Лето плывет над тихими зелеными улицами Хаддама, словно сладкий бальзам, изливаемый беспечным и томным богом, и весь мир настраивается в тон своим таинственным гимнам. Ранним утром тенистые лужайки расстилаются спокойно и влажно. Снаружи, с мирной утренней Кливленд-стрит, до меня доносится топоток одинокого бегуна, спускающегося мимо моего дома по склону холма к Тафт-лейн, чтобы пересечь ее и выскочить на сырую траву Хорового колледжа. В негритянском районе сидят на верандах мужчины с подвернутыми выше носков штанинами, они попивают кофе, наслаждаясь успокоительным, понемногу крепнущим теплом. Помехи браку (4–6 классы) покидают свои спальни в средней школе, оцепенелые, с сонными глазами, желающие вернуться в постель. А между тем на установленной посреди зеленого футбольного поля платформе начинает, убыстряя темп, маршировать наш студенческий оркестр, ибо до 4-го осталось только два дня. «Бум-Хаддам, бум-Хаддам, бум-бум-бу-бум, Хаддам-Хаддам, всем наподдам! Бум-бум-бу-бум!»

Я знаю, небо над побережьем повсюду подернуто дымкой. Близится жара, мои ноздри улавливают ее металлический запашок. На горизонте собираются над горами первые тучи летней грозы, а ведь там, где живут они, жарче, чем у нас. С далекой магистрали «Амтрак» доносится, если дует правильный ветерок, стук колес – это мчит в Филадельфию «Особый коммерческий». И с тем же ветерком приплывает, одолев мили и мили, соленый запах моря и смешивается с ароматами раскидистых рододендронов и последних стойких азалий лета.

Но на моей улице, в первом тенистом квартале Кливленд, царит сладостная тишина. Слышно лишь, как где-то по соседству кто-то усердно стучит по подъездной дорожке мячом: скрип кожи… дыхание… смешок… кашель… «Отлиии-чно. Вот тааак». Совсем не громко. В двух домах от моего, перед дверью Замбросов, заканчивает тихий перекур бригада дорожных рабочих; скоро их механизмы снова залязгают и снова поднимется пыль. Этим летом у нас обновляют дорожное покрытие, тянут новую «магистраль», заново обкладывают дерном «нейтраль», ставят новый бордюрный камень – и все это на доллары, которые мы с гордостью отдаем налоговой службе. Рабочие, уроженцы Кабо-Верде и лукавые гондурасцы, набраны в двух городках победнее, расположенных к северу от нас, в Сарджентсвилле и Литтл-Йорке. Молча глядя перед собой, они сидят рядом со своими желтыми тракторами-погрузчиками, трамбователями и канавокопателями, их глянцевые личные автомобили – приземистые «камаро» и «шеви» – стоят за углом, подальше от пыли, немного позже их накроет тень.

И неожиданно начинают звонить колокола Святого Льва: дон, дон, дон, дон, дон, дон, а следом слышится сладостный, веселый, наставительный утренний призыв далекой церкви Уэсли: «Пробудись, ты, что будешь спасен, пробудись, сбрось с души твоей сон».

Начало хорошее, однако не так уж здесь все и кошерно. (А когда что-нибудь бывает абсолютно кошерно?)

Вот, скажем, меня, Фрэнка Баскомба, в конце апреля оглоушили на Кулидж-стрит. Я воодушевленно топал по ней к дому после того, как закрылся при наступлении сумерек наш риелторский офис, ощущение одержанной победы наполняло легкостью мой шаг, я надеялся поспеть к вечерним новостям, а из-под мышки у меня торчала бутылка «Редерера» – подарок благодарного владельца дома, которому я помог сделать хорошие деньги. Трое молодых парней, одного – азиата – я вроде бы где-то видел, но имя его назвать впоследствии не смог, зигзагами неслись на велосипедах по тротуару, один из них огрел меня по голове здоровенной бутылкой «коки», и они укатили, регоча. Ничего у меня не отняли, ничего мне не сломали, всего лишь сбили с ног, и я минут десять просидел как дурак на траве, и никто меня в кружившем перед глазами сумраке не замечал.

Позже, в начале мая, дом Замбросов и еще один обчистили дважды за одну неделю (в первый раз грабители кое-что прозевали – ну и вернулись).

А потом, тоже в мае, единственного у нас чернокожего агента, Клэр Дивэйн, женщину, с которой меня два года назад связывали недолгие, но пылкие «отношения», к общему нашему потрясению, убили близ Хайтстауна, на Грейт-Вудс-роуд, в кооперативной квартире, которую она собиралась показать возможным покупателям. Связали, изнасиловали и зарезали. Следов никаких не осталось, только у входа в квартиру лежал на паркете розовый клейкий листок с записью, сделанной ее петлистым почерком: «Семья Лютер. Только что начали осмотр. Дом середины 1890-х. 3 часа дня. Не забыть ключ. Обед с Эдди». Эдди был ее женихом.

Плюс падение цен на недвижимость гуляет ныне меж деревьями, как туман без запаха и цвета, оседающий в тихом воздухе, и все мы им дышим, все ощущаем его, хотя последние наши достижения, коим полагалось бы цену повышать, – новые патрульные машины, новые пешеходные переходы, опрятно подстриженные деревья, упрятанные под землю электрокабели, подновленная оркестровая раковина, планы парада 4 июля – делают все возможное, чтобы угомонить наши тревоги, убедить, что это и не тревоги вовсе или, по крайней мере, не наши, а общие, то есть ничьи, а наша задача – не сбиваться с верного пути, держать оборону и помнить о цикличности всего сущего, ведь это и есть главные достоинства нашей страны, и думать как-то иначе значит отступаться от оптимизма, быть параноиком и нуждаться в дорогом «лечении» где-нибудь за пределами штата.

Но на практике, даже помня, что одно событие редко становится непосредственной причиной другого, последние происшествия важны для города, для местного духа, они снижают нашу ценность на рынке. (Иначе с чего бы цены на недвижимость считались показателем национального благосостояния?) Если, к примеру, курс акций здоровой во всех иных отношениях компании, производящей угольные брикеты, резко идет вниз, компания реагирует на это со всевозможной быстротой. Ее «люди» после наступления темноты задерживаются на работе на целый дополнительный час (если, конечно, их уже не поувольняли); мужчины возвращаются домой еще более усталыми, чем обычно, цветов с собой не приносят и дольше стоят в фиалковых сумерках, глядя на ветви деревьев, давно уже нуждающихся в опрятной подрезке, с детишками своими разговаривают без прежнего добродушия, позволяют себе перед ужином выпить в компании жены лишний коктейль, а потом просыпаются в четыре утра и обнаруживают, что мыслей у них в голове осталось раз, два и обчелся и ни одной приятной среди них нет. Только тревожные.

Вот это и происходит в Хаддаме, где все вокруг – вопреки упоительности нашего лета – проникнуто новым ощущением бешеного мира, раскинувшегося прямо за чертой города, несчетными опасениями наших горожан, для которых, уверен я, эти чувства так и останутся непривычными: бедняги умрут раньше, чем успеют приладиться к ним.

Печальная, разумеется, черта взрослой жизни состоит в том, что ты видишь, как появляется на горизонте и надвигается на тебя именно то, с чем тебе никогда не свыкнуться. Ты усматриваешь в этом большую проблему, которая жуть как тревожит тебя, ты принимаешь меры, и особенно меры предосторожности, настраиваешься на правильный лад; ты говоришь себе, что должен изменить всю методу твоих действий. Но не изменяешь. Не можешь. Слишком поздно уже, а почему – непонятно. А может быть, все еще и хуже: может быть, запримеченное тобой издали – это вовсе не то, что пугает тебя, а его последствия. И то, чьего пришествия ты так боялся, давно уже поселилось тут, рядышком с тобой. Это схоже по духу с пониманием, что никакие великие новые успехи медицинской науки никому из нас пользы не принесут, хоть мы и радостно приветствуем их и надеемся, что вакцина подоспеет вовремя, что все еще сложится ничего себе. Да только и этот оборот уже запоздал. И жизнь наша закончилась, хоть мы того пока и не знаем. Прошляпили мы ее. А как сказал поэт, «то, как мы упускаем настоящие наши жизни, это и есть жизнь».

Нынче утром я просыпаюсь в моем кабинете наверху, под свесом крыши, довольно рано и сразу просматриваю описание недвижимости, которое я озаглавил – перед тем как мы закрылись на ночь – «Эксклюзив»; ничуть не исключено, что уже сегодня, попозже, она обретет сгорающих от нетерпения покупателей. Такие продажи нередко возникают самым неожиданным, чудотворным образом: владелец недвижимости закладывает за воротник несколько «Манхэттенов», обходит после полудня свой двор, подбирая клочки бумаги, принесенные ветром из помойки соседа, отгребает от форситии, под которой похоронен его далматинец Пеппер, последние, еще хранящие зимнюю влагу листья (хорошее удобрение), производит тщательную инспекцию болиголова, который они с женой – давно, когда еще были юными молодоженами, – посадили так, что получилась живая изгородь, совершает ностальгическую прогулку по комнатам, стены которых выкрасил сам, заглядывает в ванные, которые он вчера до поздней ночи прихорашивал цементным раствором, пропускает попутно пару стаканчиков кое-чего покрепче, сильно ударяющего в голову, сдерживает крик души, скорбящей о ее давно уж загубленной жизни, – испускать таковые время от времени следует всем нам, если мы хотим жить дальше… И шарах: спустя две минуты звонит по телефону, отрывает какого-нибудь риелтора от мирного семейного обеда, а еще через десять минут дело сделано. Как хотите, но это – своего рода прогресс. (По счастливому совпадению мои клиенты, Маркэмы, приехали из Вермонта как раз этой ночью, и, значит, я смогу замкнуть круг – организовать продажу – в течение всего одних суток. Рекордное время – правда, не мое, равно четырем минутам.)

Намечено у меня на это раннее утро и еще одно дело: завершить статью «от редактора» для издаваемого нашей конторой ежемесячного бюллетеня «Продавец и покупатель» (бесплатно рассылается всем пока еще дышащим владельцам недвижимости, какие числятся в налоговых ведомостях Хаддама). В этом месяце я намерен подробно разобрать нежелательные последствия, коих недвижимости стоит, наверное, ждать от близящегося съезда Демократической партии, где мало кого вдохновляющий губернатор Дукакис, он же дух-вдохновитель «Массачусетского чуда», захапает главный приз, после чего двинется прямым ходом к ноябрьской виктории, – я на нее очень надеюсь, но большинство хаддамских владельцев недвижимости боятся ее до колик, ведь почти все они республиканцы, любят Рейгана, как католики папу, но при этом чувствуют себя обманутыми и оглушенными клоунскими представлениями, которые устраивает их новый лидер вице-президент Буш. Мои аргументы проистекают из знаменитой строки Эмерсонова «Доверия к себе»: «Быть великим значит быть не понятым». Я мошенническим образом вывожу из нее тезис, согласно которому на уме у губернатора Дукакиса гораздо больше «жизненно важных для нас вопросов», чем полагает большинство избирателей; что демократы считают нестабильность экономики явлением положительным; что процентные ставки, весь год ползущие вверх, к Новому году доберутся до И %, даже если в президенты изберут Уильяма Дженнингса Брайана и заново введут серебряный стандарт. (Что также способно до смерти перепугать республиканцев.) «Так какого же черта, – это мой решающий довод, – все может ухудшиться, и очень быстро. А значит, самое время прощупать почву, на которой утвердилась недвижимость. Продавайте! (или покупайте)».

В эти летние дни собственная моя жизнь – по крайней мере, наружно – являет собой образец простоты. Я счастливо, пусть и несколько остолбенело живу на манер холостяка сорока четырех лет в доме моей бывшей жены, Кливленд-стрит, 116, в «президентском» районе Хаддама, штат Нью-Джерси, – городе, где компания «Лорен-Швинделл», что на Семинарской улице, предоставила мне должность «партнера-риелтора». Наверное, мне следовало сказать «в прежнем доме моей прежней жены», Энн Дикстра, ныне миссис Чарли О’Делл, сгинувшей в Дип-Ривер, штат Коннектикут, Свэлоу-лейн, 86. Там же живут и мои дети, оба, вот только не уверен, что живут счастливо – или могли бы так жить.

Совокупность событий моего прошлого, которые привели меня к нынешней профессии и в этот самый дом, могла бы, полагаю, показаться странной тому, кто рассматривает всю протяженность человеческого существования в духе составленного в начале нашего века авторитетного «Мидлтаунского доклада» и цепляется за штат Индиана или за его «идеал американской семьи», проповедуемый неким «мозговым центром» правого толка, – кое-кто из его директоров проживает здесь, в Хаддаме, – но ведь это всего-навсего пропаганда образа жизни, коего никто не может себе позволить, не имея в своем распоряжении сильнодействующих, подавляющих любые порывы и нагоняющих ностальгию лекарственных средств, которые никому из нас употреблять не дозволено (уверен, впрочем, что им эти таблеточки завозят на тягачах с прицепами). Любой разумный человек счел бы мою жизнь более или менее нормальной, даже-изучив-ее-под-микроскопом, избегнувшей непредвиденностей и несообразностей и не причинившей даже малого ущерба чему-либо – а потому совершенно не интересной.

Впрочем, в скором времени я отправляюсь в уик-эндовое путешествие с моим единственным сыном, и оно обещает, в отличие от большинства моих начинаний, украситься важными для нас событиями. Собственно говоря, поездка наша сопряжена со странным ощущением завершенности, таким, словно наступает некий знаковый период жизни – моей и его; если это и не полное завершение предыдущего, то, по крайней мере, его фиксация в ожидании поворота калейдоскопа, перемена, которую глупо воспринимать как легковесную, – да я и не воспринимаю. (Меня так и тянет перечитать «Доверие к себе», поскольку выходные – любимое мое время появления на людях, неявное его назначение: сделать нас такими, какие мы есть по сути, свободными.) И путешествие наше совпадает – уже перебор – с годовщиной моего развода, в это время я привычно погружаюсь в унылую задумчивость, ощущаю свою несостоятельность и провожу несколько дней, ломая голову над семилетней давности летом, когда жизнь моя как-то вывихнулась и я, растерявшись, попытался, но не сумел вернуть ее на правильный путь.

Но прежде всего мне предстоит отправиться сегодня после полудня на юг, в Саут-Мантолокинг, что на Джерсийском побережье, ради обычного пятничного рандеву с моей подругой (более учтивого, да и лучшего слова не подберешь), высокой, длинноногой блондинкой Салли Колдуэлл. Хотя и там могут вызревать неприятности.

Вот уже десять месяцев у нас с Салли продолжается то, что кажется мне совершенными любовными отношениями «на два дома», оделяющими каждого из нас щедрыми порциями дружеского общения, уверенности в себе (по потребности), стабильности (в разумных пределах) и – в изобилии – пикантными, непреходящими восторгами, все это с совершенной «свободой», презумпцией невмешательства (от которой мне ни тепло ни холодно) и полнейшим уважением к дорогостоящим урокам и красочным каталогам ошибок зрелого возраста.

Не любовь, это верно. Не так чтобы. Но гораздо ближе к любви, чем тот лежалый товар, которым довольствуется большинство супружеских пар.

Тем не менее за последние недели в каждом из нас нарастало – по причинам, указать которые я не в силах, – то, что я могу назвать только чувством странной неловкости, понемногу распространявшееся на наши волнующие, как правило, любовные ласки и даже на частоту наших визитов друг к дружке; походило на то, что сноровка, с которой каждый из нас удерживал благоволение и близость другого, ослабевала и теперь нам следует обновить ее, вступить в более серьезную, долговечную связь, – да только ни я ни она не смогли пока доказать, что способны на это, и потому мы томимся сознанием нашего несовершенства.

Прошлой ночью, где-то после полуночи, когда я уже успел часок поспать, дважды проснувшись, чтобы перевернуть подушку и поволноваться по поводу нашей с Полом поездки, а после встал, выпил стакан молока, посмотрел канал «Погода» и снова лег, намереваясь прочесть главу «Декларации независимости» Карла Беккера – классика, которую я собираюсь использовать, наряду с «Доверием к себе», как ключевой «текст» при общении с моим влипшим в неприятности сыном и тем самым снабдить его важными сведениями, – позвонила Салли. (Кстати сказать, сочинения эти вовсе не так тягомотны, старомодны и скучны, как нам казалось в школе, но до краев наполнены полезными, поучительными наставлениями, приложимыми, прямо или метафорически, к неприятным дилеммам жизни.)

– Привет-привет. Что новенького? – произнесла она, и я услышал в ее, как правило, мягком голосе смущенностесненные нотки, такие, словно полночные звонки не были нашей привычной практикой, – да они и не были.

– Сижу, читаю Карла Беккера, он великолепен, – ответил, немного встревожившись, я. – Он считал «Декларацию независимости» попыткой доказать, что слово «мятеж» – это неверное обозначение того, на что нацелились отцы-основатели. Просто изумительно.

Она вздохнула.

– А какое верное?

– Ну… Здравый смысл. Естественность. Прогресс. Божья воля. Карма. Нирвана. Для Джефферсона, Адамса и прочих все они означали примерно одно и то же. Эти люди были умнее нас.

– Я думала, там присутствовало кое-что поважнее этого, – сказала Салли. А затем: – Жизнь кажется мне перегруженной. Нынче ночью вдруг показалась. Тебе нет?

Я понимал, что получил кодированное сообщение, но не знал, как его истолковать. Возможно, подумал я, это лишь первый шаг, за которым последует объявление, что она меня больше и видеть-то не хочет, – такое случалось. (Слово «перегруженная» использовалось во втором его значении: «невыносимая».)

– Что-то во мне кричит, требует внимания, я только не знаю что, – продолжала она. – Но это наверняка связано с нами, с тобой и мной. Ты согласен?

– Ну, может быть, – ответил я. – Не знаю.

Я сидел прислонясь к ножке прикроватного торшера, под моей любимой вставленной в рамку картой острова Блок, старый, попахивающий плесенью аннотированный Беккер лежал у меня на груди, оконный вентилятор (кондиционеров я не признаю) овевал мое одеяло прохладой ласковой пригородной ночи. Я не смог бы не сходя с места придумать, чего мне не хватает.

– Просто я чувствую, что моя жизнь перегружена, – повторила Салли, – а мне чего-то не хватает. Ты уверен, что не чувствуешь того же?

– Знать, что имеешь нечто, можно, лишь когда тебе чего-то не хватает.

Идиотский ответ. Заснуть мне, возможно, и удастся, но завтра придется потрудиться, убеждая себя, что этого разговора не было, – и это также нельзя назвать редким для меня занятием.

– Мне сейчас сон приснился, – сказала Салли. – Мы были в твоем доме в Хаддаме, ты прибирался в нем. Я почему-то оказалась твоей женой, но была ужасно встревожена. В унитазе стояла голубая вода, и в какой-то миг мы вышли на твое крыльцо, пожали друг другу руки – как будто ты только что продал мне наш дом. А потом я увидела, как ты уносишься от меня, раскинув руки, точно Христос или еще кто, по большому кукурузному полю, такому, как в Иллинойсе. (Она родом оттуда, из флегматичного, благочестивого «кукурузного пояса».) Поле было вроде бы и спокойным. Однако общее впечатление оставалось таким, что все вокруг очень, очень заняты какими-то делами, страшно суетятся, но никто не может хоть что-нибудь сделать правильно. Тут я проснулась, и мне захотелось позвонить тебе.

– И хорошо, что позвонила, – сказал я. – По-моему, неплохой сон. Дикие звери с моей физиономией за тобой не гнались, и из самолета тебя никто не выбрасывал.

– Нет, – согласилась она и, похоже, призадумалась о такого рода возможностях. – Но я ощущала огромную тревогу. Мне редко снятся настолько яркие сны.

– Я свои сны забывать стараюсь.

– Знаю. И очень этим гордишься.

– Нет, не горжусь. Просто они никогда не кажутся мне достаточно загадочными. Будь они занятными, я бы их запоминал. Сегодня вот мне приснилось, что я читаю, а я и в самом деле читал.

– По-моему, я тебя не очень заинтересовала. Наверное, сейчас неподходящее время для серьезных разговоров.

Голос ее стал смущенным, как будто я посмеялся над ней, чего я не делал.

– Мне было приятно услышать тебя, – ответил я, думая, что она права. Середина ночи все-таки. В такое время положить начало чему-то хорошему почти невозможно.

– Прости, что разбудила.

– Ты меня не разбудила. – Произнося это, я погасил, о чем она узнать не могла, свет и лег, мерно дыша, слушая поезд, идущий в прохладной тьме. – Думаю, ты просто нуждаешься в чем-то, чего у тебя нет. Обычное дело.

Выбор на сей счет у Салли был не маленький.

– А ты такого не чувствуешь?

– Нет. Я-то как раз чувствую, что у меня много чего есть. Ты, например.

– Как мило, – сказала она, но без особой теплоты.

– Это и вправду мило.

– Надеюсь, мы завтра увидимся?

– Непременно. Прибуду во всеоружии.

– Отлично, – сказала она. – Спи крепко. Снов не смотри.

– Буду. Не стану. – И я положил трубку.

Нечестно было бы делать вид, будто то ощущение нехватки или отсутствия чего-то, с которым этой ночью боролась Салли, было мне незнакомо. Возможно, из-за моей слабости к благовесту любви и моего нежелания предпринимать что-либо помимо затыкания ушей, когда его сладкие звуки угрожают преобразоваться в нечто совсем иное, я просто-напросто кажусь ей – или еще кому-то – темной лошадкой. Весьма успешное обыкновение срединной поры жизни, времени, которое я называю для себя «Периодом Бытования», состоит в том, чтобы игнорировать большую часть всего, что мне не нравится или беспокоит и грозит неприятностями, а затем наблюдать, как все мало-помалу рассасывается само собой. Однако я не в меньшей, чем Салли, мере осознаю присутствие либо нехватку «чего-то» и вполне могу вообразить, что слова ее – это первый (а может, и тридцать седьмой) сигнал того, что вскоре мы «встречаться» перестанем. И испытываю сожаления, мне хочется найти какой-то способ оживить наши с ней отношения. Да только я предпочитаю позволять всему идти своим чередом и просто смотреть, что из этого получится. А ну как оно еще и к лучшему повернет. Или к худшему, что также вполне вероятно.

Однако ж существует вопрос куда более тягостный и важный, и связан он с моим сыном Полом Баскомбом, которому сейчас пятнадцать лет. Два с половиной месяца назад, как раз после истечения срока подачи налоговой декларации и за шесть недель до окончания в Дип-Ривере школьного учебного года, его арестовали в Эссексе за кражу трех упаковок презервативов 4Х («Магнум») с торговой стойки супермаркета «Финаст». За деянием этим наблюдала камера «око небесное», вмонтированная в потолок над отделом предметов мужской гигиены. А когда крошечная, одетая, впрочем, в форму охранника магазина вьетнамка подошла к нему сразу после того, как Пол, знаток отвлекающей тактики, оплатил пузырек «Греческой формулы», он попытался удрать, но был повержен на пол, завопил, назвал женщину «поганой мексиканской жопой», лягнул ее в бедро, ударил по зубам (случайно, надо полагать) и выдрал изрядный клок ее волос – все это до того, как она смогла применить удушающий полицейский захват и с помощью тамошнего аптекаря и еще одного покупателя заковать Пола в наручники. (Через час мать вытащила его из кутузки.)

Охранница, понятное дело, выдвинула против него обвинения в нападении, нанесении побоев и нарушении кое-каких ее гражданских прав, а эссекские ювенальные власти даже бурчали что-то насчет «преступной нетерпимости» и «назидания другим». (Я усматриваю в этом лишь пустое предвыборное балабонство да проявление соперничества между небольшими городками.)

Тем временем Полу пришлось пройти через бесчисленные досудебные собеседования и провести многие часы в путаных разговорах с психологами, которые оценивали его личностные характеристики, взгляды и умственное развитие, – я стал свидетелем двух таких бесед и нашел их малоинтересными, но непредвзятыми (правда, заключений психологов я пока не видел). На всех этих разбирательствах присутствовал не адвокат, а омбудсмен, социальный работник с юридической подготовкой, – мать Пола с ним разговаривала, я нет. Первое настоящее судебное слушание назначили на утро вторника – на следующий за 4 июля день.

Что касается самого Пола, он во всем признался, однако сказал мне, что особой вины не ощущает, ведь женщина наскочила на него сзади, перепугав до смерти – он решил, что его пытаются убить, и защищался как мог; ему не следовало, конечно, кричать то, что он кричал, это его ошибка, он ничего не имеет против других рас и полов и на самом деле чувствует себя «обманутым» – чем именно, он говорить не стал. Пол также заверил меня, что никаких конкретных идей относительно применения презервативов не имел (большое облегчение для меня, если это правда) и, скорее всего, разыграл бы с их помощью Чарли О’Делла, которого он, как и его отец, недолюбливает.

Недолгое время я подумывал о том, чтобы взять отпуск, снять где-нибудь поближе к Дип-Риверу кооперативную квартирку и встречаться с сыном каждый день. Однако мать Пола этот замысел не одобрила. Мне не хочется, чтобы ты околачивался поблизости, сказала она. Энн считала, что, если дело не примет совсем уж дурной оборот, жизнь наша должна оставаться до слушания по возможности «нормальной». Мы с ней долго обговаривали каждую мелкую деталь (я звонил из Хаддама в Дип-Ривер), она верила, что все пройдет, просто у мальчика такой период и никаких, собственно говоря, синдромов или маний, как, наверное, думают некоторые, нет. (Ее мичиганский стоицизм позволяет Энн приравнивать долготерпение к прогрессу.) В результате за последние два месяца я виделся с Полом реже, чем мне хотелось, и предложил в конце концов, чтобы осенью он перебрался в Хаддам и пожил со мной, – идея, к которой Энн сразу отнеслась с подозрением.

Энн, однако ж, хватило здравого смысла отвезти мальчика в Нью-Хейвен к модному психотерапевту на предмет «частного обследования» – испытание, которое Полу, по его словам, страшно понравилось, поскольку позволило врать напропалую. Мало того, Энн зашла так далеко, что в середине мая отправила его на двенадцать дней в Беркши-ры, в оздоровительный лагерь «Гормикс» (тамошние обитатели называли его «Лагерем горемык»), где Пола сочли «слишком инертным» и по сей причине заставили гримироваться паяцем и проводить, что ни день, по нескольку часов, сидя в невидимом кресле за невидимым стеклом, удивленно улыбаясь и корча рожи тем, кто проходил мимо. (Все это, разумеется, записывалось на видео.) Лагерные воспитатели, бывшие, как один, хоть это и не афишировалось, специалистами по «групповой терапии», – свободные белые футболки, мешковатые шорты хаки, чрезмерно мускулистые икры, собачьи свистки на шнурках, планшеты, противоестественная склонность к проводимым строго по инструкции задушевным разговорам – заключили, что по умственному развитию Пол опережает сверстников (язык и логическое мышление выше стэнфордских нормативов), однако в эмоциональном отношении недоразвит (близок к уровню двенадцатилетки), и это, на их взгляд, составляет «проблему». Именно поэтому, хоть он и ведет себя и разговаривает на манер толкового второкурсника, проходящего программу повышенной подготовки Белойтского колледжа, – озорные шуточки, двусмысленности (к тому же он в последнее время подрос до 5 футов 8 дюймов и обзавелся тряским жирком) – он раним, как ребенок, знающий о жизни меньше, чем девочка-скаут.

После «Лагеря горемык» Пол обзавелся массой необычайных симптомов: жаловался, что не может нормально зевать и чихать; говорил о загадочном «колотье» в головке пениса; сетовал на неправильность «линии» своих зубов. А время от времени вдруг принимался лаять, а после ухмылялся, как Чеширский кот, и, бывало, несколько дней подряд испускал негромкое, но различимое ииик-ииик – стиснув губы и пытаясь втянуть воздух, и лицо у него было при этом испуганное. Мать попробовала поговорить с ним об этом, еще раз проконсультировалась у психотерапевта (тот порекомендовал провести побольше сеансов) и даже попросила Чарли «вмешаться». Пол сначала уверял, что не понимает, о чем речь, ему все это кажется нормальным, а после заявил, что издаваемые им звуки удовлетворяют его вполне законную внутреннюю потребность и никому досаждать не могут, а если они кому не нравятся, так это их проблемы, не его.

В эти напряженные месяцы я пытался, в сущности говоря, сам исполнять роль омбудсмена, каждое утро беседуя с Полом по телефону (такой разговор состоится, надеюсь, и сегодня), отправляясь с ним, а время от времени и с его сестрой Клариссой, рыбачить в дорогущем прибежище удильщиков под названием «Клуб краснокожего», куда я именно ради таких поездок и вступил. Один раз мы с ним съездили в Атлантик-Сити на выступление Мела Торме в казино «Троп Уорлд» и дважды в приморский домик Салли – лоботрясничали там, плавали в океане, когда шприцы и человеческие фекалии не составляли нам слишком большую конкуренцию, гуляли по берегу и беседовали после наступления темноты о делах нашего мира и – опосредованно – самого Пола.

В этих разговорах Пол поведал мне многое, и самым значительным были его сложные, но безуспешные попытки кое-что забыть. Он помнит, к примеру, собаку, которая была у нас годы назад, когда мы жили единой семьей в Хаддаме, – милого, ушастого немолодого бассета по кличке Мистер Тоби. Мы все на него нарадоваться не могли, обожали его, как дети – конфеты, но одним летним вечером, когда мы устроили во дворе пикник, его прямо перед нашим домом задавила машина. На самом деле, несчастный Мистер Тоби сумел вскарабкаться на тротуар Хоувинг-роуд, доковылять в предсмертном напряжении сил до Пола и заскочить ему на руки, а уж там бедняга задрожал, коротко взвыл, захрипел и умер. В последние недели Пол рассказал мне, что даже тогда (всего-то в шесть лет) он боялся, что этот случай застрянет в его памяти, глядишь, до конца жизни – и погубит ее. По его словам, он неделями и неделями лежал в своей комнате без сна, думая о Мистере Тоби и тревожась на его счет. Со временем воспоминание затушевалось, но после истории с резинками из «Финаста» вернулось, и теперь он «помногу» (может быть, постоянно) думает о Мистере Тоби, о том, что Мистер Тоби мог бы жить с нами и сейчас, – и, если уж на то пошло, Ральф, бедный брат Пола, умерший от синдрома Рея, тоже мог бы жить (конечно, мог бы), и все мы так и были бы по-прежнему «мы». Иногда, сказал Пол, эти мысли даже не кажутся ему неприятными, потому как многое, что он помнит из прежнего времени, после которого все стало плохо, было «веселым». И в этом смысле он страдает редкой разновидностью ностальгии.

Он также сказал, что в последнее время пытается вообразить процесс мышления и его собственный образован, похоже, «концентрическими кругами», красочными, как кольца хулахупа. Один из них – память, и Пол старается «плотно подогнать их друг к другу, уложив один на другой», добиться согласованности, которая, считает он, приличествует этим кольцам, – исключение составляет лишь точный миг засыпания, позволяющий все забыть и испытать счастье. А еще Пол рассказал о том, что именует «обдумыванием мыслей», разумея под этим постоянные усилия отслеживать все, что он думает, стараясь таким образом добиться «понимания» самого себя, научиться управлять собой и тем самым сделать жизнь лучше (хотя, поступая так, он, конечно, рискует сорваться с нарезки). В определенном смысле его «проблема» проста: он слишком рано вынужден был заняться постижением жизни, попытками понять, как ее прожить, – задолго до того, как успел увидеть достаточное число неразрешимых кризисов, проплывавших мимо него, точно разбитые бурей корабли, увидеть и понять, что если ему удастся вернуть в строй один корабль из шести, то получится чертовски хорошее среднее, а остальные пусть себе канают дальше. Мысль в Период Бытования незаменимая, очень помогающая выживать.

Я знаю, это рецепт не из лучших. На самом деле из худших: формула жизни, придавленной иронией и разочарованиями, – один человечек, наружный, пытается подружиться с другим, внутренним, или взять его под контроль, но безуспешно. (Из Пола может получиться в итоге большой ученый или переводчик ООН.) К тому же он левша, а это чревато большей, нежели обычно, опасностью расстаться с жизнью раньше положенного срока, поскольку вероятность всякого рода дурных исходов для него повышена: брошенный кем-то камень может выбить ему глаз, или он сам ошпарится кипящим в сковороде жиром, или его покусают бродячие собаки, или собьет машина, ведомая таким же левшой, или он решит переселиться в третий мир, плюнуть на все и сойти с дистанции, развестись, наконец, как его папа и мама.

Можно и не говорить о том, что разделяющие нас с ним мили выполнения моей отцовской задачи не облегчают. Я должен, играя роль обаятельного посредника между двумя его чуждыми одна другой личностями, детской и нынешней, уговорить их соединиться, вступить в более тесные, дружеские, открытые внешнему миру отношения – а это примерно то же, что уговаривать два отдельных, озлобленных народа жить под одним правительством, – и внушить Полу, что терпимость к себе должна стать основным мотивом его существования. Разумеется, то же самое обязан сделать любой отец, какая бы жизнь ему ни выпала, и я пытался выполнить эту задачу вопреки всем помехам, воздвигнутым на моем пути разводом, временем и недостаточным знанием сил противника. Да только мне теперь представляется ясным (вот и Энн так считает), что особого успеха я не добился.

Впрочем, ранним и ярким завтрашним утром я прихвачу его по пути в Коннектикут, и мы отправимся с ветерком в путешествие отца и сына, которое обоим пойдет на пользу, и посетим столько спортивных «Залов славы», сколько человек способен посетить за сорок восемь часов (то есть всего-навсего два), заглянем в легендарный Куперстаун, где остановимся в достославной «Харчевне Зверобоя», половим рыбу на живописном озере Отсего, разожжем безопасный этический костер, наедимся как нечестивцы, а попутно я сотворю (надеюсь) чудо, какое только отец сотворить и способен. А именно: если твой сын вдруг начинает со страшной скоростью катиться под уклон, тебе надлежит, призвав на подмогу твою любовь и зрелость, бросить ему спасательный конец и вернуть его назад. (И каким-то образом успеть проделать это до того, как ты доставишь его к матери в Нью-Йорк, а сам вернешься в Хаддам, где я, хорошо этот город зная, предпочитаю 4 июля отсутствовать.)

И все же, все же. Неведенье способно испортить даже хорошую идею. А ведь мне остается только гадать, могу ли я достучаться до моего выжившего сына или он уже спятил на манер Мартовского зайца – или быстро подвигается в эту страшную сторону? Порождены ли его проблемы неисправностью нейромедиаторов, устранить которую может лишь прием упреждающих химикатов? (Таким было первоначальное мнение нью-хейвенского терапевта доктора Стоплера.) Обратится ли он понемногу в хитрого затворника с плохой кожей, гнилыми зубами, обгрызенными ногтями и желтыми глазами, в юнца, который раньше времени бросает школу, подается в бродяги, связывается с дурной компанией, пробует наркотики и, наконец, приходит к убеждению, что единственный его надежный друг – это беда, а там, в одну солнечную субботу, и этот друг предает его каким-то немыслимым, невыносимым образом, и он заходит в пригородный оружейный магазин, а после устраивает ад кромешный в каком-нибудь общественном месте? (Этого я, честно говоря, не ожидаю, поскольку в нем пока не обнаружилось ни одной детской самоубийственной мании из их «большой тройки»: тяга к огню, потребность мучить беззащитных животных и ночное недержание; да и потому еще, что мальчик он на самом деле мягкосердечный и мирный – и всегда был таким.) Или же он, опишем и самый лучший сценарий – как бывает с каждым из нас, и как надеется его мать, – просто пройдет через нынешнюю фазу и спустя восемь недель сдаст экзамены, которые позволят ему одиноко укрыться на два года в колледже Дип-Ривера?

Это одному только Богу известно, ведь так? Известно ли?

Для меня, проводящего большую часть времени без сына, самое худшее состоит в моей уверенности: в нынешнем его возрасте человек не способен даже вообразить, что с ним когда-нибудь может случиться нечто дурное. Впрочем, онто как раз и способен. Временами, гуляя с Полом по берегу океана или стоя по колено в воде неподалеку от «Клуба краснокожего», когда солнце гаснет, а вода делается черной и бездонной, я заглядывал в его милое, бледное, изменчивое мальчишеское лицо и понимал, что он всматривается, прищурясь, в не внушающее ему доверия будущее, всматривается с командной высоты, которая, это он уже понял, ему не по сердцу, но которую он удерживает, потому что считает себя обязанным, а еще потому, что, сознавая в глубине души наше с ним несходство, Пол жаждет добиться сходства, ибо оно придало бы ему уверенности в себе.

Вполне естественно, объяснить ему я почти ничего не могу. Отцовство само по себе не осеняет нас мудростью, которой стоило бы делиться. Впрочем, готовясь к поездке, я послал ему по экземпляру «Доверия к себе» и «Декларации», предложив полистать их. Согласен, это не обычное отцовское подношение, и все же верю, инстинкты у него правильные, он поможет себе сам, если сумеет, а чего ему, по сути дела, не хватает, так это независимости – от всего, что держит его в плену: от памяти, истории, горестных событий, управлять которыми он не способен, но считает, что должен.

Представления отца о том, что в его ребенке правильно, а что нет, вероятно, менее точны, чем представления их соседа по улице, который с удобством наблюдает жизнь этого ребенка сквозь щель между занавесками. Я, конечно, хотел бы объяснить Полу, как следует жить и как сотнями привлекательных способов добиваться от жизни большего, – точно так же, как объясняю себе: ничто и никогда не «подгоняется» одно к другому тютелька в тютельку, следует совершать ошибки и забывать о плохом. Однако при наших коротких встречах я оказываюсь способным произнести лишь нечто поверхностное, робкое, а потом сразу иду на попятную, лишь бы не ошибиться, не посмеяться над ним, не поспорить, не обратиться из отца в психиатра. И оттого я, по всем вероятиям, никогда не сумею предложить ему хорошее снадобье от его недуга, никогда не смогу правильно определить, в чем этот недуг состоит, но смогу лишь страдать вместе с ним какое-то время, а после расстаться.

И стало быть, судьба моя в том, чтобы быть худшим из возможных родителей, а именно взрослым. Не ведающим правильного языка, не питающим тех же страхов, не попадающим в те же непредвиденные обстоятельства и не упускающим те же возможности. Судьба человека, многое знающего, но вынужденного стоять, как фонарный столб с зажженной лампой, в надежде, что мой ребенок увидит ее и подойдет поближе к теплу и свету, которые я немо предлагаю.

За окном спокойное тихое утро, я слышу хлопок автомобильной дверцы, затем приглушенный (ради раннего часа) голос Скипа Мак-Ферсона, моего соседа из дома напротив. Он возвращается с тренировки летней хоккейной лиги в Ист-Брансуике (ледовое поле свободно там лишь до рассвета). Не раз я видел, как Скип сидит утром с друзьями, такими же дипломированными бухгалтерами, как он, на ступеньках его крыльца, неторопливо попивая пивко, – все еще в щитках и фуфайках, коньки их и клюшки грудой лежат на тротуаре. Команда Скипа унаследовала эмблему чикагских «Черных Соколов» 70-х, краснокожего воина (Скип родом из Ороры), а сам он выбрал для себя – в честь своего кумира Стэна Микиты – 21-й номер. Временами, если я рано встаю и выхожу, чтобы забрать с крыльца трентонскую «Таймс», мы беседуем, оставаясь на своем бордюрном камне каждый, о спорте. Нередко у него либо под глазом кусочек пластыря, либо губа распухшая, либо колено стянуто замысловатым бандажом, не дающим ноге сгибаться, однако настроение у Скипа неизменно приподнятое и ведет он себя, как лучший сосед в мире, хотя обо мне знает лишь, что я риелтор и что лет мне побольше, чем ему. Типичный молодой профессионал из тех, что в середине восьмидесятых покупали, и за немалые деньги, дома в нашем «президентском» районе, а теперь терпеливо ждут, ремонтируя их по мелочи, сидя на своем мертвом капитале, когда раскочегарится рынок недвижимости.

В сочиненной мною для «Покупателя и продавца» редакционной статье я отмечаю, что, хоть люди и не запляшут от счастья, кто бы на нынешних выборах ни победил, 54 % из них все-таки рассчитывают получать через год доходы несколько посолиднее. (Я не стал упоминать о другом статистическом показателе, который почерпнул из «Нью-Йорк таймс», – лишь 24 % из них считают, что к тому времени возрастут доходы населения нашей страны. Поди-ка пойми, почему эти цифры не совпадают.)

Вдруг выясняется, что уже половина восьмого. Мой телефон оживает. Звонит сын.

– Привет, – вяло произносит он.

– Привет, сынок, – говорю я, образцово жизнерадостный отец-в-изгнании. Где-то играет музыка, на миг мне кажется, что за окном – у ремонтников, может быть, или у Скипа, – но затем я узнаю тяжкое тунга-тунга-тунга-тунга электрогитары и понимаю, что Пол в наушниках, слушает Mammoth Deth или еще какую-то группу из тех, что ему нравятся, одновременно слушая и меня. – Как у вас там делишки, сынок? Все о’кей?

– Ага (тунга-тунга). Все о’кей.

– Мы как, в полной боевой готовности? Кантон, Огайо, завтра, «Зал славы женщин-ковбоев» в воскресенье?

Мы с ним составили список всех, какие есть, «залов славы», включая «Антрацитовый» в Скрантоне, «Клоунский» в Делаване, штат Висконсин, «Хлопковый» в Гринвуде, Миссисипи, и «Женщин-ковбоев» в Витоне, Техас. И дали обет посетить их все за два дня, хотя, конечно, не сможем, придется довольствоваться баскетбольным в Спрингфилде (неподалеку от дома Пола) и куперстаунским – этот, по моим расчетам, может стать прототипическим местом воссоединения отца и сына, поскольку олицетворяет духовно нейтрального наблюдателя – роль, которую спорт благодаря контексту, создаваемому им в идеализированной жизни мужчины, наполнил особым смыслом. (Я никогда там не был, однако брошюры уверяют, что я прав.)

– Ага. В полной. – Тунга-тунга-тунга-тунга. Пол прибавил громкость.

– Тебе по-прежнему не терпится отправиться в путь?

Два дня – все равно что нет ничего, мы оба сознаем это, но делаем вид, будто не сознаем.

– Ага, – безучастно отвечает Пол.

– Ты все еще в постели, сынок?

– Да. В ней. Все еще.

По-моему, ничего хорошего это не обещает, хотя, конечно, времени только половина восьмого.

В сущности, разговаривать нам, да еще и каждое утро, не о чем. В нормальной жизни мы миновали бы один другого, направляясь туда и сюда, переходя с места на место, обмениваясь шуточками, случайными битами искаженной или нелепой информации, ощущая единение или разлад, в обоих случаях безвредные. Но в условиях жизни не нормальной нам приходится прилагать дополнительные усилия, даже если они – пустая трата времени.

– Видел сегодня какие-нибудь интересные сны?

Я наклоняюсь в кресле вперед, вперяюсь взглядом в прохладную листву растущей за окном шелковицы. Это позволяет мне полностью сосредоточиться. Полу снятся временами совершенно дурацкие сны, возможно, впрочем, он их придумывает, чтобы было о чем поговорить.

– Ага, видел. – Похоже, он чем-то смущен, да и тунга-тунга-тунга-тунга звучит теперь немного тише. (Как видно, нынешняя ночь была богата снами.)

– Может, расскажешь?

– Я был младенцем, так?

– Так.

Он возится с чем-то железным. Я слышу металлический щелчок.

– Но очень некрасивым, да? Совсем. А родителями были не ты и мама, и они все время бросали меня дома и уходили на вечеринки. Ужасно крутые.

– Где это происходило?

– Здесь. Не знаю. Где-то.

– На Самом Дне?

«На Самом Дне» – так наш начитанный умник именует Дип-Ривер, с превеликой точностью рассчитав, что это внушит Чарли О’Деллу мысль о полном его ничтожестве. Сдается мне, Пол считает Чарли еще большей никчемностью, чем я.

– Ну да. В глубокой воде. Такие дела.

Интонацию Уолтера Кронкайта он воспроизводит в совершенстве. Уверен, психиатр усмотрел бы в снах Пола признаки страха и ужаса и был бы прав. Страха одиночества, кастрации, смерти – всех солидных страхов, какими развлекаюсь и я. Но Пол, по крайней мере, вроде бы норовит обратить их в шутку.

– Ладно, а что у вас новенького?

– Мама с Чарли здорово поругались вчера вечером.

– Прискорбно слышать. Из-за чего?

– Из-за какой-то ерунды, по-моему. Не знаю.

Я слышу, как синоптик из «С добрым утром, Америка» сообщает новости на уик-энд, хорошие. Пол включил телевизор, говорить о семейных скандалах матери он не желает, просто сообщил об одном из них, чтобы нам было о чем поговорить в дороге. Я уже не первый день чувствую (с необычной для бывшего мужа остротой), что у Энн не все в порядке. Ранняя менопауза, быть может, или запоздалые сожаления. Всякое бывает. А может, Чарли обзавелся зазнобой, какой-нибудь маленькой грудастой и курносой официанткой из портовой забегаловки Олд-Сейбрука. Впрочем, их союз длится уже четыре года, что совсем немало в таких обстоятельствах. Дело в том, что Чарли – пустое место, и ни одна пребывающая в здравом уме женщина в мужья его не взяла бы.

– Слушай. Сегодня утром твой папа собирается продать дом. Сногсшибательный, не сойти мне с этого места. Я подцепил большую рыбу.

– Д. О. Воленте, – говорит Пол.

– Точно. Семейство Воленте из наивысших кругов Северной Каролины.

Год прозанимавшись в школе латынью, Пол решил, что Д. О. Воленте есть святой покровитель риелторов, которого следует обхаживать, как доброго самаритянина, – показывать ему каждый дом, во всем идти на уступки, оказывать всяческие знаки внимания, не наживаться на сделках с ним, а не то жди беды. После истории с резинками наша жизнь стала походить на ридикюль, в котором уютно перемешались шуточки, колкости, двусмысленности, грубый гогот, а оправданием всему этому служит, натурально, любовь.

– Веди себя сегодня с матерью, как добрый друг, – ладно, друг? – говорю я.

– Я и есть ее друг. А она – сучка.

– Ничего подобного. Жизнь у нее труднее твоей, хочешь верь, хочешь не верь. Ей же приходится иметь дело с тобой. Как твоя сестра?

– Отлично.

Его сестре Клари двенадцать лет, и она мудра в такой же мере, в какой неискушен Пол.

– Скажи ей, что мы завтра увидимся, ладно?

Телевизор вдруг начинает звучать громче, мужской голос на высоких децибелах балабонит о Майке Тайсоне, который получил 22 миллиона, побив Майкла Спинкса за девяносто одну секунду.

«Я бы и за половину таких денег позволил ему расквасить мне хайло», – говорит голос.

– Слышишь? – спрашивает Пол. – Он позволил бы себе «хайло расквасить».

Пол любит обороты такого рода, считает их очень смешными.

– Да. Ты завтра будь готов к моему приезду, хорошо? Если мы хотим добраться до Битона, штат Техас, выехать придется пораньше.

– Сначала он был Избитон, а после ему хайло расквасили. Ты снова жениться не собираешься? – спрашивает он – как-то смущенно. Не знаю почему.

– Ни в коем случае. Люблю тебя, договорились? Ты посмотрел «Декларацию независимости» и брошюры? Я ожидаю, что к поездке ты будешь во всеоружии.

– Нет, – отвечает он. – Зато у меня есть новый прикол.

Так он называет анекдоты.

– Расскажи. Я им клиентов порадую.

– Лошадь подходит к стойке бара и просит пива, – без какого-либо выражения произносит Пол. – Что говорит бармен?

– Сдаюсь.

– «Эй, а чего у тебя рожа такая вытянутая?»

На его конце линии наступает молчание, говорящее, что каждый из нас понимает мысли другого и надрывает бока от безмолвного хохота – наилучшей, головокружительной разновидности смеха. Мое правое веко начинает подергиваться, вполне предсказуемо. Наступает идеальный момент – и безмолвный смех служит ему печальным контрапунктом – для меланхолических размышлений об утрате того и сего, для быстрого просмотра меню важных и не важных вещей, которое поднесла нам жизнь, а мы не сумели правильно его прочитать. Я же ощущаю взамен всеприятие, защищенное со всех сторон удовлетворением и обещаниями только еще начинающегося дня. Ложного чувства благополучия попросту не существует.

– Отлично, – говорю я. – Просто отлично. Но только – что лошадь делает в баре?

– Не знаю, – отвечает Пол. – Может быть, танцует.

– Напивается, – предлагаю я. – Кто-то довел ее до этого.

Снаружи, среди прогревающихся газонов Кливленд-стрит, Скип Мак-Ферсон восклицает: «Он бьет! И забиваааает!» Сдержанные смешки, скрежет сминаемой пивной банки, еще один мужской голос произносит: «Хороший щелчок есть хороший щелчок, дааасэээроберт!» В конце квартала взревывает, точно проснувшийся лев, дизельный двигатель. Ремонтники принялись за работу.

– Завтра заберу тебя, сынок, – говорю я. – Идет?

– Ага, – отвечает Пол. – А я тебя. Идет.

И мы кладем трубки.