старался не замечать. Его близость с Титженсом давала ему шанс примкнуть к «родовитым» чиновникам, а его покладистость — а он знал, что ему присущи услужливость и покладистость! — на службе у сэра Реджинальда Инглби нередко спасала его от неприятностей. Статьи давали ему право на некоторую строгость манер, а книга, как он рассчитывал, должна была обеспечить авторитет. Благодаря ей он сможет стать «Тем Самым Мистером Макмастером», критиком, уважаемой фигурой. Начальство лучших из департаментов вовсе не против того, чтобы их коллективы украшали личности выдающиеся, во всяком случае, продвижению таких личностей по службе ничто не мешает. Макмастер почти физически ощущал, как сэр Реджинальд Инглби замечает, с какой любезностью с его подчиненным обходятся в гостиных таких уважаемых людей, как миссис Лимингтон, миссис Кресси, достопочтенная миссис де Лимо, — как сэр Реджинальд замечает все это, хотя сам не читает ничего, кроме правительственных публикаций, и думает о том, что может с легкостью помочь своему талантливому и скромному подчиненному в продвижении по службе.
Макмастер, сын бедного экспедитора грузов из далекого портового городишки в Шотландии, довольно рано понял, о какой карьере мечтает. Он с легкостью сделал выбор между героями мистера Смайлса, весьма популярного автора в детские годы Макмастера, и интеллектуальными возможностями, открывшимися для бедного шотландца. Шахтер может стать владельцем шахты, а упорный, одаренный, трудолюбивый юный шотландец, который уверенно и целеустремленно стремится к тому, чтобы стать образованным человеком и приносить обществу пользу, непременно добьется признания, богатства, всеобщего восхищения. Нужно было выбрать между этим самым «может» и «непременно добьется», и этот выбор дался Макмастеру легко. Он почти не сомневался в том, что к пятидесяти годам получит рыцарский титул, а задолго до этого разбогатеет, организует свой литературный салон, найдет супругу, которая только приумножит его скромную славу. Он отчетливо представлял, как она будет ходить по гостиной среди умнейших интеллектуалов своего времени, грациозная, преданная — главная награда за его проницательность и труды. Он был уверен в себе и не боялся непредвиденных бед, считая, что они ему не грозят. Причина всех зол — в алкоголизме, бедности и женщинах. Первые два несчастья Макмастеру не грозили, хотя расходы его всегда несколько превышали доходы и он всегда был должен Титженсу. У Титженса, к счастью, средств было достаточно. А вот относительно третьего несчастья — женщин — Макмастер сомневался. Он, с позволения сказать, истосковался по слабому полу, и теперь, когда появилась возможность узаконить женское присутствие в своей жизни, он боялся поторопиться с выбором. Он в точности знал, какая она, женщина его мечты: высокая, изящная, темноволосая, любящая пышные платья, страстная, но осмотрительная, с красивой овальной формой лица, мудрая, любезная со всеми, кто ее окружает. В своих мечтах он даже слышал шорох ее платья.
И все же... Бывали случаи, когда Макмастера безумно и невыносимо, почти до потери дара речи, влекло к каким-нибудь смешливым, пышногрудым, румяным продавщицам. И только Титженс спасал его от этих крайне сомнительных интрижек.
— Ну же, остынь, — говорил Титженс. — Не стоит иметь дела с этой развратницей. Ты только и сможешь, что устроить ее в табачный магазин, а она тебе всю бороду вырвет. Не говоря уже о том, что у тебя не хватит на нее средств.
И Макмастер, который уже успел очароваться милой толстушкой, словно она была прекрасной Мэри из известной песни на стихи Роберта Бёрнса, потом еще целый день всячески поносил Титженса за эту возмутительную грубость. Но теперь он благодарил небеса за то, что у него есть такой друг. Макмастеру было почти тридцать, и до сих ему удавалось уберечься от горя, болезней и несчастной любви.
С глубоким сочувствием и тревогой он взглянул на своего замечательного друга, который не смог спасти самого себя. Титженс попал в настоящую ловушку, в самую жестокую из ловушек, уготованную для него подлейшей из женщин.
Внезапно Макмастер осознал, что не испытывает никакого наслаждения от чтения собственной книги, вопреки своим ожиданиям. Он решительно начал перечитывать аккуратно отпечатанный на странице абзац с самого начала... Вне всяких сомнений, свое дело издатели знали превосходно.
«Кем бы мы ни считали этого человека — создателем таинственных, чувственных, безупречных, пластичных образов; талантливым автором, умеющим жонглировать звучными, живыми и полнокровными строками и словами, преисполненными цветом, как и его картины; или глубоким философом, черпающим прозрения из сфер таинственных, не менее загадочных, чем он сам, — Данте Габриэлю Россетти, герою нашей небольшой монографии, стоит отдать должное как человеку, сделавшему существенный вклад в живопись, в людское общение, в жизнь высокоразвитого общества, которое мы сегодня составляем».
Дочитав до этого места, Макмастер осознал, что не испытывает той радости, какой ожидал, и перешел к абзацу посередине третьей страницы, сразу после окончания предисловия. Его взгляд рассеянно заскользил по новой строке:
«Герой нашей книги родился на востоке Англии, в...»
Слова будто не несли в себе никакого смысла. Видимо, он еще не отошел от утренних событий.
Он поднял взгляд от чашки кофе, которую держал в руках, на сероватый лист бумаги, зажатый в пальцах Титженса, дрожащий, исписанный крупным, размашистым почерком этой злобной ведьмы. А сам Титженс смотрел ему, Макмастеру, в глаза не мигая, будто бешеная лошадь! Что за лицо у него! Помрачнело! Осунулось! Нос выделялся бледным треугольником! И это лицо Титженса, его друга...
У Макмастера было такое чувство, словно его резко и сильно ударили в живот. Он подумал, что Титженс сходит с ума, что он уже лишился рассудка. Но все прошло. Титженс вновь надел маску пассивности и деланного безразличия. Позже, в департаменте, Титженс прочтет сэру Реджинальду убедительную, но довольно резкую лекцию о том, почему он не согласен с официальными данными о притоке населения к западным колониям. Сэр Реджинальд останется под сильным впечатлением. Данные требовались для составления доклада министра по делам колоний или для ответов на возможные вопросы, и сэр Реджинальд обещал изложить высокопоставленному чиновнику соображения Титженса по данной теме. Такой поворот событий обыкновенно был на руку молодому служащему, потому что повышал репутацию всего департамента. Они работали с данными, предоставленными правительством колоний, и обнаружение ошибок в этих сведениях было весьма похвально.
Но в ту минуту он сидел перед Макмастером в своем сером костюме, широко расставив ноги, такой неуклюжий, нескладный; его большие «интеллигентские» руки безвольно висели между ног, а взгляд был прикован к цветной фотографии порта Булонь-сюр-Мер, висевшей у зеркала под багажной полкой. Невозможно было сказать, о чем думает этот светловолосый, румяный, погруженный в себя человек. Возможно, о какой-то математической теории или о недочетах в чьей-нибудь статье об арминианстве. Хоть это и казалось абсурдным, но Макмастер сознавал, что ему почти ничего неизвестно о чувствах друга. Титженс редко откровенничал с ним о жене. Макмастер припомнил только два таких случая.
Накануне отъезда в Париж, где Титженс собирался жениться, он сказал:
— Винни, дружище, теперь свадьба — единственный выход. Она обвела меня вокруг пальца.
И уже гораздо позже добавил:
— Черт возьми, а я ведь даже не знаю, мой ли это ребенок!
Последнее признание поразило Макмастера до глубины души — ребенку тогда было только семь месяцев, он часто болел, и неуклюжая нежность Титженса по отношению к сыну сама по себе казалась Макмастеру удивительной, даже когда он еще не слышал этих кошмарных слов; теперь же признание друга так сильно его ранило и привело в такой ужас, что он едва не счел эту новость личным оскорблением. Такими откровениями редко делятся с себе равными — разве что с адвокатами, врачами или со священниками, которые занимают особое положение. Так или иначе, подобные признания обычно высказываются для того, чтобы разжалобить ближнего, а Титженс однозначно не нуждался в сочувствии. Чуть позже он язвительно сказал:
— Она великодушно дает мне все основания для подозрений. И не только мне, но и Марчент. — Так звали старую няню Титженса.
Внезапно — словно на миг потеряв рассудок — Макмастер воскликнул:
— И все-таки это был настоящий поэт, напрасно ты с этим споришь!
Это замечание вырвалось у него невольно, когда в ярком освещении купе он вдруг заметил серебристо-белую прядь, упавшую на лоб, и круглое седое пятно над виском. Возможно, Титженс поседел уже давно, ведь бывает такое, что живешь с человеком рядом и не замечаешь перемен, происходящих с ним. Йоркширцы, румяные и светловолосые, часто седеют в юности; первые серебристые волоски появились у Титженса уже лет в четырнадцать; и это было особенно заметно на солнце, когда он снимал шляпу и кланялся. Но Макмастер с ужасом сделал вывод о том, что друг поседел из-за письма жены — всего за четыре часа! А это значило, что он страшно страдает и что его нужно во что бы то ни стало отвлечь.
Макмастер не успел как следует обдумать это свое предположение. По размышлении здравом он ни за что не стал бы сейчас заговаривать о знаменитом художнике и поэте.
— Что-то не припомню, чтобы я это оспаривал, — проговорил Титженс с упрямством, которое тут же передалось Макмастеру, и он продекламировал одно из стихотворений Россетти:
— Не будешь же ты отрицать, что это поэзия. Великая поэзия, — проговорил он.
— Не буду, — небрежно бросил Титженс. — Я поэзию вообще не читаю, только Байрона. Но та мерзкая картина...
Макмастер неуверенно сказал:
— Не понимаю, о какой картине речь. О той, что находится в Чикаго?
— Нет, той картины, о которой я говорю, вообще не существует. Но я отчетливо ее вижу, — сказал Титженс, а потом с неожиданной яростью добавил: — Проклятие! Зачем так усердно оправдывать блуд? Англию просто с ума свели эти странные попытки. Есть же эти ваши Джордж Стюарт Милль и Джордж Элиот — самое то для высшего класса. А всех остальных оставьте в покое. Или хотя бы меня. Я с отвращением думаю об этом толстом потном мужчине, который никогда не моется, в заляпанном жиром халате и в нижнем белье, в котором он спал, представляю, как он стоит рядом с натурщицей с завитыми волосами, которая получит за все про все пять шиллингов, или со знаменитой Миссис Такой-То, и они, воркуя о страсти, смотрят в зеркало, где отражаются их зловонные фигуры, статуэтки, абажуры и тарелки, на которых лежат горы остывшего, жирного мяса.
Макмастер побледнел. Его бородка встала дыбом.
— Ты не имеешь... Ты не имеешь права говорить в таком тоне! — воскликнул он, заикаясь.
— Имею! — воскликнул Титженс. — Но не... не с тобой! Согласен. Но и тебе не стоит заводить со мной таких разговоров. Они оскорбляют мой ум.
— Само собой, — сухо сказал Макмастер. — Я выбрал неудачный момент.
— Не вполне понимаю, о чем ты, — проговорил Титженс. — О таком вообще лучше не говорить. Сойдемся на том, что строить карьеру — дело грязное и в моем, и в твоем случае. Но, как известно, хорошие прорицатели всегда ухмыляются под своими масками. И не поучают друг друга.
— Что-то ты увлекся эзотерикой, — тихо заметил Макмастер.
— Обращаю твое внимание, — продолжил Титженс, — на то, что я прекрасно понимаю, что тебе важно расположение миссис Кресси и миссис де Лимо! Ведь к ним прислушивается сам старина дон Инглби.
— Проклятие! — воскликнул Макмастер.
— И я с этим не спорю, — продолжал Титженс. — Я с этим соглашаюсь. Это ведь игра, и давняя. Она вошла в традицию, так что все справедливо. Она существует еще со времен Мольера — вспомни его комедию «Смешные жеманницы».
— Умеешь же ты подбирать точные слова, — заметил Макмастер.
— На самом деле нет, — сказал Титженс. — И именно поэтому мои слова и остаются в памяти таких, как ты, писателей, которые вечно охотятся за меткими выражениями. Но вот главное, что я хочу сказать: я всецело за моногамию.
— Ты! — воскликнул Макмастер и ахнул.
На что Титженс ответил небрежным «Я!» и продолжил:
— Я за моногамию и целомудрие. И за то, чтобы не говорить об этом. Само собой, если мужчина чувствует себя мужчиной и его тянет к женщине, он волен провести с ней ночь. И опять же, не стоит о том говорить. Ему от этого станет лучше, но еще лучше будет, если он все же воздержится. Это все равно что воздержаться от лишнего бокала виски.
— И это ты называешь моногамией и целомудрием! — прервал его Макмастер.
— Да, — сказал Титженс. — И не исключено, что я прав, во всяком случае, здесь все предельно ясно. А вот все эти ваши лапанья женщин под юбками и многословные оправдания любовью — это просто омерзительно. Ты уважаешь слезливую полигамию. В этом нет ничего страшного, если твои сторонники все же начнут жить иначе.
— Тебя не поймешь, — сказал Макмастер. — Ты говоришь очень неприятные вещи. По сути, ты оправдываешь беспорядочные связи. Мне это не нравится.
— Вероятно, я действительно говорю очень неприятные вещи, — согласился Титженс. — Как и все пессимисты. Но надо бы запретить разговоры о показной морали лет на двадцать. Эти ваши Паоло и Франческа, нарисованные этим вашим Данте Габриэлем и описанные Данте Алигьери, уже давно в аду, где им и место, и это даже не обсуждается. И Данте нет нужды их оправдывать. И он скулит о том, как хочет попасть на Небеса...
— Неправда! — воскликнул Макмастер, а Титженс невозмутимо продолжил:
— Бывают еще романисты, которые пишут книгу всякий раз, когда хотят оправдаться после каждого десятого, а то и пятого совращения наивных и совершенно обычных девушек...
— Тут ты прав, Бриггс перегибает палку, — согласился Макмастер. — Я только в минувший четверг у миссис Лимо говорил ему...
— Я не говорю ни о ком конкретно, — сказал Титженс. — Я не читаю романов. Я лишь изобретаю примеры. И тут все гораздо прозрачнее, чем у твоих мерзких прерафаэлитов! Нет! Я не читаю романов, но слежу за общественными настроениями. И если мужчина решает оправдать соблазнения скучных, но симпатичных девушек, поскольку он свободен и имеет на это право, это, можно сказать, похвально в глазах других. И ладно бы он хвастался своими похождениями прямо, без обиняков. Однако...
— Иногда в своих шутках ты чересчур далеко заходишь, — сказал Макмастер. — А ведь я же тебя предупреждал.
— Я сама серьезность, — сказал Титженс. — Низшие классы наконец подали голос. Собственно, почему бы и нет? Только они в этой стране и мыслят здраво. Если Англию можно спасти, ее спасут именно низшие классы.
— И ты еще считаешь себя тори! — воскликнул Макмастер.
— Те представители низших классов, — хладнокровно продолжил Титженс, — которые успешно окончили среднюю школу, предпочитают беспорядочные и довольно кратковременные связи. В каникулы они отправляются в путешествие по Швейцарии и другим живописным местам. Промозглые дни они проводят в ванных, хохочут, шлепают друг друга, брызгаются...
— А говоришь, что не читаешь романов. Я ведь узнал аллюзию, — сказал Макмастер.
— Я не читаю романов, — повторил Титженс. — Но имею представление, о чем они. Ничего достойного не писалось на английском языке с восемнадцатого века, разве что женщинами... Но эти твои любители банных процедур, естественно, стремятся приобщиться к многообразному миру литературы. А почему бы и нет? Здоровое, очень понятное желание; а сегодня, когда печать и бумага стоят не так уж дорого, его вполне можно исполнить. Здоровое желание, говорю тебе. Куда здоровее, чем... — тут он осекся.
— Чем что? — спросил Макмастер.
— Я думаю, — сказал Титженс. — Думаю, как бы сказать помягче.
— Ты хочешь оскорбить, — с горечью сказал Макмастер, — людей, которые ведут жизнь созерцательную... размеренную...
— Именно так, — сказал Титженс. И продекламировал:
— С ума сойти, Крисси! И все-то ты знаешь! — воскликнул Макмастер.
— Да... — задумчиво сказал Титженс. — Думаю, неудивительно, что мне так хочется ее оскорбить. Но это не значит, что у меня есть такое право. Я уж точно не стал бы этого делать, будь она симпатичной. Или будь она твоей пассией. За это не беспокойся.
Макмастер тут же представил большую, неуклюжую фигуру Титженса рядом с его, Макмастера, возлюбленной, когда он наконец встретит ее, — представил, как они идут вместе вдоль оврага, среди высокой травы и маков, и жарко спорят о Тассо и Чимабуэ. Как бы там ни было, Макмастеру представлялось, что его любимой Титженс не понравится. Как правило, он не нравился женщинам. Их тревожили его тяжелые взгляды и молчаливость. Они либо терпеть его не могли, либо души в нем не чаяли. И Макмастер примирительно сказал:
— Да уж, пожалуй, об этом мне тревожиться не стоит. — А потом добавил: — И в то же время неудивительно, что...
Он хотел сказать: «Неудивительно, что Сильвия говорит о твоей аморальности». Жена Титженса считала своего супруга мерзким. По ее словам, он изводил ее молчанием, а когда высказывался, безнравственность его взглядов выводила ее из себя. Но Макмастер не успел закончить свою мысль — Титженс продолжал свою речь:
— В любом случае, когда начнется война, Англию спасут эти маленькие снобы, потому что им хватит храбрости на то, чтобы понять и высказать, чего они хотят.
Макмастер высокомерно проговорил:
— Временами ты удивительно старомоден, Крисси. Тебе, как и мне, прекрасно известно, что война невозможна — во всяком случае, мы в ней участвовать не будем. Просто потому что... — Он засомневался было, но потом уверенно продолжил: — Потому что мы, представители благоразумного — да-да, благоразумного — класса, убережем свой народ от беды.
— Мой дорогой друг, война неизбежна, — сказал Титженс. Поезд стал сбавлять скорость, подъезжая к Ашфорду. — И наша страна окажется в самом ее эпицентре. Просто потому что твои приятели — подлые лицемеры. Ни одна страна в мире нам не доверяет. Мы постоянно, что раньше, что теперь, предаем истину, говоря о Небесах, совсем как твой приятель. — Он снова намекнул на содержание монографии, написанной Макмастером.
— Он никогда, никогда не скулил о том, как хочет попасть на Небеса! — воскликнул Макмастер, едва не начиная заикаться снова.
— А вот и неправда, — сказал Титженс. — То кошмарное стихотворение, которое ты цитировал, заканчивается так:
И Макмастер, боявшийся этого удара, ибо никогда нельзя было предсказать, насколько большой — или маленький — фрагмент стихотворения его друг помнит наизусть, начал судорожно снимать свои баулы и клюшки с полки, хотя обычно поручал это носильщику. А вот Титженс, несмотря на то что поезд уже замедлял ход, прибывая на нужную им станцию, сидел неподвижно, пока вагон не остановился, а потом сказал:
— И все-таки война неизбежна. Во-первых, есть эти твои приятели, которым нельзя доверять. К тому же есть еще великое множество любителей банных процедур, о которых я уже говорил. Их миллионы, и они рассеяны по всему миру. Не только по Англии. Но даже всех ванных мира им мало. Это примерно как у вас, любителей полигамии. Во всем мире не хватит женщин, чтобы удовлетворить ваши аппетиты. Но в мире не хватит и мужчин на каждую женщину. А большинство женщин ведь жаждет внимания не одного, а нескольких мужчин. Отсюда разводы. Полагаю, ты не скажешь, что из-за того, что вы все такие правильные и осмотрительные, больше не будет никаких разводов? Война так же неизбежна, как развод...
Макмастер высунул голову в окно купе и принялся звать носильщика.
По платформе к поезду до Рая под водительством рослого, нагруженного багажом лакея спешили несколько женщин в милых соболиных шубках, с фиолетовыми и красными саквояжиками в руках, в прозрачных шелковых платках, развевающихся на ветру. Две из них кивнули Титженсу.
Макмастер считал, что непременно нужно соблюдать опрятность в одежде: никогда не знаешь, кого встретишь в поездке. Это разительно отличало его от Титженса, который ни капли не стеснялся того, что выглядит, как трубочист.
К Титженсу, собиравшемуся было войти в вагон для проводников, подскочил высокий мужчина с румяными щеками, светлыми волосами и бородой. Он хлопнул молодого человека по плечу и сказал:
— Приветствую! Как поживает ваша теща? Леди Клод очень интересуется, как у нее дела. Передает, чтоб вы непременно зашли в гости, если будете в Рае.
У мужчины были удивительно синие, невинные глаза.
Титженс сказал:
— Приветствую, генерал. Полагаю, ей уже гораздо лучше. Она много отдыхает. А это Макмастер. Думаю, скоро уеду на пару дней за супругой. Они обе сейчас в Лобшайде... Это немецкий курорт.
— Очень хорошо. Молодому мужчине одиночество только во вред. Поцелуйте Сильвии руку, скажите, я попросил. Она у вас восхитительная. Вы везунчик! — А после с тревогой поинтересовался: — А что же с завтрашней игрой? Пол Сэндбах не придет. Его тоже всего скрючило, как и меня. Игроков явно не хватает.
— Вы сами виноваты, — сказал Титженс. — Надо было пойти к моему костоправу. Обсудите все это с Макмастером, хорошо? — И он заскочил в темный вагон для проводников.
Генерал окинул Макмастера быстрым, проницательным взглядом.
— Так это вы — Макмастер? — поинтересовался он. — Видимо, так, раз ждете Крисси.
И тут кто-то позвал высоким голосом:
— Генерал! Генерал!
— Мне нужно с вами поговорить, — сказал генерал. — О цифрах из вашей статьи о юге Африки. Цифры верные. Но мы ведь лишимся этой проклятой страны, если... Но обсудим все сегодня за ужином. Вы же придете к леди Клод?
Макмастер порадовался, что опрятно одет. Это Титженсу к лицу наряд трубочиста, ведь он ни к чему не стремится. А вот он, Макмастер, совсем другой. Он желает стать уважаемым человеком, а уважаемые люди носят на галстуках золотые зажимы и предпочитают одежду из тонкого сукна. У генерала лорда Эдварда Кэмпиона есть сын, временный глава Казначейства, от которого зависят жалованье и карьерный рост всех остальных служащих.
Титженсу пришлось бежать, чтобы успеть на поезд. Сумку он забросил в окно купе, а сам заскочил на подножку. Макмастер подумал о том, что если бы так сделал он сам, то полплатформы завопило бы: «А ну, слезай!»
Но за Титженсом бросился начальник вокзала, открыл ему дверь в купе и широко улыбнулся.
— Отличный бросок, сэр! — прозвучала похвала, ведь в этом графстве особенно любили играть в крикет.
«Вот уж точно», — подумал Макмастер, и ему на ум пришли такие строки:
II
Миссис Саттертуэйт со своей служанкой-француженкой, знакомым священником и мистером Бейлиссом, дружба с которым значительно портила ее репутацию, остановилась в Лобшайде — на этом малоизвестном и немноголюдном курорте в сосновых лесах Таунуса. Миссис Саттертуэйт была элегантной и хладнокровной женщиной, она выходила из себя, только если на ее глазах за столом кто-нибудь ел знаменитый виноград сорта «троллингер», не снимая кожицы с ягод. Отец Консетт поехал с ними, чтобы отдохнуть на славу от ливерпульских трущоб, воспользовавшись трехнедельным отпуском. Тощий как скелет мистер Бейлисс — синий сержевый костюм, золотистые волосы и розоватое лицо — так страдал от туберкулеза, безденежья и высоких цен, что безропотно молчал как рыба, выпивал по шесть пинт молока в день и старался вести себя прилично. По правде сказать, в его обязанности входило в первую очередь ведение корреспонденции миссис Саттертуэйт, но та никогда не пускала его к себе в комнату — боялась инфекции. Так что Бейлиссу только и оставалось, что проникаться все большим уважением к отцу Консетту. Отец Консетт — широкое лицо, никогда не отличавшееся особой чистотой, большой рот, высокие скулы, растрепанные черные волосы и подвижные, вечно грязные руки — ни секунды не сидел на месте и говорил с тем акцентом, который часто упоминается в старомодных английских романах об ирландской жизни, но теперь такой услышишь не часто. Он то и дело посмеивался, и смех этот напоминал скрип карусели. Святой человек, и мистер Бейлисс знал это, хотя и не понимал откуда. При финансовой поддержке со стороны миссис Саттертуэйт мистер Бейлисс стал ведать раздачей милостыни при отце Консетте, вступил в Общество святого Викентия де Поля и сочинил несколько замечательных и витиеватых стихотворений на религиозную тему.
Компания подобралась приятная и весьма невинная. Миссис Саттертуэйт живо интересовалась (надо сказать, это был единственный ее интерес) симпатичными, статными молодыми людьми с удивительно плохой репутацией. Она либо сама ждала их у ворот тюрьмы, либо посылала за ними кэб. Она охотно обновляла их гардероб и давала денег на приятное времяпрепровождение. И когда, вопреки всем ожиданиям, из них получались нормальные люди — а чаще всего так и происходило, — миссис Саттертуэйт лениво радовалась удаче. Порой она отправляла своих протеже в какое-нибудь путешествие вместе со священником, которому требовался отдых, а порой приглашала к себе, на запад Англии.
Итак, общество собралось весьма приятное, и все его члены были счастливы. Лобшайд состоял из пустой гостиницы с большими верандами и нескольких квадратных домиков: белых, с серыми стропилами, разрисованных букетами из синих и желтых цветов или бордовыми охотниками, стреляющими по пурпурным оленям. Казалось, эти милые домики из картона и их кто-то расставил среди высокой травы. А за ними виднелись сосновые леса — мрачные, коричневатые, аккуратные, — они тянулись на несколько миль и шли то под гору, то в гору. Служанки носили здесь черные бархатные безрукавки, платья с белыми корсажами, бесчисленное множество нижних юбок и смешные прически с разноцветными лентами; размером и формой эти прически напоминали дешевые булочки. Девушки ходили рядами по четыре — шесть человек, медленно, выделывая танцевальные па ногами в белых чулках, торжественно покачивая прическами; а юноши носили голубые рубашки, бриджи, а по воскресеньям и треуголки, и ходили за девушками по пятам, хором распевая песни.
Французская служанка, которую миссис Саттертуэйт выменяла у графини де Карбон Шате-Эро на свою прежнюю горничную, сначала считала это место довольно maussade. Но потом закрутила страстный роман с симпатичным, высоким, светловолосым парнем, у которого были пистолет, длинный охотничий нож с позолотой, серо-зеленый костюм с золотыми пуговицами и бляхой, и смирилась со своей долей. Когда юный лесничий попытался ее застрелить — по ее же собственным словам, et pour cause, — она пришла в восторг, а миссис Саттертуэйт лениво порадовалась.
Миссис Саттертуэйт, отец Консетт и мистер Бейлисс играли в бридж в большой, тенистой столовой. Юный, светловолосый, преисполненный подобострастия младший лейтенант, для которого пребывание здесь было последним шансом вылечить правое легкое и спасти свою карьеру, и бородатый курортный врач тоже включились в игру. Отец Консетт, тяжело дыша и то и дело поглядывая на свои часы, выкладывал карты торопливо и часто восклицал:
— Живее, живее, уже почти двенадцать! Ну же, ну же!
Заметив, что мистер Бейлисс жульничает, он воскликнул:
— Тройка — не козырь! Мой ход! А вы пока принесите мне виски, да побыстрее, только с содовой не переборщите...
Поразительно проворно выложив три последние карты, он воскликнул:
— Ох! Ну что за проклятие! Объявляю ренонс! — Тут он допил свой виски с содовой, посмотрел на часы и сказал: — Минута в минуту! Доктор, жму вам руку, закончите, пожалуйста, сами со всей этой чепухой.
Утром ему предстояло служить мессу у одного местного священника, и потому после полуночи полагалось поститься: воздерживаться от пищи, питья и карточных игр. Бридж был его единственной страстью. И он ежегодно посвящал ей две недели своей утомительной жизни. Во время отпуска отец Консетт вставал в десять. В одиннадцать всех созывали на партию в бридж. С двух до четырех отдыхающие гуляли в лесу. В пять вновь звучал призыв присоединиться к игре. В девять священника опять спрашивали: «Отец, не хотите ли сыграть в бридж?» Тогда отец Консетт улыбался во весь рот и говорил: «Балуете вы старика. Господь воздаст вам за это».
Оставшаяся четверка играла молча. Отец Консетт уселся позади миссис Саттертуэйт, буквально дыша ей в затылок. В самые мучительные моменты он хватал ее за плечи и восклицал:
— Ходите дамой, о женщина! — И тяжело дышал ей в спину.
Миссис Саттертуэйт пошла бубновым валетом, и священник со стоном откинулся на спинку дивана. Миссис Саттертуэйт бросила ему через плечо:
— Мне нужно поговорить с вами, отец. Партия завершена, я выиграла семнадцать с половиной марок у доктора и восемь марок — у младшего лейтенанта.
Доктор возмущенно воскликнул:
— Фы не можете фсять у нас такой болшой сумма и уйти! Нас же теперь еще и херр Бейлисс ограбит!
Миссис Саттертуэйт, окутанная черным атласом, грациозно пересекла комнату, спрятала деньги в черную атласную сумочку и удалилась со священником. Они вошли в комнату, где на стене висели огромные оленьи рога и пахло парафиновыми лампами, сосной и олифой.
— Пойдемте ко мне в гостиную. Блудная дочь вернулась. Сильвия приехала, — сообщила она.
— Я краем глаза заметил ее после ужина. Собирается вернуться к мужу. О, этот безумный мир!
— Она безнравственная дрянь!
— А я ведь знаю ее с девяти лет, — заметил отец Консетт. — И, сказать по правде, в ней не так уж много качеств, которые хотелось бы привести в пример пастве. Хотя, возможно, я так строг из-за того, что до глубины души потрясен случившимся.
Они медленно поднялись по лестнице. Миссис Саттертуэйт неторопливо опустилась в плетеное кресло.
— Итак...
На ней была черная шляпа, напоминающая формой колесо, и платье причудливого фасона: казалось, несколько квадратных кусков шелка просто сшили воедино и набросили на нее. Поскольку она считала, что цвет ее кожи, которая когда-то была белоснежной, за двадцать лет приобрел из-за косметики какой-то лиловый оттенок, в те дни, когда она не пользовалась косметикой — а в Лобшайде она действительно почти ей не пользовалась, — она украшала себя краснокоричневыми ленточками, чтобы оттенить нездоровый цвет кожи и показать, что она не в трауре. Миссис Саттертуэйт была высокой и невероятно худой; в ее темных глазах с синеватыми кругами под ними читались то усталость, то безразличие.
Отец Консетт расхаживал по комнате взад-вперед, сцепив руки за спиной, опустив голову и не сводя глаз с блестящего пола. В гостиной горели две свечи, но света давали мало; они стояли в оловянных и довольно грязных подсвечниках, выполненных в стиле ар-нуво; еще в комнате были диван из дешевого красного дерева, с красными плисовыми подушками и подлокотниками, стол с дешевой скатертью и старинное американское бюро со множеством ящичков и откидной крышкой, заваленный бумагами и какими-то свитками. Миссис Саттертуэйт была довольно равнодушна к меблировке, но настояла на том, чтобы ей выделили стол для бумаг. Еще ей хотелось, чтобы ее комнату украшали цветы, причем не садовые, а оранжерейные, однако в Лобшайде ни садов, ни оранжерей не было, так что пришлось обойтись без цветов. Как правило, она требовала себе еще и удобный диванчик для отдыха, но в Германской империи в те дни не было подходящих диванчиков, и потому приходилось отдыхать на кровати. Стены комнаты были увешаны картинами, на которых изображались животные в последние минуты их жизни: тетерева в предсмертной агонии, от которых по белому снегу растекаются ярко-красные струйки крови; умирающие олени с запрокинутыми головами, остекленевшими глазами и окровавленными шеями; смертельно раненные лисы, заливающие зеленую траву алой кровью. Примерно такими были все картины — дело в том, что раньше гостиница была герцогским охотничьим домиком, который потом «переоборудовали» по вкусу постояльцев из Англии: обили сосной, снабдили ванными комнатами, верандами и современными, но шумными уборными.
Миссис Саттертуэйт сидела на краешке кресла. У нее вечно был такой вид, будто она вот-вот встанет и уйдет — или только что зашла и собирается снять верхнюю одежду. Она проговорила:
— Днем пришла телеграмма на имя Сильвии. Я знала, что она приедет.
— Да, я заметил эту телеграмму, — сказал священник. — И меня тут же охватили дурные предчувствия.
Миссис Саттертуэйт сказала:
— Я и сама по меркам общества женщина безнравственная, но...
Отец Консетт воскликнул:
— Истинно так! Вне всяких сомнений, именно от вас она понабралась всей этой дряни, ведь ваш супруг был замечательным человеком. Но я не могу думать сразу о нескольких грешницах. Я не святой Антоний... Так что, молодой человек согласен принять ее обратно?
— На определенных условиях, — уточнила миссис Саттертуэйт. — Он приедет сюда, чтобы их обсудить.
— Видит Бог, миссис Саттертуэйт, бывают времена, когда даже священнику брачные законы Церкви кажутся крайне строгими — настолько, что он ставит под сомнение их непогрешимую мудрость. Я имею в виду не вас. Временами я думаю о том, что молодому человеку следовало бы воспользоваться единственным преимуществом протестантизма и развестись с Сильвией. Говорю вам, среди моей паствы есть много печальных примеров... — Он взмахнул рукой. — Я видел много несчастных людей, ибо душа человеческая порабощена грехом. Но не встречал никого несчастнее супруга Сильвии.
— Как вы говорите, мой муж был замечательным человеком, — сказала миссис Саттертуэйт. — А ведь я его ненавидела, но только он был в этом виноват не меньше моего. А то и гораздо больше! И главная причина, по которой я не хочу, чтобы Кристофер разводился с Сильвией, в том, что это покроет позором имя моего мужа. Но при этом, отец...
— Еще чуть-чуть — и с меня довольно, — проговорил священник.
— Вот что я хочу сказать в защиту дочери, — продолжила миссис Саттертуэйт. — Иногда в женщине вскипает ненависть к мужчине, как в Сильвии по отношению к мужу... Говорю вам, со мной такое бывало: я шла позади супруга и до безумия хотела впиться ногтями ему в шею. Это было какое-то наваждение. А у Сильвии эти чувства гораздо сильнее. Какое-то природное отвращение.
— О женщина! — взорвался отец Консетт. — Терпения на вас не хватает! Если женщина следует учению Церкви, рожает детей от своего мужа и живет достойной жизнью, она подобных чувств не испытывает. Они возникают от грешной жизни и непристойных поступков. То, что я священник, вовсе не значит, что я идиот.
— Но у Сильвии есть ребенок, — возразила миссис Саттертуэйт.
Отец Консетт развернулся так резко, словно в него стрельнули.
— А чей это ребенок? — поинтересовался он, наставив грязный указательный палец на свою собеседницу. — Его настоящий отец — тот мерзавец Дрейк, так ведь? Я давно это подозреваю.
— Не исключено, — сказала миссис Саттертуэйт.
— Тогда почему же вы не побоялись адских мук и не уберегли этого славного парня от невыносимых страданий?
— Ваша правда, отец, — сказала миссис Саттертуэйт. — Временами при мыслях об этом на меня нападает дрожь. Не подумайте, сама я не принимала участия в этом обмане. Но я не могла ему помешать. Сильвия — моя дочь, а ворон ворона, как известно, не клюет.
— А порой надо бы, — презрительно заметил священник.
— Неужели же, — продолжила миссис Саттертуэйт, — я как мать, пускай и плохая, в ситуации, когда дочь мою «обрюхатил», как это называют кухарки, женатый мужчина, должна была помешать этой свадьбе, которая была для нас как дар Божий...
— Не примешивайте имя Господне к грязным интрижкам девок с Пикадилли! — возмущенно воскликнул священник, а после ненадолго затих. — Господи, помилуй, — сказал он. — И не спрашивайте меня, как надо и не надо было поступать. Вы же знаете, что я любил вашего мужа как брата; что я любил и вас и малютку Сильвию с первых дней ее жизни. И слава богу, что я не ваш духовник, а просто друг во Христе. Потому что, задай вы мне этот вопрос, у меня нашелся бы только один ответ... — Он резко прервался и спросил: — Где же эта женщина?
Миссис Саттертуэйт закричала:
— Сильвия! Сильвия! Иди сюда!
Дверь отворилась, и в темную комнату хлынул свет. На пороге появилась высокая фигура, очень глубокий голос произнес:
— Не могу понять, мама, как ты здесь живешь, — тут же грязно и темно, как в трюме! — С этими словами Сильвия Титженс прошла в комнату. А потом добавила: — Впрочем, это не особо важно. Какая скука.
Отец Консетт простонал:
— Господи помилуй, она словно Дева Мария кисти Фра Анджелико.
Сильвия Титженс была удивительно высокой, стройной и грациозной; светлые, чуть рыжеватые волосы она собирала в элегантную прическу, украшенную эффектным обручем. Ее овальное, правильное лицо имело выражение равнодушное и невинное — такое часто можно было увидеть на лицах парижских куртизанок лет десять назад. Сильвия Титженс решила, что раз уж у нее есть завидная возможность бывать везде, где хочется, и очаровывать каких угодно мужчин, то нет нужды изображать на лице особое оживление, к чему стремились более посредственные красавицы в начале двадцатого века. Она медленно отошла от двери и томно опустилась на диван у стены.
— А вот и вы, отец, — заметила она. — Руку вам протягивать не стану — вы наверняка откажетесь ее пожать.
— Я ведь священник, — сказал отец Консетт, — а посему не смог бы вам отказать. К сожалению.
— Как по мне, здесь невыносимо скучно, — повторила Сильвия.
— Завтра ваше мнение изменится, — сказал священник. — Есть тут парочка юношей... А еще можно отбить лесничего у служанки вашей матери.
— Вы хотите меня оскорбить, — заметила Сильвия. — Но мне нисколько не обидно. С мужчинами покончено. Мама, скажи, у тебя ведь тоже в молодости случился переломный момент, когда ты пообещала себе, что в твоей жизни больше не будет мужчин? Всерьез пообещала!
— Да, — ответила миссис Саттертуэйт.
— И ты сдержала свое слово? — уточнила Сильвия.
— Сдержала, — подтвердила женщина.
— Как ты думаешь, а я смогу его сдержать?
— Нисколько в этом не сомневаюсь.
— Надо же, — бросила Сильвия.
— Я бы хотел увидеть телеграмму от вашего мужа, — сообщил священник. — Такое лучше прочесть своими глазами.
Сильвия решительно поднялась.
— Что ж, пожалуйста. Вас она не обрадует, — проговорила она и направилась к двери.
— Ну разумеется, иначе вы бы не стали мне ее показывать, — заметил священник.
— Вы правы, — согласилась Сильвия.
Ее силуэт застыл в дверях. Она остановилась, опустила плечи и обернулась.
— Вы вот с мамой сидите и думаете, как бы облегчить Волу жизнь, — сказала она. — Я зову мужа Волом. Он такой мерзкий, как огромное, неуклюжее животное. Вот только... Ничего у вас не выйдет. — И дверной проем, залитый светом, опустел.
Отец Консетт вздохнул.
— Говорил же я вам, место здесь нехорошее, — сказал он. — Лесная чаща... В любом другом месте такие злые мысли ей бы в голову не пришли.
— Едва ли, отец. Злые мысли приходят Сильвии на ум везде, — сказала миссис Саттертуэйт.
— Временами, — сказал священник, — по ночам мне кажется, будто я слышу, как бесы скребутся в окна. А ведь этот край последним в Европе сбросил с себя оковы язычества. Может статься, христианство даже не прижилось тут до конца, и потому бесы до сих пор не покинули эту землю.
Миссис Саттертуэйт сказала:
— Об этом лучше рассуждать днем. Днем этот лес кажется романтичным. А вот ночью — совсем другое дело. И в самом деле, здесь жутковато.
— Согласен. Злые силы не дремлют, — заметил отец Консетт.
Сильвия вновь вернулась в комнату, в руках у нее была телеграмма из нескольких страниц. Отец Консетт поднес их к свече — он страдал от легкой близорукости.
— Мужчины омерзительны, все до единого, — заявила Сильвия. — Правда, мама?
— Нет, я с этим не соглашусь, — сказала миссис Саттертуэйт. — Это слова бессердечной женщины.
— Миссис Вандердекен говорит, что все мужчины гадкие и жить рядом с ними — мучительная обязанность женщины, — продолжила Сильвия.
— Ты общаешься с этой развратницей? — спросила миссис Саттертуэйт. — Она ведь русская шпионка! И даже хуже!
— Она была в Гусажу одновременно с нами, — сказала Сильвия. — И не нужно ахать. Она нас не выдаст. Это порядочный человек.
— Я и не думала ахать, — заметила миссис Саттертуэйт.
Священник, погруженный в чтение телеграммы, вдруг воскликнул:
— Миссис Вандердекен! Боже упаси!
На лице Сильвии, севшей на диван, отразилось вялое и скептическое веселье.
— И что же вы о ней знаете? — спросила она у священника.
— То же, что и вы, — ответил он. — И мне этого довольно.
— Отец Консетт расширяет круг общения, — сообщила Сильвия матери.
— Не стоит жить среди мерзавцев, если нет желания о них слышать, — сказал отец Консетт.
Сильвия встала.
— Немедленно перестаньте говорить гадости о моих друзьях, если хотите меня перевоспитывать и наставлять на путь истинный. Если бы не миссис Вандердекен, я бы сюда не приехала и вам некого было бы возвращать в свою церковь!
— Не говорите так, дитя мое! — воскликнул священник. — По мне, так лучше, чтобы вы открыто жили во грехе, прости Господи.
Сильвия вновь опустилась на диван, апатично сложив руки на коленях.
— Как угодно, — сказала она, и отец погрузился в чтение четвертой страницы телеграммы.
— Что это значит? — вдруг спросил он, вернувшись к первой странице. — «Возвращение ярма согласен», — прочел он со сбившимся дыханием.
— Сильвия, иди зажги спиртовку. Скоро будем пить чай.
— Такое чувство, будто я сельский мальчишка на побегушках... Почему бы тебе служанку не разбудить? — проговорила Сильвия, вновь поднимаясь. — «Ярмом» мы называем наш... союз, — пояснила она священнику.
— Получается, между вами достаточно теплые чувства, раз вы придумываете общие эвфемизмы. Это я и хотел узнать. Смысл его слов я и так понял.
— Среди этих, как вы их называете, эвфемизмов было довольно много обидных, — заметила Сильвия. — Проклятия превосходили числом комплименты.
— Значит, эти проклятия звучали из твоих уст, — подметила миссис Саттертуэйт. — Кристофер ни единого обидного слова тебе не сказал.
Недобрая усмешка тронула губы Сильвии. Она повернулась к священнику.
— Вот она, мамина трагедия, — торжественно сообщила она. — Мой муж — один из ее любимчиков. Она его обожает. А он терпеть ее не может.
С этими словами Сильвия неспешно вышла в соседнюю комнату, и вскоре послышался тихий звон чайной посуды, а отец Консетт продолжил чтение у свечи. Его огромная тень расползлась по сосновому потолку, по стене и тянулась по полу к его ногам в неуклюжих ботинках.
— Ужасно, — проговорил он. При этом он бормотал себе под нос едва различимое «ам-ням-ням». — Ам-ням-ням... Хуже, чем я боялся...Ам-ням... «Возвращение ярма согласен но строгих условиях». Что еще за «собенно»? Видимо, первую букву «о» пропустили. «Особенно отношении ребенка урезать расходы нелепо нашем положении перевести все средства ребенку квартира вместо дома без развлечений готов уволиться поселиться Йоркшир полагаю будешь против ребенок живет сестры Эффи навещать любое время телеграфируй если условия временно приемлемы тогда вышлю срочно новые списки расходов тебе матери подумать выезжаю вторник прибываю Лобшайд четверг потом Висбаден две недели обсуждение социальных проблем зпт решение наших вопросов только подчеркнуто четверг».
— То есть он не собирается читать ей нотации, — заметила миссис Саттертуэйт. — Он делает акцент лишь на том, что все решится в четверг.
— Но зачем же... Зачем же он потратил на эту телеграмму столько денег? Неужели искренне полагал, что вы тут все с ума сходите от беспокойства?.. — спросил отец Консетт, а потом замолчал.
В дверях появилась Сильвия, она медленно шла, держа в вытянутых руках чайный поднос, поверх которого виднелось ее поразительно оживленное лицо с выражением необычайной загадочности.
— О дитя мое! — воскликнул отец. — Ни Марфа, ни Мария, которой пришлось делать непростой выбор, не выглядели столь же невинно. Почему же вы не можете служить опорой добродетельному мужчине?
Послышался тихий звон подноса. Три кусочка сахара упали на пол. Миссис Титженс с досадой прошипела:
— Так и знала, что этот проклятый сахар попадает с подноса.
Она с шумом опустила поднос на стол, покрытый скатертью.
— Я заключила пари с самой собой, — сообщила она, а потом повернулась к священнику. — Я скажу вам, почему он послал телеграмму. Все из-за стремления походить на занудных английских джентльменов, которых я терпеть не могу. Ведет себя, как министр, а на самом деле он младший сын в семье, только и всего. Вот за что я его презираю.
— Он прислал телеграмму не поэтому, — вмешалась миссис Саттертуэйт.
Сильвия изобразила на лице усталую сдержанность.
— Само собой, не поэтому, — сказала она. — Он отправил ее из предусмотрительности, той самой высокомерной, показной предусмотрительности, которая так меня злит. Он сказал бы так: «Полагаю, будет лучше, если тебе дадут время на раздумья». Такое ощущение, что я вовсе не живой человек, а памятник какой-то, и со мной можно говорить лишь по определенному протоколу. А еще он отправил телеграмму потому, что он совсем как деревянная кукла — его ни за что не согнуть, не сломать, эдакое воплощение непоколебимой честности! Он не стал писать мне письмо, потому что не смог начать его с обращения «Дорогая Сильвия!» и закончить фразой «Искренне твой», или «Твой навеки», или «С любовью»... Честный дурак, вот он кто. Он такой формалист, что не может обойтись без миллиона условностей, но предельная честность мешает ему соблюсти и половину из них.
— Что ж, раз вы, Сильвия Саттертуэйт, так хорошо знаете своего супруга, то почему так и не научились жить с ним в мире? — спросил отец Консетт. — Недаром говорят: Tout savoir c’est tout pardonner.
— Это неправда, — сказала Сильвия. — Когда узнаешь о человеке все, становится скучно... скучно... скучно!
— А как вы ответите на его телеграмму? — поинтересовался отец Консетт. — Или вы уже ответили?
— Я подожду до понедельника: пусть поволнуется. Заодно и проверим, отправится ли он в путь во вторник. Вечно он носится со своими сборами и отъездами, как курица с яйцом. В понедельник я напишу ему: «Ладненько» — и ни слова больше.
— Зачем же отвечать ему так вульгарно? — спросил священник. — Ведь вам это совсем не свойственно. Пожалуй, речь — единственное, в чем не проявляется ваша вульгарность.
— Благодарю! — сказала она, забралась с ногами на диван и устроилась на нем, закинув голову так, что ее красивый «готический» подбородок смотрел в потолок. Она очень любила свою шею — белую и очень длинную.
— Знаю, вы — красивая женщина, — сказал священник. — Многие мужчины завидуют вашему мужу. Я это вполне допускаю. Многие, глядя на вас, начинают грезить о сказочных наслаждениях, о том, чтобы погрузиться в волну ваших красивых волос. О наслаждениях, которые им не суждено изведать.
Сильвия оторвала взгляд от потолка и задумчиво посмотрела темными глазами на священника.
— Мы несем свой крест, — сказал он.
— Я не знаю, почему выбрала именно это слово, — сказала Сильвия. — Но слово только одно, значит, телеграмма обойдется всего в пятьдесят пфеннигов. Едва ли мне удастся пошатнуть его показную самонадеянность.
— Мы, священники, несем свой крест, — повторил отец Консетт. — Священник может жить в миру, но он обязан с этим миром бороться.
Миссис Саттертуэйт сказала:
— Отец, выпейте чашечку чая, пока он горячий. Сильвия, наверное, единственный человек во всей Германии, который умеет заваривать чай.
— Да, священник всегда в воротничке и шелковом нагруднике, и люди ему не верят, — продолжил отец Консетт. — А ведь он знает о человеческой природе больше, чем вы все. В десять... нет, в тысячу раз больше.
— Не понимаю, — благодушно сказала Сильвия, — откуда вы, сидя в своих трущобах, можете что-нибудь знать о Юнис Вандердекен, о Элизабет Б., о Квини Джеймс или о ком-нибудь еще из моего круга? — Она вновь поднялась с дивана и теперь подливала сливки священнику в чай. — На секунду представлю, что вы сейчас не делаете мне выговор.
— Рад, что вы еще хорошо помните школьные годы.
Сильвия отступила на несколько шагов и снова села на диван.
— Ну вот опять, — сказала она. — Вечно вы поучаете. А все ради того, чтобы вновь превратить меня в невинную девочку.
— Неправда, — сказал отец Консетт. — Глупо требовать невозможного.
— Так, значит, вы здесь не за этим? — с ленивой недоверчивостью поинтересовалась Сильвия.
— Нет же! — воскликнул сященник. — Но временами так хочется, чтобы вы вспомнили, что когда-то и впрямь были невинной девочкой.
— Не верю. Если бы монахини знали меня получше, они бы выгнали меня из католической школы.
— Не выгнали бы. Нашли, чем кичиться. Монахини слишком мудры... Вы... в любом случае, я не требую от вас, чтобы вы вели себя как невинная девочка или как протестантская дьяконисса, что до ужаса боится адских мук. Мне бы хотелось, чтобы вы были здоровой, предельно честной с собой молодой замужней чертовкой. Именно такие женщины спасают и губят этот мир.
— Вам нравится моя мама? — внезапно спросила миссис Титженс. А потом вскользь добавила: — Видите, и вам не уйти от спасения.
— Я говорю о том, что именно мужа нужно содержать в сытости и довольстве, — сказал священник. — Само собой, мне нравится ваша мама.
Миссис Саттертуэйт едва заметно шевельнула рукой.
— Вы с ней точно сговорились против меня, — сказала Сильвия. А потом с повышенным интересом спросила: — А можно мне брать с нее пример, творить добро и тем самым спасаться от адского пламени? Она, между прочим, в Великий пост ходит во власянице.
Миссис Саттертуэйт очнулась от дремы, сидя на краешке кресла. Она доверяла мудрости отца Консетта и очень надеялась, что он сумеет показать дочери всю ее безграничную наглость, задеть нужные струны души так, чтобы Сильвия по меньшей мере обдумала свои поступки.
— Сильвия, прекрати! — неожиданно воскликнула она. — Я вовсе не добродетельна, но у меня есть совесть. Я боюсь попасть в ад, до ужаса боюсь. Но я со Всемогущим Господом не торгуюсь. И верю в то, что Он пропустит меня в рай. И все равно я пыталась бы вытаскивать из грязи достойных юношей, даже если бы знала, что попаду в ад так же твердо, как знаю, что лягу сегодня в кровать, — видимо, это вы с отцом Консеттом и имели в виду. Так-то!
— Полагаю, мама, ты не стала бы вытаскивать из грязи мужчин, не будь среди них молодых, интересных, раскрепощенных красавцев, — с легкой издевкой заметила Сильвия.
— Не стала бы. Если мне неинтересен человек, как я буду его спасать?
Сильвия посмотрела на отца Консетта.
— Если вы еще не кончили меня распекать, продолжайте живее, — сказала она. — Уже поздно, а я тридцать шесть часов провела в дороге.
— Продолжаю, — сказал священник. — Считается, что, если бить по мухам со слишком большой силой, на стенах станутся следы. А я пытаюсь оставить след в вашем сознании. Неужели вы не видите, куда движетесь?
— В ад? — равнодушно спросила Сильвия.
— Нет же, — сказал отец Консетт. — Сейчас я говорю о земной жизни. О загробной жизни с вами поговорит ваш духовник. Но я вам не скажу, куда вы движетесь. Я передумал. Я скажу об этом вашей матери, когда вы уйдете спать.
— Скажите мне, — потребовала Сильвия.
— Не скажу, — упрямо повторил отец Консетт. — Сходите лучше к гадалкам из Эрлс-Корта; они вам детально опишут внешность девушки, которой стоит опасаться.
— Некоторые из них не врут, — заявила Сильвия. — Ди Уилсон рассказывала мне об одной гадалке. Та напророчила, что у Ди будет ребенок... Но вы ведь не о том, отец? Клянусь, я никогда...
— Сказать по правде, нет, — ответил священник. — Но давайте поговорим о мужчинах.
— О мужчинах я и без вас все знаю, — заявила Сильвия.
— Сказать по правде, нет, — вновь проговорил отец Консетт. — Но повторим-ка пройденное. Предположим, что вы могли бы уезжать с новым мужчиной каждую неделю... и никто бы вас ни о чем не спрашивал. Или вам хотелось бы менять мужчин почаще?
Сильвия сказала:
— Минуточку, отец. — А потом обратилась к миссис Саттертуэйт: — Думаю, мне надо бы лечь.
— Ступай, — кивнула миссис Саттертуэйт. — Здесь я отпускаю служанку в десять. Что ей делать по ночам в таком месте? Разве что слушать шум домовых, которых здесь полно.
— Как предусмотрительно! — с усмешкой похвалила миссис Титженс. — И справедливо. А то я бы еще, чего доброго, хорошенечко отлупила эту твою Мэри расческой, приблизься она ко мне. Вы говорите, мужчины, отец... — задумчиво проговорила она и вдруг продолжила с внезапным оживлением: — Передумала насчет телеграммы! Завтра я первым делом напишу ему: «Согласна условие Телефонная Станция едет тобой».
Сказав это, она снова обратилась к Консетту:
— Я называю свою служанку «Телефонная Станция», потому что у нее очень высокий, пронзительный голос, который напоминает звонок телефона. Когда я зову ее: «Телефонная Станция» и она говорит: «Да, мэм!», можно подумать, что это отвечает телефонистка... Так вы говорите о мужчинах...
— Я хотел вам напомнить! — сказал отец Консетт. — Однако продолжать нет нужды. Вы уловили суть моих замечаний. Поэтому и притворяетесь, что не слышите.
— Нет, уверяю вас, — сказала миссис Титженс. — Просто если мне в голову приходит какая-то мысль, мне непременно нужно ее высказать... Так, вы говорите, если бы я могла уезжать с новым мужчиной каждые выходные...
— Вы уже урезали срок. Я давал вам неделю, — заметил священник.
— Конечно, у человека должен быть дом, — сказала Сильвия. — Свой адрес. Какие-то еженедельные дела. Стало быть, действительно нужны муж и помещение для содержания служанки. Телефонная Станция все это время получала и столовые, и квартирные деньги. Но не думаю, что ей это сильно нравится... Давайте остановимся на том, что если бы у меня каждую неделю был новый мужчина, то мне очень быстро наскучила бы вся эта суета. Ведь вы к этому клоните?
— Однажды, стоя у билетной кассы в ожидании своего спутника, вы поймете, что настал поворотный момент... Что отношения сходят на нет. И это ощущение будет только усиливаться. Вам станет до безумия скучно, и вы захотите вернуться к мужу.
— Подождите-ка, а ведь вы нарушаете тайну исповеди! — заметила миссис Титженс. — Точно такие же слова я слышала из уст Тотти Чарльз. Она три месяца пыталась так жить, пока Фредди Чарльз был в Мадейре. Она рассказывала ровно то же самое, и даже теми же словами — «у билетной кассы», «до безумия скучно». Да даже «поворотный момент»! Только Тотти Чарльз вставляет это выражение через каждые два слова. Нам больше нравится «переломный момент». По-моему, в этой фразе куда больше смысла.
— Разумеется, я вовсе не нарушаю тайны исповеди, — мягко возразил отец Консетт.
— Ну конечно, не нарушаете! — запальчиво воскликнула Сильвия. — Вы — человек порядочный, знаток человеческих душ, и вы видите нас насквозь!
— Ну, насквозь-то вряд ли, — сказал отец Консетт. — Иначе разглядел бы и добродетели, которые прячутся в недрах ваших душ.
— Благодарю за комплимент, — сказала Сильвия. А потом поспешно добавила: — Погодите-ка, так вы уехали в эту глушь из-за нас? Из-за того, что разглядели в нас, будущих матерях Англии, у мисс Лампетер? Из отвращения и отчаяния?
— Давайте без лишнего драматизма, — попросил отец Консетт. — Положим, мне хотелось перемен. Я не чувствовал, что от меня есть толк.
— О, вы сделали для нас все возможное, учитывая, что мисс Лампетер вечно была не в себе, а французские гувернантки оказались злыми как черти.
— Ты это все уже говорила, — вставила миссис Саттертуэйт. — Однако этот пансион считался лучшим в Англии. Уж о стоимости обучения там я знаю не понаслышке!
— Ну, значит, дело в нашей развращенности, — заключила Сильвия, а потом спросила у отца Консетта: — Ведь мы же были развратницами, правда?
— Не знаю. Не думаю, что вы были — и остаетесь — хуже собственной матери или бабушки, или римских патрицианок, или жриц богини Аштарот. Видимо, у нас должен быть правящий класс, а правящий класс подвержен определенным страстям.
— Кто такая Аштарот? — спросила Сильвия. — Астарта? — А после задала новый вопрос: — Отец, скажите с высоты своего жизненного опыта, фабричные девушки из Ливерпуля или из еще какой глуши и впрямь лучше нас, тех, кого вы опекаете вот уже столько лет?
— Астарта Сирийская была властной дьяволицей. Кое-кто считает, что она жива до сих пор. Не знаю, стоит ли этому верить.
— Ну ладно, довольно о ней, — сказала Сильвия.
Отец Консетт кивнул.
— Вы общались с миссис Профумо? — спросил он. — И с этим мерзавцем... как его имя?
— Вас это удивляет? — спросила Сильвия. — Должна признать, отношения были непростыми... Впрочем, с ними покончено. Отныне я доверяю только миссис Вандердекен. И конечно же Фрейду.
Священник кивнул и сказал:
— Конечно! Конечно...
Но миссис Саттертуэйт вдруг с необычайной живостью воскликнула:
— Сильвия Титженс, делай и читай, что тебе вздумается, но если ты еще хоть слово скажешь той женщине, не смей больше со мной заговаривать!
Сильвия растянулась на диване. Она широко распахнула карие глаза и медленно опустила ресницы.
— Я уже говорила, что мне не нравится, когда о моих друзьях дурно отзываются. Юнис Вандердекен — оклеветанная женщина. Она замечательный друг, — заявила Сильвия.
— Она русская шпионка! — заявила миссис Саттертуэйт.
— У нее русская бабушка, — сказала Сильвия. — Да даже если и так, какая разница? Она всегда мне рада... Слушайте, вы оба. Когда я сюда входила, я подумала: «Судя по всему, эта парочка не на шутку распереживалась за меня». Я знала, что вы злитесь на меня сильнее, чем я того заслуживаю. И я пообещала себе, что выслушаю все ваши нравоучения, даже если вы будете читать мне нотации до самого утра. И я выслушаю. Это моя искупительная жертва. Вот только не смейте клеветать на моих друзей.
Священник и мать замолчали. Из-за окна полутемной комнаты слышался тихий, царапающий шорох.
— Слышите? — обратился священник к миссис Саттертуэйт.
— Это ветки, — ответила та.
— Но ведь ярдов на десять вокруг нет ни одного дерева, — заметил отец Консетт. — Думаю, все дело в летучих мышах.
— Я же просила вас не напоминать о них, — поежившись, сказала миссис Саттертуэйт.
— Не знаю, о чем вы оба. Видимо, опять эти ваши суеверия, — заметила Сильвия. — Мамина голова ими просто набита.
— Я и не говорю, что сюда стучится сам сатана, — сказал священник. — Но нам стоит всегда помнить о том, что он и впрямь постоянно стучится в наши души. А здесь особое место. Это необычные чащи. — Он внезапно повернулся и указал на темную стену: — Кто, как не язычник, одержимый дьяволом, счел бы эту картину украшением? — Он указывал на большую, грубо нарисованную картину с изображением умирающего кабана в натуральную величину, с перерезанным горлом, истекающего алой кровью. Предсмертные муки других зверей скрывали тени.
— Охота! — прошипел священник. — Чем не бесовское действо!
— Возможно, вы и правы, — согласилась Сильвия.
Миссис Саттертуэйт поспешно перекрестилась. В комнате вновь повисла тишина.
Наконец Сильвия сказала:
— Если вы закончили говорить, теперь мой черед. Начнем с того, что... — Тут она замолчала, выпрямилась и прислушалась к шороху за окном. — Начнем с того, что вы пощадили меня и не стали рассказывать, что станет со мной с годами, — с жаром начала она. — Мне все это известно. Такие, как я, сильно худеют, у них портится цвет лица, зубы искривляются. И становится скучно. Да, знаю, человеку становится скучно... скучно... скучно! Уж о скуке вы мне ничего нового не сообщите. Мне тридцать. Я знаю, что меня ждет. Отец, вы бы с радостью мне сказали, если бы только не боялись навредить своей репутации мудреца, вы бы с радостью мне сказали, что можно спастись от скуки и кривых зубов любовью к супругу и ребенку. Эдакий семейный фокус! И я верю в это! Очень даже верю. Вот только мужа своего я ненавижу... и ненавижу... ненавижу своего сына.
Она замолчала, ожидая перепуганных и неодобрительных возгласов от священника. Но тот молчал.
— Только подумайте о том, сколько бед принес мне этот ребенок, — сказала Сильвия. — Подумайте о родовых муках, о страхе смерти.
— Ну конечно же, — согласился священник. — Женщины рожают детей в ужасных муках.
— Как по мне, — продолжила миссис Титженс, — говорить о таком не подобает. Вы ведь... спасли девушку из пучины греха и заставляете рассказать о нем. Само собой, один из вас — священник, вторая — мать, мы — en famille, однако же сестра Мария из монастыря учила так: «В семейной жизни носи бархатные перчатки». Кажется, сейчас мы их сняли.
Отец Консетт все молчал.
— Само собой, вы пытаетесь вытянуть из меня признания, — проговорила Сильвия. — Это и невооруженным глазом видно... Ну что ж, будь по-вашему...
Она перевела дух.
— Хотите знать, за что я ненавижу мужа? А я вам скажу, за что: за его незатейливую, абсолютную аморальность. Я имею в виду его взгляды, а не поступки! О чем бы он ни говорил, от его слов мне безумно хочется — клянусь — всадить в него нож; и я ничего не могу с этим поделать; я не в силах доказать его неправоту даже в самых незначительных мелочах, но я могу причинить ему боль. И я это сделаю... Он рассаживается в этих своих креслах со спинками, неповоротливый, как камень, и часами сидит неподвижно... Уж я-то заставлю его содрогнуться. И даже вида не подам... Такого человека вы назвали бы преданным... о, преданность... У него есть один сумасбродный приятель-коротышка... этот Макмастер... и есть мать... так вот, он по совершенно не понятным мне причинам упрямо зовет их святыми... протестантскими святыми!.. и эта его старая няня, которая следит за ребенком... и сам ребенок... Говорю вам, стоит мне только приоткрыть глаза — да, только самую малость, когда кто-то из них упоминается, — и ему становится мучительно больно. Он тут же закатывает глаза в немой муке... Конечно же он при этом молчит. Ведь он же англичанин и джентльмен.
— Эта аморальность вашего мужа, о которой вы говорите... — начал священник. — Никогда ее не замечал. Я много за ним наблюдал в течение той недели до рождения вашего сына, которую я провел у вас. Я много с ним говорил. Не считая вопроса о евхаристии, в котором, как по мне, мы тоже не слишком расходимся во мнениях, я считаю его абсолютно здравомыслящим человеком.
— Здравомыслящим! — с чувством неожиданно воскликнула миссис Саттертуэйт. — Разумеется, он мыслит здраво. Это еще слабо сказано. Лучше его не найти. Хорошим человеком я могу назвать разве что твоего отца... и его. И все.
— Ох, да вы просто не знаете, — простонала Сильвия. — Послушайте. И постарайтесь посудить справедливо. Допустим, я просматриваю за завтраком «Таймс» и вдруг заявляю (хотя до этого с неделю ни слова ему не сказала): «Честь и хвала врачам! Видел последнюю новость?» И он тут же окажется на коне — ведь он знает все на свете! — и начнет доказывать... доказывать, что больных детей нужно усыплять, иначе весь мир рухнет. Он словно гипнотизирует: невозможно ничего ему возразить. Или еще может довести до белого каления своими рассуждениями о том, что нельзя казнить убийц. И тогда я спрашиваю как ни в чем не бывало, надо ли усыплять детей с запором. Потому что Марчент — так зовут няню — вечно жалуется, что у ребенка нерегулярный стул и что это чревато жуткими болезнями. Само собой, это его задевает. Потому что он до ужаса сентиментален по отношению к ребенку, хоть и догадывается, что сын не от него... Это-то я и подразумеваю под аморальностью. Он считает, что убийц не стоит казнить, что надо рожать от них детей, ведь они невероятно храбры, а невинных детей необходимо убивать, потому что они болеют... И вы готовы с ним согласиться, хоть и испытываете бесконечное отвращение к его идеям.
— А не хотели бы вы, — почти умоляюще начал отец Консетт, — уехать куда-нибудь на месяц-два, пожить в уединении?
— Это невозможно. Куда мне ехать? — спросила Сильвия.
— Неподалеку от Биркенхеда есть премонстрантский монастырь, многие дамы туда перебираются, — продолжил отец Консетт. — Там очень хорошо готовят, и можно пользоваться своей мебелью и услугами своей горничной, если не хочется, чтобы за вами ходили монашки.
— Нет, это невозможно. Сами посудите, — сказала Сильвия. — Люди тут же почуют неладное. Кристофер обо всем узнает...
— Да, отец, боюсь, это невозможно, — наконец вмешалась миссис Саттертуэйт. — Я несколько месяцев пряталась здесь, заметая следы Сильвии. За домом присматривает Уэйтмен. А на следующей неделе приедет новый управляющий.
— И все-таки, — настойчиво повторил отец с легкой дрожью в голосе. — Всего на месяц... всего на пару недель... Так поступают очень многие дамы-католички... Стоит об этом подумать.
— Понимаю, к чему вы клоните, — сказала Сильвия с неожиданной злостью, — вам противно от мысли о том, что из рук одного мужчины я тут же попаду в руки другого.
— Как по мне, лучше выдержать паузу, — сказал священник. — Иначе это, что называется, дурной тон.
Сильвия вытянулась в струнку на диване. Все ее тело охватило заметное напряжение.
— Дурной тон! — воскликнула она. — Вы обвиняете меня в дурноте тона!
Отец Консетт чуть опустил голову, как человек, которому дует в лицо сильный ветер.
— Да, — подтвердил он. — Это позорно. И неестественно. Я бы на вашем месте немного попутешествовал бы.
Сильвия положила руку на длинную шею.
— Я поняла, к чему вы, — проговорила она. — Хотите спасти Кристофера... от унижения. От... отвращения. Оно, бесспорно, его захлестнет. В этом у меня нет никаких сомнений. И мне от этого станет чуть легче.
— Довольно, женщина. Не могу больше это слушать.
— А придется, — сказала Сильвия. — Послушайте... Я ведь знаю, чего ждать: вот я остепенюсь, стану жить рядом с этим мужчиной. Стану такой же добродетельной, как другие женщины. Я уже все решила, так и будет. И мне до самого конца моих дней будет смертельно скучно. Но от этой скуки меня спасет лишь одно. Я ведь могу мучить этого человека. И буду. Вы понимаете, как именно? Есть много способов. Но в худшем случае я всегда могу его одурачить... испортив ребенка! — Она задышала чаще; вокруг карих радужек показались белки. — Уж я ему отомщу. Я это умею. Я знаю как, сами видите. И вам отомщу через него — за то, что вы меня мучили. Я ехала из Бретани без остановок. И без сна... Но я могу...
Отец Консетт положил ладонь поверх сюртука, чуть пониже груди.
— Сильвия Титженс, — сказал он. — Для подобных случаев у меня во внутреннем кармане всегда лежит маленький сосуд со святой водой. Что, если я окроплю вас двумя каплями и прокричу: «Exorcio Ashtaroth in nominee...»?
Она вновь выпрямилась на диване, приподнявшись над своей пышной юбкой, словно кобра, что вот-вот ринется в атаку. Лицо было бледным, взгляд — пристальным.
— Вы... вы не посмеете! — воскликнула она. — Сотворить такое... злодейство! — Ее ноги медленно соскользнули на пол, взглядом она оценила расстояние до двери. — Вы не посмеете. Я донесу на вас епископу...
— Доносите, но капли обожгут вас раньше, — сказал священник. — Прошу, уходите и прочтите «Ave, Maria!» раз-другой. Сейчас вам это необходимо. И никогда больше не говорите при мне про развращение ребенка.
— Не стану, — подтвердила Сильвия. — Не стоило мне...
Ее черный силуэт темнел на фоне дверного проема.
Когда дверь за ней закрылась, миссис Саттертуэйт сказала:
— А обязательно было так ее запугивать? Конечно, вам виднее. Но, по-моему, получилось чересчур.
— Это немного ее отрезвит, — сказал священник. — Она глупая девчонка. Участвует в черных мессах вместе со своей миссис Профьюмо и тем парнем, чье имя я позабыл. Это же видно. Они перерезают горло белому козленку, разбрызгивают его кровь... Это-то она и припомнила... Все не слишком серьезно. Так, сборище глупых, беспечных девочек. Для них это не более чем хиромантия или гадание, если расценивать эту мерзость как грех. Тут все дело в воле, а воля — это суть любой молитвы, что к Богу, что к дьяволу... И сегодня она вспомнила об этом и уже не забудет.
— Само собой, это ваши дела, отец, — лениво проговорила миссис Саттертуэйт. — Вы сильно по ней ударили. Не думаю, что ей когда-либо наносили подобные удары. А что такое вы решили ей не говорить?
— Смолчал я по той единственной причине, что такую мысль лучше не вкладывать ей в голову... Однако для нее ад на земле случится тогда, когда ее муж побежит — решительно и слепо — за другой женщиной.
Миссис Саттертуэйт задумчиво посмотрела на стену, затем кивнула.
— Да, — проговорила она. — Я тоже об этом думала... Но произойдет ли это? Он очень здравомыслящий мужчина, разве не так?
— А что может его остановить? — сказал священник. — Только благодать милостивого нашего Господа, которой у этого человека нет и к которой он не стремится. К тому же... Он молод, полон сил, и они не станут жить... в супружестве. Я ведь его знаю. И тогда... Тогда она потеряет голову. Все будет напоминать ей о былых ошибках.
— Не хотите ли вы сказать, что Сильвия совершит что-то преступное? — спросила миссис Саттертуэйт.
— Разве не так поступает любая женщина, когда лишается мужа, которого изводила годами? — спросил священник. — Чем больше усилий она прилагает к тому, чтобы его замучить, тем увереннее она в том, что никогда его не потеряет.
Миссис Саттертуэйт мрачно всмотрелась в сумрак:
— Бедняга... Обретет ли он когда-нибудь покой в этой жизни?.. Что случилось, отец?
— Только что вспомнил, что Сильвия дала мне чай со сливками и я его выпил. Теперь я не смогу служить мессу у отца Рейнхардта. Нужно пойти и сообщить об этом его викарию, который живет в лесу.
У двери он сказал со свечой в руках:
— Я бы посоветовал вам не вставать ни сегодня, ни завтра, если получится. Сошлитесь на головную боль, и пусть Сильвия за вами ухаживает... Ведь вам же придется говорить, что она за вами ухаживала, когда вы вернетесь в Лондон. Если хотите меня порадовать, прошу, не лгите больше необходимого... К тому же, наблюдая за тем, как она за вами ухаживает, вы сможете запомнить и пересказать, как это было, в деталях, и тогда вся история станет правдоподобнее... Рассказывать, например, как Сильвия задевала рукавами склянки с лекарствами, чем очень вас раздражала... или... сами разберетесь! Если есть возможность скрыть скандал от наших прихожан, надо ей воспользоваться.
И священник побежал вниз по лестнице.
III
Дверь тихо скрипнула, заставив Титженса вздрогнуть, и в комнату вошел Макмастер. Титженс, одетый в некое подобие смокинга, сидел в спальне, оборудованной прямо на чердаке, и раскладывал пасьянс. Потолок был покатым, его подпирали стропила из темного дуба, разбивающие на квадраты стены, выкрашенные кремовой краской. Еще там стояли кровать с пологом, угловой дубовый комод, на блестящем, но плохо уложенном дубовом паркете лежало несколько плетеных ковриков. Титженс, который всей душой ненавидел весь этот холеный антиквариат, сидел в центре комнаты за шатким карточным столиком под электрическим светом удивительной белизны, в здешней обстановке казавшейся совсем неуместной. Это был один из тех старых домов, которые в то время было модно переделывать в гостиницы. Именно здесь Макмастер, который черпал вдохновение в прошлых веках, и предпочел поселиться. Титженс, не желая ему в этом мешать, смирился с обстановкой, хотя с удовольствием поселился бы в другом месте — посовременнее и подешевле. Он, как человек, привыкший к мрачному хаосу, царящему в йоркширском поместье, не любил находиться среди собранных с любовью, но весьма жалких предметов антиквариата — как он сам говорил, в подобной обстановке он чувствовал себя неуютно, будто заявился на бал-маскарад в строгом костюме. Макмастер же, напротив, завидев старинную мебель, с серьезным и сосредоточенным видом проводил по дереву пальцами и заявлял, что это — «подлинный Чиппендейл», а это — «мореный дуб». Казалось, с каждым прикосновением к новому изделию он становился все серьезнее и манернее. Однако Титженс с первого взгляда, словно профессиональный оценщик антиквариата, определял, что перед ними дешевая подделка, и чаще всего оказывался прав, а Макмастер, тихо вздыхая, продолжал совершенствоваться в нелегком деле оценщика. В итоге, благодаря своему прилежанию, он достиг таких высот, что временами его звали в Сомерсет-хаус оценивать дорогостоящее имущество для завещаний — должность эта была весьма почетной и приносила приличный доход.
Титженс с чувством ругнулся, как человек, вздрогнувший по чужой вине и весьма расстроенный тем, что другие это заметили.
Макмастер — к слову, в вечернем костюме он казался еще миниатюрнее! — сказал:
— Прости, старина, я знаю, как ты не любишь, когда тебя отвлекают. Однако генерал сильно не в духе.
Титженс с трудом поднялся, подошел нетвердой походкой к умывальнику розового дерева, сделанному в восемнадцатом веке, взял с полочки над ним стакан виски с содовой и сделал приличный глоток. Потом задумчиво огляделся, взял блокнот с «чиппендейловского» бюро, что-то быстро в нем подсчитал карандашом и вскинул взгляд на друга.
Макмастер повторил:
— Прости, старина, но мне придется отвлечь тебя от важных расчетов.
— Не придется. Это так, мысли, — сказал Титженс. — Очень рад тебя видеть. Так что ты там говоришь?
Макмастер повторил:
— Я говорю, генерал сильно не в духе. Отчасти из-за того, что ты не явился на ужин.
— Да ерунда, хорошее у него... Настроение. Он безмерно счастлив, что те дамы скрылись из его глаз.
— Он сказал, что велел полицейским прочесать всю округу, а тебе рекомендует уехать утренним поездом завтра же, — проговорил Макмастер.
— Не поеду. Не могу. Мне нужно дождаться телеграммы от Сильвии, — сказал Титженс.
Макмастер застонал.
— О боже! О боже! — А потом обнадеженно предложил: — Но ведь телеграмму можно переслать в Хит.
— Послушай, никуда я не поеду! — воскликнул Титженс с легким раздражением. — Я уже обо всем договорился с полицией и с этой свиньей из кабинета министров. Я наложил повязку на пораненную лапку канарейки жены констебля. Ты присядь и сам посуди. Полиция не тронет таких, как мы.
Макмастер проговорил:
— Мне кажется, ты не понимаешь настроения общества...
— Прекрасно понимаю, особенно настроение таких, как Сэндбах, — успокоил его Титженс. — Присядь, говорю тебе... Выпей немного виски... — Он налил себе еще стакан и тяжело опустился в низкое плетеное кресло, отделанное кретоном. Под его весом кресло заметно просело, а воротник рубашки сбился набок.
— Что с тобой такое? — спросил Макмастер.
Глаза Титженса налились кровью.
— Говорю тебе, я жду телеграммы от Сильвии, — повторил он.
— А! — воскликнул Макмастер. И добавил: — Но телеграмма не придет сегодня — уже слишком поздно.
— Может, и придет, — проговорил Титженс. — Я обо всем договорился с почтальоном — он сразу же принесет мне ее, как получит! Возможно, Сильвия отправит ее лишь в самый последний момент, чтобы потрепать мне нервы. И тем не менее я жду от нее телеграммы, и ровно поэтому у меня такой вид.
— Эта женщина — безжалостнейшее из чудовищ... — сказал Макмастер.
— Тебе было бы нелишним вспомнить, что ты говоришь о моей жене, — напомнил ему Титженс.
— Не понимаю, — отозвался Макмастер, — как вообще можно говорить о Сильвии без...
— Логика очень простая, — продолжил Титженс. — Давать оценку поступкам дамы можно лишь в том случае, если они тебе известны и если тебя о том просят. Не нужно ничего комментировать. А в данном случае действия дамы тебе совершенно не известны, так что прикуси язык, — посоветовал он, глядя прямо перед собой.
Макмастер сделал глубокий вдох. Он с тревогой думал о том, что же станет с его другом дальше, если всего семнадцать часов ожидания его так изменили.
Тут Титженс заявил:
— Я смогу говорить о Сильвии после еще двух стаканов виски... Давай сперва разрешим другие вопросы, которые тебя волнуют... Фамилия блондинки — Уонноп. Валентайн Уонноп.
— Был ведь известный профессор с такой фамилией, — проговорил Макмастер.
— Да, это дочь покойного профессора Уоннопа, — подтвердил Титженс. — И писательницы.
— Но... — встрял было Макмастер.
— После смерти отца она год проработала горничной в богатом доме, — сообщил Титженс. — А теперь, по сути, работает служанкой у собственной матери, писательницы, помогая ей содержать их небольшой домик. Полагаю, эти обстоятельства и подтолкнули ее к борьбе за права представительниц прекрасного пола.
Макмастер снова попытался было вставить свое «но...».
— Я узнал это от полицейского, пока бинтовал канарейке лапку.
— От того полицейского, которого ты свалил с ног? — уточнил Макмастер, и его глаза округлились от удивления. — Так, значит... он знал мисс... э-э-э... Уонноп!
— Ты, судя по всему, невысокого мнения о полицейских Сассекса, — заметил Титженс. — И совершенно напрасно. Констеблю Финну хватает ума на то, чтобы узнать юную леди, которая вот уже несколько лет организует чаепития и соревнования для жен и детей полицейских. По его рассказам, мисс Уонноп — рекордсменка Восточного Сассекса по бегу на четверть мили и полмили, по прыжкам в высоту и в длину, по толканию ядра... Вот почему она смогла так изящно перескочить тот ров... И как же обрадовался этот добрый, простой человек, когда я попросил оставить девушку в покое. Сказал, что ему не хватило бы наглости арестовывать мисс Уонноп. Другая девушка — та, что вскрикнула, — не отсюда, вероятно, из Лондона.
— Ты попросил полицейского... — начал было Макмастер.
— Я передал ему похвалу от достопочтенного Стивена Фенвика Уотерхауза и сообщил, что тот будет ему очень признателен, если констебль сообщит начальству, что поймать злоумышленниц не представляется возможным. Еще я дал ему новейшую пятифунтовую банкноту — прямиком из кабинета министров — и добавил от себя парочку фунтов да сумму, равную стоимости новой пары брюк. Так что теперь он — счастливейший из сассекских констеблей. Славный малый; рассказал мне, как отличить следы самца выдры от следов беременной самки... Но тебе это вряд ли интересно.
Он продолжил:
— Ну что у тебя за дурацкий вид! Я же сообщил тебе, что буду ужинать с этой свиньей... Нет, нехорошо так его называть после того, как он угостил тебя ужином. К тому же он очень славный малый...
— Ты мне не рассказывал, что ужинал с мистером Уотерхаузом, — сказал Макмастер. — Надеюсь, ты помнишь, что он, помимо прочего, возглавляет Комиссию по долгосрочным государственным займам и в его руках судьба и нас, и нашего департамента.
— Право ужинать с сильными мира сего есть не только у тебя, согласись! — воскликнул Титженс. — Я хотел обсудить с ним... Те расчеты, которые его проклятая свора вынудила меня подделать. Хотел хоть немного объяснить ему свою позицию.
— Не может быть! — воскликнул Макмастер с каким-то паническим ужасом. — Но ведь они вовсе не вынуждали тебя подделывать расчеты. Они просили подкорректировать итоги, исходя из имеющихся данных.
— Как бы там ни было, — отозвался Титженс, — я с ним объяснился. Сказал ему, что те три пенса могут обернуться для страны — и для него как для политика! — полным крахом.
Макмастер прошептал:
— Боже правый! Ты что, забыл о том, что ты — государственный служащий? Он мог...
— Мистер Уотерхауз спросил меня, не соглашусь ли я перейти в его секретариат, — сообщил Титженс. — А после того, как я послал его к черту, еще два часа слонялся со мной по улицам и спорил... Когда ты меня прервал, я как раз обдумывал новый расчет для него. Я обещал предоставить ему новые данные к половине второго в понедельник.
Макмастер сказал:
— Быть того не может... Клянусь Богом, ты — единственный человек в Англии, кто на такое способен.
— Мистер Уотерхауз сказал то же самое, — заметил Титженс. — Сказал, что старина Инглби так меня ему отрекомендовал.
— Очень надеюсь, — проговорил Макмастер, — что ты учтиво ему ответил.
— Я сообщил ему, что наберется с дюжину человек, способных сделать все необходимые вычисления, и упомянул твое имя, — сообщил Титженс.
— Но это же неправда! Конечно, я смог бы заново пересчитать все данные. Но там ведь речь об актуарных расчетах, а я хуже в них разбираюсь.
— Не хочу, чтобы мое имя было замешано в этом возмутительном деле, — небрежно бросил Титженс. — Поэтому, когда в понедельник я отдам ему бумаги, я скажу, что большую часть работы сделал ты.
Макмастер вновь застонал.
Его печалил отнюдь не альтруизм Кристофера. Макмастер, всей душой желающий своему талантливейшему другу всяческих успехов, был амбициозен и в отношении себя, но очень ценил свой покой. В Кембридже его абсолютно устраивало стабильное и уважаемое положение среди студентов-математиков. Он знал, что в этом гарант спокойствия его жизни; еще больше его умиротворяла мысль о том, что от него не потребуется покорение заоблачных высот впоследствии. Но когда два года спустя Титженс окончил Кембридж не первым, а вторым студентом, Макмастера постигло горькое разочарование. Он прекрасно понимал, что Титженс попросту не стал утруждать себя учебой, причем десять к одному, что намеренно. Хотя обучение давалось ему легко.
На все укоры Макмастера, на которые тот не поскупился, Титженс отвечал, что одна мысль о том, чтобы всю жизнь проходить с клеймом лучшего студента, для него совершенно невыносима.
Макмастер довольно рано понял, что лучше всего для него жить мирной жизнью, будучи при этом все же человеком уважаемым, и водиться с людьми респектабельными. Ему хотелось идти по улице Пэлл-Мэлл под руку с лучшим студентом Кембриджа у всех на виду, вернуться с восточной стороны, уже под руку с самым юным лорд-канцлером в истории Англии, прогуляться по Уайтхоллу со всемирно известным писателем, непринужденно болтая с ним и салютуя по пути высокопоставленным чиновикам Казначейства. И чтобы после чая в клубе в течение часа все эти люди тесной компанией беседовали с ним с уважением и почтением. Так он представлял себе благополучие.
И у него не было никаких сомнений в том, что Титженс — талантливейший из англичан своего времени, и ничто не вызывало в нем столько тревоги, как мысль о том, что его друг не сделает блестящей и головокружительной карьеры и не займет высокую государственную должность. Он с огромной охотой — это была его самая главная мечта — увидел бы, как Титженс его превосходит! Но он не осуждал чиновников за маловероятность такого расклада...
Однако Макмастер не оставлял надежды. Он осознавал, что есть и иные карьерные пути, отличные от тех, которые он сам себе предназначил. Он не мог представить, как поправляет — даже самым что ни на есть почтительным тоном — человека старше себя по должности, зато наблюдал, что Титженс общается практически с любым вышестоящим чиновником так, будто перед ним круглый идиот, но никого это особо не обижает. Само собой, Титженс был Титженсом из Гроби, но разве же одного этого достаточно для спокойной жизни? Времена меняются, и, как казалось Макмастеру, им довелось жить в эпоху демократии.
Но Титженс снова всевозможными путями уходил от карьерного успеха и проявлял безрассудство...
И сегодня выдался один из таких ужасных дней. Макмастер встал и налил себе еще виски — ему стало невероятно грустно и нестерпимо захотелось выпить. Титженс, ссутулившийся на своем кресле, продолжал смотреть перед собой.
— Наливай, — сказал он и, не глядя на Макмастера, протянул ему высокий стакан. Макмастер дрожащей рукой налил ему виски. — Что ты еще хотел сказать?
— Уже поздно. Мы приглашены на завтрак к семейству Дюшемен к десяти часам, — сказал Макмастер.
— Не волнуйся, сынок. Зайдем мы к твоей красавице, — успокоил его Титженс. — Подожди еще с четверть часа. Мне нужно с тобой поговорить, — добавил он.
Макмастер снова сел и принялся обдумывать прошедший день. Он начался кошмарно — и продолжается в том же духе.
С легкой горечью и сожалением Макмастер принялся вспоминать и обдумывать слова генерала Кэмпиона, сказанные ему на прощание. Генерал, сильно хромая, проводил его до самой входной двери Маунтби. Потом этот высокий, чуть сутулый и очень дружелюбный человек, похлопывая Макмастера по плечу, проговорил:
— Послушайте, Кристофер Титженс — славный малый. Но ему нужна хорошая женщина, которая будет за ним приглядывать. Уговорите его вернуться к Сильвии как можно скорее. Они же разругались из-за пустяков, правда? Ничего серьезного? Крисси не ухлестывает за симпатичными дамами? Нет? Ну, самую малость. Нет? Что ж, хорошо...
Макмастер застыл как вкопанный, настолько сильно было его замешательство. Запинаясь, он пробормотал:
— Нет! Нет!
— Мы так давно знаем их обоих, — продолжил генерал. — В особенности леди Клодин. Поверьте мне, Сильвия — великолепная женщина. Прямолинейная, необычайно преданная друзьям. И храбрая — не побоится самого дьявола, если ее рассердить. Поглядели бы вы на нее в обществе охотников из «Бивора»! Ах да, вы ее знаете... Что ж, хорошо!
Макмастер успел пролепетать, что, разумеется, знаком с Сильвией.
— Что ж, хорошо... — продолжил генерал. — Вы же согласитесь со мной в том, что виноватым в их ссорах сочтут Титженса. И общество возмутится. Очень сильно. Настолько, что Кристофера больше не пустят на порог этого дома. Но он говорит, что собирается ехать за ней и миссис Саттертуэйт.
— Да... — начал было Макмастер. — Полагаю, что да...
— Что ж, хорошо! — одобрил генерал. — Отлично... Кристоферу Титженсу непременно нужна хорошая женщина... славный он малый. Мало кого из молодых людей я сильнее... можно даже сказать, уважаю... Но женщина ему нужна. Как балласт.
Потом, сидя в экипаже, ехавшем под гору, и удаляясь от Маунтби, Макмастер мучительно пытался подавить отвращение к генералу. Ему хотелось прокричать, что генерал — упрямый идиот, дурень, лезущий не в свое дело. Но с ним в экипаже сидели двое секретарей кабинета министров, среди которых был достопочтенный Стивен Фенвик Уотерхауз, прогрессивный либерал, выехавший поиграть в гольф на выходные. Он считал неприемлемым обедать в доме консерватора. В то время в обществе намечалась фаза острой социальной вражды между партиями — до последнего времени такое состояние для английской политики отнюдь не было типичным. Но на двух молодых друзей эта неприязнь не распространялась.
Макмастер не без удовольствия отметил, что попутчики относятся к нему с определенным уважением. Они ведь видели, как сам лорд Кэмпион по-приятельски с ним беседует. И разумеется, дожидались, пока генерал, похлопав Макмастера по плечу и взяв его под руку, говорил ему что-то на ухо.
Но это было единственное удовольствие, которое Макмастер мог себе позволить.
Да, день начался кошмарно — с письма Сильвии, а закончился — если это был конец! — едва ли не хуже: генеральским восхвалением этой женщины. В течение дня Макмастер собирался с духом, готовясь к неприятному разговору с Титженсом. Титженс обязан с ней развестись. Это совершенно необходимо для спокойствия его самого, его друзей, семьи, ради его карьеры, во имя порядочности!
Но Титженс предвосхитил события. Это, пожалуй, было самым неприятным событием за день. Они приехали в Рай к обеду — к этому моменту Титженс почти опустошил бутылку бургундского. За обедом он передал Макмастеру письмо Сильвии, сказав, что ему потребуется дружеский совет, и поэтому Макмастеру следует заранее ознакомиться с тем, что пишет миссис Титженс.
Письмо оказалось невероятно бесстыдным и ровным счетом ничего не проясняло. Помимо заявления: «Я готова к тебе вернуться», оно содержало в себе лишь сообщение о том, что миссис Титженс очень — крайне! — нуждается в услугах ее горничной по прозвищу Телефонная Станция. И если ему, Титженсу, хочется, чтобы Сильвия вернулась, он должен сделать так, чтобы Телефонная Станция ждала ее у порога дома — и все в таком духе. Она уточняла, что никому, подчеркнуто, никому больше не доверит за собой ухаживать. Поразмыслив, Макмастер пришел к выводу, что это было лучшее письмо, какое только способна написать женщина, когда хочет, чтобы ее приняли назад. Ударься она в оправдания и объяснения, скорее всего, Титженс понял бы, что не вынесет больше жизни с женщиной со столь отвратительным вкусом. Но Макмастер никогда прежде не замечал в Сильвии такой savoir faire.
Тем не менее письмо только сильнее убедило его, что надо уговорить друга на развод. Он решил осуществить задуманное между делом, по пути к преподобному мистеру Дюшемену, который ранее был учеником самого мистера Рёскина, а также патроном и знакомым поэта и художника, о котором Макмастер и написал свою монографию. На эту встречу Титженс не поехал: сказал, что погуляет по городу, и условился встретиться с Макмастером в гольф-клубе в половине пятого. Он был не в настроении заводить новые знакомства. Макмастер, который понимал, какие страдания сейчас переживает его друг, решил, что это довольно разумно, и поехал по Иден-Хилл один.
Мало кто из женщин так бы восхитил Макмастера, как миссис Дюшемен. Он знал по себе, что бывают у него минуты, когда его способна поразить почти любая женщина, но посчитал, что это все равно не объясняет того сильнейшего впечатления, которое моментально оказала на него эта дама. Когда его ввели в гостиную, там были две юные девушки, но они моментально куда-то исчезли, и хотя сразу после этого он заметил, как они проезжают на велосипедах за окном, он понимал, что уже никогда не узнает их в лицо. С того самого момента, когда она встала при виде него и поприветствовала словами: «Не может быть! Сам мистер Макмастер!», он уже не замечал никого больше.
Вне всяких сомнений, преподобный мистер Дюшемен был одним из тех священников, которые обладают приличным достатком и хорошим вкусом и нередко становятся украшением Английской церкви. Его дом — просторный и уютный, из очень старого красного кирпича — примыкал к одному из самых больших амбаров, какие только Макмастер видел в своей жизни. Сама же церковь с простой дубовой крышей ютилась в углу, образованном домом и амбаром, и была меньшей из всех трех построек; она имела столь заурядный вид, что, если б не колокольня, ее можно было бы принять за коровник. Все три здания стояли на краю гряды холмов, смотрящих на Ромни-Марш. От северного ветра их защищала ровная стена из вязов, а на юго-западе — высокая тисовая изгородь и кустарники. Короче говоря, это было идеальное место для отдохновения души богатого священника с хорошим вкусом, потому что примерно на милю вокруг не было ни одного сельского домика.
Макмастеру этот дом показался идеалом английского поместья. О гостиной миссис Дюшемен он, вопреки своему обыкновению (а он был довольно чувствителен и внимателен к подобным деталям), впоследствии помнил мало, разве что то, что гостиная была удивительно симпатичной. Три высоких окна выходили на ухоженную лужайку, на которой по отдельности и группами росли розовые кусты: круглые, увенчанные бутонами, словно вырезанными из розового мрамора. За лужайкой виднелась низкая каменная стена, а за ней в лучах солнца поблескивали заболоченные луга.
Мебель в комнате была деревянной и старинной и мягко поблескивала — ее часто обрабатывали пчелиным воском. Картины на стенах Макмастер узнал сразу — они принадлежали перу художника Симеона Соломона, одного из наиболее слабых и сентиментальных эстетов: картины изображали очень бледных дам с нимбами и лилиями, которые совсем не походили на лилии. Написаны они были в рамках традиции, но не являлись лучшими ее образцами. Макмастер решил — и впоследствии миссис Дюшемен подтвердила его подозрения, — что мистер Дюшемен прячет лучшие картины у себя в кабинете, а в более посещаемой комнате слегка неуважительно, но добродушно повесил картины «послабее». Это налагало на мистера Дюшемена какую-то печать избранности.
Он сам, как ни странно, отсутствовал, и вообще, встретиться с ним оказалось очень трудно. Мистер Дюшемен, по словам его супруги, по выходным всегда был страшно занят. Со слабой и почти отсутствующей улыбкой она добавила слово «естественно». И Макмастер тут же понял, что для священника такая занятость в выходные — вещь обыденная. Миссис Дюшемен неуверенно предложила Макмастеру с другом прийти и отобедать у них завтра — в воскресенье. Но Макмастер уже обещал генералу Кэмпиону, что сыграет с ним в гольф с двенадцати часов до половины второго, а потом еще — с трех до половины пятого. Далее Макмастер с Титженсом по плану должны были сесть в поезд до Хита, отбывающий в половине седьмого, а потому завтра они не смогут приехать ни на чай, ни на ужин.
С заметным, но весьма сдержанным сожалением миссис Дюшемен воскликнула:
— О боже! О боже! Вы непременно должны увидеться с моим мужем и посмотреть картины, раз уж приехали!
Из-за стены раздались громкие и резкие звуки — было слышно, как лает собака, как двигают тяжелую мебель и чемоданы, как что-то хрипло выкрикивают.
— Очень уж они шумят, — глубоким голосом проговорила миссис Дюшемен. — Пойдемте лучше в сад, я покажу вам розы моего супруга, если у вас есть еще свободная минутка.
У Макмастера в голове пронеслись строки из стихов Россетти: «Твои глаза увидел я и черноту волос».
Волосы у миссис Дюшемен и впрямь были почти черные, кудрявые, они ниспадали на квадратный, низкий лоб, а темно-синие глаза завораживающе сияли. Такую красоту Макмастер видел впервые в жизни и мысленно поздравил себя с очередным подтверждением тому, что герой его монографии был человеком исключительной наблюдательности, хотя это и так было весьма очевидно.
Миссис Дюшемен вся светилась! У нее была смуглая, гладкая кожа, на скулах проступил нежный румянец светлокарминового цвета. Чертами — и в особенности остротой подбородка — ее лицо напоминало лица алебастровых статуэток средневековых святых.
Она сказала:
— Ну конечно же вы — шотландец! Я сама из Эдинбурга.
Макмастер сразу почувствовал это. Он сообщил, что родился в портовом городе Лит. Утаить что-нибудь от миссис Дюшемен казалось делом немыслимым.
— Ах, вы непременно должны познакомиться с моим супругом и увидеть картины, — безапелляционно повторила она. — Что ж... Надо подумать... Не желаете ли позавтракать?
Макмастер сообщил, что они с другом госслужащие и потому привыкли рано вставать, и выразил сильнейшее желание позавтракать в этом доме.
— Тогда без четверти десять наш экипаж будет на углу вашей улицы, — сообщила миссис Дюшемен. — Путь займет всего минут десять, так что вы не успеете сильно изголодаться!
На глазах расцветая, миссис Дюшемен сообщила, что Макмастер конечно же волен привести с собой друга, которому можно передать, что его ждет встреча с очень милой девушкой. Тут она на мгновение замолчала и неожиданно добавила:
— По меньшей мере это вполне возможно.
Она сообщила, что за столом будет человек по фамилии Уэнстэд — по крайней мере, так послышалось Макмастеру, — а также ее подруга и мистер Хорстэд, младший священник в приходе ее мужа.
— Да, закатим настоящий праздник... — машинально проговорила она, а после добавила: — Веселый и шумный. Надеюсь, ваш друг не прочь поболтать!
Макмастер начал было говорить о неудобствах, которые они с Титженсом доставят семейству Дюшемен.
— Да бросьте, никаких особых неудобств вы не причините, — заверила она. — Моему мужу такие встречи только на пользу. Мистер Дюшемен склонен к меланхолии. Вероятно, здесь ему чересчур одиноко, буду с вами откровенной.
По пути назад Макмастер думал о том, что миссис Дюшемен — женщина необыкновенная. Знакомство с ней походило на возвращение в комнату, из которой тебе давно пришлось переехать, но которую ты не перестал любить. Это было приятное чувство. Возможно, дело в ее «эдинбургскости». Макмастер сам придумал это слово. В Эдинбурге жило высшее общество, куда он вхож не был, но о котором знал из шедевров шотландской литературы! Ему живо представлялось, как знатные шотландские дамы, осмотрительные и степенные, не лишенные при этом чувства юмора и скромные, радушно принимают гостей в просторных комнатах своих поместий. Вероятно, именно такой «эдинбургскости» и не хватало его друзьям в лондонских гостиных. Миссис Кресси, достопочтенная миссис Лимо и миссис Делони были близки к совершенству — их манеры, речи, самообладание искренне восхищали. Но они были уже в летах, родились не в Эдинбурге и не могли похвастаться такой же восхитительной элегантностью!
А у миссис Дюшемен все это было. Ее уверенные, спокойные манеры не выдавали ее возраст, а представлялись загадочной женской особенностью, но со стороны казалось, что она не старше тридцати. Но это было совершенно не важно, поскольку вела она себя не как юная девушка. Например, она никогда не бегала, а всегда плавно ступала, будто бы «плыла» по комнате! Макмастер попытался припомнить в деталях ее платье.
Оно точно было темно-синим — и точно из шелка, из этого шершавого, изысканного материала, складки которого поблескивали, будто серебро. Платье было темное и красивое, хоть и строгое! И при этом весьма изысканное! Рукава были чересчур длинными, но ей это, определенно, шло. На шее у нее красовалось массивное ожерелье из желтого блестящего янтаря, которое очень выделялось на темно-синем фоне! А еще миссис Дюшемен сказала, что бутоны роз ее мужа напоминают ей маленькие розовые облачка, которые спустились на землю отдохнуть... Очаровательное сравнение!
«Она бы так подошла Титженсу, — подумалось Макмастеру. — Почему бы ей не повлиять на него?»
Перед ним тут же открылись новые перспективы! Он представил себе Титженса, «оправившегося» благодаря этой близости, в меру страстного, любимого, относящегося к миссис Дюшемен со всей ответственностью, но не без собственнического чувства. Он представил и как через год или два Дама Его Сердца, которую он наконец к тому времени найдет, будет сидеть у ног миссис Дюшемен — а Дама Его Сердца будет не только мудрой, но и юной и прекрасной! — и постигать тайны уверенности в себе, умения одеваться и носить украшения из янтаря, изящно склоняться над розами — и тайны «эдинбургскости»!
Макмастера охватило сильное волнение. Обнаружив Титженса за чаем в просторном гольф-клубе среди мебели, покрытой зелеными пятнами, и газет, он воскликнул:
— Завтра утром мы оба завтракаем у Дюшеменов! Надеюсь, ты не против!
Надо сказать, Титженс был не один — с ним за столом сидели генерал Кэмпион и его зять, достопочтенный Пол Сэндбах, член консервативной партии и муж леди Клодин. Генерал любезно воскликнул:
— Завтрак! У Дюшеменов! Поезжай, мой мальчик! Это будет лучший завтрак в твоей жизни! — А потом добавил, обращаясь к зятю: — Не то что жалкая стряпня, которой леди Клодин потчует нас каждое утро.
Сэндбах заворчал:
— То-то же она пытается выкрасть ее кухарку, как только мы сюда выезжаем!
Генерал любезно — а он всегда был любезен, — с полуулыбкой обратился к Макмастеру, слегка шепелявя:
— Мой зять шутит, вы же понимаете. Моя сестра ни за что не стала бы красть чужую кухарку. А уж тем более у Дюшеменов. Она бы побоялась.
Сэндбах проворчал:
— А кто бы не побоялся?
Оба джентльмена прихрамывали: мистер Сэндбах — от рождения, а генерал — после незначительной, но запущенной травмы. Его тщеславие проявлялось только в одном — он считал себя умелым шофером, но на самом деле был крайне неопытным и невнимательным водителем и потому часто попадал в аварии. У мистера Сэндбаха было смуглое, круглое, бульдожье лицо, а еще он отличался крайней вспыльчивостью. Его дважды отстраняли от работы в парламенте за то, что он прилюдно называл канцлера Казначейства «наглым лжецом». В настоящий момент он все еще был отстранен.
Вдруг Макмастер ощутил смутную тревогу. Он был невероятно чувствителен и всегда безошибочно распознавал напряжение в воздухе. А еще он заметил во взгляде Титженса странную жесткость. Титженс смотрел прямо перед собой; в комнате повисла тишина. За спиной у Титженса сидели двое мужчин в ярко-зеленых плащах, в красных вязаных жилетках, с багровыми лицами. Один был плешивым блондином, второй — брюнетом, с волосами, щедро намазанными бриолином; обоим было чуть больше сорока. Они сидели, приоткрыв рты и внимательно прислушивались. Напротив каждого стояло по три пустых стакана из-под сливовой настойки и один полупустой графин виски и содовая. Макмастер понял, зачем генерал стал объяснять ему, что его сестра и не пыталась красть кухарку миссис Дюшемен.
— Допивайте свой чай и давайте начнем, — сказал Титженс. Он достал из кармана несколько бланков для телеграмм и начал их перебирать.
Генерал сказал:
— Не обожгись. Мы не можем начать раньше, чем все... все остальные господа. Сегодня дело идет крайне медленно.
— По-моему, оно не идет вообще, — вставил Сэндбах.
Титженс передал бланки Макмастеру.
— Лучше сам посмотри, — сказал он. — Возможно, мы уже не увидимся сегодня после игры. Ты ужинаешь в Маунтби. Генерал тебя подвезет. Пусть леди Клод простит меня. Очень много работы.
Для Макмастера это был еще один повод к беспокойству. Он знал, что Титженс вряд ли будет в восторге от перспективы ужинать в Маунтби с Сэндбахами, у которых обыкновенно собиралось множество гостей, порой весьма неглупых, но по большей части невежественных. Титженс называл это общество «чумным пятном партии», имея в виду партию тори. Но Макмастер не мог отделаться от мысли, что даже такой безрадостный ужин его другу будет полезнее, чем одинокая прогулка по людному городу.
— Мне нужно поговорить с этой свиньей! — заявил Титженс и картинно выпятил квадратный подбородок.
Глядя на него поверх двух любителей виски Макмастер догадался, что его друг парордирует одно из тех лиц, на которые часто рисуются карикатуры. Однако он не смог сразу же его определить. Скорее всего, это политик, возможно, министр. Но какой? В голове царила жуткая путаница. Его взгляд пробежал по бланку телеграммы в руке Титженса. Макмастер заметил, что она адресована Сильвии Титженс и начинается со слова «Согласен». Он быстро спросил:
— Ты ее уже отправил, или это лишь черновик?
— Я тебе говорю про достопочтенного Стивена Фенвика Уотерхауза. Он возглавляет Комиссию по долгосрочным государственным займам. Из-за этой свиньи нам пришлось подделывать отчеты, — сказал Титженс.
Казалось, настал худший момент в жизни Макмастера. Хуже уже некуда. А Титженс все продолжал:
— Я хочу с ним переговорить. Вот почему я не ужинаю в Маунтби. Это вопрос государственной важности.
Ход мыслей Макмастера резко оборвался. Он находился в комнате с большими окнами. За окнами виднелось солнце. И облака. Розовые и белые. И такие мягкие на вид! Похожие на корабли. За столом сидели двое мужчин: один с темными, блестящими волосами, а второй — прыщавый, светловолосый, с залысинами. Они говорили, но их слова совершенно не трогали Макмастера. Мужчина с темными, блестящими волосами заявил, что не повезет Герти в Будапешт. Ни за что на свете!
Макмастер заморгал, словно пробудившись от кошмара. Перед глазами появились двое мужчин и еще одно нелепое лицо... Реальность в самом деле напоминала кошмар, а лицо члена кабинета и впрямь походило на гигантскую маску для пантомимы: блестящую, с огромным носом и узкими, китайскими глазами.
Однако она не отталкивала! Макмастер был вигом по своим убеждениям, природе, темпераменту. Он считал, что государственные служащие не должны вмешиваться в политику. Тем не менее он не считал либерально настроенного министра чудовищем. Напротив, мистер Уотерхауз производил впечатление искреннего, доброжелательного, веселого человека. Он с уважением прислушивался к одному из секретарей, положив руку ему на плечо и сонно улыбаясь. Без сомнений, работа очень его утомила. А потом он не сдержал смеха, и все его тело затряслось. А ведь он пополнел!
Как жаль! Как жаль! Макмастер пробегал глазами по строкам из непонятных слов, неразборчиво написанных Титженсом. Квартира вместо дома... Без развлечений... ребенок «живет сестры»... Он перечитывал слова снова и снова. Ему трудно было связать фразы друг с другом без предлогов и знаков препинания.
Человек с блестящими волосами слабым голосом сказал: «Герти — горячая штучка, но не для Будапешта, с этими его цыганочками, о которых ты мне рассказывал. А ведь Герти живет со мной вот уже пять лет. Шикарная женщина!» Голос его друга звучал так, будто тот страдает от несварения. Титженс, Сэндбах и генерал сидели с прямыми, как кочерга, спинами.
«Как жаль!» — думал Макмастер.
Это он должен был сидеть рядом... Как приятно было бы, если бы он вообще сидел рядом с министром. В рядовом случае он, Макмастер, так бы и поступил. Лучшие из местных гольфистов обыкновенно играли с высокопоставленными гостями, но на юге Англии мало кто мог превзойти Макмастера. Играть он начал в четыре года — маленькой клюшкой и найденным где-то мячиком за один шиллинг; тренировался неподалеку от города каждое утро, когда шел в сельскую школу, возвращался на обед, шел обратно в школу — и домой. Его путь пролегал по холодным, заросшим камышами песчаным берегам, вдоль серого моря. В обувь набивался песок. Найденный мячик за один шиллинг прослужил ему три года....
Макмастер воскликнул:
— Боже правый! — Из телеграммы он только что понял, что Титженс собирается ехать в Германию во вторник.
Словно в ответ на это восклицание друга, Титженс проговорил:
— Да. Это невыносимо. Генерал, если вы не остановите эту свинью, я сам это сделаю.
Генерал прошипел сквозь зубы:
— Погоди минутку... Погоди... Может, кто другой его остановит.
Мужчина с темными блестящими волосами сказал:
— Если Будапешт — это и впрямь город красивых девушек, дружище, со всеми этими турецкими банями и тому подобным, то в следующем месяце мы непременно закутим там!
Его друг, опустив голову, что-то, казалось, бурчал про себя, с опаской поглядывая на генерала из-под прыщавого лба.
— Не то чтобы я не любил жену, — продолжил темноволосый. — Она очень даже ничего. К тому же у меня есть Герти. Горячая штучка! Шикарная женщина... Но я бы сказал, что мужчине требуется... Ох! — неожиданно воскликнул он.
Генерал, очень высокий, худой, румяный мужчина с белыми волосами, зачесанными вперед, спрятав руки в карманы, неспешно направился к их столику. Он остановился где-то в двух ярдах поодаль, но казалось, что ушел очень далеко. Склонился над столиком, и те, кто за ним сидел, подняли на него широко распахнутые глаза — такими глазами смотрят школьники на аэростаты. Он сказал:
— Рад, что вам понравилось наше поле для гольфа, господа.
Мужчина с залысинами воскликнул:
— Очень! Замечательное поле! Первоклассное! Играть на нем сущее наслаждение!
— Однако, — продолжил генерал, — обсуждать свои... э-э-э... домашние дела в... в людном гольф-клубе неуместно. Вас могут услышать.
Господин с блестящими волосами привстал и хотел было возразить:
— Н-но...
— Бриггс, заткнись, — пробормотал другой.
Генерал продолжил:
— Я глава клуба. И моя обязанность — следить за тем, чтобы его членам и гостям было комфортно. Надеюсь, вы не возражаете.
Генерал вернулся на свое место. Он дрожал от досады.
— Приходится самому становиться таким же хамом, как и они! — проворчал он. — Но что еще делать?
Двое мужчин из города поспешно ушли переодеваться; в комнате повисла зловещая тишина. Макмастер подумал о том, что по меньшей мере для этих тори конец света уже настал. Конец Англии! В сильнейшем душевном смятении он вернулся к телеграмме Титженса... Титженс едет в Германию во вторник. Он хочет уйти из департамента... Немыслимо. Невообразимо!
Он снова начал перечитывать телеграмму. На тонкую бумагу упали тени. Достопочтенный мистер Уотерхауз встал между торцом стола и окнами.
— Мы вам так благодарны, генерал! — сказал он. — Из-за этих мерзких извращенцев и их гадких историй мы самих себя не слышали. По милости вот таких вот господ наши дамы и становятся суфражистками! И это их оправдывает... — А после добавил: — Здравствуйте, Сэндбах! Всё отдыхаете?
Генерал проговорил:
— А я-то надеялся, что вы возьмете на себя труд отчитать этих негодяев.
Мистер Сэндбах с выступающей вперед бульдожьей челюстью и короткой черной шевелюрой, вставая, рявкнул:
— Здравствуйте, Скотерхауз! А вы все грабите народ?
Мистер Уотерхауз, высокий, сутулый, растрепанный, приподнял полы своего плаща. Плащ был изрядно потрепан, а из рукавов торчали соломинки.
— Вот все, что от меня оставили суфражистки, — посмеиваясь, сказал он. — Нет ли среди вас случайно гения по фамилии Титженс? — Он взглянул на Макмастера.
— Вот Титженс, а это — Макмастер, — проговорил генерал.
— О, так это вы? — очень дружелюбно поинтересовался министр. — Я просто хотел воспользоваться возможностью и поблагодарить вас.
— О боже! — воскликнул Титженс. — За что?
— Вам виднее! — сказал министр. — Без ваших расчетов мы не успели бы предоставить отчет в парламент до начала следующей сессии, — уточнил он и хитро добавил: — Правда ведь, Сэндбах? —А потом снова обратился к Титженсу: — Инглби сказал мне...
Титженс весь выпрямился и побледнел. Запинаясь, он произнес:
— Это не меня надо благодарить... Я считаю...
Тут вмешался Макмастер:
— Титженс... Ты... — Он и сам не знал, что скажет.
— О, вы слишком скромны, — заверил его мистер Уотерхауз. — Уж мы-то знаем, кого благодарить... — Он перевел слегка отсутствующий взгляд на Сэндбаха. И его лицо озарилось.
— О, послушайте, Сэндбах! — сказал он. — Подойдите ко мне, а? — Он отошел в сторону на несколько шагов и обратился к одному из своих молодых спутников: — Эй, Сэндерсон, принеси этому малому выпить. Что-нибудь крепкое. — Сэндбах неуклюже выскочил из своего кресла и подскочил к министру.
Титженс взорвался:
— Я слишком скромен! Я!.. Свинья... Грязная свинья!
— В чем дело, Крисси? — спросил генерал. — Вероятно, ты и в самом деле слишком скромен.
— Плевать я хотел на скромность. Дело серьезное. И из-за него я оставлю работу в департаменте.
— Нет, нет! — вмешался Макмастер. — Ты неправ. Это неправильная позиция. — И он с искренним чувством принялся растолковывать генералу суть дела. Это предприятие уже доставило ему немало неприятностей. Правительство запросило у департамента статистики отчеты, в которые должны были входить именно те данные, которые им очень хотелось представить палате общин в рамках нового законопроекта. Представлять его должен был мистер Уотерхауз.
В ту самую минуту Уотерхауз как раз похлопывал мистера Сэндбаха по спине, убирал волосы со своих глаз и хохотал, как истеричная школьница. Вид у него неожиданно сделался очень усталым. Констебль с блестящими пуговицами встал у стеклянной двери и стал пить из оловянного чайника. Двое гостей из города ринулись из раздевалки к одной и той же двери, на ходу застегивая пуговицы.
Министр громко сказал:
— Налейте-ка мне на гинею.
Макмастеру казалось ужасно несправедливым, что Титженс назвал такого добродушного, искреннего человека грязной свиньей. Это было нечестно.
Он продолжил растолковывать генералу суть дела.
Правительству требовались данные, полученные на основании так называемого расчета В7. Титженс, который работал над вычислениями по расчету Н19, был убежден в том, что это — единственный способ получить корректные данные.
Генерал вежливо проговорил:
— Для меня это все — китайская грамота.
— Все очень просто, — заверил его Макмастер. — Представьте, что правительство в лице сэра Реджинальда Инглби из своих принципиальных соображений попросило Крисси посчитать, сколько будет трижды три. Когда как, по мнению Крисси, правильнее умножать не три на три, а девять на девять...
— В общем, правительство хочет отнять у трудящихся как можно больше денег, — подытожил генерал. — Простейшим путем... Или обеспечить себе голоса.
— Но дело не в этом, сэр, — продолжил Макмастер. — В итоге Крисси заставили умножить три на три....
— И, судя по всему, у него это получилось, чем он и заслужил бесконечные благодарности, — сказал генерал. — И это славно. Мы все никогда и не сомневались в способностях Крисси. Но он у нас малый с характером.
— Он был невообразимо груб с сэром Реджинальдом из-за всей этой истории, — продолжил Макмастер.
— Господи! Господи! — воскликнул генерал. Он кивнул головой в сторону Титженса, и на лице его возникло пустое, слегка разочарованное выражение, какое часто можно увидеть у офицеров. — Меня всегда расстраивают истории о грубости по отношению к начальству. В любой сфере.
— На мой взгляд, — начал Титженс с поразительной мягкостью, — Макмастер не вполне справедливо обо мне судит. Конечно, у него есть право на свое мнение о том, чего требует служебная дисциплина. Однако я ясно дал Инглби понять, что скорее уволюсь, чем выполню этот безумный перерасчет...
— Зря вы так, — сказал генерал. — Что станет с государственной службой, если все поступят так же, как вы?
Сэндбах, усмехаясь, вернулся и тяжело опустился в свое кресло с низкими подлокотниками.
— Этот малый... — начал было он.
Генерал слегка приподнял руку.
— Одну минуту, — провозгласил он. — Я хотел только сказать Крисси, что, если бы мне предложили должность... вернее, скорее приказали бы подавить силы Ольстерских добровольцев... я бы горло себе перерезал, чем выполнил этот приказ...
— Ну конечно, дружище, — согласился Сэндбах. — Ведь они же наши братья. Да будет проклято это чертово правительство.
— Я хотел сказать, что приказ нужно выполнить, — проговорил генерал. — Не стоит уклоняться от своих обязанностей.
Сэндбах воскликнул:
— Боже правый!
— Я с этим не согласен, — проговорил Титженс.
— Генерал! Вы! После всего того, что мы с Клодин говорили... — вскричал Сэндбах, но Титженс его перебил:
— Прошу прощения, Сэндбах. Это мне тут сейчас выговаривают. Я не был груб с Инглби. Если бы я высказал неуважение к его словам или к нему самому, это было бы неправильно с моей стороны. Но я этого не делал. Он ни капли не обиделся. Да, он очень походил на попугая, но он на меня не обиделся. И я согласился с его словами. Он был прав. Сказал, что, если я откажусь от работы, эта свинья поручит ее кому-нибудь из вышестоящих служащих, и они охотно подделают все расчеты вместе с исходными данными!
— Именно о том я и говорю! — сказал генерал. — Если я не соглашусь подавить Ольстерских добровольцев, туда пошлют малого, который сожжет все фермы и изнасилует всех женщин в трех графствах. Такой у них всегда есть наготове. Он только попросит себе в спутники Коннаутских рейнджеров, чтобы идти с ними на север. Вы же понимаете, к чему я это все. И все равно... — тут он взглянул на Титженса, — нельзя грубить начальству.
— Говорю же вам, я не грубил! — воскликнул Титженс. — Не нужно на меня смотреть таким добрым, отеческим взглядом! Поймите же наконец!
Генерал покачал головой.
— Вы славные малые, — сказал он. — Нельзя вам руководить страной, армией, никем. Это — удел безмозглых дураков вроде меня и Сэндбаха, а также здравомыслящих господ вроде нашего друга. — Он кивнул на Макмастера и, поднявшись, продолжил: — Пойдемте сыграем, Макмастер. Говорят, вы игрок, каких поискать. А вот у Крисси получается хуже. Он пойдет с Сэндбахом.
Они с Макмастером пошли к раздевалке.
Сэндбах, неуклюже выбираясь из своего кресла, прокричал:
— Спасать страну... Проклятие... — Он наконец встал на ноги. — Я и Кэмпион... Поглядите, во что страна превратилась... Благодаря свиньям вроде тех двух, что забрели к нам в клуб! Полицейским приходится бегать по полю для гольфа, чтобы защитить министров от безумных женщин... Боже! С удовольствием содрал бы кожу с одной из этих спин, видит Бог. — Потом он немного помолчал и добавил: — Этот самый Скотерхауз — хороший спортсмен. Я все не мог вам сообщить о нашем уговоре, вы столько наделали шума... А ваш друг в самом деле лучший гольфист в Норт-Бервике? А вы сами как играете?
— Макмастер — лучший из лучших. Погодите немного — сами увидите.
— Боже правый, — проговорил Сэндбах. — Что тут сказать, боец...
— А я, — продолжил Титженс, — терпеть не могу эту мерзкую игру.
— Я тоже, — сказал Сэндбах. — Давайте просто прогуляемся следом за ними.
IV
Они вышли на поле, залитое солнцем. Казалось, пространство вокруг преломляется под его яркими лучами. Их было семеро, Титженс не взял с собой мальчика, который подносил бы ему клюшки, все стояли на старте и ждали.
Макмастер подошел к Титженсу и спросил вполголоса:
— Ты в самом деле отправил ту телеграмму?
— Сейчас она уже, наверное, в Германии! — ответил Титженс.
Мистер Сэндбах, прихрамывая, ходил от одного игрока к другому, рассказывая об условиях пари, которое он заключил с мистером Уотерхаузом. Мистер Уотерхауз поспорил со своим молодым противником, что сможет дважды попасть в восемнадцать лунок двух гостей из города, которые будут идти впереди. Поскольку в гольфе министр достиг значительных успехов, мистер Сэндбах счел его честным игроком.
Идти до первой лунки было довольно далеко. Мистер Уотерхауз с двумя спутниками только-только приблизился к началу поля. Справа от них высились огромные песчаные холмы, а слева путь закрывали камыши и узкий ров. Впереди двое джентльменов из города остановились вместе с мальчикаи, подносящими клюшки и мячи во время игры, на краю рва и что-то увлеченно рассматривали в зарослях камыша. По холмам бегали какие-то девушки. Полицейский прогуливался по дороге, не отставая от мистера Уотерхауза.
Генерал сказал:
— По-моему, можно начать.
— Скотерхауз продемонстрирует им свой удар у следующей лунки. Они все равно застряли у рва, — сказал Сэндбах.
Генерал ударил по новенькому, упругому мячу. Замахиваясь для удара, Макмастер услышал крик Сэндбаха:
— Боже! Почти попал! Смотрите, куда мяч укатился!
Макмастер поглядел на него через плечо и досадливо прошипел сквозь зубы:
— А вас никогда не учили, что нельзя орать, пока человек готовится к удару? Вы что, сами в гольф никогда не играли? — И он поспешно побежал за мячом.
— Мама дорогая! Да у этого малого взрывной нрав! — сказал Сэндбах Титженсу.
— Только во время игры, — проговорил Титженс. — Но вы сами виноваты.
— Виноват... Однако я не испортил его удара. Он обошел генерала на двадцать ярдов.
— А если бы не вы, обошел бы на все шестьдесят, — заметил Титженс.
Они прогуливались по полю в ожидании остальных.
— Боже правый, ваш друг бьет уже второй раз... Не ожидаешь подобной прыти от такого коротышки, — заметил Сэндбах и добавил: — Ведь он же не из высшего класса, так?
Титженс посмотрел себе под ноги.
— Кстати, о нашем классе! Макмастер ни за что бы не стал заключать пари о том, что забьет мяч в лунку тех игроков, что идут впереди, — сказал он.
Сэндбах ненавидел Титженса за то, что он был Титженсом из Гроби; Титженса не на шутку раздражал даже сам факт существования Сэндбаха, который был сыном недавно получившего дворянство мэра города Мидлсбро, находившегося в семи милях от Гроби. Между кливлендскими землевладельцами и кливлендскими богачами всегда была ожесточенная война. Сэндбах сказал:
— Судя по всему, он выручает вас на любовном фронте и на службе, а вы в благодарность повсюду его с собой таскаете. Практичная комбинация.
— Да, мы с ним примерно как «Поттл Миллс» и «Стэнтон», — язвительно отметил Титженс. Финансовые операции, связанные со слиянием этих двух ферм, когда-то покрыли имя отца Сэндбаха позором в Кливленде...
— Титженс, послушайте... — начал было Сэндбах, но передумал. — Давайте играть. — И он неуклюже, однако довольно умело ударил по мячу. Игрок из него был определенно получше Титженса.
Они играли очень медленно, поскольку удары их были беспорядочными, а Сэндбах еще и сильно хромал. Они потеряли из виду других игроков, которые уже скрылись за домиками береговой охраны и дюнами еще до того, как Сэндбах с Титженсом прошли третью лунку. Из-за болей в ноге Сэндбах посылал мяч совершенно не туда, куда следовало. В этот раз мяч залетел в чей-то сад, и Сэндбах вместе с мальчиком перелезли через невысокий забор и принялись искать его в картофельных кустах. Титженс же, лениво подталкивая свой мячик перед собой и таща сумку за лямку, не спеша шел дальше.
Титженс ненавидел гольф, как и другие виды соревновательного спорта, и, сопровождая Макмастера на его тренировочных вылазках, он погружался в математические вычисления траекторий. Макмастера он сопровождал по той причине, что ему было приятно участвовать в том, в чем друг бесспорно превосходил его, — оказываться лучше всегда и во всем ему было трудно. Но он заранее условился с Макмастером о том, чтобы каждые выходные посещать три различных — и по возможности незнакомых — поля. Его весьма интересовало обустройство самих полей, тем самым он многое узнавал об их «архитектуре»; также он охотно выполнял сложные расчеты, касающиеся траектории полета мяча после удара скругленной клюшкой или количества энергии, израсходованной той или иной мышцей. Нередко он рекомендовал Макмастера как честного, хорошего игрока какому-нибудь неудачнику, незнакомому человеку. Затем проводил день в гольф-клубе, где изучал родословные и породы скаковых лошадей, потому что в каждом гольф-клубе непременно был полный справочник лошадиных пород. В весеннее время он выискивал и рассматривал птичьи гнезда, ибо его очень интересовали повадки кукушек, несмотря на то что он ненавидел природоведение и полевую ботанику.
Сегодня он просмотрел некоторые свои заметки об ударах, спрятал блокнот в карман и осторожно стукнул по мячу клюшкой, напоминающей своей формой топорик и снабженной необычно твердым наконечником. Взявшись за кожаную рукоятку, педантично оттопырил мизинец и средний палец. Поблагодарил небо за то, что Сэндбах отстает минимум на десять минут, поскольку отчаянно ищет потерянные мячи, и осторожно отвел клюшку назад, готовясь к удару.
Вдруг он заметил, что позади него, тяжело дыша, кто-то стоит, наблюдая за ним: из-под козырька кепки для гольфа Титженс заметил белые мальчишеские кожаные туфли. Его нисколько не смущал посторонний взгляд, ибо он вовсе не собирался щеголять удачным ударом. Голос произнес:
— Прошу вас...
Титженс не отводил глаз от мяча.
— Простите, что мешаю, — сказал голос. — Но...
Титженс бросил клюшку на землю и выпрямился. Он увидел светловолосую девушку, которая сосредоточенно смотрела на него, нахмурившись. Незнакомка слегка запыхалась; на ней была укороченная юбка.
— Прошу вас, — повторила она. — Найдите Герти и защитите ее. Я ее потеряла где-то там... — Она указала на холмы. — Ее наверняка окружили эти гады!
Выглядела она совершенно непримечательно, если бы не суровый взгляд: голубые глаза, светлые волосы под белой парусиновой шляпой. На ней были полосатая хлопковая блузка и желтовато-коричневая пышная юбка.
— Так вы тут демонстрацию проводите... — сказал Титженс.
— Конечно! И конечно, вы из принципа с нами не согласитесь. Но не допустите же вы грубого обращения с девушкой! Не надо мне ничего говорить — я и так знаю...
Вокруг стало шумно. Сэндбах, который находился за садовой оградой ярдах в пятидесяти от них, вопил: «Эй! Эй! Эй! Эй!» — эти звуки очень уж напоминали собачий лай — и отчаянно жестикулировал. Его мальчик, запутавшийся в лямках сумки для гольфа, безуспешно пытался перелезть через стену. На вершине холма стоял полицейский, он размахивал руками, как мельница, и кричал. Неподалеку от него виднелись головы генерала и Макмастера, а также их мальчиков. Позади всех шли мистер Уотерхауз со своими спутниками и мальчики. Министр размахивал клюшкой и тоже что-то орал. Они все голосили.
— Самая настоящая охота на крыс, — проговорила девушка, считая людей. — Одиннадцать человек и вон еще два мальчика! — Вид у нее был весьма довольный. — И я ото всех убежала, не считая тех двух чудовищ, которые не могут бежать. Но Герти тоже не может...
И тут она воскликнула:
— Пойдемте же скорее! Нельзя оставлять Герти с этими тварями. Они же пьяные...
— Срежьте путь, — велел Титженс. — А я защищу Герти.
Он поднял свою сумку.
— Нет, я пойду с вами!
— Вы же не хотите в тюрьму? Так бегите! — воскликнул он.
— Чепуха, — сказала она. — Я и не такое видала. Девять месяцев в рабстве... служанкой. Пойдемте же!
Титженс побежал, словно бык на красную тряпку. Его подстегивали пронзительные крики где-то вдалеке. Девушка бежала рядом.
— А вы... неплохо... бегаете! — задыхаясь, похвалила она. — Прибавим скорость.
В то время в Англии людям не часто приходилось кричать, протестуя против физического насилия. Титженс никогда ничего подобного не слышал. Эти крики расстраивали его и пугали, хотя он видел перед собой лишь холмы и лужайку. Полицейский, которого сразу можно было узнать по сверкающим пуговицам, спускался с крутого холма, соблюдая предельную осторожность, чтобы не упасть. В серебристой каске и при полном параде он выглядел довольно комично на фоне холмов и лужайки. Воздух был такой чистый и спокойный; казалось, Титженс находится в музее под открытым небом и просто любуется экспонатами...
Из-за зеленого пригорка проворно, как крыса, уходящая от преследования, выбежала невысокая девушка. «Вот она, та дама, за которой гонятся!» — промелькнуло в голове у Титженса. Ее черная юбка была вся в песке, потому что она, вероятно, падала; на ней была шелковая блузка в черносерую полоску; один рукав отодрали преследователи, и сквозь дыру проглядывало нижнее белье.
С песчаного холма, запыхавшись и разрумянившись, сбежали два горожанина в красных вязаных жилетках, надутые ветром, как мехи. Темноволосый мужчина, тот самый, со страстным, пошлым взглядом, нес в руке обрывок черносерой материи. Он насмешливо прокричал:
— Разденьте эту дрянь!... Тьфу! Разденьте ее догола!
С этими словами он спрыгнул с небольшого пригорка и влетел прямиком в Титженса, который тут же оглушительно заорал:
— Эй ты, свинья проклятая! Я тебе голову оторву, если двинешься с места!
Голос за спиной Титженса прокричал:
— За мной, Герти! Здесь недалеко!
— Я... не могу... Ой, сердце... — задыхаясь, еле проговорила девушка.
Титженс не сводил глаз с горожанина. У того отвисла челюсть и выпучились глаза! Казалось, весь его прочный мир, в основе которого лежало потаенное мужское желание унижать женщин, разлетелся на части.
— Ну и... Ну и ну! — задыхаясь, проговорил он.
Раздался новый крик — на этот раз где-то вдалеке, — и Титженсу стало не по себе. Почему эти несчастные девушки кричат? Он резко развернулся, не выпуская сумки из рук. Полицейский с красным, как вареный рак, лицом вяло ковылял за двумя девушками, спешащими ко рву. Он вытянул вперед руку, тоже багровую. Расстояние до него было меньше ярда.
Титженс слишком устал и потому не мог ни кричать, ни думать. Он стянул сумку с клюшками с плеча, замахнулся и швырнул ее прямо под ноги полицейскому, словно вещевой мешок в вагон. Полицейский споткнулся и рухнул на четвереньки. Шлем сполз ему на глаза, а сам он застыл на мгновение в какой-то задумчивости, потом снял шлем и осторожно перевернулся на спину, перекатился на другой бок и сел на траве. Его лицо, довольно проницательное, вытянутое, с рыжеватыми усами, ровным счетом ничего не выражало. Он вытер бровь бордовым носовым платком в белую крапинку. Титженс подошел к нему.
— Какой же я неуклюжий! — воскликнул он. — Надеюсь, вы не ушиблись. — Он достал из кармана серебряную фляжку.
Полицейский молчал. Он тоже пребывал в сильном смущении и искренне радовался, что можно спокойно сидеть на месте и не позориться.
— Нет. Только меня колотит. И немудрено! — пробормотал он.
Ему полегчало, и он принялся внимательно разглядывать остроконечную крышку фляжки. Титженс снял крышку. Девушки торопливо, хоть и устало приближались ко рву. Светловолосая все пыталась на ходу закрепить шляпу своей спутницы — та едва держалась на шпильках и хлестала девушку по плечам.
Остальные неспешно приближались к месту действия. Двое мальчишек побежали было, но потом Титженс заметил, как они в нерешительности остановились. До его слуха долетели слова:
— Стойте, бесенята. Она вам голову оторвет.
Достопочтенному мистеру Уотерхаузу явно ставил голос истинный знаток своего дела. Девушка в желто-коричневом боязливо перешла ров по узкому мостику из дощечки; светловолосая же просто перепрыгнула его, высоко подскочив, и приземлилась с крайне серьезным видом. Как только ее подруга перешла ров, светловолосая упала на колени и потянула дощечку на себя.
Ее спутница побежала в поле, а девушка бросила мостик в траву. Потом подняла взгляд и увидела мужчин и мальчиков, выстроившихся у дороги. Высоким, пронзительным, каким-то петушиным голосом она прокричала:
— Семнадцать против двоих! Как же это по-мужски! Теперь вам придется идти в обход, через железнодорожный мост неподалеку от замка Камбер, а мы к тому времени уже успеем добраться до Фолкстона. У нас есть велосипеды! — Она собралась было уходить, но обернулась, ища взглядом Титженса, и воскликнула: — Хочу извиниться за свои слова. Не все из вас хотели нас поймать. Но кое-кто хотел. Семнадцать против двух. — И тут она обратилась к мистеру Уотерхаузу. — Почему вы запрещаете женщинам голосовать? — спросила она. — Если вы не даруете им это право, они постоянно будут мешать вам играть в ваш любимый гольф. А что тогда станет со здоровьем нации?
— Если бы вы пришли и спокойно с нами поговорили... — сказал Уотерхауз.
— Ох, ну хватит рассказывать сказки, — проговорила девушка и отвернулась.
Мужчины наблюдали за тем, как ее фигура исчезает вдали. Никто из них не рискнул бы повторить тот прыжок: высота грязи во рву составляла по меньшей мере девять футов. После того как девушка убрала дощечку, действительно придется пройти несколько миль в обход. Это был тщательно продуманный побег. Мистер Уотерхауз назвал блондинку восхитительной, остальные сочли ее вполне заурядной девушкой. Мистер Сэндбах, который только недавно перестал вопить свое «Эй!», поинтересовался, как теперь будут ловить этих женщин, но мистер Уотерхауз сказал ему: «Ох, Сэнди, брось» — и отошел в сторону.
Мистер Сэндбах отказался продолжать игру с Титженсом. Он сказал, что такие, как Титженс, погубят Англию. Сказал, что с удовольствием выписал бы ордер на арест Титженса за то, что он препятствует правосудию. Титженс заметил, что Сэндбах — не полицейский и потому не имеет права его арестовывать. Сэндбах, прихрамывая, пошел дальше и вступил в яростную перебранку с двумя господами из города, вернувшимися на поле. Теперь он заявлял, что такие, как они, погубят Англию. Они блеяли в ответ что-то невнятное, как овцы.
Титженс медленно пошел по полю, отыскал свой мяч, осторожно сделал еще один удар и обнаружил, что мяч отклонился от нужной траектории не так сильно, как он рассчитывал, — разница составила несколько футов. Он повторил удар, отметил ту же закономерность и записал свои наблюдения, а потом с чувством удовлетворения неспешно пошел к гольф-клубу.
Это ощущение возникло у него впервые за четыре месяца. Сердце билось спокойно; жар палящего солнца казался приятным теплом. На склонах высоких, древних холмов он замечал тончайшие из травинок, а среди них — крошечные красные ароматные цветы. Их постоянно щипали овцы — вот почему они не вырастали высокими.
Умиротворенно прогуливаясь вокруг песчаных холмов, Титженс, подошел к небольшой гавани. Немного понаблюдав за тем, как плещутся прибрежные илистые волны, прибивая к берегу всякий мусор, он, по большей части с помощью жестов, вступил в долгий разговор с финном, перегнувшимся за борт просмоленного судна с поломанной мачтой и приличной дырой на том месте, где полагалось бы висеть якорю. Судно прибыло из Архангельска и везло несколько тонн древесины. Оно было кое-как сбито из хвойных деревьев — на это ушло порядка девяноста фунтов материала. Позади него поблескивала медь на новой рыбацкой лодке, совсем недавно построенной для порта города Лоустофт. Уточнив цену лодки у человека, усердно ее красившего, Титженс пришел к выводу, что на эти деньги можно было бы построить три корабля из архангельской древесины и что такой корабль за час плавания заработал бы за перевозку тонны груза вдвое больше...
Когда мысли Титженса не были заняты житейскими бедами, он собирал и накапливал в памяти проверенные, узкоспециальные сведения. Когда сведений набиралось достаточно, он их классифицировал — не с умыслом, а просто потому, что обладание знанием радовало его, дарило уверенность в своих силах и приятное осознание того, что ему известно что-то такое, о чем другие и не подозревают... День выдался долгий, спокойный и располагающий к размышлениям.
В раздевалке посреди шкафчиков, старых плащей, керамических тазов и кувшинов для умывания, стоявших на выскобленных столах, он столкнулся с генералом. Генерал оперся ладонью на один из столов.
— Ах ты негодяй! — воскликнул он.
— Где Макмастер? — спросил Титженс.
Генерал сказал, что отправил Макмастера вместе с Сэндбахом в двухместном экипаже. Макмастеру нужно переодеться перед ужином в Маунтби. Он снова повторил:
— Негодяй!
— Это потому, что я сбил с ног полицейского? — уточнил Титженс. — Он был вполне доволен собой.
— Сбил полицейского... Я этого не видел, — проворчал генерал.
— Он не желал ловить девушек. У него все на лице было написано. Всей душой не желал.
— Ничего не хочу об этом знать, — отрезал генерал. — Я уже наслышан обо всем от Пола Сэндбаха. Дайте ему фунт — и забудем об этом. Я ведь мировой судья и смогу уладить это дело.
— А в чем моя вина? — спросил Титженс. — Я просто помог девушкам спастись от преследования. Вы не хотели их ловить, Уотерхауз — тоже, полицейский — тем более. Никто не хотел, кроме той свиньи. Так в чем же дело?
— Проклятие! — проговорил генерал. — Молодой человек, вы что, забыли, что вы женаты?
Уважая годы и заслуги генерала, Титженс все силы положил на то, чтобы сдержать смех.
— Что вы, — проговорил он, — я отлично это помню. И едва ли я когда-либо публично позорил Сильвию.
Генерал покачал головой.
— Об этом мне ничего не известно, — сказал он. — Проклятие, я не на шутку взволнован. Я... Проклятие, я ведь давний друг вашего отца. — В свете запыленных песком окон из матового стекла он действительно выглядел обеспокоенным и печальным. — Эта девчонка, она... ваша приятельница? Вы с ней заранее обо всем договорились?
— Не будет ли лучше, если вы, сэр, откроете мне, что у вас на уме?
Генерал чуть зарделся.
— Не хотелось бы, — честно сказал он. — Вы — славный малый... Мой милый мальчик, я просто хочу вам намекнуть, что...
Титженс чуть более жестко проговорил:
— Я хотел бы узнать, что вы думаете, сэр... У вас есть право высказаться честно, как у давнего друга моего отца.
— Хорошо, — выпалил генерал. — Тогда хотел бы узнать, за кем это вы волочились по Пэлл-Мэлл? В тот день, когда еще был парад и выносили знамя? Сам-то я вашей пассии не видел... Но это та же самая девушка? Пол сказал, по виду она напоминает кухарку.
Титженс выпрямился еще сильнее.
— По правде сказать, это была секретарша из букмекерской конторы, — сказал Титженс. — Полагаю, я вправе ходить, с кем хочу и где хочу. И никто не смеет меня в чем-либо подозревать... Я не имею в виду конкретно вас, сэр. Но больше таких людей нет.
Генерал озадаченно проговорил:
— А ведь вы такой талантливый... все говорят, что вы невероятно талантливы...
— Можете сомневаться в моей разумности... Я могу вас понять, но взываю к вашему здравомыслию. Поверьте, там не было ничего непристойного.
Генерал перебил его:
— Будь ты глупым молодым служкой и скажи, что показывал новой кухарке своей матери дорогу до станции Пикадилли, я бы тебе поверил... Но ни один глупый молодой служка не допустил бы настолько возмутительной и гадкой оплошности! Пол сказал, что вы шагали позади нее, как король в зените славы! И это на людной улице Хеймаркет, а не где-нибудь еще!
— Я признателен Сэндбаху за похвалу... — проговорил Титженс. Потом с минуту подумал. И добавил: — Я встретил эту девушку у конторы, где она работает... И хотел с ней пообедать на углу Хеймаркет... Хотел отвадить ее от моего друга. Но это лишь между нами, разумеется.
Он сообщил об этом с большой неохотой, поскольку не хотел выносить на всеобщее обозрение вкусы Макмастера, ибо речь шла о девушке, с которой не пристало прогуливаться осмотрительным госслужащим. Но он не упомянул имени Макмастера, а ведь у него были и другие друзья.
Генерал чуть не задохнулся от возмущения.
— За кого вы меня принимаете, ради всего святого? — изумленно воскликнул он. — Если бы мой штабной офицер — глупейший чурбан из всех, кого я знаю, — сообщил мне подобную нелепейшую ложь, я разжаловал бы его на следующий же день, — сказал он, а потом укоризненно продолжил: — Проклятие, да это первая обязанность солдата — и англичанина — суметь убедительно соврать, когда тебя обвиняют. Но такая ложь...
Тут он замолчал, переводя дыхание, а после продолжил:
— Так я лгал своей бабушке, а мой дедушка — своему дедушке. И вас после этого называют гением! — Повисла пауза, а потом генерал с укоризной поинтересовался: — Или вы считаете, что я уже выжил из ума?
— Сэр, я знаю, что вы умнейший генерал во всей британской армии. Предоставляю вам возможность самостоятельно сделать выводы о том, почему я сказал то, что сказал... — проговорил Титженс. Он сообщил генералу сущую правду, но ему совершенно не было обидно, что тот ему не поверил.
— Мой вывод таков: вы лжете, но при этом всеми силами даете мне понять, что лжете. Весьма разумный маневр. Как я понимаю, вы хотите, чтобы вся эта история не предавалась огласке ради женской чести. Но послушайте, Крисси. — Его тон вдруг приобрел предельную серьезность. — Если женщина, вставшая между вами и Сильвией и уничтожившая вашу семью — ибо, черт побери, это именно так называется! — это юная мисс Уонноп...
— Ту девушку зовут Джулия Мандельштайн, — проговорил Титженс.
— Да, да, конечно! — поспешно согласился генерал. — Но если речь действительно о юной мисс Уонноп и все еще не успело зайти далеко... Оттолкните ее... Оттолкните ее, ведь вы же были замечательным парнем! Это слишком жестоко по отношению к ее матери...
— Генерал! — воскликнул Титженс. — Да я слово вам даю...
— Мой мальчик, я вас ни о чем не спрашиваю, — сказал генерал. — Я сам говорю. Вы рассказали мне ту версию событий, которую нужно сообщить обществу, и я перескажу ее людям! Но эта девчонка, она... такая честная и прямолинейная — во всяком случае, раньше так было. Осмелюсь предположить, что вам это известно лучше, чем мне. И конечно, когда такие дамы попадают в общество взбалмошных и сумасшедших женщин, произойти может всякое... Говорят, все они проститутки... Прошу прощения, если вам и впрямь понравилась эта девушка...
— А мисс Уонноп участвует в демонстрациях? — спросил Титженс.
— Сэндбах сказал, что ему не удалось внимательно ее разглядеть, и потому он не может утверждать, что это та самая девушка, что была с вами на улице Хеймаркет. Но он решил, что та же... В этом у него нет ни малейших сомнений.
— Ах да, он ведь женат на вашей сестре, — заметил Титженс. — Совершенно очевидно, что он разбирается в женщинах.
— Повторяю, я не задаю вам вопросов, — сказал генерал. — Но посоветую еще раз — оттолкните ее. Профессор Уонноп был очень дружен с вашим отцом, и ваш отец его очень уважал. Говорил, что это — самая светлая голова в партии.
— Разумеется, я знаю профессора Уоннопа, — сказал Титженс. — Ничего нового я от вас не услышал.
— А вот и не знаете, — сухо сказал генерал. — Иначе вам было бы известно, что он не оставил наследства, а проклятое либеральное правительство после его смерти отказалось от выплаты денежного пособия его супруге и детям на основании того, что он временами писал для газеты тори. Вы, вероятно, лышали, что его супруга попала в очень затруднительное положение, и только недавно дела семьи пошли в гору. Если можно так выразиться. Я знаю, что Клодин отдает им все персики, какие ей только удается выпросить у садовника Пола.
Титженс собирался было сказать о том, что роман миссис Уонноп, супруги профессора, это единственная достойная прочтения книга из написанных с восемнадцатого века... Но генерал продолжил:
— Послушайте, мальчик мой... Если вы жить не можете без женщин... Вообще, мне так кажется, лучше Сильвии никого не найти. Но я знаю нас, мужчин... И не делаю из себя святого. Как-то на прогулке я слышал, как одна женщина говорила, что проститутки спасают жизнь и красоту добродетельных женщин по всей стране. Осмелюсь сказать, это правда... Но лучше выберите девушку, которую сможете устроить на работу в табачную лавку и воркуйте с ней в задней комнате. Не на Хеймаркет... Даст бог, у вас это получится. Это ваше личное дело. Вас, судя по всему, одурачили. А учитывая, на что Сильвия намекнула Клодин...
— Не могу поверить, что Сильвия о чем-то сказала леди Клодин, — проговорил Титженс. — Для этого она слишком честная.
— Я и не говорил, что она прямо о чем-то сказала, — уточнил генерал. — Я сказал «намекнула». Возможно, и этого говорить не следовало, но вы же знаете, как чертовски хорошо женщины все вынюхивают. Клодин в этом смысле хуже всех женщин, что я знаю...
— И конечно же она попросила Сэндбаха о помощи, — проговорил Титженс.
— О, этот человек опаснее любой женщины! — воскликнул генерал.
— Так к чему же сводится ее обвинение? — спросил Титженс.
— О, забудьте, — сказал генерал. —Я ведь никакой не детектив, я просто хочу добиться от вас правдоподобной истории, которую можно будет сообщить Клодин. Или даже не очень правдоподобную. Сойдет и очевидная ложь, лишь бы она доказывала, что вы не оскорбляете общество прогулками с юной мисс Уонноп по улице Хеймаркет втайне от жены.
— В чем меня обвиняют? На что Сильвия «намекнула»? — терпеливо спросил Титженс.
— Только на то, что вы — точнее, ваши взгляды — аморальны. Разумеется, они нередко ставили меня в тупик. Конечно, вы мыслите совсем не так, как другие, и не скрываете этого, поэтому окружающие вполне могут заподозрить вас в аморальности. Вот почему Пол Сэндбах стал так пристально за вами наблюдать!.. К тому же вы экстравагантны... Ох, проклятие... Вечные экипажи, такси, телеграммы... Знаете, мой мальчик, ведь времена изменились — и теперь все совсем не так, как тогда, когда женился я или ваш отец. Мы считали, что младший сын вполне может прожить на пять тысяч в месяц... А ведь эта девушка тоже... — В его голосе вдруг послышались тревожные, болезненные нотки. — Вы, вероятно, об этом не думали... Но, само собой, у Сильвии имеется собственный доход... Разве же вы не видите... Вы ведь живете не по средствам... Короче говоря, тратите деньги Сильвии на другую женщину, и этого-то люди не могут стерпеть. — И тут он поспешно добавил: — Должен сказать, что миссис Саттертуэйт во всем вас поддерживает. Во всем! Клодин ей писала. Но вы же сами знаете, как дамы ведут себя с симпатичными зятьями, которые проявляют к ним учтивость. Но я должен вам сказать, что, если бы не ваша теща, Клодин вычеркнула бы вас из списков гостей несколько месяцев назад. И многие последовали бы ее примеру...
— Благодарю. Думаю, на этом можно остановиться, — сказал Титженс. — Мне нужно пару минут поразмыслить над вашими словами...
— Я пока вымою руки и переодену плащ, — сказал генерал с заметным облегчением.
По истечении двух минут Титженс произнес:
— Нет, мне нечего к этому добавить.
— О, мой дорогой друг, — воодушевленно воскликнул генерал. — Признаться — это уже шаг к исправлению... И... Постарайтесь проявлять побольше уважения к начальству... Проклятие, ведь они же считают вас гением. Я благодарю Бога, что вы не у меня в подчинении... Я верю, что вы славный малый. Но из-за таких, как вы, вся дивизия становится на уши... Обычный... Как там его? Обычный Дрейфус!
— Как вам кажется, он и впрямь был виновен? — поинтересовался Титженс.
— Будь он проклят! — воскликнул генерал. — Хуже, чем просто виновен, — он из тех, кому нельзя верить, но чью виновность невозможно доказать.
— Понятно, — сказал Титженс.
— Нет, в самом деле, — не унимался генерал. — Такие, как он, возмущают общество. Перестаешь понимать, что происходит. Не можешь трезво оценивать события. Все эти неприятности возникают из-за таких, как он... Вот ведь еще один гений! Наверное, теперь он уже бригадный генерал... — проговорил Кэмпион и обнял Титженса за плечи. — Ну будет, будет, мой дорогой мальчик, — проговорил он. — Пойдемте-ка выпьем сливового джина. Вот истинное спасение от всех этих осточертевших бед.
Титженсу удалось поразмыслить о своих бедах далеко не сразу. Экипаж, в котором они с генералом возвращались, неспешно ехал за другими экипажами по ветреной дороге, пролегающей меж заболоченных полей, а в стороне виднелся старинный замок, походящий на красную пирамиду. Титженсу пришлось выслушать генеральские советы — тот порекомендовал ему не появляться в гольф-клубе до понедельника, обещался организовать Макмастеру достойные игры, называл его славным и здравомыслящим малым и сокрушался, что Титженсу не хватает этого здравомыслия.
До этого генерал успел пересечься с двумя гостями из города, которые сыпали яростными обвинениями в адрес Титженса: их возмутило, что он обозвал их «проклятыми свиньями», причем прямо в лицо, и теперь они собирались в полицию. Генерал поведал Титженсу, что с искренней досадой сообщил им, что они и впрямь «проклятые свиньи» и ни за что уже не получат новых билетов в клуб. Но до понедельника у них, разумеется, сохраняется право в нем бывать — клубу не нужны скандалы. Сэндбах, к слову, тоже безумно злился Титженса.
Титженс сказал, что огромной ошибкой было вообще пускать в компанию джентльменов такого отпетого негодяя, как Сэндбах. Он своими грязными речами очерняет вполне правильные поступки, суетится, что-то мямлит. Он добавил, что знает, что Сэндбах — зять генерала, но это ничего не меняет. И это была сущая правда... Генерал сказал: «Да, знаю, мой мальчик, знаю...» А потом напомнил, что существуют ведь общественные требования. Клодин нуждалась в состоятельном мужчине, а Сэндбах оказался всем хорош — он и осторожный, и здравомыслящий, и занимает верную политическую позицию. Да, он действительно негодяй, но ведь у всех нас есть свои недостатки! И Клодин задействовала все свое влияние — которое, кстати сказать, было немалым — ох уж эти женщины! — чтобы обеспечить ему дипломатическую работу в Турции, подальше от миссис Крандалл. Миссис Крандалл была главной противницей суфражисток в их городке. Вот почему Сэндбах так обозлился на Титженса. Все это было сказано генералом для того, чтобы Кристофер лучше понял ситуацию.
Титженс надеялся быстро обдумать свое положение и уже к этим мыслям не возвращаться. Он едва слушал генерала. Его обвиняли в страшных вещах, но он с легкостью игнорировал эти обвинения; ему казалось, что, если он перестанет о них говорить, он больше о них и не услышит. А если в клубах и салонах о нем все же поползут слухи, пусть лучше его самого считают негодяем, чем его жену — проституткой. Это было обычное мужское тщеславие — привилегия английского джентльмена! Будь Сильвия невиновна, как и он сам — ведь он знал, что его совесть чиста! — он бы, определенно, защитился, по меньшей мере перед генералом. Но он не стал этого делать. Ему казалось, что если он попытается оправдаться, то генерал ему поверит. Но он решил повести себя правильно! Дело было не в тщеславии. Просто у его сестры Эффи сейчас живет его сын. И пусть лучше у него будет отец-негодяй, чем мать-проститутка!
Генерал принялся расхваливать прочность залитого солнечными лучами приземистого, похожего на груду шашек замка, стоявшего слева от них. Генерал сказал, что теперь такие никто не строит.
— Ошибаетесь, — заметил Титженс. — Все замки, возведенные вдоль побережья Генрихом VIII в 1543 году, строились довольно быстро и из непрочных материалов... In 1543 jactat castra Delis, Sandgatto, Reia, Hastingas Henricus Rex... Получается, возводились они буквально в два счета.
Генерал засмеялся:
— Вы неисправимы... Если бы были хоть какие-то проверенные, неоспоримые факты...
— Подойдите к замку и присмотритесь получше, — сказал Титженс. — Вы увидите, что снаружи он облицован кайенским камнем, а сами стены сделаны из низкопробного щебня... Послушайте, ведь тем самым якобы проверенным и неоспоримым фактом является то, что старые добрые восемнадцатифунтовые пушки лучше, чем семидесятипятимиллиметровые французские! Так нам говорят в парламенте, с трибун, так пишут в газетах — и общество верит в это... Но выставили бы вы хоть одну из этих своих маленьких пушечек — кстати, сколько залпов в минуту они дают? четыре? — против тех самых семидесятипятимиллиметровых, оснащенных пневматической системой?
Генерал задумчиво возвышался на мягком сиденье.
— Это совсем другое дело, — проговорил он. — Откуда вам известны такие тонкости?
— Никакое не другое, — сказал Титженс. — Это та же ошибочная логика, из-за которой мы восхищаемся постройками времен Генриха VIII и считаем допустимым использование безнадежно устаревших орудий в боях. Вы же разжалуете любого подчиненного, который скажет, что нам не выстоять против французов и двух минут.
— Как бы там ни было, — проговорил генерал, — я благодарю Бога за то, что вы не мой подчиненный, а то вы бы мне за неделю все зубы заговорили. И правильно, что общество...
Но Титженс уже его не слушал. Он задумался о том, что для такого выродка, как Сэндбах, совершенно естественно предавать солидарность, которая должна существовать между мужчинами. И совершенно естественно со стороны бездетной леди Клодин Сэндбах, будучи замужем за таким скандалистом и донжуаном, крепко верить в неверность мужей других женщин!
Генерал спросил:
— Кто вам вообще рассказал про французские пушки?
— Вы сами. Три недели назад! — сказал Титженс.
А все остальные дамы из высшего света, которым изменяют мужья... Они ведь считают своим долгом делать все возможное, чтобы унизить мужчину. Перестают приглашать его в свой дом! Ну и пусть. Бесплодные блудницы, верные спутницы неверных евнухов... Вдруг он подумал о том, что не знает точно, он ли отец ребенка Сильвии, и застонал.
— Что я опять сказал не так? — спросил генерал. — Неужели вы и впрямь считаете, что фазаны любят свеклу?..
— Нет конечно! — поспешно возразил Титженс, чтобы не сойти за сумасшедшего. — Я просто вспомнил о канцлере! Надеюсь, этого объяснения вам достаточно.
Дело принимало скверный оборот. Титженс с трудом скрывал тревожные мысли. Он был на грани того, чтобы заговорить сам с собой...
В окне соседнего экипажа он увидел мистера Уотерхауза, который любовался окрестным видом. Уотерхауз узнал Титженса и жестом позвал к себе. Он прекрасно понимал, что преследование Титженса, человека, которого он считал вполне здравомыслящим, вызванное инцидентом с двумя девушками, нужно остановить. Устроить это самостоятельно он не мог, но мог заплатить полицейским и поспособствовать их продвижению по службе, если они пообещают не предавать это дело огласке.
Осуществить этот план было легко: как только в клубе появлялось высокопоставленное лицо, в местный бар тут же сбегались мэр, госслужащие, начальник полиции, врачи и адвокаты — и начинали пить вместе. После этого именитый гость присоединялся к ним, что бесконечно радовало присутствующих.
Титженс, ужинавший наедине с министром, с которым хотел обсудить законопроект о жалованье трудящихся, не почувствовал к нему неприязни: министр не был ни дураком, ни хитрецом, разве что много шутил; он явно устал, но заметно оживился после пары стаканов виски. Определенно, богатство еще не успело его испортить: вкусы у него были совсем как у четырнадцатилетнего мальчишки — он обожал яблочный пирог с кремом. И даже по его скандальному законопроекту, который потряс всю страну полным несоответствием настроениям и нуждам рабочего класса в Англии, можно увидеть, что мистер Уотерхауз стремится к честности. Он с благодарностью принял несколько статистических поправок от Титженса... А за портвейном они пришли к согласию в отношении двух важнейших пунктов законодательства: каждый трудящийся должен получать минимум четыреста фунтов в год, а каждый бессовестный фабрикант, который будет платить меньше, подлежит казни. Предельный торизм Титженса стал походить на крайний левый радикализм...
И Титженс, который ни к кому не испытывал ненависти, сидя рядом с этим приятным и простодушным мужчиной с душой школьника, гадал, отчего отдельные представители человечества зачастую оказываются замечательными людьми, а сам людской род в совокупности столь отвратителен. Если взять с дюжину человек, среди которых не будет ни дураков, ни мерзавцев, и поручить каждому свое дело, а затем сформировать из них правительство или клуб, то притеснения, неудачи, слухи, клевета, ложь, подлость и взяточничество превратят их в то сборище волков, тигров, ласок и вшивых обезьян, на которое так походит человеческое общество. Он припомнил слова кого-то из писателей: «Коты и обезьяны, обезьяны и коты — в них вся человеческая жизнь».
Остаток вечера Титженс и Уотерхауз провели вместе.
Пока Титженс разговаривал с полицейским, министр сидел на ступеньках крыльца и курил дешевые сигареты, а когда Титженс собрался уходить, он настойчиво попросил его отправить мисс Уонноп сердечное письмо с приглашением в любое удобное время прийти к нему в кабинет в палату общин и обсудить движение суфражисток. Мистер Уотерхауз решительно отказывался верить, что Титженс ни о чем заранее не договаривался с мисс Уонноп. По его словам, все было чересчур тщательно спланировано — женщина так бы не смогла, а еще он сказал, что Титженсу крайне повезло, ибо мисс Уонноп — чудесная девушка.
Уже у себя в комнате Титженс поддался волнению. Он долго ходил от стены до стены и наконец, поскольку у него не получалось избавиться от назойливых мыслей, достал карты и стал раскладывать пасьянс, серьезно обдумывая свои отношения с Сильвией. Он хотел избежать скандала, если это возможно; он хотел, чтобы семья жила только на его доход, хотел избавить ребенка от влияния матери. Цели были предельно ясны, но достичь их было непросто... И он принялся размышлять, что именно стоит изменить, пока руки раскладывали по лакированной поверхности стола дам и королев.
Внезапное появление Макмастера в комнате вызвало у него сильнейший шок. Его чуть не стошнило: голова закружилась, комната вокруг завертелась. На глазах Макмастера, округлившихся от ужаса, Титженс выпил несколько стаканов виски, но даже после этого не смог говорить и упал на кровать. Он смутно чувствовал, как друг пытается его раздеть. Кристофер осознал: он так долго и усиленно пытался сознательно подавить свои мысли, что теперь подсознание взяло над ним верх и парализовало на время и разум, и тело.
V
— По-моему, это не вполне честно, Валентайн, — сказала миссис Дюшемен, поправляя какие-то маленькие цветочки, плавающие в плоской стеклянной вазе.
На столе, покрытом узорчатой скатертью, девушки красиво расставили блестящую серебряную посуду, блюда с ровными пирамидами персиков и большие серебряные вазы с шикарными букетами из роз, клонящихся вниз; во главе стола высились горы серебряных столовых приборов, два высоких серебряных кофейника, большой серебряный котелок на трех ножках, пара серебряных ваз с букетами из дельфиниума на невероятно высоких стеблях, отчего букеты походили на пышные веера. Комната, обставленная в стиле восемнадцатого века и отделанная панелями из темного дерева, была очень высокой и длинной. В центре каждой из панелей, там, где свет падал наиболее выгодно, висели картины, написанные в оттенках спелого апельсина. На них изображались туманные пейзажи и очертания кораблей в рассветных лучах. На каждой из золотых рам внизу была прибита табличка с надписью: «Дж. М. У. Тёрнер». У стульев, расставленных вокруг стола, накрытого на восемь персон, были тонкие, изящные спинки из красного дерева производства Чиппендейла; позади серванта из красного дерева с золотистым отливом виднелись зеленые шелковые шторы на медном карнизе, а на самом серванте стоял огромный окорок в панировке, еще одно блюдо с персиками, большой мясной пирог с блестящей корочкой, тарелка с большими, светлыми дольками грейпфрута, блюдо с заливным — кусочки мяса в густом желе.
— О, в наше время женщины должны помогать друг другу, — сказала Валентайн Уонноп. — Я не могла оставить тебя одну, ведь мы завтракаем вместе каждую субботу уже не вспомнить сколько.
— Я бесконечно признательна тебе за моральную поддержку, — сказала миссис Дюшемен. — Не стоит мне, наверное, рисковать в такой день. Я попросила Пэрри не пускать его сюда до 10:15.
— Это очень смело с твоей стороны, — проговорила Валентайн. — Думаю, попытаться все-таки стоило.
Миссис Дюшемен, все суятящаяся вокруг стола, слегка поправила цветы дельфиниума.
— По-моему, они очень красиво смотрятся! — сказала она.
— Никто их все равно не заметит, — заверила ее Валентайн. И вдруг с неожиданной решимостью добавила: — Послушай, Эди. Перестань переживать за меня. Если ты думаешь, что после девяти месяцев работы кочегаром в Илинге, в доме с тремя мужчинами, женой-инвалидом и кухаркой-пьяницей, что-нибудь из сказанного за столом может навредить моему рассудку, ты попросту ошибаешься. Пусть твоя совесть будет спокойна, и давай больше не будем об этом.
— О, Валентайн! Да как же мать тебя отпустила? — спросила миссис Дюшемен.
— Она ни о чем не знала, — проговорила Валентайн. — Она была вне себя от горя. Все девять месяцев просидела в пансионе, сложа руки, за двадцать пять шиллингов в неделю — на пансион уходили те пять шиллингов, что я зарабатывала еженедельно. Гильберта, конечно, пришлось оставить в школе, в том числе и на каникулы.
— Не понимаю, — проговорила мисс Дюшемен. — Просто не понимаю.
— И не поймешь, — сказала девушка. — Ты как те добрые люди, которые скупили на аукционе библиотеку моего отца и подарили маме. Ее содержание обходилось нам в пять шиллингов за неделю, а в Илинге на меня постоянно ругались из-за состояния моих платьев...
Тут она осеклась и сказала:
— Давай больше не будем об этом, если не возражаешь. Я твой гость, стало быть, у тебя есть право «наводить справки», как любят говорить хозяйки богатых домов. Но ты всегда была ко мне очень добра и никогда не расспрашивала о моей жизни. А правда все-таки всплыла: вчера на поле для гольфа я рассказала одному господину, что проработала прислугой девять месяцев. Я пыталась объяснить, почему стала суфражисткой; а поскольку я просила у него помощи, мне показалось, что я обязана честно рассказать ему о себе.
Миссис Дюшемен, бросившись к девушке, воскликнула:
— Милая моя!
— Погоди-ка, я еще не закончила. Вот что я хочу до тебя донести: я никогда не рассказываю об этом периоде моей жизни, потому что мне стыдно. Мне стыдно потому, что, как мне кажется, я поступила неправильно — вот почему. Я ушла в прислуги, поддавшись минутному порыву, — и осталась работать прислугой из упрямства. Вероятно, было бы куда действеннее пойти с протянутой рукой просить у добрых людей денег на содержание матери и на завершение моего образования. Но в семье Уонноп по наследству передается не только неудачливость, но и гордыня. Я не смогла так поступить. К тому же мне было только семнадцать, и я уже всем рассказала, что мы переезжаем за город после продажи имущества. Образование мое, как ты знаешь, не завершено, потому что папа, человек по-своему гениальный, преследовал свои цели. Он был убежден в том, что я должна стать спортсменкой, а не образцовым профессором Кембриджа, которым вполне могла бы сделаться. Я не знаю, откуда у него эта идея фикс... Но я хочу, чтобы ты поняла вот что. Во-первых: как я уже сказала, то, что я услышу в этом доме, ни за что не шокирует и не развратит меня, даже если говорить будут на латыни. Я понимаю латынь почти так же хорошо, как английскую речь, потому что папа нередко заговаривал с нами на ней, когда заговаривал... И да, я суфражистка, потому что прислуживала в богатом доме. Но я хочу, чтобы ты, дама более старомодная, которой два этих факта — что я была в рабстве и стала суфражисткой — покажутся подозрительными, знала, что несмотря ни на что я чиста! То есть целомудренна... И совесть моя ничем не запятнана.
— О, Валентайн! — воскликнула миссис Дюшемен. — Ты носила чепчик и передник? Ты! Чепчик и передник!
— Да, — ответила мисс Уонноп. — Я носила чепчик и передник и гнусаво говорила «Мэм!», когда обращалась к хозяйке, и спала под лестницей. Потому что ни за что не стала бы спать рядом с этой сумасшедшей кухаркой.
Миссис Дюшемен выбежала вперед, схватила мисс Уонноп за руки и поцеловала сначала в левую, а потом в правую щеку.
— О, Валентайн! — воскликнула она. — Ты просто герой. А ведь тебе всего двадцать два!.. Ох, это не шум автомобиля? — прислушалась миссис Дюшемен.
— О нет, никакой я не герой, — сказала мисс Уонноп. — Вчера я попыталась пообщаться с этим министром — и не смогла. Говорила Герти. А я переминалась с ноги на ногу и, запинаясь, выдавливала из себя: «П...п...право г-г-голоса д-д-для ж-ж-женщин!» Будь я и вправду храброй, я не постеснялась бы заговорить с незнакомцем... Тут ведь нужна именно храбрость...
— Ну так тем более! — воскликнула миссис Дюшемен, не выпуская рук девушки из своих. — Стало быть, ты еще храбрее, чем я думала... Настоящий герой — это человек, который делает то, что боится делать, разве не так?
— О, когда нам с братом было по десять лет, мы часто спорили с отцом об этом. Откуда же знать. Нужно сперва дать определение храбрости. Я же была жалкой... Могла разглагольствовать перед целой толпой, когда удавалось ее собрать. А хладнокровно поговорить с одним-единственным человеком — не смогла... Конечно, я разговаривала с тем рослым пучеглазым гольфистом — просила спасти Герти. Но это совсем другое.
Миссис Дюшемен отпустила руки девушки.
— Как тебе известно, Валентайн, — сказала она, — я — женщина старомодных взглядов. Я считаю, что истинное место женщины — рядом с мужем. И в то же время...
Мисс Уонноп отошла от нее.
— Нет, нет, Эди, не надо! — воскликнула она. — Если ты и впрямь так считаешь, ты мне не сторонница. Не пытайся угодить и тем, и другим. Это твой недостаток, честно тебе скажу... Послушай, во мне нет ничего героического. Я до ужаса боюсь тюрем и терпеть не могу перепалки. Я благодарю Бога за то, что мне приходится держать себя в руках, потому что я должна ухаживать за мамой и печатать для нее тексты, — из-за этого я не могу выкинуть ничего серьезного... Посмотри на эту несчастную, больную малышку Герти, которая прячется у нас на чердаке. Она всю ночь проплакала от переживаний. При этом она уже пять раз бывала в тюрьме, пережила промывание желудка и все такое. И ни секунды не боялась!.. Я же, якобы твердая как кремень, не видела тюрьмы... Мне ведь ужасно страшно. Вот почему я несу всякую чушь, как наглая школьница. Я боюсь каждого звука — боюсь, что это шаги полицейских, пришедших за мной.
Миссис Дюшемен пригладила светлые волосы девушки и заправила выбившуюся прядь ей за ухо.
— Вот бы ты разрешила мне показать тебе, как делать красивую прическу, — проговорила она. — Тот самый мужчина может появиться в любую минуту.
— Тот самый мужчина! — повторила мисс Уонноп. — Спасибо за тактичную смену темы. Я уверена, что тот самый мужчина окажется уже женатым. Мы, Уоннопы, до безумия неудачливы!
— Не говори так, — с заметной тревогой проговорила миссис Уонноп. — С какой стати ты считаешь себя менее удачливой, чем другие люди? У твоей мамы дела, бесспорно, идут совсем неплохо. У нее есть положение в обществе, она зарабатывает...
— Но ведь мама не урожденная Уонноп, — заметила девушка. — А настоящие Уоннопы... Их казнят, лишают прав, несправедливо обвиняют, они погибают в авариях, женятся на авантюристах или умирают без гроша в кармане, как мой отец. Так было с самого начала. Да и потом, у мамы ведь есть «талисман»...
— О, что за талисман? — спросила миссис Дюшемен, слегка оживившись. — Какая-то реликвия?
— Неужели ты не слышала о ее «талисмане»? — спросила девушка. — Она ведь всем о нем рассказывает... Ты не слышала историю о человеке с шампанским? О том, как мама сидела у себя в спальне и обдумывала самоубийство, и вдруг к ней вошел мужчина со странной фамилией... что-то вроде «Диженс». Она вечно зовет его своим «талисманом» и просит поминать его в молитвах. Этот мужчина был с папой в немецком университете много лет назад и очень его любил, но с тех пор с ним не общался. Девять месяцев его не было в Англии, поэтому он не знал о смерти папы. И он спросил: «Ну так что же случилось, миссис Уонноп?» И она все ему рассказала. А он сказал: «Что вам сейчас нужно — так это шампанское». Потом дал служанке соверен и отправил ее за бутылкой «Вдовы Клико». Он разбил горлышко бутылки о каминную полку, потому что штопор не несли слишком долго. И стоял рядом с мамой, пока она не выпила половину бутылки. А потом повел ее на ужин в ресторан... о... что-то я замерзла!.. И читал ей лекции... И устроил ее на работу в газету, одним из владельцев которой был, — писать передовицы...
— Ты вся дрожишь! — воскликнула миссис Дюшемен.
— Я знаю, — отозвалась девушка, а потом быстро добавила: — И мама всегда писала папины статьи за него. Он придумывал идеи, но не умел их правильно выразить, а она очень хорошо чувствовала стиль... И с тех пор в трудную минуту этот «талисман» — Диженс — всегда приходил на помощь. Но однажды владельцы газеты разозлились на маму и стали даже грозить увольнением из-за каких-то неточностей! Она ужасно безалаберная в этом смысле. И тогда он составил для нее список, который должен назубок знать каждый автор передовиц, например что А. Еbоr — это архиепископ Йоркский, а у власти сейчас либеральное правительство. Однажды ее благодетель пришел и сказал: «А почему бы вам не написать роман по мотивам той истории, которую вы мне рассказывали?» И он одолжил ей деньги, на которые мы купили домик, где сейчас и живем, чтобы она писала там в тишине и покое... Ох, не могу говорить!
Мисс Уонноп разрыдалась.
— Я вспоминаю эти жуткие дни... — проговорила она. — И жуть, произошедшую вчера! — Она с силой прижала костяшки пальцев к глазам, отстраняясь от объятий миссис Дюшемен и не принимая протянутый ей носовой платок. А потом сказала почти презрительно: — Какой же из меня приятный и обходительный человек. Ведь над тобой нависло такое испытание! Думаешь, я не восхищаюсь твоим тихим героизмом, который ты проявляешь дома, пока мы маршируем с флагами и кричим на улицах? Но мы делаем это для того, чтобы положить конец духовным и физическим страданиям таких, как ты, страданиям, которые изводят вас день за днем, и мы...
Миссис Дюшемен опустилась на стул у окна, закрыв лицо платком.
— Почему же женщины в твоем положении не ищут себе любовников? — с жаром проговорила девушка. — Или же ищут...
Миссис Дюшемен подняла глаза. Несмотря на то что в них стояли слезы, а лицо стало белее мела, на нем читалось какое-то серьезное достоинство.
— О нет, Валентайн, — начала она глубоким, грудным голосом. — В целомудрии есть что-то восхитительное, прекрасное. Я не ханжа. И я не склонна критиковать других. Я не осуждаю. Но всю жизнь сохранять верность в словах, мыслях и поступках... Не такая уж и простая задача...
— Все равно что бегать наперегонки, держа в зубах ложку с яйцом, — проговорила мисс Уонноп.
— Я бы сказала иначе, — мягко не согласилась миссис Дюшемен. — По-моему, куда более точный символ — Аталанта, которая торопится перегнать своего жениха и подбирает на ходу золотые яблоки. Мне всегда казалось, что именно в этом вся суть красивой легенды...
— Не знаю... — сказала мисс Уонноп. — Когда я читаю то, что пишет об этом Рёскин в «Венке из дикой оливы»... Или нет, в «Королеве воздуха». По-моему, это какая-то греческая чушь, разве нет? Так вот, когда я это читаю, мне вечно кажется, что это мало отличается от бега с яйцом, во время которого девушка не смотрит, куда бежит. Мне кажется, это одно и то же.
— Моя дорогая, в этом доме не стоит осуждать Джона Рёскина! — предупредила ее миссис Дюшемен.
Миссис Уонноп вскрикнула — раздался чей-то звучный голос:
— Сюда! Сюда... Дамы уже здесь!
У мистера Дюшемена было трое викариев. Приходов в округе было тоже три, и они почти не давали дохода, поэтому содержать их мог только очень богатый священник. Викарии, все как один, были рослыми и сильными и больше походили на профессиональных борцов, чем на людей в сане. Поэтому, когда помощники вместе с мистером Дюшеменом, который и сам был исключительно высок и плечист, выходили в сумерках на дорогу, у всех злоумышленников, что встречались им по пути в тумане, сердце уходило в пятки.
У второго викария — мистера Хорсли — был вдобавок невероятно громкий голос. Он выкрикивал четыре-пять слов, хихикал, потом выкрикивал еще четыре-пять слов, и его вновь разбирал смех. Запястья у него были такие широкие, что им было тесно в рукавах сутаны; еще в нем привлекало взгляд огромное адамово яблоко; он был коротко острижен, его вытянутое, худое, бесцветное лицо с глубоко посаженными глазами напоминало оголенный череп. Когда он начинал говорить, его было невозможно заставить замолчать — из-за свого громкого голоса он не слышал никаких возражений.
В то утро на правах жителя дома, встречая гостей — Титженса и Макмастера, которые прибыли как раз в тот момент, когда он сам поднимался по ступенькам, — он решил рассказать им любопытную историю. Однако вступление было не особо удачным...
— ОСАДНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ, ДАМЫ! — проорал он, а потом захихикал: — Мы живем в условиях вечной осады... Вы представляете...
Оказалось, что накануне вечером, после ужина, мистер Сэндбах и еще с полдюжины молодых людей из тех, кто был в тот вечер в Маунтби, прочесали всю округу на велосипедах с мотором в поисках... суфражисток! Они останавливали всех женщин, которых встречали в темноте, оскорбляли их, угрожали им тростями и подвергали внимательному досмотру. Вся округа встала на уши.
Он рассказывал об этом долго, погрузившись в воспоминания и не брезгуя повторами, и за это время Титженс и мисс Уонноп не упустили возможности обменяться взглядами. Мисс Уонноп, по правде сказать, боялась этого большого, неуклюжего мужчину со странной внешностью, боялась, что во время их новой встречи он выдаст ее полиции, которая, как ей казалось, везде ищет ее и ее подругу Герти, то есть мисс Уилсон, которая сейчас лежит в постели под присмотром миссис Уонноп. На поле для гольфа ей казалось, что он ведет себя естественно и уместно; теперь же, глядя на его одежду, висящую на нем, на огромные руки, на седое пятно в коротко стриженных волосах, на всю его бесформенную фигуру, она поражалась тому, что он казался в этой обстановке и чужим, и своим. Его вид хорошо сочетался с окороком, мясным пирогом, заливным и даже отчасти с розами — но не с картинами кисти Тёрнера, не с эстетичными занавесками и не с летящими полами платья миссис Дюшемен, не с янтарем и розами в ее волосах. Да даже со стульями от Чиппендейла. И она вдруг почему-то, отвлекшись от рассказов мистера Хорсли и собственных волнений, подумала о том, что его твидовый костюм хорошо смотрится с ее юбкой, и очень порадовалась, что на ней шелковая блузка кремового цвета, а не хлопковая, розовая, в полоску.
Внутри человека всегда есть некое противоречие: чувство борется с разумом, интеллект подавляет страсть, а впечатления опережают здравые размышления. Первые впечатления нередко оказываются обманчивыми, а спокойное осмысление помогает их ослабить.
Накануне Титженс думал о Валентайн. Генерал Кэмпион решил, что она — его mаîtressе-du-titrе. По его словам, Титженс разорился и разрушил свою семью, заведя интрижку с этой девушкой, и бессовестно тратил на нее деньги своей супруги. Это была ложь. Но, с другой стороны, такое вполне могло произойти. Встретив на своем жизненном пути достойную женщину, вполне здравомыслящие мужчины нередко поступают подобным образом. Как знать, может, и его постигнет та же участь. Но разориться на эту неприметную девушку в розовой блузке, которая призналась, что прислуживала в богатом доме... Это, как ему казалось, выходило за грани даже безумных клубных сплетен!
Настолько сильным оказалось это самое первое впечатление. По недолгом размышлении он пришел к тому, что очень даже хорошо, что эта девушка — служанка не по рождению, что она — дочь профессора Уоннопа и хорошая прыгунья. Титженс искренне верил в то, что высший класс не боялся «потерять почву под ногами», а низший старался это ни в коем случае не допустить — это-то их и разделяло.
...Сильное впечатление не ослабевало. Все же мисс Уонноп была служанкой. Причем по природе своей. Она из хорошей семьи, ведь первые известные Уоннопы появились в Бёрдлипе в Глостершире аж в 1417 году, — очевидно, существенно обогатившись после битвы при Азенкуре. Но даже в достойнейших из семей время от времени рождаются девочки, которые по природе своей являются служанками. Это одна из причуд наследственности... И хотя Титженс признал мисс Уонноп героиней, которая принесла себя в жертву ради творчества матери и образования брата, —до всего этого он догадался, — у него все равно не получалось разглядеть в ней кого-то, кроме служанки. Героини чудесны, они достойны восхищения, порой в них можно разглядеть святость; но если невзгоды оставляют свой след на их лицах и телах... То им лучше ждать той награды, что непременно ждет их на Небесах. В этом же мире они едва ли смогут выйти замуж за мужчин из приличного общества. И на них уж точно никто не захочет транжирить супружеские деньги. Такова правда.
Но сегодня Валентайн словно преобразилась: шелковая блузка вместо розовой хлопковой, блестящие кудрявые волосы, которые раньше были скрыты под белой шляпой, прекрасная юная шея, красивая обувь под аккуратными лодыжками, здоровый румянец вместо вчерашней испуганной бледности — в этом кругу людей хороших и уважаемых она казалась им ровней; маленькая, но хорошо сложенная, здоровая внешне; с огромными голубыми глазами, которые без всякого смущения глядят прямо ему в глаза...
«Боже правый... — подумал он. — А ведь правда! Что за славная любовница вышла бы из нее!»
Он мысленно клял Кэмпиона, Сэндбаха и клубные сплетни за эти мысли. За жестокое, печальное и глупое давление общества, которое, как кажется, производит некий отбор: если люди начинают обсуждать мужчину и женщину и считать их парочкой, значит, их союз и впрямь может быть гармоничным. А ведь подобного рода предположения оказывают на людей свое влияние!
Он бросил взгляд на миссис Дюшемен, и ему подумалось, что она удивительно заурядна и, вероятно, скучна. Ему не понравилось ее чересчур пышное синее платье с открытыми плечами, а еще он подумал о том, что женщины ни в коем случае не должны носить непрозрачный янтарь — он больше годится для мундштуков. Он вновь взглянул на мисс Уонноп и подумал о том, что она была бы хорошей женой для Макмастера — тот любит прытких девушек, а мисс Уонноп к тому же довольно женственна.
Тут он услышал, как мисс Уонноп кричит миссис Дюшемен сквозь позвякивание посуды:
— Может, мне пересесть в начало стола, чтобы удобнее было разливать всем чай?
— Не надо! — ответила миссис Дюшемен. — Я уже попросила мисс Фокс. Она все равно почти ничего не слышит. — Мисс Фокс была бедной сестрой недавно преставившегося священника.
Титженс отметил про себя, что у миссис Дюшемен неприятный визгливый голос; он перекрывает даже бас мистера Хорсли, подобно тому, как пение дрозда перекрывает шум бури. Голос был противный. Титженс заметил, что мисс Уонноп тоже слегка поморщилась.
Мистер Хорсли поворачивался к каждому из гостей, сидевших неподалеку от него, обращаясь к ним по очереди. Сейчас он что-то кричал Макмастеру; после чего Титженсу предстояло выслушать историю об инфаркте пожилой миссис Хэглен из Ноби. Однако этому не суждено было произойти...
В комнату стремительно вошла румяная, круглолицая дама в возрасте за сорок, с выразительными глазами и в симпатичном черном платье, показывающем, что она не так давно овдовела. Она легонько похлопала мистера Хорсли по руке, которой тот увлеченно жестикулировал во время своей речи, но он этого как будто бы и не заметил, и тогда она крепко пожала ее. И требовательно спросила высоким голосом:
— Кто тут мистер Макмастер, критик? — Повисла мертвая тишина. Дама набросилась на Титженса: — Это вы? Нет!.. Тогда, стало быть, вы.
Она повернулась к Макмастеру. В мгновение ока в ней угас всякий интерес к Титженсу — с такой беспардонностью Титженс сталкивался нечасто, но дама отвернулась с настолько деловым видом, что он нисколько на нее не обиделся.
Она решительно обратилась к Макмастеру:
— О, мистер Макмастер, на следующей неделе, в четверг, выходит моя новая книга. — Сообщив это, дама и повела Макмастера к окну в противоположном углу комнаты.
—А как же Герти? — спросила мисс Уонноп.
— Герти? — с удивлением, будто только пробудилась от сна, переспросила миссис Уонноп, а именно так звали нежданную гостью. — Ах да! Она уснула. Проспит до четырех. Я попросила Ханну за ней присмотреть.
Мисс Уонноп бессильно уронила руки на колени.
— Мама! — вырвалось у нее.
— Ах да! — воскликнула миссис Уонноп. — Ведь мы же договорились, что сегодня дадим старушке Ханне выходной. Совсем забыла! — Она повернулась к Макмастеру. — Ханна — это наша горничная, — пояснила она и слегка замялась, а потом с жаром продолжила: — Вам будет очень полезно услышать о моей новой книге. Как журналисту вам не помешают предварительные разъяснения... — И она решительно потащила молодого человека, который только тихо что-то блеял, за собой...
Причина случившегося была вот в чем: когда мисс Уонноп садилась в двуколку, в которой ее должны были отвезти в дом священника, сама она управляться с лошадьми не умела, она сообщила матери, что за завтраком будут двое незнакомцев — имя одного из них она не знает, а второго зовут мистер Макмастер, и он — известный критик. Миссис Уонноп заинтересованно переспросила:
— Критик? А что он критикует? — ее вялость как рукой сняло.
— Не знаю, — ответила ей дочь. — Книги, наверное...
Несколько мгновений спустя, когда крупная черная лошадь, которой трудно было стоять на месте, в несколько прыжков преодолела двадцать ярдов, извозчик сказал мисс Уонноп:
— Ваша мамаша вас кличет.
Но мисс Уонноп только рукой махнула. Она была уверена в том, что все предусмотрела. Она рассчитывала вернуться к обеду; ее подруга Герти Уилсон, отдыхающая на чердаке, должна была до этого момента оставаться под маминым присмотром; а Ханну, которая приходила к ним каждый день и помогала по хозяйству, она попросила на день отпустить. Нельзя было допустить, чтобы Ханна прознала, что в одиннадцать часов утра на чердаке в их доме спит незнакомая девушка. Иначе новость об этом в момент разлетится по всей округе, и полицейские тут же явятся за девушками.
Но миссис Уонноп была женщиной крайне деловой. Услышав о том, что неподалеку будет завтракать известный критик, она заявилась к нему, прихватив с собой яйца в качестве подарка. В дом священника она направилась, как только пришла Ханна. Мысль о том, что в это время домой может нагрянуть полиция, ее нисколько не пугала, да она и забыла о полиции.
Появление миссис Уонноп не на шутку встревожило миссис Дюшемен, потому что она хотела, чтобы к моменту прихода ее мужа все гости уже сидели за столом и завтракали. А это было непросто. Миссис Уонноп, которую на завтрак вообще никто не приглашал, не желала расставаться с мистером Макмастером. Мистер Макмастер сказал ей, что он не пишет рецензий для еженедельных газет — только статьи для ежеквартальных толстых журналов, и миссис Уонноп решила, что подобная статья в толстом журнале о ее книге — это именно то, что нужно. Поэтому она начала увлеченно рассказывать мистеру Макмастеру, что именно нужно написать. Миссис Дюшемен дважды уводила мистера Макмастера к его месту за столом, но миссис Уонноп утаскивала его обратно, к окну. Тогда миссис Дюшемен пришлось сесть рядом с Макмастером — из стратегических соображений.
— Мистер Хорсли, будьте добры, усадите миссис Уонноп рядом с собой и угостите ее завтраком, — выкрикнула она, ибо миссис Уонноп, увидев, что место свободно и что Макмастер сидит совсем неподалеку, смело отодвинула чиппендейловский стул, предназначенный мистеру Дюшемену, и собралась было на него усесться. А это грозило катастрофой: ведь мистер Дюшемен вполне мог разбушеваться, оказавшись среди гостей.
Мистер Хорсли выполнил поручение с такой твердостью, что миссис Уонноп сочла его очень неприятным и неуклюжим типом. Он сидел неподалеку от мисс Фокс, неприметной старой девы, которую едва было видно за высокой серебряной посудой и которая увлеченно рассматривала ручки и краны из слоновой кости. Опустившись на свой стул, миссис Уонноп решила, что если она чуть отодвинет серебряные вазы с высокими цветами дельфиниума, то увидит мистера Макмастера, сидящего наискосок от нее, и сможет с ним переговорить. Но это ей не удалось, и она в итоге послушно опустилась на стул, предназначенный для мисс Герти Уилсон, которая должна была стать восьмым гостем. Миссис Уонноп сидела в какой-то рассеянной мрачности, время от времени говоря дочери:
— По-моему, все организовано хуже некуда. По-моему, здесь царит страшный бардак.
Мистер Хорсли поставил перед ней блюдо с рыбой, но она поблагодарила его весьма холодно. А на Титженса даже не взглянула.
И вот, сидя рядом с Макмастером и не сводя глаз с маленькой двери в углу, миссис Дюшемен вдруг ощутила внезапное и невыносимое беспокойство. Ей даже пришлось сказать своему гостю то, о чем она хотела бы промолчать:
— Возможно, я поступила несправедливо, вынудив вас проделать такой путь. Может статься, встреча с мужем ничего вам не даст. На него порой находит... особенно по субботам...
Она в нерешительности замолчала. Возможно, еще обойдется. Две субботы из семи обходились без происшествий. В таком случае, можно ни о чем не рассказывать, и тогда это симпатичное создание исчезнет из ее жизни, даже не зная, что оставил неизгладимый след в ее памяти... Но тут ей подумалось, что если бы он знал о ее страданиях, то непременно остался бы, чтобы ее утешить. Мысленно она подбирала слова, которыми лучше было бы закончить предложение. Но тут Макмастер заговорил сам:
— Милая леди! («Какое очаровательное обращение!», — подумалось ей). С годами понимаешь... С годами начинаешь замечать и понимать... что умнейшие люди... вечно в своих мыслях...
Миссис Дюшемен облегченно выдохнула. Макмастер использовал исключительно правильные слова.
— К тому же... — продолжил Макмастер, — провести хоть миг, быстротечный, как полет ласточки... «И ласточкой порхать с калитки на калитку!»... Вы же знаете эти строки... В таком чудесном месте...
Волны блаженства захлестнули ее. Именно так и должны говорить мужчины, именно так они и должны выглядеть — темно-синий галстук, кольцо из, как кажется, настоящего золота, темно-синие глаза под черными бровями! Его слова согрели ее, разум чуть затуманился, ей стало спокойно и хорошо, как бывает, когда засыпаешь в тепле и уюте. Розы на столе поразили ее своей красотой, до нее донесся их нежный аромат.
— Надо признать, все обставлено с большим вкусом, — произнес чей-то голос.
Рослый, неуклюжий мужчина, которого ее дивный гость привез с собой, пытался привлечь к себе ее внимание. Он поставил перед ней маленькую голубую тарелочку, на которой лежало немного черной икры с кусочком лимона, и изящное, розовое блюдце из севрского фарфора с самым спелым персиком в комнате, — она сама не так давно попросила ей передать это.
Миссис Дюшемен поспешно приняла вид самый что ни на есть чарующий; а Титженс не сводил круглых рыбьих глаз с икры, стоящей перед ним.
— Как же вам удалось ее достать? — поинтересовался он.
— О! Если бы не мой муж, можно было бы счесть это показной роскошью. Мне кажется, это ни к чему, — сказала она и улыбнулась лучезарной, но какой-то натянутой улыбкой. — У мистера Симпкинса с Нью-Бонд-стрит. Если позвонить накануне, он высылает людей на рыбный рынок в Биллингсгейт; на рассвете они уже там и оттуда привозят партию лосося и барабульки — вот она, видите, — причем вместе со льдом. Очень хорошая рыба... К семи часам машина с рыбой уже оказывается на станции Эшфорд... Все равно ведь завтраки редко начинаются раньше десяти.
Ей вовсе не хотелось растрачивать на этого неприметного незнакомца силы и время, но повернуться к невысокому гостю, расточавшему такие приятные для нее речи, будто взятые из ее любимых книг, она не могла, хоть и очень хотела.
— В этом нет ничего показного, — сказал Титженс. — Это Великая традиция. Не стоит забывать, что все наслышаны о знаменитых завтраках у Дюшемена из колледжа Магдалины.
Он внимательно смотрел ей в глаза — было непонятно, что именно выражал этот взгляд. Вне всяких сомнений, ему очень хотелось ей угодить.
— Я и не забываю, — проговорила она. — Но ведь мой муж сам ничего такого не ест. Он аскетичен до ужаса. По пятницам он вообще ни крошки в рот не берет. Что доставляет мне много волнений... по субботам.
— Знаю, — проговорил Титженс.
— Знаете! — воскликнула она чуть ли не резко.
— Да, конечно, — продолжил он, не сводя с нее глаз. — Многие знают о замечательных застольях в доме Дюшемена. Он ведь участвовал в ремонте дорог вместе с Рёскиным. И, по слухам, больше всех на него походил!
Миссис Дюшемен ахнула. Ей тут же вспомнились обрывки ужасных историй, которые рассказывал ей о своем наставнике муж, когда пребывал в худшем расположении духа. Она вообразила, что самые интимные подробности ее жизни также могут быть известны этому расплывшемуся чудовищу. Ибо когда Кристофер повернулся к ней лицом, его черты словно расплылись — и он показался ей настоящим чудовищем. Он виделся ей мужиковатым, пугающим, неуклюжим, мерзким и чужим! Она поймала себя на том, что мысленно угрожает Титженсу, обещает, что ему не поздоровится, если... Она вдруг почувствовала свое влияние на вкусы, мысли и будущее мужчины, сидящего по другую сторону от нее. Он тоже был мужчиной, как и Титженс, но только ласковым, родным; его присутствие дарило ей ощущение гармонии, утоляло ее духовный голод, как насыщает голодного сладкая мякоть спелого инжира... Появление этих чувств было совершенно неизбежно, учитывая природу отношений миссис Дюшемен со своим мужем...
Почти без эмоций — настолько сильным было ее напряжение — она услышала за своей спиной дрожащий, высокий, скрежещущий голос:
— Post coitum triste! Xа! Ха! Вот что это такое! — Голос повторил латинскую фразу и язвительно поинтересовался: — Вы знаете, как это переводится? — Однако волнения, связанные с мужем, внезапно появившимся, отошли для миссис Дюшемен на второй план. Ее куда больше беспокоило, что скажет это чудовищное, мерзкое существо своему другу, когда они отсюда уедут.
А он все смотрел ей в глаза. А потом невозмутимо проговорил, понизив голос:
— На вашем месте я бы не оборачивался. Винсент Макмастер вполне справится сам.
В его голосе слышалась фамильярность старшего брата. И внезапно миссис Дюшемен поняла: он прекрасно видит, что между нею и Макмастером пробежала искра. Он говорил так, как говорят в особых случаях мужчины с любовницами своих лучших друзей. Он был из тех опасных и грозных мужчин, обладающих тонкой интуицией.
— Слышали! — воскликнул Титженс.
Злорадному, жестокому голосу, который спросил: «Знаете, как это переводится?» — Макмастер ответил четко, однако с раздражительностью учителя, который отчитывает нерадивого ученика:
— Конечно, знаю. Тоже мне, открытие! — И тон Макмастер выбрал самый что ни на есть правильный.
Титженс — и миссис Дюшемен — слышали, как мистер Дюшемен, спрятавшись за стеной из дельфиниума и серебра, что-то прогнусавил в ответ, словно пристыженный школьник. За невидимым стулом стоял невысокий человечек с довольно жестоким лицом в сером твидовом костюме, застегнутом по самое горло, и смотрел прямо перед собой. «Боже мой! Пэрри! Чемпион Бермондси в среднем весе! Он здесь наверняка для того, чтобы угомонить мистера Дюшемена, если тот разбушуется!» — подумал Титженс.
Пока он оглядывал стол, миссис Дюшемен чуть сползла со своего стула и коротко выдохнула от облегчения. Худшее позади. Пусть теперь Макмастер думает о ней, что хочет. Теперь он знает страшную тайну! Худшее произошло — к сожалению или к счастью. Через секунду она поднимет на него взгляд.
— Все будет хорошо, — сказал Титженс. — Макмастер прекрасно со всем справится. У нас в Кембридже был друг, который временами вел себя совсем как ваш муж, и Макмастер всегда умело успокаивал его в обществе... К тому же мы все тут благородные люди!
Он заметил, что мистер Хорсли и миссис Уонноп увлеклись поглощением завтрака. В отличие от мисс Уонноп. Титженс поймал на себе взгляд больших голубых глаз, смотрящих на него с явной мольбой. Он подумал: «Она что-то скрывает. И просит меня не выдавать ее, не путать ей карты. Как жаль, что она все это видит — совсем ведь юная девушка!» И он ответил ей взглядом, который будто говорил: «Все будет хорошо, по крайней мере, в этой части стола».
Миссис Дюшемен ощутила прилив душевных сил. Макмастер увидел худшее; теперь же Дюшемен, гнусавя, цитировал ему на ухо фрагменты самых непристойных эпизодов из «Сатирикона» Петрония. Ее слух уловил фразу: Froturianas, puer callide... Когда-то супруг, в исступлении сжимая ее запястье, снова и снова переводил эти слова... Вне всяких сомнений, этот мерзкий человек, что сидит рядом с ней, вновь обо всем догадается!
— Конечно, мы все здесь благородные люди, — проговорила она. — В наше время добиться этого совсем не сложно.
— Не сказал бы, — не согласился Титженс. — Ведь сегодня всякие проходимцы так и норовят пробиться во святая святых!
Миссис Дюшемен отвернулась от него раньше, чем он успел закончить свою мысль. Преисполненная спокойствия, она жадно смотрела на Макмастера.
Четыре минуты назад Макмастер, единственный из всех, заметил, как через дверь, обитую деревом, за которой была еще одна дверца, отделанная темно-зеленым сукном, в комнату вошел преподобный мистер Дюшемен, а следом за ним — мужчина, в котором Макмастер, как и Титженс, моментально узнал Пэрри, бывшего чемпиона по боксу. У него в голове тут же пронеслась мысль о том, что это поразительное стечение обстоятельств. Кроме того, он тут же подумал: крайне странно, что такого эстетически привлекательного мужчину, как супруг миссис Дюшемен, Церковь, которая очень ценит мужскую красоту, еще не удостоила высокого сана. Мистер Дюшемен был удивительно рослым и слегка сутулился, как и подобает священнику. Лицо у него было алебастрового цвета, седоватые волосы, разделенные ровным пробором, красиво ниспадали на высокие брови; взгляд был живой, проницательный, строгий; благородный нос с горбинкой. Он был как раз таким мужчиной, который мог бы послужить украшением величественному и прекрасному храму, а миссис Дюшемен — как раз такой женщиной, которая могла украсить гостиную епископа. Он обладал достатком, был хорошо образован, поддерживал традиции... «Почему же он тогда не декан, по меньшей мере?» — подумал Макмастер, которого внезапно охватили подозрения.
Мистер Дюшемен быстро подошел к своему стулу, который Пэрри, поспешно следуя за преподобным, успел выдвинуть из-за стола, и элегантным движением опустился на сиденье. Он кивнул незаметной мисс Фокс, которая потянулась рукой к крану из слоновой кости. Рядом с его тарелкой стоял стакан с водой, и его длинные, белые пальцы сомкнулись вокруг него. Бросив быстрый взгляд на Макмастера, он посмотрел на него пристальнее своими блестящими, смеющимися глазами.
— Доброе утро, доктор, — сказал он. Макмастер хотел было возразить, но преподобный был неумолим: — Да! Да! Вы предусмотрительно спрятали стетоскоп в цилиндр, оставленный в прихожей!
Бывший спортсмен в узких гетрах из гладкого сукна, обтягивающих габардиновых бриджах и коротком тесном пиджаке, застегнутом до самого подбородка, — в этом костюме он безумно напоминал конюха какого-нибудь богача, — быстро взглянул на Макмастера и явно узнал его, а затем бросил взгляд на мистера Дюшемена, многозначительно подняв брови. Макмастер, который знал Пэрри довольно хорошо, ибо тот обучал Титженса боксу, когда они еще учились в Кембридже, отчетливо уловил, что тем самым спортсмен говорил ему: «Как же вы переменились, сэр! Присмотрите-ка за ним минутку!» — и легкой, танцующей походкой профессионального боксера отошел к серванту. Макмастер бросил быстрый взгляд на миссис Дюшемен. Она сидела вполоборота к нему, крайне увлеченная разговором с Титженсом. Его сердце подскочило, когда, вновь посмотрев на мистера Дюшемена, он заметил, что тот привстал со своего места и принялся внимательно осматривать заслон из высокой серебряной посуды. Но потом преподобный вновь уселся на свой стул и принялся разглядывать Макмастера с выражением невиданной хитрости на своем аскетичном лице. Вдруг он громко поинтересовался:
— А ваш друг? Тоже медик? И оба со стетоскопами. Ну конечно, нужно два медика, чтобы подтвердить...
Он оборвал свою мысль и с внезапной, исступленной яростью оттолкнул руку Пэрри, который хотел было поставить перед ним тарелку с кусочками рыбного филе.
— Забери! — выкрикнул он громовым голосом, — Это все разжигатели постыдной страсти к... — Но тут он бросил на Макмастера еще один хитрый и подозрительный взгляд и воскликнул со старооксфордским акцентом: — Да! Да! Пэрри! Прекрасно! Да! Рыбки! И немного почек. Еще! Да! Грейпфрута! И хереса! — Он расстелил салфетку на коленях и поспешно запихнул в рот кусок рыбы.
Макмастер терпеливо и членораздельно попросил позволения представиться и сообщил, что его зовут Макмастер и что он переписывался с мистером Дюшеменом по поводу его небольшой монографии. Мистер Дюшемен взглянул на него с нарастающим вниманием, которое постепенно вытеснило в нем всю подозрительность, и воскликнул с каким-то злорадством:
— Ах да, Макмастер! Макмастер. Талантливый критик. Вероятно, немного гедонист? Да, припоминаю, вы присыла ли мне телеграмму о том, что собираетесь приехать. Два друга! Не медики! Друзья!
Он приблизился лицом к Макмастеру и проговорил:
— Какой же уставший у вас вид! Ужасно! Ужасно!
Макмастер хотел было сказать, что много работал в последнее время, но тут послышался неприятный гогот, а потом и фраза на латыни, которую услышали миссис Дюшемен и Титженс! И тогда он понял, с чем предстоит иметь дело. Он бросил еще один взгляд на боксера, повернул голову в другую сторону, быстро ища взглядом великана мистера Хорсли, чей рост приобрел для него совершенно новый смысл. Затем опустился на свое место и принялся за почки. Вне всяких сомнений, мужчины, сидящие в комнате, обладают достаточной физической силой, чтобы утихомирить мистера Дюшемена, если тот вдруг разбушуется. К тому же тут присутствовали спортсмены! По забавному совпадению в Кембридже он подумывал даже нанять Пэрри для своего дорогого друга Сима. Сим, человек невероятно ироничный и остроумный и в то же время здравомыслящий и очень порядочный, чаще всего демонстрирующий поразительную стыдливость, страдал от точно таких же приступов, как и мистер Дюшемен. В обществе он вдруг мог вскочить и выкрикнуть или зашептать что-нибудь возмутительное или в высшей степени непристойное. Макмастер, который очень его любил, сопровождал его всюду, где мог, и таким образом научился правильно себя вести во время этих приступов... Внезапно он почувствовал даже некую радость! Ему подумалось, что он заслужит уважение в глазах миссис Дюшемен, если сможет мирно и успешно справиться с возможными трудностями. Быть может, это даже их сблизит! Что может быть лучше!
Он знал, что миссис Дюшемен повернулась к нему: он явственно ощущал, что она прислушивается к каждому его слову и наблюдает за ним; ему даже казалось, что он чувствует у себя на щеке тепло от ее взгляда. Но он не поворачивался — он упрямо наблюдал за священником, чье лицо приняло злорадное выражение. Мистер Дюшемен тем временем цитировал Петрония, склонившись к своему гостю. Макмастер же невозмутимо поглощал почки.
— Ямб здесь передан не вполне точно, — заметил он. — У Виламовица-Мёллендорфа, чьи работы мы...
Чтобы перебить Макмастера, мистер Дюшемен учтиво похлопал его по руке худой ладонью. На среднем пальце у него был большой перстень из красного золота с сердоликом. Он продолжил исступленно цитировать Петрония, чуть склонив голову набок, словно прислушиваясь к невидимому хору. Макмастеру искренне не нравилась латынь с оксфордским акцентом. Он бросил быстрый взгляд на миссис Дюшемен; ее глаза смотрели на него — большие, темные, полные благодарности. Он видел и то, что они полны слез.
Он снова украдкой взглянул на Дюшемена. И вдруг осознал, что его жена страдает! Судя по всему, она страшно страдает. Он не думал, что такое возможно — во-первых, ему самому подобные чувства были чужды, а во-вторых, он был уверен, что она восхищается им. Теперь же его до глубины души возмутило то, что она обречена на страдания.
Миссис Дюшемен была в отчаянии. Макмастер пристально взглянул на нее, а потом отвернулся! В его взгляде она прочла, что он презирает ее положение и злится на то, что оказался в этой комнате. В этом своем отчаянии она коснулась его руки.
Макмастер почувствовал это прикосновение, и на душе у него сделалось спокойно и сладостно. Но он упрямо смотрел перед собой. Ради ее же блага он не смел отвести взгляд от перекошенного яростью лица. Приближалась кульминация. Мистер Дюшемен уже добрался до английского перевода. Он положил ладони на скатерть, готовясь подняться, — он хотел выкрикивать непристойности стоя, да так, чтобы их слышали все гости. Больше медлить было нельзя.
— «Юнец остроязыкий» — крайне неточный перевод словосочетания риеr саllidе! Безумно устаревший...
Дюшемен, жуя, спросил:
— Что? Что? В чем дело?
— Любят в Оксфорде изучать подстрочники восемнадцатого века. Это, наверное, перевод Уинстона и Диттона? Очень на них похоже... — Макмастер взглянул на Дюшемена, чью пламенную речь он перебил, — священник с трудом понимал, что происходит, словно человек, которого разбудили в незнакомом месте!
— Это все какая-то похабщина из тех, что выдумывают пятиклассники. Если не хуже. Попробуйте заливное. Я вот сейчас угощусь. У вас рыба остыла.
Мистер Дюшемен взглянул в свою тарелку.
— Да! Да! — пробормотал он. — С сахаром и в уксусном соусе!
Боксер-чемпион вновь ускользнул к серванту — славный, тихий человек; ненавязчивый, как жук-могильщик.
— Вы ведь собирались мне кое-что рассказать для моей монографии, — напомнил ему Макмастер. — Что стало с Мэгги... Мэгги Симпсон. Шотландкой, которая позировала для картины «Женщина в окне»?
Мистер Дюшемен взглянул на Макмастера здравомыслящим, но растерянным и уставшим взглядом.
— «Женщина в окне»! — воскликнул он. — Ах да! У меня ведь есть акварельный набросок. Я сам видел, как она позировала, и купил набросок прямо на месте... — Он вновь оглядел стол, заметил у себя в тарелке заливное и начал жадно есть. — Красавица! — добавил он. — С очень длинной шеей... И конечно же она не пользовалась особым... уважением! Думаю, она еще жива. Но уже немолода. Видел ее пару лет назад. У нее дома было много картин. Редчайших, само собой! Она жила на Уайт-чапел-роуд. Разумеется, она была из того самого класса... — Он продолжил что-то бормотать, склонив голову над тарелкой.
Макмастер решил, что приступ кончился. Он ощутил неодолимое желание повернуться к миссис Дюшемен; лицо у нее было суровое, строгое. Он быстро сказал:
— Если он немного поест, желудок заполнится... и тогда кровь отольет от головы...
— О, извините! — простонала она. — Как же это ужасно! Я себя никогда не прощу!
— Нет! Нет... Что вы, ведь я для того и приехал!
Глубокие чувства оживили все ее бледное лицо.
— Какой же вы славный! — грудным голосом проговорила она, и они так и замерли, не сводя глаз друг с друга.
Вдруг Макмастер услышал крик у себя за спиной:
— Говорю вам, он заключил с ней сделку, dum casta et sola, конечно. Пока она целомудренна и одинока!
Мистер Дюшемен, внезапно почувствовав, что над ним более не властна некая темная, мощная сила, подавляющая его собственную волю, радостно вскочил, слегка задыхаясь.
— Целомудренна! — прокричал он. — А сколько намеков в этом слове... — Он оглядел широкую и длинную скатерть — она раскинулась перед ним, будто луг, по которому можно пробежать, разминаясь после долгого заточения. Прокричал три неприличных слова и вернулся к тону, очень характерному для участников Оксфордского движения. — Но целомудрие...
И вдруг миссис Уонноп ахнула и взглянула на свою дочь: та чистила персик, а лицо ее медленно заливала краска. Миссис Уонноп повернулась к мистеру Хорсли, сидящему рядом, и проговорила:
— Полагаю, вы тоже пишете, мистер Хорсли. И наверняка что-нибудь куда более умное, нежели то, что интересует моих скромных читателей...
Мистер Хорсли, в соответствии с инструкциями от миссис Дюшемен, хотел было пересказать миссис Уонноп статью, которую писал о поэме «Мозелла» Авсония. Но он все медлил, и потому дама его опередила. Она принялась обстоятельно рассуждать о вкусах широкой публики. Титженс склонился к мисс Уонноп с наполовину очищенным инжиром в правой руке и сказал так громко, как мог:
— У меня для вас сообщение от мистера Уотерхауза. Он просил передать, что если вы...
Совершенно глухая мисс Фокс, которая тоже была не чужда писательству, заметила, обращаясь к миссис Дюшемен, сидевшей наискосок от нее:
— Думаю, сегодня будет гроза. Вы заметили, сколько мошек летает...
— Когда мой почтенный наставник, — вдруг прогремел мистер Дюшемен, — в день своей свадьбы сел в экипаж, он сказал своей невесте: «Мы с тобой заживем, как ангелы небесные!» Какие прекрасные слова! Я, кстати, после свадьбы тоже...
— О... нет! — вырвалось у миссис Дюшемен.
Все замолчали, будто переводя дыхание после быстрого бега. А потом продолжили говорить с вежливой оживленностью и слушать с большим вниманием. Титженс счел это величайшим достижением и оправданием английских манер!
Бывший чемпион Пэрри дважды ловил своего хозяина за руку и кричал ему, что завтрак остынет. Он сообщил Макмастеру, что они с преподобным мистером Хорсли могли бы увести мистера Дюшемена, но тот начнет активно сопротивляться.
— Погодите! — шепнул им Макмастер и, повернувшись к миссис Дюшемен, проговорил: — Я могу его остановить. Можно?
— Да! Да! Сделайте что угодно! — воскликнула она. Он увидел слезы, бегущие по ее щекам, — никогда раньше он ничего подобного не видел. С великой осторожностью и нестерпимой яростью он шепнул в волосатое ухо бывшего чемпиона просьбу:
— Ударьте его в почки. Большим пальцем. Со всей силы — только смотрите, палец не сломайте...
В это время мистер Дюшемен как раз провозгласил:
— Я, кстати, тоже после свадьбы... — Он начал размахивать руками, переводя взгляд с одного лица на другое.
Миссис Дюшемен вскрикнула.
Мистер Дюшемен решил, что его настигла Божья кара. Что он — недостойный посланник Господень. Ему еще не доводилось испытывать столь сильной боли. Он упал на стул и съежился; в глазах у него потемнело.
— Больше он не встанет, — с благодарностью шепнул Макмастер боксеру. — Захочет. Но побоится. — А после обратился к миссис Дюшемен: — Милая леди! Все позади. Уверяю вас. Мы его успокоили способом, эффективность которого научно доказана.
— Простите, — сквозь слезы прошептала она. — Вы не сможете уважать...
Ее глаза забегали по его лицу — она искала знак прощения, как ищет его на лице палача осужденный. Сердце не билось, дыхание перехватило...
И тут настал миг истинного блаженства. Она ощутила на своей левой ладони прохладные пальцы, скользнувшие под ткань рукава. О, этот мужчина всегда знает, как поступить! И она сжала эти холодные, словно цветы нарда или амброзии, пальцы в своих.
А он, преисполнившись наслаждения, продолжил говорить в этой затихшей комнате. Он выражался невероятно учтиво — и как изысканно! Он объяснил, что некоторые приступы связаны исключительно с нервами и что их можно если не вылечить совсем, то хотя бы прервать, если напугать, если сделать что-то совсем неожиданное, причинить острую физическую боль, которая, само собой, тоже воздействует на нервы!..
Тем временем Пэрри проговорил на ухо священнику:
— Пора готовиться к завтрашней проповеди, сэр.
И мистер Дюшемен ушел так же тихо, как появился, проскользив по толстому ковру сквозь маленькую дверь.
Тогда Макмастер спросил у своей собеседницы:
— Вы ведь из Эдинбурга? Стало быть, знаете побережье Файфшира?
— Да, разумеется! — воскликнула она.
Макмастер все не отпускал ее руки. Он заговорил об утеснике, растущем на заболоченных лугах, о песчанках, летающих вдоль низкого берега, и интонации у него были такие шотландские, а описания такие красочные, что она погрузилась в воспоминания о детстве, и ее глаза наполнились слезами радости. После долгого, нежного рукопожатия она отпустила его ладонь. Но когда он ее убрал, казалось, у миссис Дюшемен забрали саму жизнь.
— Вы наверняка знаете поместье Кингасси? — спросила она. — Оно совсем рядом с вашим городом. Там я в детстве проводила каникулы.
— Возможно, я, тогда еще босоногий мальчишка, играл где-то поблизости, а вы — внутри, в роскошных комнатах... — ответил он.
— О нет, едва ли! Все-таки у нас есть разница в возрасте! И знаете... Мне определенно есть что вам рассказать.
И тут она обратилась к Титженсу, снова решительно вооружившись своим женским очарованием:
— Подумать только! Оказывается, мы с мистером Макмастером, можно сказать, играли вместе в юности!
Она знала, что в ответ он взглянет на нее с сочувствием, которое ее невероятно злило.
— Стало быть, вы дружите с ним дольше меня, — проговорил он. — Мы познакомились, когда мне было четырнадцать, и я с трудом могу поверить, что вы знаете его лучше меня. Он славный малый...
Она возненавидела в Титженсе это снисхождение по отношению к человеку, который был явно лучше него, и за это предупреждение — а она понимала, что это предупреждение, — о том, что его друга стоит беречь.
Миссис Уонноп вскрикнула — громко, но не испуганно. Мистер Хорсли рассказывал ей о необычной рыбе, которая во времена Римской империи водилась в реке Мозель. Мозелла из поэмы Авсония. Так уж получилось, что в своем эссе он пишет по большей части о рыбе...
— Нет же! — с жаром воскликнул он. — Говорили, что речь о плотве. Но теперь в реке плотва не водится. Vаnnulis viridis, oculisque. Нет. На самом деле все наоборот: красные плавники...
Миссис Уонноп вскрикнула, взмахнула рукой — да так, что ладонь едва не закрыла оратору рот, а кончик рукава чуть не попал ему в тарелку! — и, конечно, этого оказалось достаточно — он тут же затих.
— Титженс! — выкрикнула она. — Как такое возможно?..
Она согнала дочь со стула, уселась на ее место, поближе к молодому человеку, и стала бурно и громко выражать ему свою любовь. Когда Титженс повернулся к миссис Дюшемен, миссис Уонноп заметила его орлиный профиль и сразу же его узнала — точно такой же был у отца Кристофера, она видела его на праздничном завтраке в день своей свадьбы. И она рассказала всем собравшимся ту историю, которую все — кроме Титженса, разумеется, — уже давно знали наизусть: о том, как его отец спас ей жизнь и сделался ее талисманом. И предложила сыну, ибо его отец сам никаких благодарностей не принимал, свою лошадь, свой кошелек, свое сердце, свое время — всю себя. Она была так искренна, что когда завтрак завершился, коротко кивнула Макмастеру, с силой схватила Титженса под руку и небрежно бросила критику:
— Прошу прощения, больше я помогать вам со статьей не могу, а вот мой дорогой Крисси обязан забрать у меня любые книги, какие только хочет! Сейчас же! Сию же минуту!
И она поспешно вышла из дома, таща за собой Титженса, а мисс Уонноп поспешила за ними, как юная лебедь за своими родителями.
В своей грациозной манере миссис Дюшемен принимала благодарности от гостей за чудесный завтрак, в надежде, что теперь-то, когда все разъедутся...
Казалось, в воздухе еще висели отзвуки утреннего пиршества. Макмастер и миссис Дюшемен взглянули друг на друга, и во взгляде их читались опаска — и страсть.
— Как жаль, что мне пора уходить, — проговорил он. — Но у меня назначена встреча...
— Да! Я знаю! — воскликнула она. — С вашими замечательными друзьями!
— О, на самом деле лишь с мистером Уотерхаузом и генералом Кэмпионом, — проговорил он. — И конечно, с мистером Сэндбахом...
Ее на мгновение объяло злорадство от мысли о том, что Титженса в этой компании не будет. Она радовалась тому, что ее симпатичный собеседник теряет связь со своей вульгарной юностью, с прошлым, о котором она почти ничего не знала... Она резко воскликнула:
— Не поймите меня неверно. Поместье Кингасси — это лишь летняя школа. Никакой не дворец.
— Но школа очень дорогая, — сказал он, и она подскочила.
— Да! Да! — почти шепотом сказала она. — Но ведь и вы теперь богаты! А мои родители были очень бедны. Джонстоны из Мидлотиана. Настоящие бедняки... Я... Можете сказать, он меня купил... Ну, знаете... Устраивал меня в очень дорогие школы, когда мне было четырнадцать... Моя семья очень этому радовалась... Но, думаю, если бы мама знала, когда я выходила замуж... — Тут она вся задрожала. — О, ужас! Ужас! — вскричала она. —Хочу, чтобы вы знали...
Руки Макмастера дрожали, словно он сидел экипаже, трясущемся на неровной дороге.
Их обоих охватила печаль; на глазах выступили слезы, и в порыве этой страстной жалости их губы встретились. Потом Макмастер чуть отстранился и проговорил:
— Я должен вас видеть этим вечером... Иначе я сойду с ума от тоски...
— Да! Да! — зашептала она. — На тисовой аллее. — Она закрыла глаза и крепко прижалась к нему: — Вы... первый... мужчина... — прошептала она на выдохе.
— Первый и единственный — навсегда, — отозвался он.
Он заметил в круглом зеркале, украшенном фигурой орла, которое висело в комнате с высоким потолком и длинными шторами, их отражение; оно поблескивало, словно украшенная драгоценными камнями картина потрясающей красоты, изображающая крепкие объятия двух влюбленных.
Они взглянули друг на друга, держась за руки... И тут послышался голос Титженса:
— Макмастер! Ты сегодня ужинаешь у миссис Уонноп. Можно не наряжаться — я лично не буду.
Титженс взглянул на них безо всякого выражения, словно помешал карточной игре, не более того, — рослый, мрачный, с грубыми чертами лица, с белым пятном седины, поблескивающим в волосах.
— Хорошо. Это ведь недалеко отсюда? — спросил Макмастер. — У меня встреча как раз после... — Титженс заверил его, что это не страшно: он и сам будет работать. Возможно даже всю ночь. Выполнять поручение Уотерхауза...
— И вы позволяете ему собой командовать... — с ноткой ревности заметила миссис Дюшемен, когда Титженс ушел.
— Кому, Крисси? — рассеянно переспросил Макмастер. — Ну да! Иногда он мной командует, иногда я им... Мы с ним все решаем сообща. Это мой лучший друг. Умнейший человек в Англии, из самой лучшей семьи. Титженс из Гроби... — Чувствуя, что его собеседница не слишком-то жалует его друга, он рассеянно продолжал его нахваливать: — Он сейчас делает расчеты. Для правительства. Никто больше не способен их произвести. Но он собирается...
И тут его вдруг охватила сильнейшая тоска; с легкой грустью, но не без торжества он ощутил, что миссис Дюшемен больше его не обнимает. В голове возникла смутная мысль о том, что теперь он будет гораздо реже видеться с Титженсом. Как же это печально.
Он услышал, как его собственный дрожащий голос цитирует поэта:
— «И вот со мною рядом ты, коснуться бы руки»...
— Ах да! — отозвалась она грудным голосом. — Очень красивое стихотворение... И правдивое. Оно ведь о расставании... А мы ведь непременно расстанемся. В этом мире... — Говорить эти слова ей было и радостно, и горько; необходимость их говорить пробуждала в сознании самые разные образы.
Макмастер печально добавил:
— Нужно немного подождать.... — А потом горячо воскликнул: — Итак, сегодня вечером! — Он вообразил себе сумерки под тисовой изгородью.
К дому, поблескивая в лучах солнца, подъехал автомобиль.
— Да! Да! — воскликнула она. — На аллею можно попасть через маленькую белую калитку. — Она представила, как они будут страстно беседовать о радости и печали в полумраке, среди смутных очертаний кустов и деревьев. Вот какие романтичные мысли она себе позволила!
А потом он заглянет в дом, якобы справиться о ее здоровье, и они в мягком свете фонарей прогуляются по лужайке у всех на виду и станут немного устало болтать о маловажных, но красивых стихотворениях, а между ними опять будут пробегать искры... И так еще много лет...
Макмастер спустился по высоким ступенькам к машине, сияющей в солнечных лучах. Розы сверкали над идеально подстриженной травой. Его каблук ударил по камню с торжеством победителя. Ему хотелось кричать!
VI
Титженс, стоя рядом с калиткой, закурил трубку, сперва тщательно вычистив ее при помощи хирургической иглы: по его опыту, лучшего средства для чистки трубок было не найти, поскольку такая игла сделана из немецкого серебра, гибка, не ржавеет и не ломается. Он методично стер большим листом папоротника липкие коричневые крупинки сгоревшего табака, чувствуя на себе пристальный взгляд девушки, которая стояла у него за спиной и наблюдала за ним. Как только он убрал иглу в блокнот, в котором она всегда и хранилась, и спрятал его в широкий карман, мисс Уонноп решительно пошла по тропе: тропа была такой узкой, что идти по ней можно было лишь друг за другом. По левую руку высилась десятифутовая, неухоженная живая изгородь. Цветки боярышника только начинали темнеть по ее краям, и едва-едва показались зеленые ягодки. С правой стороны высилась трава — по колено, а в тех местах, где проходили люди, она была заметно примята. Солнце стояло прямо над ними; зяблики щебетали: «Фьють! Фьють!»; у девушки была очень красивая спина.
«Вот она, Англия!» — думалось Титженсу. Мужчина и девушка идут кентским полем, заросшим высокой, готовой к покосу травой. Мужчина благороден, чист, честен; девушка целомудренна, чиста, добродетельна; он — из хорошей семьи; и она тоже; каждый из них досыта позавтракал и в состоянии этот завтрак переварить. Каждый из них провел это утро в обществе людей выдающихся, и их прогулка одобрена матерями, друзьями, старыми девами, словно они — два священника одной церкви или два государственных деятеля... Каждый знает по именам всех птиц, что щебечут над их головами, и все травинки, что приминаются под их ногами: вот зяблик, а вот зеленушка, вот овсянка обыкновенная (получившая свое название потому, что часто селится у конюшен, чтобы угоститься лошадиным овсом), вот садовая славка, вот провансальская славка, белая трясогузка, которую еще называют судомойкой (ох уж эти прелестные диалекты!). Цветки маргариток, проглядывающие в траве, бескрайней белой волной разливающиеся вокруг; зелень, в которой в тумане поблескивают пурпурные цветы и которая простирается до самой дальней изгороди, — в ней можно разглядеть и мать-и-мачеху, и дикий белый клевер, и эспарцет, и плевел многоцветковый (это все — технические названия, которые обязаны знать люди образованные, это лучший корм для скота на Уолденских полях). А в самой изгороди проглядывают подмаренник настоящий, яснотка пурпурная, василек синий (но в Сассексе его называют «кукушкин цвет») — как это все интересно! Калужница (куриная слепота), репейник, лопух; листья фиалок (цветки уже давно сошли); черная бриония, клематис, а потом и уснея; плакун-трава (молодые девушки любят такие нежные названия, а пастухи предпочитают слова погрубее!) Ну что ж, идите по полю, благородный юноша и прекрасная девушка, занимая голову бесполезными мыслями, цитатами, дурацкими эпитетами! Мертвенно тихие, не способные говорить после чересчур плотного завтрака. А вот обед, судя по всему, страшно его разочарует—девушка предупредила, что состоять он будет из розовой, напоминающей резину, недоваренной холодной говядины, а также из остывшей картошки с водой, поданных в фарфоровой миске с синими узорами. (Не волнуйтесь, мистер Титженс, фарфор, само собой, не китайский.) А еще из перезрелых листьев салата с обжигающим рот древесным уксусом; из солений — тоже в древесном уксусе; из двух бутылок трактирного пива, которые плюются брызгами в стену, когда их открываешь. А еще будет стакан разбавленного портвейна — и это для джентльмена!.. и это после слишком сытного завтрака, съеденного в 10:15, после которого внутрь уже ничего не лезет! А сейчас на дворе только полдень!
«Вот она, Богом хранимая Англия!» — подумалось Титженсу. Настроение у него было самое что ни на есть приподнятое. Земля надежды и славы! Фа-мажор спускается к тонике до-мажор, звучит квартсекстаккорд с задержанием на доминанте и снова переходит в до-мажор... Все безупречно! Контрабасы, виолончели, скрипки... Духовые инструменты из меди и дерева. Большой орган; все струны исправны, подобран нужный регистр, слышны звуки валторны... По всей земле зазвучала мелодия, которую слышал и его отец... Какая славная трубка. Так и есть: трубка под стать благородному англичанину, хороший табак. Изящная девичья спина. Стоит полдень, английское лето в самом разгаре. В Англии лучший климат на всем белом свете! На прогулку можно ходить хоть каждый день!
Титженс остановился и с силой ударил своей ореховой тростью по высокому стеблю желтого коровяка с этими его блеклыми, пушистыми, сизоватыми листьями и невыразительными, похожими на пуговицы, еще не успевшими распуститься бутончиками желтых цветов. Растение изящно согнулось, словно дама в кринолиновом платье!
— Вот я и стал убийцей! — воскликнул Титженс. — Но я запятнан не кровью! А жизненным соком ни в чем не повинного растения... И Боже правый! В стране нет ни единой женщины, которая не отдастся тебе после часового знакомства!
И он сшиб еще два цветка коровяка и осот! На шестьдесят акров вокруг темнели в траве пурпурные цветы и белели маргаритки, словно маленькие юбочки из белого кружева!
— Боже правый! — воскликнул он. — Церковь! Государство! Армия! Его величество Министерство; Ее величество Оппозиция; Ее величество Коммерция... Все правящие классы! Прогнили! Слава богу, у нас еще остается флот! Но, может, и он прогнил! Как знать! Британии защита не нужна... Тогда слава Богу за то, что честный мужчина и добродетельная девушка теперь идут по летнему полю; он — убежденнейший тори, как и должно быть; она — воинствующая суфражистка, и воюет здесь, на земле... как и должно быть! Как и должно быть! А как еще женщине сохранить непорочность в начале двадцатого века? Вот они и проповедуют с трибун — к слову, это очень полезно для легких! — и отбиваются от полицейских... Нет! Думаю, пришел черед мне взять на себя эту работу, мисс!.. Двадцать миль тащить тяжелые транспаранты в составе процессии по улицам Содома. Восторг! Держу пари, она целомудренна. Это видно по глазам. Какие прекрасные глаза! Изящная спина. Девственная дерзость... Да, вот лучшее занятие для матерей империи, чем ублажать похотливых мужей год за годом, а потом впадать в истерики, как кошки, когда у них течка... Так случается почти с каждой... Слава богу за то, что есть тори, благородный женатый мужчина и юная девушка-суфражистка... Вот на чем держится Англия...
Он сшиб еще один цветок.
«Но, Господи, ведь мы же оба в непростом положении! Оба!.. Это дитя и я! И генерал лорд Эдвард Кэмпион, и леди Клодин Сэндбах, и достопочтенный Пол, член парламента, хоть и отстраненный, — все охотно пересказывают эту историю... Как и сорок беззубых и старомодных членов клуба, которые охотно поделятся этой вестью с другими; а есть ведь еще бесчисленные списки гостей салонов, из которых тебя с огромным удовольствием вычеркнут, мой мальчик!.. Мой милый мальчик, мне так жаль, старейший друг твоего отца... Боже мой, фисташки в том заливном! Вот откуда отрыжка! Сдается мне, завтрак был не так уж хорош! При том, что у меня очень крепкий желудок — может переварить что угодно, — так нет же! Мрачные мысли; истеричность, как у той большеглазой проститутки! И по той же причине! Неправильный рацион, неправильный образ жизни: блюда, рассчитанные на охотников, съедены людьми, ведущими сидячий образ жизни. Англия, страна пилюль... Немцы ее так и называют — Das Pillen-Land. Довольно точно... А еще эти обеды на открытом воздухе, будь они прокляты: диетическая вареная баранина, репа, — сидячий образ жизни... и весь день вдыхаешь эти отвратительные запахи, хуже которых нет во всем свете! Однако я ведь столь же беден, сколь и она. Сильвия так же порочна, как и Дюшемен!.. Никогда об этом не думал... Неудивительно, что после мяса болит желудок... главный признак неврастении... Что за неразбериха! Бедный Макмастер! Его песенка спета. Несчастный прохвост — лучше бы он влюбился в эту светловолосую девушку. Песня о „Горянке Мэри“ на стихи Бёрнса удалась бы ему куда лучше, чем баллада Суинберна, в которой есть такие слова: „Вот она, смерть мужских желаний“... Можно было бы выбить эту строку у него на надгробии или на его визитке, которую он сунул новоиспеченной прерафаэлитской проститутке...»
Вдруг он резко остановился. Он внезапно понял, что нельзя ему гулять вместе со своей юной спутницей!
— Черт побери, — сказал он сам себе, — а ведь Сильвии это только на руку... кому какая разница! Пускай. Все равно ее, вероятно, уже давно вычеркнули из списков гостей во многих местах... как суфражистку!
Мисс Уонноп, которую отделяло от него расстояние крикетного удара, ловко перебралась через невысокую изгородь по приставленной к ней лесенке: левую ногу поставила на нижнюю ступеньку, правую — на верхнюю перекладину, левой ногой оттолкнулась от следующей ступеньки и спрыгнула на белую, пыльную дорогу, которую им, вне всяких сомнений, предстояло перейти. Она стояла спиной к нему и ждала... Ее резвые шаги, ее чарующий взгляд, спина — все это теперь вызывало в нем безумную жалость. Допустить, чтобы она стала героиней скандала, — все равно что подрезать крылья щеглу, этому красивому, золотисто-белому, нежному созданию, крылья которого, кажется, своими взмахами создают в лучах солнца легкую дымку. Проклятие! Предать ее скандалу — преступление пострашнее, чем ослеплять зябликов, что иногда проделывают любители птиц... Его переполняло сочувствие!
В ветвях вяза где-то над калиткой зяблик снова прощебетал: «Фьють! Фьють!» Этот глуповатый звук не на шутку разозлил Титженса, и он мысленно сказал птице:
«Пропади они пропадом, твои глаза! Пусть их тебе вообще вырежут! — Эта птица, издающая противный щебет, после ослепления начинала петь как жаворонок или синица. — Да будут прокляты все птицы, натуралисты, ботаники!»
Так же он мысленно обратился и к спине миссис Уонноп:
«Будь она проклята, ваша спина! Ваше целомудрие вызывает сомнения! Зачем тогда вы заговариваете у всех на виду с незнакомым мужчиной? Вы же знаете, что в этой стране такое запрещено. Будь это благородная, честная страна, как, например, Ирландия, где люди перерезают друг другу горло из-за религиозных споров... Тогда да! Тогда вы могли бы спокойно обойти всю Ирландию с востока до запада, заговаривая по пути с каждым встречным мужчиной... „Прекраснейший жемчуг она носила...“, как писал Томас Мур... С каждым встречным мужчиной, только не с англичанином знатного происхождения: это ведь вас опорочит! —думал он и неуклюже перелезал через изгородь. — Ну что же, несите тогда печать позора, беспечно пятнайте свое доброе имя. Стоит только заговорить с незнакомцем — и вы уже опорочены... На радость Священству, Армии, Кабинету Министров, Правительству, Оппозиции, матерям и старым девам Англии... Они все охотно вам сообщат, что нельзя разговаривать не пойми с кем средь бела дня, на поле для гольфа, так, чтобы вас не сочли „заменой“ какой-нибудь Сильвии... Что ж, так „прикройте“ Сильвию, и пусть вас совсем перестанут приглашать на званые вечера! Чем серьезнее обвинения против вас, тем отчетливее я ощущаю себя подлейшим злодеем! Я бы хотел, чтобы нас здесь увидели все: это упростило бы дело...»
Однако, остановившись у дороги рядом с мисс Уонноп, которая на него не смотрела, и заметив, что дорога убегает в бесконечную даль, он серьезно поинтересовался:
— А где же следующий перелаз? Ненавижу ходить по дорогам!
В ответ девушка кивнула на изгородь, виднеющуюся впереди.
— Еще пятьдесят ярдов! — сообщила она.
— Так пойдемте же! — воскликнул Титженс и поспешил вперед. Он вдруг подумал о том, как кошмарно будет, если по этой дороге проедет генерал Кэмпион на своей излюбленной двуколке, леди Клодин или Пол Сэндбах. Он сказал себе:
«Боже правый! Если они не пощадят эту девушку, я переломаю им хребты! — И решительно зашагал вперед. — Это самое чудовищное, что может случиться. Не исключено, что дорога ведет прямиком к Маунтби!»
Мисс Уонноп шла чуть поодаль. Она считала Титженса необыкновенным мужчиной — и неприятным, и сумасшедшим. Нормальные люди, если уж торопятся — кстати, к чему вообще спешка? — идут в тени живых изгородей, а не по графским дорогам. Что ж, пускай идет впереди. Чуть позже она с ним поговорит — взмокнуть от быстрого шага ей совсем не хотелось, и она решила: будь что будет. И пусть он глядел на нее своими противными, но такими необычными глазами навыкате, будто лобстер, она все равно сохраняла спокойствие и уверенность.
За спиной у них вдруг послышался шорох колес двуколки!
Вдруг у нее в голове вспыхнула мысль о том, что этот дурак наврал, когда сказал, что полиция решила оставить их в покое, — наврал за завтраком... в двуколке наверняка сидит полицейский, отправившийся в погоню за ними!
Она не стала тратить время и оглядываться — она ведь не так глупа, как Аталанта. Сбросила туфли, схватила их и понеслась вперед со всех ног. Обогнала своего спутника на полтора ярда и первой добежала до калитки, белевшей в живой изгороди впереди; ее охватил панический страх, она тяжело дышала. Титженс несся за ней следом, не сбавляя скорости, — мгновение, и они оказались лицом к лицу! Калитка состояла из трех частей и была сбита таким образом, чтобы скот не мог сквозь нее пройти. Высокий нескладный йоркширец ничего не знал об этой хитрости, и потому ломился в калитку, как бешеный бык! Они оказались в ловушке. И теперь им грозят три недели в тюрьме в Уандсворте... Вот же проклятье...
Из двуколки, стоявшей футах в двадцати от них, высунула свое румяное круглое лицо миссис Уонноп — слава богу, это была она! — и бодро проговорила:
— О, можете прижимать мою Вал к калитке и обнимать ее... но она обогнала вас аж на семь ярдов и прибежала первой. Вот оно, отцовское упорство! — Для нее они были все равно что дети, затеявшие игру в догонялки. Сияющими глазами она взглянула на Титженса, сидя рядом с кучером; кучер был в черной шляпе с опущенными полями и с седой бородой, как у святого Петра.
— Мой милый мальчик! — воскликнула она. — Мой милый мальчик! Какая же радость приютить тебя под своей крышей!
Черный конь попятился — кучер натянул поводья.
— Стивен Джоэл! Я еще не закончила говорить! — заявила миссис Уонноп.
Титженс взглянул на покрытый потом живот лошади.
— Недолго вам осталось, — проговорил он. — Поглядите, что стало с подпругой. Шею себе сломаете.
— О, это вряд ли, — сказала миссис Уонноп. — Джоэл купил новую только вчера. Да и конь у нас недавно.
С плохо скрываемой яростью Титженс взглянул на кучера.
— А ну слезайте, — велел он. Затем обхватил ладонями лошадиную голову. Ноздри животного моментально расширились от удивления, и оно уткнулось лбом ему в грудь. — Ты молодец, молодец, — прошептал Титженс, и лошадь заметно расслабилась.
Пожилой кучер с трудом спустился на землю, и Титженс возмущенно дал ему несколько указаний:
— Уведите коня в тень от вон того дерева. Уздечку не трогайте — у него рана во рту. Послушайте, а где вы вообще приобрели этого красавца? На рынке в Эшфорде, за тридцать фунтов, тогда как везде они стоят дороже... Но, проклятие, неужели вы не видите, что упряжь ему не подходит — она на пони высотой в тринадцать хэндов в холке, а у вас ведь взрослый конь, чья высота шестнадцать с половиной хэндов. Ослабьте уздечку на три дырочки — она разрезает бедняге язык пополам... У него крипторхизм. Вы знаете, что это значит? Если его две недели подряд кормить кукурузой, он взбесится и разнесет на куски и повозку, и конюшню, да и вас угробит.
Он повел коня в тень дерева, а за ним потянулась и повозка, в которой сидела невероятно довольная миссис Уонноп.
— Ослабьте же уздечку, — велел Титженс кучеру. — А, вы боитесь...
Он ослабил ее самостоятельно, испачкав пальцы в смазке для упряжи, которую так ненавидел.
А потом обратился к мисс Уонноп:
— Можете подержать ему голову — или тоже боитесь? Если он откусит вам руки, значит, есть за что! Подержите?
— Нет! — ответила та. — Я и в самом деле боюсь лошадей. Я могу управиться с любой машиной, а вот лошадей боюсь.
— Ну что ж, правильно делаете, — проговорил Титженс, сделал полшага назад и взглянул на коня — тот опустил голову и блаженно оторвал пятку задней ноги от земли.
— Пусть пока отдохнет, — велел Титженс. Он принялся расстегивать неудобную, грязную и потную подпругу, и она развалилась на куски прямо у него в руках.
— А ведь правда, — сказала миссис Уонноп. — Если бы не вы, мы бы разбились через пару минут. Повозка бы перевернулась...
Титженс достал большой складной нож с изогнутой ручкой — похожие носят с собой школьники, — выбрал подходящее лезвие и раскрыл нож:
— Нет ли у вас какой бечевки? Веревочки? Проволоки? Кроличьих силков хотя бы? Ну же, силки у вас наверняка есть, ведь вы же человек работящий.
Кучер отрицательно покачал головой под шляпой с опущенными полями. Ему не хотелось прослыть браконьером.
Титженс положил подпругу на оглоблю и проткнул ее лезвием ножа.
— Халтурно сделано! — сообщил он миссис Уонноп. — Но домой вы точно доедете, и с полгодика упряжь еще послужит... Но вашего коня я завтра продам.
Миссис Уонноп вздохнула.
— Надеюсь, хоть десять фунтов за него выручить удастся... — проговорила она. — Полагаю, лучше мне самой пойти на рынок.
— Нет! — не согласился Титженс. —Я продам его за пятьдесят — или я не йоркширец. Ваш кучер... он вовсе не хотел вас обмануть, когда лошадку покупал. Он выискивал самое лучшее за разумные деньги. К тому же он, похоже, плохо понимает, что больше подходит дамам. А вам нужны белый пони и легкая плетеная повозка.
— О, звучит заманчиво... — проговорила миссис Уонноп.
— А то. Однако такая упряжь — это слишком.
Титженс тихо вздохнул и достал хирургическую иглу.
— Хочу сшить этот фрагмент вот с этим, — пояснил он. — Материал такой гибкий, что хватит и пары стежков — и будет уже не порвать.
Кучер подошел к нему и выложил все содержимое своих карманов: грязный кожаный кисет, шарик пчелиного воска, нож, трубку, кусочек сыра и тоненький кроличий силок. Он передумал, решив, что Титженс вряд ли сдаст его в полицию, и великодушно предложил все свои сокровища.
— О! — воскликнул Титженс и принялся распутывать проволоку.
— Что ж... послушайте... Вы купили лошадь у торговца из постоялого двора «Баранья нога»?
— «Голова сарацина», — пробормотал кучер.
— И заплатили тридцать фунтов, потому что продавцу срочно нужны были деньги. Я знаю. И обошлась покупка очень дешево... Но все же такой конь подходит не всем. Для ветеринара или для торговца лошадьми — вполне. Как и повозка, которая чересчур высока!.. Вы, конечно, очень стараетесь. Вот только вам ведь уже не тридцать, правда? А конь попался взбалмошный, да и повозка неудобная — вы даже не сразу смогли из нее вылезти. А еще простояли на солнце два часа, ожидая хозяйку.
— У конюшни был тенечек, — пробормотал кучер.
— И все же ждать лошадке не очень понравилось! — благодушно заметил Титженс. — Поблагодарите Бога, что вы шею себе не свернули. Подтяните ремешок и застегните на ту дырочку, которую я проделал.
Он хотел было влезть на место кучера, но миссис Уонноп возникла прямо перед ним.
— О, нет, стойте! — воскликнула она. — Править этим красавцем разрешено лишь двоим — мне и моему кучеру. Не вам, мой дорогой мальчик.
— Тогда я поеду с вами, — заявил Титженс.
— О, нет, не поедете! Если кто и сломает шею в этой повозке, то только я и Джоэл. Возможно, даже сегодня.
— О, мама, нет! — внезапно воскликнула мисс Уонноп.
Но кучер уже взгромоздился на двуколку, и миссис Уонноп щелкнула хлыстом. Конь тут же сдвинулся с места, а миссис Уонноп склонилась к Титженсу.
— Что за жизнь у этой бедняжки, — проговорила она, имея в виду, судя по всему, миссис Дюшемен. — Непременно нужно ей помочь. Как знать, может, завтра ее муж попадет в сумасшедший дом. Она его туда не отдает — какое поразительное самопожертвование!
Конь шел мягким, спокойным шагом.
— У вашей матери такие руки... — проговорил Титженс. — Не часто можно увидеть, как женщина с такими руками управляется с лошадью... Видели, как она слушается ее?
Он прекрасно знал, что все это время девушка наблюдала за ним сияющими глазами, пристально, очарованно.
— Судя по всему, вы сотворили чудо, — заметила она.
— Да нет, на самом деле, ничего особенного, — сказал он. — Давайте сойдем с дороги.
— Поставили на место бедных, слабых женщин, — продолжила мисс Уонноп. — Успокоили коня со всей своей мужской основательностью. Полагаю, и женщин вы так успокаиваете. Как же мне жаль вашу жену... Вы — настоящий землевладелец! Тут же приобрели преданного вассала в лице кучера. Феодальная система в своем истинном проявлении...
— Вы же знаете, человек работает лучше, когда у него доверительные отношения с хозяином. Все представители низшего класса таковы. Послушайте, давайте уйдем с дороги.
— Вы ужасно торопитесь спрятаться за изгородью, — заметила она. — За нами что, следит полиция? Вероятно, вы наврали за завтраком, чтобы успокоить расшатанные нервы слабой женщины.
— Я не врал. Терпеть не могу дороги, когда неподалеку есть полевые тропки...
— А это уже фобия, женщины славятся ими! — воскликнула она.
— Полагаю, остановив полицию своими благородными мужскими методами, вы теперь считаете, что уничтожили мою романтическую, юношескую мечту. А вот и нет. Я не хочу, чтобы за мной гонялась полиция. Я умру, если меня посадят... Я ужасная трусиха.
— Нет, конечно нет, — сказал он, думая, однако, о чем-то своем, впрочем, и мисс Уонноп его не слушала. — Осмелюсь все же назвать вас героиней. И не потому, что вы упорствуете в действиях, последствий которых ужасно боитесь. Осмелюсь сказать, что к вам не пристает грязь.
Будучи слишком хорошо воспитанной, чтобы перебивать, она дождалась, пока Титженс договорит, а потом сказала:
— Давайте обсудим заранее кое-какие детали. Очевидно, что мама захочет вас видеть у нас в гостях как можно чаще. Вы тоже станете талисманом, как ваш отец. Полагаю, вы уже и сами считаете себя таковым: вчера вы спасли меня от полиции, сегодня вы спасли маму. Да еще и пообещали нам двадцать фунтов прибыли с продажи коня. А вы похожи на человека, который свои обещания выполняет... Двадцать фунтов в такой семье, как наша, сумма немаленькая... Так что вам, судя по всему, придется стать bel ami для семейства Уонноп...
— Надеюсь, не придется, — проговорил Титженс.
— О, я ведь совсем не о том, что вы сделаетесь любовником всех женщин нашей семьи, — сказала она. — К тому же в распоряжении у вас лишь я. Однако мама вынудит вас заниматься самыми что ни на есть странными делами, а за нашим столом для вас всегда найдется место. Не вздрагивайте так! Из меня не такая уж плохая кухарка, хоть я и предпочитаю cuisine bourgeoise. Стряпне меня обучила настоящая умелица, пусть и любительница выпить. Мне нередко приходилось готовить добрую часть обеда, причем для чиновников и высокопоставленных лиц. В Илинге живут по большей части именно они и им подобные. Так что я знаю мужскую природу... — Она замолчала, а потом добродушно продолжила: — Ради бога, забудьте то, что было. Мне очень жаль, что я нагрубила вам. Но так трудно стоять без дела, пока мужчина хладнокровно и собранно устраняет все трудности.
Титженс поморщился. Еще немного — и начнутся те самые осуждения, которых он наслушался от своей жены. И она воскликнула:
— Нет! Это несправедливо! Неблагодарная я тварь! Вы были совсем как талантливый умелец, выполняющий свое дело в толпе глупых бездельников. Но скажите же наконец. Скажите — в этой своей красивой, помпезной манере, — что вы симпатизируете нашим целям, но решительно не одобряете наши методы!
И тут Титженс внезапно понял, что девушку куда сильнее интересует то, за что она борется: право голоса для женщин, — нежели ему сперва показалось. Он не был расположен к разговору, однако же ответил то, что крутилось у него на языке:
— Нет. Я абсолютно одобряю ваши методы, но цели у вас идиотские.
— Вы, полагаю, не знаете, — сказала она, — что Герти Уилсон, которая сейчас отлеживается в кровати у нас дома, ищет полиция, и не только из-за того, что произошло вчера, но и потому, что она подложила динамит в несколько почтовых ящиков.
— Нет, этого я не знал, — сказал Титженс. — Но она, бесспорно, правильно поступила. Ни одно из моих писем не сгорело, иначе бы я очень разозлился, однако все равно одобрил бы такой поступок.
— Как вы думаете, грозит ли нам с мамой серьезное наказание за то, что мы ее покрываем? — с жаром спросила девушка. — Для мамы это будет большое горе... Она ведь против суфражистского движения...
— Мне ничего не известно о наказании, — сказал Титженс. — Но лучше уберечь от него вашу маму.
— О, и вы мне поможете? — спросила мисс Уонноп.
— Разумеется, нельзя, чтобы миссис Уонноп оказалась в стесненных обстоятельствах, — ответил Титженс. — Все же из всего написанного с восемнадцатого века лишь ее книга достойна прочтения.
— Послушайте, — остановившись, серьезно произнесла она. — Не будьте одним из тех болванов, которые говорят, что право голоса ничего женщинам не даст. Женщины переживают непростое время. Это действительно так. Увидь вы то, что доводилось видеть мне, вы бы поняли, что я не вру и не преувеличиваю. — Голос у нее стал хрипловатым, а на глазах появились слезы. — Бедные женщины, незначимые, слабые создания! Нужно изменить семейное законодательство в отношении разводов. Нужно улучшить условия жизни женщин. Вы бы не смогли жить спокойно, если бы знали то, что я знаю.
Ее искренность сбила его с толку. Между ними возникла та близость, которой он в тот момент не хотел. Обыкновенно женщины открывают свои чувства лишь членам семьи.
— Возможно. Но я всего этого не знаю и потому живу спокойно, — сухо сказал он.
— О, какое же вы чудовище! — с разочарованием воскликнула она. — И я никогда не стану перед вами извиняться за эти слова. Я не верю, что вы и в самом деле так думаете, но сами эти слова невероятно жестоки.
И тут он вновь вспомнил об обвинениях Сильвии и поморщился:
— Вам ведь не известно, что случилось в Пимлико, на фабрике военной одежды?
— Я прекрасно знаю этот случай, — сказал Титженс. — Он привлек мое внимание в ходе работы; помню, что еще подумал: никогда не встречал более откровенного аргумента в пользу того, что право голоса ни к чему.
— Тогда вы говорите о каком-то совсем другом случае! — воскликнула она.
— Об одном и том же, — возразил он. — Фабрика военной одежды в Пимлико находится в избирательном округе Вестминстер, а заместитель военного министра — депутат от Вестминстера; на прошлом голосовании он обошел других на шестьсот голосов. На фабрике работают семьсот человек, и ставка у них — один шиллинг и шесть пенсов в час, и у каждого из рабочих есть право голоса в Вестминстере. Так вот, эти семьсот человек написали этому самому заместителю министра, что, если их зарплату не поднимут до двух шиллингов, они все проголосуют против него в следующий раз...
— Что ж, и правильно!
— И потому заместитель военного министра уволил семьсот мужчин, работавших за восемнадцать пенсов, и нанял семьсот женщин за десять пенсов. Что же хорошего принесло право голоса мужчинам? Что хорошего оно приносит людям вообще?
Мисс Уонноп задумалась, и, предвосхищая ее возражения, Титженс поспешно проговорил:
— А теперь получается, что если бы семьсот женщин при поддержке других изнуренных дам, тоже пострадавших от общественной несправедливости, стали бы угрожать заместителю министра, подожгли бы почтовые ящики, перерыли бы все поля для гольфа вокруг его дома, то добились бы тем самым повышения зарплаты уже через неделю. Это единственный эффективный метод. Феодальная система как она есть.
— Нельзя портить поля для гольфа, — заметила мисс Уонноп. — По крайней мере, на заседании Женского общественно-политического союза был спор об этом, и было решено, что такие «антиспортивные» меры существенно попортят нам репутацию. А я лично была за.
Титженс простонал.
— С ума сойти можно: когда женщины объединяются, при столкновении с конкретными трудностями у них в голове возникает такая же путаница, как и у мужчин, и их охватывает такой же страх...
— Кстати сказать, — перебила его девушка, — у вас не получится ничего продать завтра. Вы забыли, что завтра воскресенье.
— Ну что ж, тогда продам в понедельник, — сказал Титженс. — К слову о феодальной системе...
После обеда, а он был невероятно хорош и состоял из холодной баранины, молодого картофеля и большого разнообразия соусов на основе мяты, уксуса и вина, нежных, как поцелуи, из неплохого кларета и весьма вкусного портвейна — за ним миссис Уонноп обращалась к виноделам, знавшим ее покойного мужа, — зазвонил телефон, и мисс Уонноп сама взяла трубку...
Дом был, вне всяких сомнений, дешевый — старый, просторный и удобный; но комнаты с низкими потолками обставлены не без усердия и роскоши. Над окнами в столовой по каждой из стен тянулись длинные карнизы; по обеим сторонам от камина стояли старые деревянные кресла; серебряные приборы явно были куплены на распродаже, стаканы из граненого стекла также были «с историей». В саду тянулись дорожки из красного кирпича, на клумбах росли подсолнухи, штокрозы и алые гладиолусы. Ничего особенного здесь не было, но калитка в сад закрывалась на надежный замок.
Как бы там ни было, содержание такого дома, по мнению Титженса, требовало недюжинных усилий. Здесь жила женщина, у которой всего несколько лет назад в кармане не было ни гроша, которая находилась в самых что ни на есть стесненных обстоятельствах. Разве не так? А ведь еще у нее был младший сын, который учится в Итоне... Траты бессмысленные, но благородные.
Миссис Уонноп сидела напротив него в деревянном кресле — замечательная хозяйка, восхитительная женщина. Полная энтузиазма, но уставшая. Подобно старой лошади, которая перед конюшней так брыкается, что обуздать ее под силу только троим взрослым мужчинам; сперва она несется, как дикий жеребец, а потом, быстро устав, переходит на неспешный шаг. Лицо хозяйки дома было румяное от свежего воздуха, но уже морщинистое. Она могла бы спокойно сидеть в своем кресле, как знатная дама Викторианской эпохи, ее пухлые руки, укутанные тонкой черной шалью, могли бы лежать у нее на коленях, но за обедом она проговорилась о том, что вот уже несколько лет пишет по восемь часов в день — и так каждый день. Однако сегодня суббота, и она может позволить себе не работать.
— Этот день, мой дорогой мальчик, я всецело посвящаю вам, — проговорила она. — Я не пошла бы на это ни ради кого больше, кроме вас и вашего отца. Отказала бы даже... — Тут она назвала имя человека, наиболее ею уважаемого. — И это чистая правда, — добавила она.
Тем не менее за обедом она то и дело впадала в тяжелую и глубокую рассеянность, высказывая поразительно ошибочные суждения — по большей части об общественных делах...
Они сидели и неспешно беседовали. На столике рядом с Титженсом стояли его кофе и портвейн; весь дом был в его распоряжении.
— Мой дорогой мальчик, — обратилась к нему миссис Уонноп. — У вас ведь столько дел. Неужели вы и впрямь считаете, что обязаны вести этих девушек в Плимсоль сегодня вечером? Они молоды и беспечны, а ваша работа, как-никак, куда важнее.
— Но ведь здесь совсем недалеко, — проговорил Титженс.
— Это вам так кажется, — добродушно усмехнулась она. — Плимсоль находится в двадцати милях от Тентердена. Если не выедете до десяти часов — когда выходит луна, — то до пяти вернуться не успеете, даже если путь обойдется без происшествий... Хотя с лошадью все в порядке....
— Миссис Уонноп, — проговорил Титженс. — Должен вам сказать, что обо мне и вашей дочери распускают слухи. И весьма гадкие!
Она резко повернулась к нему, словно выныривая из забытья.
— А? — непонимающе переспросила она. — Ах да! Вы о том эпизоде на поле для гольфа... Вероятно, он всем показался подозрительным. Осмелюсь сказать, что вы действительно погорячились, когда отгоняли от моей дочки полицию. — Тут она застыла в задумчивости на какое-то время, словно старый священник, и добавила: — О, вы все переживете.
— Должен вам сказать, — настойчиво повторил он, — что все куда серьезнее, чем вы думаете. Полагаю, мне не стоит бывать здесь.
— Не стоит! — воскликнула она. — А где же еще на земле вам стоит быть? Да, я знаю, у вас размолвки с женой. Очень уж она непутевая. Так кто же еще о вас позаботится, как не мы с Валентайн?
Удар оказался болезненным, ибо в этом мире Титженса ничто так не волновало, как репутация супруги, и потому он довольно резко спросил, с какой стати миссис Уонноп решила, что Сильвия непутевая.
— Мой дорогой мальчик, да ни с какой! — как-то вяло и недоуменно воскликнула миссис Уонноп. — Я догадалась, что вы очень разные — уж в чем в чем, а в проницательности мне не откажешь. А поскольку вы совершенно точно человек путевый, то получается, что супруга у вас непутевая. Вот и все, уверяю вас.
От этого объяснения Титженсу стало чуть легче, и его решимость сохранить доброе имя мисс Уонноп только усилилась. Ему очень нравился этот дом; нравилась его атмосфера, нравилась аскетичность в выборе мебели, нравилось, как падает свет из окон; нравились ощутимая здесь усталость от трудной работы, любовь матери и дочери к друг другу, их любовь к нему, которая тоже, бесспорно, присутствовала, — и он намеревался сделать все возможное, чтобы спасти репутацию девушки.
Он считал, что порядочные мужчины не должны сплетничать, и потому крайне осторожно изложил основную суть его разговора с генералом Кэмпионом в раздевалке. Казалось, он вновь видит потрескавшиеся умывальники и выскобленные дубовые столы. Лицо миссис Уонноп заметно помрачнело и как будто даже осунулось, на нем проступила легкая обида! Временами она кивала — либо для того, чтобы показать, что внимательно слушает, либо в полудреме.
— Мой дорогой мальчик, — наконец проговорила она. — Как же грустно, что о вас говорят такие вещи. Я все понимаю. Но я всю свою жизнь живу в скандалах. У любой женщины по достижении моего возраста возникает это чувство... И теперь все это не имеет никакого значения... — Тут она надолго замолчала и едва не уснула, но потом вновь заговорила: — Я не знаю... В самом деле не знаю, чем могу помочь вам не потерять репутацию. Если бы могла, я бы сделала все, поверьте... Но мне и без того есть о чем подумать... Мне нужно содержать дом, следить, чтобы дети всегда были сыты, и оплачивать их учебу. У меня нет возможности думать о чужих заботах...
Тут она окончательно пробудилась и вскочила с кресла.
— Ну что я за чудовище! — воскликнула она, и в ее голосе внезапно послышалась та же интонация, что была и у ее дочери; она в своем поистине викторианском величии, в черной шали и длинных юбках, зашла за кресло Титженса с высокой спинкой, наклонилась над ним и ласково провела пальцами по волосам на его правом виске. — Мой дорогой мальчик, — проговорила она, — жизнь полна трудностей. Я — старая писательница, и я знаю это наверняка. И пока вы отдаете все свои силы делу спасения нации, ваше доброе имя с воем и визгом порочат взбесившиеся животные... Сам Диззи на одном из приемов сказал мне эти слова. Он сказал: «А вот я, миссис Уонноп...» — Она вдруг замолчала, но потом заговорила вновь. — Мой дорогой мальчик, — прошептала она, наклонив голову к самому его уху. — Это совершенно не важно, совершенно. Вы это переживете. Хорошо делать свое дело — вот что важно, и только. Поверьте женщине, прожившей непростую и долгую жизнь. Есть у моряков такое понятие — «трудные деньги», так они называют доплату, которую получают за работу в непростых условиях. Формулировка почти жаргонная, а какая правдивая. И такое утешает. Вы все это переживете. А может, и нет — одному Богу решать. Но все это утратит свою важность... «Как дни твои, будет умножаться богатство твое».
Она погрузилась в свои мысли; ее очень волновал сюжет нового романа, и ей не терпелось вернуться к его обдумыванию. Замолчав, она принялась внимательно всматриваться в сильно выцветшую фотографию мужчины с бакенбардами и с пышным воротником — ее супруга, при этом продолжая с невероятной нежностью гладить Титженса по волосам.
По этой причине Титженс не мог встать. Он знал, что в глазах у миссис Уонноп стоят слезы, и ее нежность была почти невыносима для его честной, простой и чувствительной души. В театре он всегда опускал глаза после любовных сцен и потому не любил туда ходить. Он дважды спросил себя, не стоит ли попытаться встать, хотя это было выше его сил. Ему хотелось сидеть неподвижно.
Миссис Уонноп убрала руку от его головы, и он вскочил.
— Миссис Уонноп, — проговорил он, — вы абсолютно правы. Мне не следует переживать о том, что говорят обо мне эти свиньи, но я переживаю. Я подумаю о ваших словах, я хорошенько их обдумаю...
— Да, да! Мой дорогой, — ответила она, не сводя глаз с фотографии.
— Однако, — продолжил Титженс, взяв ее за руку и отводя назад, к креслу. — Сейчас меня беспокоит не столько моя репутация, сколько репутация вашей дочери, Валентайн.
Она расслабленно опустилась в кресло с высокой спинкой и стала похожа на воздушный шар.
— Репутация Вал, — проговорила она. — Ох, так вы о том, что ее перестанут принимать в знатных домах? Об этом я не подумала. Ну что ж, пускай! — И она вновь надолго погрузилась в размышления.
Валентайн уже была в комнате и тихонько посмеивалась. До этого она кормила кучера обедом и все еще оставалась под большим впечатлением от его похвал в адрес Титженса.
— У вас появился поклонник! — сообщила она Титженсу. — Он все говорит, что вы «проткнули проклятую упряжь, аки дятел полое бревно». Он выпил еще пинту пива и после каждого глотка живо повторял свои похвалы!
Она привела Титженсу еще несколько забавных высказываний кучера, пояснила непонятные слова местного диалекта из его речи, а потом принялась убирать со стола и спросила:
— У вас ведь нет никого в Германии?
— Есть, у меня там сейчас жена, она живет в Лобшайде.
Мисс Уонноп поставила гору тарелок на лакированный черный поднос.
— Я ужасно извиняюсь, — сказала она без особого сожаления в голосе. — Вечно путаница с этими телефонными звонками. Значит, это на ваше имя пришла телеграмма. Я думала, что это сведения для маминой новой статьи. Их обычно передает человек с инициалами, очень похожими на ваши, а девушку, которая их присылает, зовут Хопсайд. Сведения были довольно неразборчивыми, но я решила, что речь о немецкой политике, и подумала, что мама все поймет... Вы что, уснули оба?
Титженс открыл глаза. Девушка уже успела отойти от стола и стояла рядом с ним, протягивая ему листок бумаги, на котором было записано сообщение. Виднелись какие-то неаккуратные рисунки и буквы. Титженс прочел:
«Ладненько. Согласна условие. Телефонная Станция едет тобой. Сильвия Хопсайд Германия».
Титженс откинулся на спинку кресла и долго глядел на слова — они казались ему совершенно бессмысленными. Мисс Уонопп положила записку ему на колени и отошла к столу. Он представил, с каким трудом она записывала эти непонятные фразы на слух.
— Разумеется, будь я поумнее, я бы поняла, что это не может быть информация для маминых передовиц: она никогда не приходит в субботу.
— Здесь сообщается о том, что я должен поехать за своей женой во вторник вместе с ее служанкой, — громко и четко проговорил Титженс, делая паузу после каждого слова.
— Вот вы счастливец! — воскликнула девушка. — Хотелось бы мне оказаться на вашем месте. Я никогда не была на родине Гёте и Розы Люксембург.
Она отошла от стола с тяжелым подносом; сложенная скатерть висела у нее на предплечье. Титженс смутно припомнил, что до этого она смахнула крошки со стола специальной щеткой. Работала мисс Уонноп с поразительной проворностью и при этом говорила, не переставая. Этому она научилась в Илинге — обычная девушка провозилась бы с уборкой стола вдвое дольше, а сказать успела бы вдвое меньше, если бы пыталась говорить. Вот он, навык!
Титженс только теперь осознал, что ему предстоит возвращение к Сильвии — возвращение в ад! Само собой, для него это был ад. Если злобный и искусный дьявол... Впрочем, дьявол, несомненно, глуп, и в его распоряжении лишь дешевые игрушки; одному Богу под силу придумать для человека невыносимые душевные муки... И в Его воле (спорить с которой невозможно, но всегда надеешься, что Господь смилостивится над тобой) погрузить Титженса в это бесконечное, утомительное отчаяние... Но если Господь это попустил, то, несомненно, как некую кару. Но за что? Кто знает, какие из его, Титженса, грехов подлежат столь жестокому наказанию в глазах Бога, Бога, который справедлив?.. Может быть, Бог таким образом карает его за развращенность?
Его пронзило болезненное воспоминание о комнате, в которой они всегда завтракали, заставленной медной посудой, какими-то электрическими приборами, пашотницей, тостерами, грилями, нагревателем для воды, которые Титженс презирал за абсолютную бесполезность; с огромными букетами парниковых цветов, которые он ненавидел за их экзотичность; с белыми эмалированными панелями, которые ему не нравились; с бледными картинами в рамках — конечно же подлинниками, гарантия от аукционного дома «Сотбис», — на которых были изображены розоватые женщины в вычурных шляпах, как на картинах Гейнсборо, продающие макрель или веники. Подарок на свадьбу, который он терпеть не мог. И миссис Саттертуэйт неглиже, но при этом в широкополой шляпе, читающая газету «Таймс», непрестанно шурша страницами, — она все никак не могла сосредоточить внимание на одной статье; а рядом прохаживается Сильвия, потому что у нее не получается усидеть на месте; она держит кусочек тоста, но руки заведены за спину. Очень высокая, светлокожая, такая же изящная, полнокровная и такая же жестокая, какими обыкновенно бывают развращенные победители дерби. Их поколениями растили для одной-единственной цели: сводить с ума мужчин определенного типа... Мелькать перед глазами, восклицать: «Мне скучно! Скучно!»; порой даже бить тарелки... И говорить! Говорить безостановочно, обыденно, умно, глупо, с ужасно раздражающей неточностью, со злобной проницательностью, постоянно подбивая собеседника на спор; а ведь джентльмен обязан отвечать на вопросы жены... Ему вспомнились постоянная мигрень, упрямство, благодаря которому он не вставал со своего места, обстановка комнаты до мельчайших деталей. Теперь это все смутно предстало перед глазами. И вновь та же боль в голове...
Миссис Уонноп что-то ему говорила, но он не помнил ее слов, как и не помнил, что говорил ей сам.
«Господи! —думал он про себя. — Если Бог наказывает за развращенность, то Он бесспорно справедлив и мудр!» А все потому, что он вступил в связь со своей супругой еще до свадьбы! В вагоне поезда, который следовал из Ноттингемшира. Какая она была красивая!
Куда же теперь делась ее красота? Он припомнил, как его сильно к ней влекло, вспомнил, как она подалась назад, вспомнил, как за окном мелькали графства... Разум подсказывал, что она соблазнила его с умыслом. Но он усилием воли отталкивал эту мысль. Ни один джентльмен не станет думать так о своей жене.
Ни один джентльмен... Но боже, ведь она на тот момент наверняка уже была беременна от другого мужчины... Последние четыре месяца он гнал от себя эти мысли... Он понял: все то время, что он боролся с сомнениями, он пытался заглушить душевную боль, погружаясь в цифры и волновые теории... Последние слова, самые последние слова, что она ему сказала... было уже темно, и она шла, вся в белом, к себе в гардеробную... и сообщила ему о ребенке... «Предположим...» — начала она... Больше он ничего не помнил. Зато помнил ее глаза. И движение, которым она стягивала длинные белые перчатки...
Он взглянул на камин миссис Уонноп; он считал недостатком вкуса оставлять дрова в камине летом. Но что тогда делать с камином летом? В йоркширских домах камины закрывают особыми разрисованными заслонками. Но это тоже весьма старомодно.
«Боже, у меня, наверное, инсульт», — подумал он и вскочил, чтобы проверить, может ли стоять на ногах... Но никакого инсульта не было. Возможно, подумал он, боль от этих мыслей столь сильна, что он даже не может ее почувствовать — подобно тому, как сильная физическая боль часто проходит незамеченной. Нервы, словно весы, отмеряют вес лишь до определенного предела, а потом выходят из строя. Один бродяга, которому поезд отрезал ноги, рассказывал Титженсу, что после трагедии даже пытался встать, вовсе не чувствуя боли... Однако потом боль возвращается...
— Прошу прощения. Я задумался и не слышал, что вы говорили, — сказал он миссис Уонноп.
— Я сказала, что это лучшее, что я могу для вас сделать, — повторила миссис Уонноп.
— Мне в самом деле очень жаль — именно этого-то я и не услышал. Я немного не в себе, понимаете, — проговорил он.
— Понимаю, понимаю. Ваш ум рассеян, но мне бы очень хотелось, чтобы вы меня выслушали. Мне пора идти работать, вам тоже, а после чая вы с Валентайн отправитесь в Рай за вашим багажом.
Сдерживая воображение, ибо в тот момент Титженс ощутил внезапное и мощное удовольствие и представил, как солнечный свет заливает красные руины вдали, как они с мисс Уонноп спускаются по крутому зеленому холму. «О боже, как же хочется на воздух!» — подумалось ему.
— Я понял. Вы берете нас обоих под свою защиту. Поможете нам выкрутиться, — проговорил Титженс.
— Насчет двоих не знаю, — холодно проговорила миссис Уонноп. —Я беру под защиту — пользуясь вашими же словами — только вас. Что же касается Валентайн — она эту кашу заварила, пусть теперь и расхлебывает. Я ведь вам уже обо всем рассказала. Нет сил повторять. — тут она замолчала, а через некоторое время с усилием продолжила: — Очень неприятно оказаться вычеркнутыми из списка гостей Маунтби. Там устраивают чудесные вечера. Но я слишком стара, чтобы об этом переживать, к тому же они будут скучать по моему обществу больше, чем я по их. Конечно, я спасу дочь от этого зверинца. Всеми правдами и неправдами. Я спасла бы ее, даже если она бы жила с женатым мужчиной или родила детей вне брака. Но я не одобряю, не одобряю деятельность суфражисток; я презираю их цели, ненавижу их методы. Я не считаю, что юные девушки должны заговаривать с незнакомцами. Валентайн вот заговорила — сами видите, сколько неприятностей это вам доставило. Всего этого я не одобряю. Я женщина, но я выбрала свой путь, и моему примеру может последовать любая, если есть желание и силы. Я не одобряю! Но не думайте, что когда-нибудь я предам суфражисток, будь это моя дочь или незнакомая женщина. Не думайте, что когда-нибудь я скажу против них хоть слово в расчете на то, что другие его подхватят, — нет же, не будет такого. Или что я напишу хоть слово против них. Нет, я женщина и останусь на стороне женщин! — С этими словами она энергично вскочила на ноги. — Пора пойти поработать над романом, — проговорила она. — Сегодня нужно будет выслать рукопись, чтобы к понедельнику она попала в издательство. А вы можете устроиться у меня в кабинете. Валентайн даст вам бумагу, чернила и двенадцать разных перьев на выбор. Весь кабинет заставлен книгами профессора Уоннопа. Придется смириться с тем, что Валентайн будет печатать в углу. У романа две части — одна в рукописном виде, другая — в печатном.
— А как же вы? — спросил Титженс.
— А что я! — воскликнула миссис Уонноп. — Я буду писать в спальне на коленке. Я женщина и потому справлюсь. А вы — мужчина, и значит, вам необходимы удобное кресло и отдельная комната... Как вы, готовы работать? Тогда у вас есть время до пяти часов, а потом Валентайн подаст чай. В половине шестого вы отправитесь в Рай. И к семи вернетесь вместе с другом и вашими вещами.
Он хотел было что-то возразить, но миссис Уонноп его опередила.
— Будьте благоразумны, — сказала она. — Вашему другу, вне всяких сомнений, больше понравится наш дом и стряпня Валентайн, чем паб и тамошние угощения. К тому же он сможет немного сэкономить... Никаких неудобств нам это не причинит. Полагаю, ваш друг не станет никому рассказывать о злосчастной юной суфражистке, что прячется у нас наверху? — Она немного помолчала, а потом добавила: — А вы точно успеете закончить работу вовремя и отвезти Валентайн с подругой к назначенному месту? Это вынужденная мера: девушка боится путешествовать поездом, так что приходится втягивать в дело человека, никак с суфражистками не связанного. А пока пусть прячется у нас... Не нужно лишней спешки, если вы не успеете закончить работу, я сама их туда отвезу... — И она вновь опередила возражения, на этот раз довольно резко: — Говорю вам, ни о каких неудобствах не может быть и речи. Мы с Валентайн всегда сами убираем свои кровати. Мы не допускаем прислуг до самого личного. Местные жители готовы предоставить нам втрое больше помощи, чем на самом деле нужно. Нас тут любят. За «дополнительную» работу получаешь в свое время «дополнительную» помощь. Мы могли бы нанять постоянную прислугу, если бы хотели. Но нам с Валентайн нравится ночевать вдвоем. Мы очень друг друга любим.
Она пошла было к двери, но потом вернулась и добавила:
— Знаете, у меня все никак не идет из головы та несчастная женщина и ее муж. Мы непременно должны им помочь. — И тут она, будто опомнившись, воскликнула: — Боже, я ведь мешаю вам работать!.. Кабинет вон там, за той дверью.
Сама она юркнула в другую дверь и поспешила по коридору, крича на ходу:
— Валентайн! Валентайн! Отведи Кристофера в кабинет. Сейчас же... Сейчас... — И ее голос затих вдалеке.
VII
Девушка спрыгнула с высокой ступени двуколки и исчезла в серебристом тумане: на ней была шляпа без полей темного цвета, но и та пропала из виду. Казалось, девушка нырнула глубоко под воду, в снег, сквозь огромный лист папиросной бумаги. Но уж очень неожиданно! В темноте или же в толще воды еще с секунду виднелось бы подвижное светлое пятно; в снегу или папиросной бумаге осталась бы яма или дыра. Титженс же ничего не видел.
Это его заинтересовало. Он внимательно наблюдал за девушкой, опасаясь, что она оступится, пропустив нижнюю ступеньку, и тогда неизбежно поранится. Однако она ловко и храбро спрыгнула с двуколки, несмотря на его просьбу спускаться осторожнее. Сам бы он так никогда не поступил, не рискнул бы нырнуть в белую пелену...
Он хотел спросить, не ушиблась ли она, но он уже и так попросил ее быть осторожнее, а демонстрировать излишнюю заботу ему казалось неуместным — ему хотелось сохранять бесстрастность. Он был бесстрастным йоркширцем; она — южанкой, мягкой, эмоциональной, позволяющей себе восклицания вроде «Надеюсь, вы не поранились!», тогда как йоркширец бормотал что-то неразборчивое. Мягкой, потому что жила на юге страны. Она была ничем не хуже мужчины — мужчины-южанина. Она относилась к северной сдержанности с уважением... Таково было их соглашение, и потому он не крикнул ей: «Вы не ушиблись?», хотя ему очень того хотелось.
Ее приглушенный голос раздался, казалось, из его же затылка, словно он вдруг овладел удивительным талантом чревовещания.
— Иногда заговаривайте со мной. Тут очень плотный туман, а фонарь почти не светит. Он вот-вот потухнет.
Титженс вернулся к размышлениям о «камуфлирующем» воздействии водного пара. Ему нравилось думать о том, как гротескно выглядит его фигура в этом однообразном пейзаже. Справа виднелся огромный, неправдоподобно яркий полумесяц, и свет от него разливался вокруг, словно по морю, и падал ему на шею; рядом с месяцем сияла удивительно яркая и большая звезда, а над ними расположилась Большая Медведица — единственное созвездие, которое он знал. Хоть он и был математиком, но астрономию презирал, она была недостаточно теоретической наукой для истинного ученого, и непонятно было, как ее применять в повседневной жизни. Разумеется, ему доводилось высчитывать траектории движения небесных тел, но только исходя из предоставленных ему цифр, в небе же он эти тела никогда не искал... Небо над его головой было усыпано другими звездами, большими и источающими яркий свет, но бледнеющими перед рассветом настолько, что их легко потерять из виду.
Рядом с луной виднелись одно-два облачка, розовых снизу и багровых сверху, два пятна на бледноватой голубизне ясного неба.
Но что за странный туман!.. Он подходил вплотную к его шее, густой, серебряный, и тянулся до самого горизонта. Вдалеке справа виднелись черные силуэты деревьев, растущих группками, и таких группок было четыре, они были точь-в-точь как коралловые острова в серебряном море. Он никак не мог избавиться от этого дурацкого сравнения — других попросту не было.
Но несмотря на то что туман обхватил его шею, он видел свои руки, поднятые на уровень груди, — они походили на бледных рыбин, а от них тянулись в никуда длинные поводья. Но когда он дергал за них, лошадь поднимала голову. В разлитом вокруг серебре виднелись два треугольных уха: туман поднимался чуть не на десять футов от земли. Что-то вроде того... Ему хотелось бы, чтобы девушка вернулась и еще раз спрыгнула с двуколки. На этот раз он бы понаблюдал за ней глазами ученого. Разумеется, он не мог попросить ее об этом — это бы ее разозлило. Этот эксперимент мог бы доказать — или опровергнуть — его идею о дымовой завесе. Представители китайской династии Мин, как принято считать, подкрадывались и побеждали врагов в облаках тумана, разумеется, не ядовитого. Еще Титженс читал о том, что жители Патагонии под покровом тумана научились так близко подходить к животным и птицам, что брали их голыми руками. А греки в эпоху правления династии Палеологов...
Вновь послышался голос мисс Уонноп — он звучал откуда-то из-под двуколки:
— Прошу, скажите что-нибудь. Тут очень одиноко, да и опасно. По обеим сторонам дороги наверняка есть канавы.
Справедливое замечание. Он так и не смог придумать, что ответить, чтобы не выдать своего беспокойства, а выражать его было нельзя — это значило нарушить правила игры. Он попытался было просвистеть известную песню об охотнике Джоне Пиле, но получилось неважно. Он пропел: «Знаешь ли ты Джона Пила...» — и ощутил себя полным дураком. Но песню он продолжил — на единственный известный ему мотив. Эта песня была маршевой у йоркширской легкой пехоты, в полку, находящемся в Индии, в нем служили его братья. Титженс и сам очень хотел в армию, но отец не соглашался отдать в офицеры третьего сына. Титженс гадал, удастся ли ему еще когда-нибудь вообще поохотиться с борзыми, как Джону Пилу, как было уже пару раз. Или с гончими из Кливленда, которых он видел, когда был еще мальчишкой. Раньше он и сам сравнивал себя с Джоном Пилом, который, как известно, носил серый плащ... Он представлял, как сквозь заросли вереска стая собак разбегается по полям Уортона, как с травы капает роса, а кругом клубится туман... совсем не такой южный и серебристый. Удивительная субстанция! Волшебная! Да, вот это слово. Глупое слово... Юг страны... На севере тяжелый серый туман обыкновенно клубится у подножий черных холмов.
Теперь его в армию уже не тянуло — вот что сделала с ним жизнь бюрократа!.. Если бы он ушел туда раньше, вместе с двумя своими братьями — Эрнестом и Джеймсом... Но там бы ему, вне всяких сомнений, не понравилось. Дисциплина! Вероятнее всего, ему пришлось бы с ней смириться — для джентльмена это неизбежно. Потому что, как говорится, noblesse oblige — последствия же его не особо пугали... Армейские офицеры казались ему жалкими. Они вечно орали, брызжа слюной, чтобы заставить солдат ловко подпрыгивать, и в результате таких апоплексических усилий они действительно начинали ловко прыгать. Но это еще цветочки...
На самом деле туман был не серебряным — или, возможно, не до конца серебряным, если взглянуть на него взглядом художника... Точным взглядом! В нем просматривались полосы фиолетового, красного, оранжевого цвета, нежные отражения, темно-синие тени неба, где клубились целые сугробы тумана... Точный взгляд, точное наблюдение — абсолютно мужская работа. Исключительно мужская. Почему же тогда художники такие нежные, женоподобные, совсем не похожие на мужчин, а армейские офицеры с ограниченным умом школьного учителя мужественны, как и подобает мужчине? Пока не становятся похожи на старух!
А как же бюрократы? Они становятся толстыми и разнеженными, как он сам, или сухими и жилистыми, как Макмастер или старик Инглби? Они ведь тоже выполняют мужскую работу — делают точные наблюдения, возвращают бланк № 17 642 для доработок. Но иногда впадают в истерику: носятся по коридорам и неистово звонят в звонки, что стоят на столах, и высоким голосом недовольного евнуха интересуются, почему бланк № 90 002 не готов. И все же мужчинам нравится бюрократическая жизнь — вот хотя бы его брат, Марк, глава семьи, наследник Гроби... Старше Кристофера на пятнадцать лет, высокий, худой как жердь, чопорный, смуглый, вечно в котелке, а нередко и с гоночными очками, болтающимися на шее. Ходит в свою контору, когда хочет; он слишком ценен для начальства, и потому его берегут. И при этом он — наследник Гроби, и как знать, что сделает с поместьем этот человек?.. Скорее всего, он уедет и начнет слоняться повсюду — от Шотландии, где будет посещать лошадиные гонки, на которых он никогда ни на кого не ставил, и до Уйатхолла, где его считали совершенно незаменимым... Почему же? Почему, во имя всего святого! Этот-то доходяга, который ни разу не охотился, не умел стрелять, не в состоянии был отличить нож плуга от его ручки и никогда не снимал котелка! «Здравомыслящий» мужчина, образец всех таких здравомыслящих мужчин. Никогда никто не пожимал Марку руку со словами: «Вы замечательный!» Замечательный! Этот доходяга! Он не замечательный, он незаменимый, а это совсем не одно и то же!
«Боже правый, — подумал Титженс, — а ведь девушка, что недавно выбралась из повозки, единственное разумное существо из всех тех, кого я встречал за последние годы!»
Да, она слегка резковата в манерах, не вполне объективна в аргументации, что вполне понятно, но весьма умна, хоть и порой делает ошибки в произношении. Моментально появляется там, где нужна! Происходит из хорошей семьи — и мать, и отец у нее чудесные! И, вне всяких сомнений, она и Сильвия — это два единственных человеческих существа, что он встречал за многие годы, действительно достойные уважения: одну стоит уважать за то, как талантливо она губит других, вторую — за созидательное стремление и талант. Убить или спасти! Вот два человеческих свойства. Если хочется чего-то лишиться, стоит обратиться к Сильвии Титженс — она наверняка поможет: изничтожит на корню то, от чего вам хочется избавиться: чувство, надежду, идеал, — уничтожит быстро и метко. Если хочется спасти что-нибудь, стоит пойти к Валентайн — она придумает, как это сделать... Два типа мышления: беспощадный враг, верное укрытие, острие... ножны!
А может, будущее мира и впрямь зависит от женщин? Почему нет? Он вот уже много лет не встречал мужчину, с которым не приходилось говорить свысока, как с ребенком, — так он говорил и с генералом Кэмпионом и с мистером Уотерхаузом... так он всегда говорил с Макмастером. А ведь все они по-своему чудесные люди...
А ему будто бы уготована доля одинокого буйвола, отбившегося от стада, но ради чего? И ведь он — не художник, не солдат, не бюрократ, и уж точно вполне заменимый человек, вовсе не здравомыслящий в глазах знатоков... Внимательный наблюдатель...
Хотя даже это в последние шесть с половиной часов ему не особо удается.
— продекламировал он вслух.
Как же это перевести? Да никак, разве можно вообще переводить стихи?
И тут в его теплые, сонные мысли ворвался голос:
— Ах, вот вы где. Вы поздно заговорили. Я уже налетела на лошадь.
Он заговорил вслух, сам того не осознавая. Он ощутил, как вздрогнул конь, — поводья задрожали у него в руках. Животное уже успело привыкнуть к Валентайн — дернулось, но слабо... Титженс спросил себя, а как давно он пел песню о Джоне Пиле... И сказал:
— Что ж, тогда забирайтесь сюда. Нашли что-нибудь?
— Да, есть кое-что... Но невозможно разговаривать вот так... Я сейчас...
Голос моментально стих, будто кто-то захлопнул дверь. Он ждал, ждал напряженно, словно это было дело всей его жизни! Даже прищелкнул хлыстом, чтобы исправиться и подать наконец сигнал. Конь тут же пошел вперед, и Титженс поспешно остановил его, ругая себя. Разумеется, лошадь двинется с места, если щелкнуть хлыстом.
— Вы как, целы? — спросил он. Повозка вполне могла сбить девушку с ног. Получается, Титженс нарушил уговор.
Голос Валентайн послышался откуда-то издалека:
— Да, цела! Смотрю, что по другую сторону...
Последняя мысль вновь вернулась к нему. Да, он нарушил их уговор: проявил заботу, как любой другой мужчина...
Боже правый! Почему бы не дать себе волю, не нарушить на время все эти уговоры?
Он не был знаком с этой девушкой и двадцати четырех часов, а между ними уже возникла негласная договоренность, нерушимая и бесспорная, по которой он должен был вести себя сдержанно и холодно, а она — человечно и ласково... Однако мисс Уонноп держалась так же холодно, как и он сам, — даже холоднее, ведь в глубине души Титженс был, вне всяких сомнений, человеком весьма сентиментальным.
Договоренность самая что ни на есть глупая... Пора нарушить все эти уговоры с этой девушкой, да и с самим собой. На сорок восемь часов... Ведь до его отъезда в Дувр осталось почти двое суток...
Средневековая баллада! Сочиненная милях в семи от Гроби, не больше!
Судя по опускающемуся месяцу и по тому, что петухи уже пропели свою летнюю предрассветную песнь — что за сентиментальность! — уже занималось воскресное утро, и время — около половины пятого. Титженс подсчитал, что для того, чтобы успеть в Дувр на паром, нужно уехать от Уоннопов в 5:15 во вторник утром и до станции добраться на машине... Что за невероятные вояжи на поезде через всю страну! За пять часов он и сорока миль не преодолеет.
Стало быть, у него есть еще сорок восемь часов и сорок пять минут! Пусть это и будет время отдыха! Прежде всего от самого себя — от своих правил, от соглашений с самим собой. От пристальных наблюдений, дотошных размышлений, от постоянной демонстрации окружающим их ошибок, от подавления эмоций... От всей той усталости, из-за которой он теперь терпеть себя не может... Он почувствовал, как расслабились руки и ноги.
Что ж, позади уже шесть с половиной часов. Их путешествие началось в десять, и Титженс, как и любой мужчина, наслаждался поездкой, несмотря на то что ему было безумно трудно удерживать неуправляемую повозку в равновесии, а Валентайн сидела за ним и обнимала свою подругу, которая испуганно вскрикивала при виде каждого дуба...
Если бы он о том задумался, то признал бы, что нелепый месяц, плывущий в небе над ними, совершенно его заворожил, как и аромат скошенной травы, как и пение соловьев, уже ставшее конечно же хриплым — в июне соловьиные голоса меняются, как и полет коростелей, летучих мышей, цапли, шум крыльев которой он дважды услышал над головой. Они проехали мимо иссиня-черных теней от снопов пшеницы, от высоких дубов с округлыми кронами, от солодосушилен, напоминавших то ли церковную колокольню, то ли дорожный указатель. Дорога серебрилась, ночь была теплой... И именно эта теплая, летняя ночь так на него подействовала... hat mir’s angetan, Das ist ein schweigsames Reiten...
Тишина, разумеется, не была абсолютной! На обратном пути из дома священника, где они оставили лондонскую хулиганку, они говорили очень мало... В доме священника жили вполне приятные люди: сам он приходился мисс Уонноп дядей, а три его дочери тоже были весьма симпатичными, хоть и напрочь лишенными индивидуальности... Там их ждали удивительно хороший кусок говядины, вкуснейший сыр и немного виски, доказавшего, что священник — настоящий мужчина. Зажженные свечи. Мать семейства, которая с поистине материнской заботой увела «преступницу» вверх по лестнице... частый смех дочерей... Отправка в путь на час позже, чем планировали... Но это было совершенно не важно: перед ними была целая вечность, хорошая, сильная лошадь — а она и впрямь была хороша!
Сперва они перебросились парой фраз — обсудили то, что в Лондоне Герти не страшна полиция, то, с каким великодушием принял ее в свой дом священник. А ведь одна она на поезде и до Чаринг-Кросс не добралась бы...
А потом они стали подолгу молчать. Рядом с их фонарем пролетела летучая мышь.
— Какая огромная! — воскликнула мисс Уонноп. — Это Noctilux major...
— И где вы научились этой абсурдной латинской классификации? — спросил Титженс. — Разве это не phalaena...
— У Уайта, — ответила она. — В его «Естественной истории Сельбурна» — единственная книга по этой теме, которую я читала...
— Это последний английский писатель, что умел писать, — заметил Титженс.
— Он называет холмы «величественными и прекрасными возвышенностями», — проговорила она. — И где вы только научились такому ужасному латинскому произношению? Ведь это же Phal...i...i...na! Рифмуется с «Дина», а не с «Елена»!
— Он называл холмы «грандиозными и прекрасными возвышенностями», а не «величественными и прекрасными», — поправил Титженс. — Как и у всех учеников общественных школ, мое латинское произношение основывается на немецком.
— Вот именно! — воскликнула она. — Папа рассказывал, что его это жутко раздражало.
— «Цезарь» — то же, что «Кайзер», — проговорил Титженс.
— Да ну их, ваших немцев! Никакие они не этнологи, и филологи из них дрянные! — сказала мисс Уонноп. А потом добавила, чтобы не казаться столь педантичной: — Папа так всегда говорил...
И воцарилась тишина! Мисс Уонноп поплотнее укуталась в плед, одолженный ей тетей, и теперь ее тень походила на черную гору со слегка вздернутым носом. Будь у нее шапочка квадратной формы, она походила бы на ткачиху, но на ней была красивая лента, и потому девушка больше напоминала богиню Диану. Ехать рядом со спокойной, тихой девушкой в тумане, не пропускающем лунного света, было и приятно, и волнительно. Копыта коня звонко стучали по дороге. Ближайший фонарь вдруг осветил коричневатую фигуру мужчины с мешком за плечами; он вжался в изгородь, а у ног его, жмурясь, стояла его собака.
«Хорошо он укутался, этот лесник, — подумал Титженс. — Вечно эти южные лесники спят всю ночь... А потом платишь им по пять фунтов за возможность поохотиться на выходных...» И тут он понял, что ему предстоит осесть дома. Больше никаких выходных с Сильвией в особняках среди высшего общества...
И тут его спутница внезапно проговорила, когда повозка выехала на просеку глубоких лесов:
— Я вовсе на вас не злюсь из-за того замечания о латыни, хотя вы повели себя удивительно невежливо. И я вовсе не хочу спать. Как же тут хорошо.
Он с минуту помолчал в раздумьях. Мисс Уонноп сказала какую-то девичью ерунду. Обычно она подобных глупостей не говорила. Нужно одернуть ее для ее же блага...
— Да, весьма неплохо, — проговорил он. Девушка посмотрела на него, повернув голову; теперь он больше не видел ее профиль. Месяц светил прямо у нее над головой, вокруг сияли неизвестные звезды; ночь была теплой. А ведь даже самым мужественным мужчинам не чужда снисходительность! Давно же он ее себе не позволял...
— Как это мило с вашей стороны! — воскликнула она. — Могли бы и намекнуть, что эта долгая, проклятая поездка отнимает у вас время на такую важную работу...
— О, думать я могу и по пути, — сказал Титженс.
— Вот оно что! Меня не задела ваша грубость, потому что я куда лучше знаю латынь, чем вы. Вы ведь и нескольких строк Овидия не процитируете без десятка ошибок... Там ведь vastum, а не longum. Terra tribus scopulis vastum procurrit. А дальше — alto, а не coelo... Uvidus ex alto desilientis... Разве мог Овидий написать ex coelo? С после х — это же просто язык сломаешь!
— Excogitabo! — насмешливо воскликнул Титженс.
— Напоминает собачий лай, — недовольно бросила Валентайн.
— Кстати сказать, — вставил Титженс, — longum звучит куда красивее, чем vastum. Терпеть не могу вычурные прилагательные вроде vastum...
— Какова скромность — поправлять Овидия! — воскликнула мисс Уонноп. — И тем не менее вы говорите, что Овидий и Катулл были единственными истинными поэтами в Риме. А все потому, что они сентиментальны и пользуются такими словами как vastum... «Смешай поцелуи свои с горькой слезою любви!» Что это, если не сентиментальность?
— А ведь правильнее было бы «Слей поцелуи свои с горькой слезою любви», — предостерегающе произнес Титженс. — Tristibus et lacrimis oscula mixta dabis.
— Удавиться можно! — негодующе воскликнула девушка. — Если бы человек вроде вас умирал в канаве, я прошла бы мимо. Вы слишком черствы — даже для человека, научившегося латыни от немцев.
— Я ведь математик, — пояснил Титженс. — С филологией у меня неважно.
— Вот уж действительно, — язвительно заметила мисс Уонноп.
После затяжного молчания от ее черной фигуры вновь послышались слова:
— Вы перевели слово mixta как «слей», а не как «смешай». Судя по-всему, английский вы не в Кембридже изучали! Впрочем, всему остальному там тоже учат так себе, как говорил папа.
— А ваш отец, само собой, учился в Баллиоле, — подметил Титженс с легким раздражением и пренебрежением.
Но мисс Уонноп восприняла это как комплимент, ибо привыкла жить среди ученых из Баллиола.
А чуть погодя Титженс заметил, глядя на ее силуэт:
— Не знаю, заметили ли вы, но мы уже несколько минут едем практически строго на запад. А нам нужно двигаться на юго-восток с уклоном на юг. Полагаю, вы знаете эту дорогу...
— Каждый ее дюйм! — проговорила она. — Я много раз по ней ездила на мотоцикле с коляской, в которой сидела мама. Следующий перекресток называется «перекресток Деда». До него еще одиннадцать полных миль и одна четверть. Здесь дорога поворачивает в обратную сторону — все из-за Сассекских железных рудников, их здесь сотни, и она петляет между ними. В девятнадцатом веке город Рай торговал хмелем, пушками, чайниками и печными заслонками. Ограда вокруг собора Святого Павла сделана из сассекского железа.
— Конечно же я это знаю, — проговорил Титженс. — Я и сам из графства, где добывают железную руду... Почему же вы не разрешили мне отвезти вашу подругу на мотоцикле, раз он с коляской? Тогда мы бы добрались куда быстрее.
— Все дело в том, что три недели назад я разбила коляску, когда на огромной скорости — миль под сорок — влетела в указатель у Хогс-Корнер.
— Какой это был, вероятно, мощный удар! — заметил Титженс. — Мамы в коляске не было?
— Нет, — ответила девушка. — Я везла суфражистскую литературу. Всю коляску ей забила. Удар и впрямь был мощный. Разве вы не замечаете, что я до сих пор прихрамываю?
А через несколько минут она призналась:
— У меня нет ни малейшего представления о том, где мы находимся. Напрочь забыла, что надо следить за дорогой. И мне все равно... Хотя вон стоит указатель, давайте к нему подъедем...
Однако свет фонарей не доставал до надписей: фонари светили тускло, и видно было лишь землю. Густой туман наполнил воздух. Титженс передал поводья своей спутнице, спустился на землю, взял фонарь в руки и, пройдя один-два ярда вперед, принялся всматриваться в едва видимый указатель...
Девушка негромко вскрикнула, и этот крик пронзил его насквозь; копыта лошади неожиданно застучали, повозка покатилась вперед. Титженс поспешил следом; удивительно, но повозка совсем пропала из виду. А потом он в нее влетел: она была вся в тумане, краснела впереди еле заметно. Туман внезапно стал гораздо гуще. Он клубился вокруг фонаря, который Титженс прилаживал на место.
— Вы это нарочно? — спросил он девушку. — Или вы не можете лошадь удержать?
— Я не умею обращаться с лошадьми, — проговорила мисс Уонноп. — Я их боюсь. И мотоцикл водить не умею. Я все это выдумала, потому что знала, что вы признаетесь, что куда охотнее отвезли бы Герти в коляске, чем поехали бы на повозке со мной.
— Тогда, будьте так любезны, скажите, знакома ли вам вообще эта дорога? — спросил Титженс.
— Ни капельки! — невозмутимо сообщила она. — Никогда в жизни по ней не ездила. Нашла ее на карте перед тем, как мы отправились в путь, потому что мне до смерти надоела та дорога, которой мы приехали. От Рая до Тентердена ходит омнибус, который тянет одна лошадь, а от Тентердена до дядиного дома я множество раз ходила пешком...
— Вероятно, мы доберемся до дома лишь утром, — сказал Титженс. — Как вы на это смотрите? Лошадь, наверное, устала...
— О, бедняжка! — воскликнула она. — Мы-то с вами спокойно прокатаемся всю ночь... Но наш несчастный конь... Какая же я равнодушная — о нем-то я не подумала!
— Мы примерно в тринадцати милях от местечка под названием «Брид», в одиннадцати с четвертью милях от города, название которого я не смог прочитать, и в шести полных милях и трех четвертях от населенного пункта под названием вроде «Уддльмер», — объявил Титженс. — Это дорога на Уддльмер.
— Значит, мы и впрямь на перекрестке Деда, — сообщила девушка. — Я хорошо знаю это место. Перекресток так зовется в честь старого джентльмена, который любил сидеть здесь, звали его Дед Финн. Всякий раз, когда в Тентердене устраивалась ярмарка, он продавал пироги проезжающим мимо. Ярмарки в Тентердене запретили в 1845 году — это было последствие отмены «Хлебных законов». Вам как тори это должно быть интересно.
Титженс говорил сдержанно и терпеливо — он понимал, что его спутница только-только сбросила с плеч тяжкий груз; долгая жизнь под одной крышей с Сильвией научила его умело справляться с резкими переменами настроений у женщин.
— Будьте так любезны, скажите... — начал было он.
— Перекресток Деда, — перебила она его. — Слово «перекресток» происходит от слова «крест», а на высоком французском звучит как carrefour... А может, это неверный перевод. Вот она, ваша извечная логика...
— Вы, вне всяких сомнений, частенько ходили от своего дома до этого перекрестка со своими кузинами, — заметил Титженс. — Носили виски инвалиду, живущему в доме у дороги. Вот откуда вы узнали историю о Деде Финне. Вы сказали, что никогда по этой дороге не ездили, а вот пешком ходили. Вот она, ваша извечная логика, не правда ли?
Она ахнула.
— Тогда, — продолжил Титженс, — не подскажете ли вы мне, ради нашего несчастного скакуна, где находится Уддльмер: на той же дороге, что приведет нас домой, или нет? Как я понимаю, в этой части дороги вы никогда не бывали, но знаете, куда она ведет.
— Ваш пафос тут ни к чему, — проговорила девушка. — Кого беспокоит наше положение — так это вас. Лошадь совершенно спокойна.
Повозка проехала еще с пятьдесят ярдов, а потом Титженс сказал:
— Это верный путь. Поворот на Уддльмер нам как раз и нужен был. Иначе вы бы не дали коню и пяти шагов ступить. Вы так же нежно любите лошадей, как и я.
— Хоть в чем-то мы с вами похожи, — сухо сказала она. — Перекресток Деда находится почти в семи милях от Удимора, а Удимор — ровно в пяти милях от нашего дома, итого одиннадцать миль и три четверти; точнее, двенадцать миль и четверть — если добавить полмили, которые надо проехать по самому Удимору. Правильное название — Удимор, а не Уддльмер. Местные любители топонимики считают, что название происходит от словосочетания O'er the теrе. Полная чушь! Вот какая легенда за этим стоит: строители хотели построить церковь с мощами святого Румвольда, но заложили фундамент не в том месте и внезапно услышали голос, говоривший: «За озером». Откровеннейшая ерунда!.. Просто ужас что такое! В фонетическом смысле совершенно не понятно, как О' еr могло превратиться в Udi, а слово теrе вообще не относится к средненижненемецкому языку...
— Почему вы мне все это рассказываете? — спросил Титженс.
— Потому что такова ваша извечная логика, — проговорила девушка. — Ваш ум копит в памяти бесполезные факты, подобно тому как серебро впитывает серные пары и тускнеет! Ваш ум копит бесполезные факты и обобщает их при помощи давно устаревшей логики — вот он, источник вашего торизма... Я раньше никогда не встречалась с тори из Кембриджа. Мне казалось, их чучела уже давно в музеях показывают, а вы вновь их оживляете... Так говорил мой отец, а он был оксфордским консерватором-империалистом, последователем Дизраэли...
— Знаю, конечно, — сказал Титженс.
— Разумеется, знаете, — сказала девушка. — Вы ведь все знаете... Вы ведь из всего на свете вывели абсурдные принципы. Вы считаете, что отец был не вполне в своем уме, раз пытался во всем увидеть закономерности. Вам же хочется быть английским джентльменом и черпать принципы из газет и слухов, которые звучат на скачках. А страна пусть катится к черту: вы и пальцем для ее спасения не пошевелите — разве что поднимите палец в воздух и назидательно скажете: «Вот видите, я же вам говорил!»
И вдруг она тронула его за руку.
— Простите меня! Это просто порыв. Я так счастлива. Так счастлива.
— Ничего страшного! Ничего страшного! — воскликнул он. Но еще минуту или две приходил в себя. Женщины прячут острые когти в бархате перчаток; но они способны причинить сильнейшую боль, если коснутся ваших самых уязвимых или больных мест — пусть даже одним лишь бархатом.
— Ваша мама очень загружает вас работой, — заметил он.
— Какой вы проницательный! Поразительная проницательность для человека, который пытается сохранять невозмутимость актинии. Да, это мой первый выходной за целых четыре месяца: шесть часов в день я печатаю, четыре часа работаю на благо нашего движения, три часа уделяю работе по дому и саду, три часа слушаю, как мама читает вслух свои рукописи в поисках ошибок... А еще тот инцидент на поле и страх... Невыносимый, знаете ли, страх. Представьте, что маму посадят в тюрьму... Да я с ума сойду... По будням и воскресеньям... — Она запнулась. — Простите меня, правда, — проговорила она. — Конечно, мне не следовало бы с вами так говорить. Вы — высокопоставленный чиновник; спасаете страну с помощью статистики и из-за этого кажетесь жестоким человеком... но какое же облегчение — понять, что вы... тоже человек из плоти и крови... Я опасалась этой поездки... Она пугала бы меня в десять раз сильнее, если бы я не боялась так сильно встречи с полицией и не переживала за судьбу Герти. И если бы я сейчас сдержалась в разговоре с вами, то соскочила бы с повозки от переизбытка чувств и понеслась бы рядом... Я бы смогла...
— Не смогли бы, — перебил ее Титженс. — Вы просто не увидели бы повозку.
Они въехали в полосу плотного тумана, мягкого, но цепкого. Он слепил, он заглушал все звуки; было в его романтичной необычности что-то радостное, но и печальное. Свет фонарей почти пропал из виду, стук копыт едва слышался — лошадь тут же перешла на шаг. Титженс и мисс Уонноп сошлись на том, что никто не виноват в том, что они заблудились, — это было неизбежно. К счастью, лошадь вывезла их во владения местного торговца, человека, который скупал домашнюю птицу для перепродажи. Они пришли к тому, что никто из них не виноват в произошедшем, и надолго — никто из них точно не знал на сколько — погрузились в молчание. Туман, правда очень-очень медленно, начал рассеиваться... Один-два раза на подъеме в гору они замечали в небе бледные звезды и месяц, но с трудом. На четвертый раз они вынырнули из серебристого озера, словно русалки из тропического моря...
— Лучше спуститесь с фонарем, — велел Титженс. Посмотрим, сможете ли вы найти мильный камень. Я бы и сам спустился, но не уверен, что вы удержите лошадь... — И девушка сделала, как он сказал...
Титженс остался на своем месте; сам не зная почему, он чувствовал себя Гаем Фоксом, и в голову ему приходили самые что ни на есть приятные мысли: как и мисс Уонноп, ближайшие сорок восемь часов — до утра понедельника! — он намеревался отдыхать! Он был весь в предвкушении долгого, чудесного дня наедине с цифрами, отдыха после ужина, потом еще нескольких ночных часов работы; а потом, в понедельник, его ждали хлопоты по продаже лошади на местном рынке — благо он был знаком с торговцами лошадьми. Уж его-то знал каждый охотник в Англии! Предвкушал Титженс и долгие торги, и ленивую перебранку с конюхом, острым на язык. День предстоит восхитительный; да и пиво в пабе наверняка будет отменным. А если не пиво, то вино... Вино в пабах на юге страны обыкновенно очень вкусное — оно плохо продается, и потому успевает настояться.
Но в понедельник все вернется на круги своя, и начнется это с его встречи со служанкой жены в Дувре...
Перво-наперво он хотел отдохнуть от самого себя и пожить, как другие люди, освободиться из смирительной рубашки собственных убеждений...
— Иду к вам! Я тут нашла кое-что... — объявила девушка, и Титженс внимательно посмотрел туда, откуда она должна была появиться, в очередной раз подумав о том, насколько же непроницаем туман для человеческого глаза.
На темной шляпе мисс Уонноп виднелись капельки росы; как и на волосах. Девушка слегка неуклюже влезла в повозку — глаза ее радостно сияли, она слегка задыхалась, щеки разрумянились. Волосы потемнели от влажности тумана, но в лунном свете казались золотыми.
Пока она забиралась в повозку, Титженс чуть ее не поцеловал. Но сдержался. Всепоглощающий, сильнейший порыв!
— Сохраняйте спокойствие и осторожность! — посоветовал он ей, к своему собственному удивлению.
— Могли бы мне и руку подать, — заметила мисс Уонноп. — Я нашла камень, разобрала на нем буквы «I.R.D.C.», и тут фонарь погас. Мы не на болоте, потому что по обеим сторонам от нас — живая изгородь. Вот что я нашла... А еще поняла, почему так резка с вами...
Он все поражался тому, что она так спокойна — предельно спокойна. Послевкусие того порыва в нем было невероятно сильно — как если бы он действительно попытался прижать ее к себе, а она вырвалась из его рук... Должна же она быть возмущена, удивлена, рада, в конце концов... Должно же в ней проявиться хоть какое-то чувство...
— Все из-за того, что вы тогда перебили меня этим своим дурацким рассказом о фабрике в Пимлико. Этим вы меня оскорбили.
— Вы же поняли, что я вру! — воскликнул Титженс. Он не сводил глаз с мисс Уонноп.
Он не понимал, что с ним творится. Она посмотрела на него широко раскрытыми глазами, пристально и холодно. Казалось, сама Фортуна, которая обыкновенно поворачивалась к Титженсу спиной, вдруг взглянула на него. «Какому мужчине не захочется поцеловать юную красавицу в перепалке?..» — мысленно спросил он себя. И услышал какую-то карикатуру на собственный голос: «Джентльмены так не поступают...»
— Джентльмены так не поступают... — начал было он и резко замолчал, осознав, что говорит вслух.
— О, еще как поступают! — воскликнула девушка. — Изобретают красивые, но лживые аргументы, чтобы победить в споре. И оставляют глупых девушек ни с чем. Вот чем вы меня так разозлили. На той нашей встрече — три четверти дня назад — вы говорили со мной, как со школьницей!
— Но теперь все не так! — воскликнул Титженс. — Господь свидетель, теперь все совсем не так!
— Ваша правда, — сказала она.
— Не обязательно было показывать всю вашу эрудицию синего чулка, чтобы меня убедить...
— Синего чулка! — высокомерно воскликнула она. — Я совершенно не такая! Я знаю латынь лишь потому, что отец говорил с нами на ней. Вы и то больше напоминаете синий чулок...
И вдруг она расхохоталась. Титженсу стало нехорошо, физически нехорошо. А она все смеялась.
— В чем дело? — запинаясь, спросил он.
— Солнце! — воскликнула она, указывая пальцем. Над серебряным горизонтом поднималось солнце, еще не красное, сияющее, блестящее.
— Не понимаю... — начал было Титженс.
— Не понимаете, что тут смешного? — спросила она. — Начало нового дня!.. Начинается самый длинный день... И завтрашний день будет таким же долгим... Летнее солнцестояние, вы же знаете... Послезавтра день начнет укорачиваться к зиме. Но завтрашний день будет таким же долгим... Как же я рада...
— Что мы пережили эту ночь? — спросил Титженс.
Она снова одарила его долгим взглядом.
— Знаете, а не такое уж вы и чудовище, если честно, — проговорила она.
— Что это за церковь? — спросил Титженс.
Из тумана, примерно в четверти мили от них, возник ярко-зеленый пригорок, а на нем — неприметная церквушка с дубовой темной кровлей, блестящей, как грифель, с ослепительно сияющим флюгером. Вокруг росли темные вязы, все покрытые капельками воды из-за тумана.
— Иклшем! — тихо воскликнула мисс Уонноп. — О, мы уже почти дома. Чуть выше — Маунтби... Мы уже близко...
Виднелись деревья, черные и седоватые из-за тумана, который уже начал потихоньку рассеиваться, виднелись изгородь и аллея, что вела к Маунтби; она под прямым углом вливалась в дорогу, а та вела к воротам поместья.
— Нужно успеть свернуть налево, до того как доедем до аллеи, — проговорила мисс Уонноп. — Иначе лошадь, скорее всего, подвезет нас прямиком к дому. Торговец, бывший хозяин лошади, нередко покупал яйца у леди Клодин...
— Проклятое Маунтби! — грубо воскликнул Титженс. — Ноги бы моей здесь не было!
Он подстегнул лошадь, и та внезапно понеслась рысью. Копыта застучали неожиданно громко. Мисс Уонноп положила свою руку на ладонь Титженса в перчатке. Будь он без перчатки, она не стала бы этого делать.
— Мой дорогой, ведь это не может длиться вечно... Вы хороший человек. И очень умный... Вы переживете это...
Меньше чем в десяти ярдах впереди Титженс заметил какой-то объект, очень похожий на большой чайный поднос; вынырнув из тумана, объект надвигался прямо на них, поблескивая. Титженс оглушительно вскрикнул, кровь ударила ему в голову; его вопль потонул в громком ржании лошади. Он решительно натянул левый повод. Повозка резко повернулась, а потом из тумана вынырнули лошадиная голова и плечи. Попытавшись встать на дыбы, конь напоминал статую в фонтане у Версаля. Точь-в-точь! Казалось, он застыл в воздухе навечно.
Девушка испуганно подалась вперед, а Титженс отпустил поводья. Голова лошади снова пропала из виду. Случилось худшее! И Титженс предвидел, что так будет.
— Не бойтесь! — сказал он.
Послышались скрежет и треск; казалось, они столкнулись сразу с двадцатью гигантскими подносами, и этот пугающий звук висел в воздухе очень долго. По всей вероятности, они процарапали боковую сторону невидимой машины. Титженс чувствовал, как напряглось животное, но не видел его, лошадь неслась, сломя голову. Титженс натянул поводья.
— Я знаю, что с вами все точно будет хорошо, — проговорила девушка.
Вдруг они оказались в лучах яркого солнца: лошадь, повозка, привычные изгороди... Дорога шла в гору, склон был крутым. Титженс не был уверен, в самом ли деле она сказала «Дорогой!» или «Мой дорогой!». Возможно ли это, ведь они так мало знакомы?.. Но ночь была долгой. К тому же он, вне всяких сомнений, спасал ей жизнь. Он осторожно натянул поводья. А еще этот холм. Крутая, белая дорога между зелеными, аккуратно подстриженными лужайками!
Прокляие, да стой же! Бедное животное... Девушка выпала из повозки. Нет! Ловко соскочила на землю! Конь запрокинул голову. Девушка чуть не упала, но удержалась за уздечку... Невозможно! Нежные губы... боится лошадей...
— Лошадь ранена! —Лицо мисс Уонноп стало белым, как бланманже. — Сюда, скорее! — позвала она.
— Я еще немного ее подержу, — проговорил Титженс. — Если отпущу поводья, лошадь может побежать. Рана серьезная?
— Крови много. Льется рекой!
Наконец Титженс выбрался из повозки и подошел к своей спутнице. Мисс Уонноп была права. Правда, кровь лилась не рекой, а скорее ручьем, но тем не менее.
— На вас белая нижняя юбка, — сказал Титженс. — Перелезьте через изгородь и снимите ее.
— И порвать? — уточнила она. — Хорошо!
Пока она бежала к изгороди, он крикнул ей:
— Разорвите юбку пополам и одну из частей порвите на лоскуты.
— Хорошо! — отозвалась она.
Мисс Уонноп перебралась через изгородь далеко не так изящно, как Титженс рассчитывал. Обошлось без элегантных прыжков. И все же она справилась.
Лошадь дрожала и смотрела вниз, ноздри у нее раздувались, кровь заливала передние ноги. Рана была в плече. Титженс положил правую ладонь лошади на глаза. Казалось, животное с облегчением выдохнуло... Ох уж этот магнетизм, которым обладают лошади... А может, и женщины? Одному Богу известно. Он уже почти не сомневался, что она тогда сказала «дорогой».
— Держите! — крикнула мисс Уонноп.
Титженс поймал брошенный ему белый круглый комок. Развернул его. Слава богу, именно то, что нужно. Длинная, прочная белая лента...
Что это еще за шипение?.. Маленький крытый автомобиль с помятыми крыльями, почти бесшумный, сверкающий, черный...
Проклятый автомобиль проехал мимо и остановился в десяти ярдах от них... Лошадь резво отскочила в сторону... Из маленькой двери автомобиля выпорхнуло некое подобие красно-белого петуха... Генерал.. Белые перья! Девяносто медалей! Красный плащ! Черные брюки с красными лампасами. И, боже правый, шпоры!
— Черт бы вас побрал, старая свинья! Убирайтесь!
Генерал подошел к Титженсу и сказал:
— Могу подержать вашу лошадь. Я вышел, чтобы увести вас с глаз Клодин.
— Как великодушно, черт возьми! — выпалил Титженс с поразительной грубостью. — Вы должны заплатить за лошадь.
— Проклятие! — воскликнул генерал. — Да с какой стати? Вы же сами вывели своего бешеного верблюда мне под колеса.
— Вы никогда не сигналите, — сказал Титженс.
— Я нахожусь на частной территории, — проорал генерал. — И вообще, я вам сигналил.
Тощий, раскраснейшийся, изрядно перетрусивший, он держал лошадь за уздечку. Титженс развернул нижнюю юбку, поднял перед глазами и оценивающе осмотрел, примеряя к лошадиной груди.
— Послушайте! Я должен возглавить торжественную процессию к собору Святого Петра в Дувре. Там планируется освящение знамен нашей армии или что-то подобное.
— Вы никогда не сигналите, — повторил Титженс. — Почему вы не взяли с собой шофера? Он человек умелый... На словах вы якобы очень хорошо относитесь к вдове и ее дочери... При этом грабите их, серьезно поранив их лошадь...
— А вы какого дьявола ехали по нашей дороге в пять часов утра?
Титженс, который уже успел приладить половину нижней юбки к груди и плечу раненого коня, проговорил:
— Подайте-ка.
И он указал на лежащий у ног генерала тонкий белый комок ткани, который прикатился со стороны изгороди.
— Можно я отпущу лошадь? — уточнил генерал.
— Конечно, — сказал Титженс. — Уж лошадь я могу успокоить получше, чем вы — водить автомобиль.
Длинными лоскутами он закрепил повязку, обмотав их вокруг лошадиной груди. Генерал, стоявший за Титженсом, переминался с пятки на носок, положив руку на эфес своей позолоченной шпаги. А Титженс продолжил бинтовать рану.
— Послушайте-ка, — вдруг зашептал генерал на ухо Титженсу, внезапно подавшись вперед. — А что же я Клодин скажу? По-моему, она успела заметить девушку.
— Скажите ей, что мы приехали спросить, когда вы спускаете своих проклятых собак для охоты на выдр, — проговорил Титженс. — Вполне себе правдоподобная история.
— В воскресенье! — воскликнул генерал, и в голосе его послышалось чуть ли не отчаяние. Потом с заметным облегчением в голосе он добавил: — Я скажу ей, что вы ехали на раннюю литургию в церковь к Дюшемену в Петт.
— То есть, помимо убийцы лошадей, вы хотите прослыть еще и богохульником, — проговорил Титженс. — Однако заплатить за лошадь придется.
— Черт побери, да не буду я платить! — прокричал генерал. — Говорю же, вы сами виноваты.
— Тогда заплачу я, — сказал Титженс. — И понимайте это, как хотите.
Он распрямился и посмотрел на лошадь.
— Убирайтесь, — велел он генералу. — Говорите что хотите. Делайте что хотите! Но когда поедете через Рай, отправьте сюда ветеринара, срочно. Не забудьте. Я хочу спасти эту лошадь...
— Знаете, Крис, — сказал генерал, — вы чудесно ладите с лошадьми... Другого такого человека нет во всей Англии...
— Знаю, — сказал Титженс. — Убирайтесь. И вышлите нам ветеринара... Вон ваша сестра уже выходит из машины...
— Вечно я все всем объясняю, что за несчастная доля... — проговорил генерал, но, услышав писклявые крики: «Генерал! Генерал!», поправил шпагу на боку, чтобы она не путалась между ног в черных брюках с красными лампасами, и поспешил к автомобилю — надеясь, что пышно разодетое создание в шляпе с перьями не успеет из него выбраться. Он повернулся к Титженсу и помахал ему со словами: — Я вызову вам ветеринара!
Лошадь, чья передняя нога и грудь были перевязаны полосками белой ткани, сквозь которую начали уже медленно проступать пурпурные пятна, неподвижно стояла на дороге, опустив голову, словно мул под слепящим солнцем. Чтобы облегчить страдания несчастному животному, Титженс начал расстегивать упряжь. Девушка тем временем перескочила через изгородь, подбежала к нему и принялась помогать.
— Ну что ж, моя репутация погибла, — весело проговорила она. —Я знаю, какая она, эта леди Клодин... Зачем вы так упорно нарывались на ссору с генералом?..
— О, подайте-ка на него в суд, — зло посоветовал Титженс. — Будет вам аргумент, если начнут спрашивать, почему вы не бываете в Маунтби.
— И все-то вы продумали! — воскликнула она.
Вдвоем они откатили повозку от неподвижной лошади. Саму лошадь Титженс вывел на два ярда вперед, чтобы она не видела собственной крови на земле. Потом Титженс и Валентайн опустились рядом на траву.
— Расскажите мне о Гроби, — наконец попросила девушка.
И Титженс начал рассказывать ей о своем доме... Там тоже была аллея, переходящая в дорогу под прямым углом. Совсем как в Маунтби.
— Там все обустроил мой прапрадед, — сказал Титженс. — Он любил уединение и не хотел, чтобы его дом был видел с дороги... Как и тот человек, что строил поместье Маунтби, вне всяких сомнений... Но это чудовищно опасно теперь, когда появились автомобили. Придется это учесть... И все переделать. Лошадей нужно беречь... Понимаете...
И вдруг ему в голову вновь пришла мысль о том, что он, вероятно, не отец ребенку, который получит в наследство этот милый его сердцу дом, в котором воспитывалось не одно поколение Титженсов. Еще со времен Вильгельма III Оранского. Этого проклятого нонконформиста!
Титженс сидел так, что колени были почти вровень с подбородком. Тут он почувствовал, что сползает вниз.
— Если я когда-нибудь вас туда отвезу... — начал было он.
— Но ведь этого не будет, — сказала мисс Уонноп.
Ребенок был не его. Наследник Гроби! Все его братья были бездетны... Во дворе был глубокий колодец. Если кинуть в него камешек и начать считать, то тихий плеск услышишь, только когда досчитаешь до шестидесяти трех. И он очень хотел научить сына этому трюку. Но что, если это не его сын?! Возможно, он бесплоден. Все его женатые братья бездетны... Его затрясло от неуклюжих всхлипов. Внезапная рана лошади окончательно его добила. Ему казалось, что это он во всем виноват. Несчастное животное доверилось ему, а он устроил эту аварию.
Мисс Уонноп обняла его за плечи.
— Мой дорогой, — проговорила она. — Ведь вы никогда не отвезете меня в Гроби... Наверное... о... наверное, мы знаем друг друга не так уж долго, но я чувствую, что вы замечательнейший...
«Мы вообще друг друга не знаем», — подумал он. И ощутил сильнейшую боль, а перед глазами его возникла высокая золотоволосая женщина — его супруга...
— Экипаж едет! — воскликнула девушка и поспешно убрала руку.
К ним подлетела повозка, которой правил кучер с сонными глазами. Он сказал, что генерал Кэмпион буквально вытащил его из постели, оторвав от жены. И попросил фунт за то, что доставит Титженса и мисс Уонноп к миссис Уонноп, ведь его разбудили в такую рань! Ветеринар скоро будет.
— Везите мисс Уонноп домой немедленно, — велел Титженс. — Ей нужно помочь матери с завтраком... А я не оставлю лошадь до приезда ветеринара.
Кучер коснулся кнутом своей позеленевшей от времени шляпы.
— О да, — пробасил он, пряча деньги в карман жилетки. — Истинный джентльмен... Благородный человек поступает благородно и по отношению к животным... А я вот не покинул бы свою хибарку и не пропустил бы завтрак ни ради одного зверя... Тут уж, как говорится, каждому свое.
Он уехал, увозя девушку на своей старой повозке.
Титженс остался на склоне холма, в лучах набирающего силу солнца, рядом со стремительно теряющей силы лошадью. Она прошла сорок миль и потеряла много крови.
«Я выбью из правительства деньги за нее. Семье деньги нужны... — подумал Титженс. — Но это против правил игры!»
Потом, после долгого молчания, он сказал вслух:
— К черту все принципы! — А потом: — Но нужно ведь как-то жить дальше...
Принципы — как примерная карта местности — помогают понять, куда ты идешь: на восток или на север.
Коляска ветеринара показалась из-за угла.