Лучшего спутника, чем мистер Смоллвуд, мне в моем положении и искать нечего.

– Судя по вашему виду, вам не мешает принять для бодрости, – говорит он и, достав из своего хлипкого бумажного пакета бутылку, протягивает ее мне.

Я делаю большой глоток, и у меня тут же слипаются губы – бутылка содержит нечто мятное и сладкое, как сироп от кашля, однако мне эта жидкость нравится, и я глотаю ее еще раз.

– Похоже, вам здорово досталось, – говорит мистер Смоллвуд.

Наша машина с шорохом минует остатки длинного закопченного строения, стоявшего некогда слева от береговой дороги. Напротив него тянется по другой стороне шоссе вереница разгромленных коттеджей. Строение было когда-то сборным бараком из гофрированного железа, а за ним стояло подобие амбара, внутри которого сейчас лежит на обуглившихся досках (одна из них – бывшая стойка бара) слой снега. Между ними уже успела вырасти трава. Никто, похоже, не позаботился найти этому участку земли новое применение. Ни дать ни взять, мое прошлое, пребывающее в состоянии распада и пустого неустройства.

– Ненормальные здесь люди живут, – возвещает мистер Смоллвуд, ведя машину на профессиональный манер – одна огромная рука лежит на рулевом колесе, другая раскинута по спинке сиденья. – При-горожане, так я их называю. В домах полно оружия, все с утра до вечера злобятся. Поостыть бы им малость, если хотите знать мое мнение. Я здесь уж не один год как не был, не смог даже вспомнить, кто на какой улице проживает. А раньше часто сюда заглядывал.

Мы выезжаем на магистраль, ведущую к Большому Д, в эту минуту неразличимому из-за мшисто-зеленоватых туч, свидетельствующих о близости нового снегопада, а может быть, и метели, которая надолго задержит нас в аэропорту.

– Послушайте, – говорит мистер Смоллвуд, ловя в зеркальце заднего вида мой взгляд и слегка откидываясь, чтобы размять тело, на спинку сиденья. – Сколько у вас с собой денег?

– А что?

– Ну, за сотню долларов я мог бы позвонить тут на одну заправку, а после вы и ахнуть не успеете, как кое-кого укокошат и вам здорово полегчает.

Мистер Смоллвуд посылает мне на заднее сиденье широкую счастливую улыбку, и у меня мелькает мысль о стодолларовой проститутке, о благодати, которой она способна меня одарить, – совсем как аптека, снабжающая вас дорогим снадобьем, чтобы вы могли бурно провести ночь. Путешествие к горячим источникам. Бессловесная латка на ткани невинных слов, поддерживающей положительное отношение к жизни. Позволь себе слишком много серьезных разговоров, стараний объяснить свои поступки – и твоя песенка спета.

В чем нуждается Херб и чего он сделать не может, так это влезть в футбольную форму и вышибить из кого-нибудь дух, а о теории искусства забыть. Он – человек без спорта, между тем как ему именно спорт и нужен. Если ему повезет, Херб сможет, просматривая свои записи, оживить в себе память о времени, когда он выходил на поле. Херб мог бы вновь стать собой, избавиться от психоза и безотрадных сомнений и переиграть свою боль – стать вдохновляющим примером, для чего он и послан на землю.

Я говорю мистеру Смоллвуду: нет, спасибо, – он ухмыляется весело и насмешливо. Какое-то время мы катим к городу, не разговаривая, на сей раз по автостраде Лоджа, поскольку и снега на ней уже нет, и автомобили, забивавшие ее, ушли на север, оставив дорогу серой, продуваемой ветром.

Мистер Смоллвуд останавливает свою машину напротив стадиона «Тигров», у винного магазина, принадлежащего, говорит он, его зятю, – это маленький Форт-Нокс из стальной сетки и с толстыми пуленепробиваемыми стеклами в окнах. По другую сторону авеню возвышается белая стена безжизненного стадиона. На козырьке над его входом значится: «Извините, ребята. Удачи!»

Мистер Смоллвуд неторопливо заходит в магазин и покупает пинтовую бутылку шнапса, я настаиваю, чтобы он взял у меня деньги за нее, и на кратком пути до «Пончартрейна» мы с приятностью повышаем наше настроение. По его словам, он болеет за «Тигров» и считает, что страна созрела для династического правления. Говорит, что его родители перебрались сюда в сороковых из Магнолии, штат Арканзас, что какое-то время он проучился в университете Уэйна, но потом женился и стал работать на заводе «Додж Мэйн». Только в прошлом году и ушел оттуда, говорит он, не стал дожидаться увольнений из-за приостановки производства и купил это такси. И очень доволен, потому что может теперь сам распоряжаться своим временем и каждый полдень приезжает домой, съедает с женой ланч и отдыхает часок, а после возвращается на улицы к вечернему часу пик. Иногда у него появляется надежда вернуться, уйдя на покой, в Арканзас. Вопросов на мой счет он не задает – либо из вежливости, либо потому, что его собственная жизнь, работа, независимость кажутся ему более интересными. Жизнь у него и вправду хорошая, можно было бы позавидовать ей, если б моя не была ничем не хуже. Лет ему, насколько я могу судить, не намного больше, чем мне.

Остановившись у отеля, мистер Смоллвуд склоняется над сиденьем, чтобы видеть меня, – я стою на прометаемом ветром тротуаре и засовываю в бумажник деньги. В голове моей мелькает мысль, что он вознамерился пожать мне руку, однако у него на уме совсем другое. Я уже заплатил ему оговоренную нами сумму, добавив к ней стоимость бутылки шнапса, которая стоит на полу машины у его увесистой ноги. Мой подарок.

– На Ларнед есть хороший мясной ресторан, – произносит он тоном туристского гида и улыбается так, что я задаюсь вопросом, а не смеется ли сукин сын надо мной. – Стейки там вот такой толщины. – Он показывает мне пару толстых, раздвинутых на два дюйма пальцев. – Отсюда рукой подать. Хорошее место, надежное. Я время от времени жену туда вожу. Выпьете вина, приятно проведете время.

Невесть по какой причине мистер Смоллвуд изъясняется теперь, точно швед во втором поколении, но я понимаю – он вовсе не вышучивает меня, а просто старается достойно представить свой город, потому и говорит специально заученным для этого тоном.

– Очень хорошо, – отвечаю я, не расслышав и половины его основанных на тонком знании предмета гастрономических рекомендаций, поскольку в ушах у меня свистит городской ветер. Снова начался снегопад.

– Приезжайте к нам, как погода улучшится, – говорит он. – Вам здесь куда сильнее понравится.

– Это когда же будет? – Я улыбаюсь, давая ему возможность произнести старинное мичиганское присловье.

– Да может, минут через десять. – Лицо его расплывается в широкой ухмылке удачливого остряка, такой же, как при словах о сотне долларов. Он хлопает желтой дверцей и уносится по улице, оставив меня на шелестящем тротуаре, одинокого, как крайний защитник.

* * *

Впрочем, таким я остаюсь недолго.

В номере работает, правда, без звука, телевизор. Шторы задернуты, два подноса с тарелками выставлены в коридор. Викки лежит голышом в смятой постели, читая самолетный журнал и попивая «7-Up». Воздух жарок и плотен, ночной душок мирного сна выветрился из него. Осталось лишь нечто печальное, знакомое мне по дремотным дням, наступившим после смерти Ральфа. Я в чужом городе, рядом со мной женщина, которую я толком не знаю, я затрудняюсь понять, как пробудить в себе интерес к ней (или – ради ее же блага – как пробудить в ней интерес ко мне, способный искупить мое равнодушие). Мной владеет минорное, оставляющее во рту оловянный привкус чувство: всеохватная потребность отыскать хоть какую-то уверенность там, где ее попросту не существует.

– Рада тебя видеть, – говорит Викки и счастливо улыбается мне в мерцании телевизора.

Я стою в темном проеме двери, ноги тяжелы, как якоря, а жизнь почему-то представляется мне эпизодом из купленного на автовокзале порноромана. «Большой Молоток быстро, как кошка, приблизился к девушке, врасплох захватив ее там, где ему и требовалось, – между его дешевым чемоданчиком перекати-поля и грудой грязных автомобильных цепей, наваленных у стены автомастерской. Сейчас она узнает, что почем. Сейчас они оба узнают».

– Как все прошло с твоим старым футболистом?

– Классно.

Я подхожу к окну, отдергиваю тяжелую штору, выглядываю на улицу. В дюйме от моего лица пролетают, посверкивая, падающие на Джефферсон-авеню большие хлопья снега. Река затянута белизной. На улице мигают желтые сигнальные огни первых снегоуборочных машин. Мне кажется, что я слышу, как они идут юзом и лязгают, но это, конечно, не так.

– Не нравится мне эта зима. Придется нам менять планы.

– Да и ладно, – говорит Викки. – Мне хорошо здесь с тобой. А в аквариум схожу где-нибудь еще. Они, наверное, все одинаковы.

Она опускает банку «7-Up» на голый живот, смотрит на нее, задумавшись.

– Я так хотел, чтобы ты хорошо отдохнула. У меня была куча планов на этот счет.

– Так сохрани их на будущее. Я тут отлично провела время. Заказала в номер креветок в кляре, объедение. Потом оделась, спустилась вниз, прошлась по магазинам, они очень милые, хоть и сильно похожи на далласские. И по-моему, видела Пола Анку, хотя не уверена. Если это был Анка, то он в два раза ниже, чем я думала, а я знаю, что он коротышка.

Я усаживаюсь в кресло у кофейного столика. Ее обнаженная красота неожиданно оказывается тем, что необходимо мне для возврата в прежнее состояние (давно знакомое все-таки способно удивлять нас – и обязано). Эта рядовая, строго говоря, нагота, плавный изгиб груди, полная ляжка, сужающаяся к лакомой коленке, улыбка неопределенной готовности – симпатичный, в общем и целом, комплект, и любому одинокому мужику, попавшему в чужой город и не знающему, куда девать время, приятно было бы назвать его своим.

На телеэкране мертвенно-бледный диктор мелодраматично произносит нечто беззвучное. «Поверьте! – уверяют его глаза. – Это истинная правда. Ровно то, что вам нужно».

– Ты веришь, что мужчина и женщина могут быть друзьями? – спрашивает Викки.

– Да, наверное, – отвечаю я, – когда шуры-муры остаются позади. Хотя мне как раз шуры-муры и нравятся.

– Ну да, мне тоже.

Улыбка ее становится шире, Викки скрещивает руки на мягкой груди. Я вижу, ее захватила мысль о том, что может сейчас произойти, и ей это по душе. Сердце у нее добрее доброго, она может стать кому-нибудь не женой, а настоящим подарком. Но по непонятной причине то, что этим кем-нибудь буду я, уже не кажется мне таким правдоподобным, как раньше. Возможно, это мое настроение передалось сегодня и ей, озадачив Викки не меньше, чем меня. Ее ведь не проведешь.

– Я сегодня Эверетту позвонила, – говорит она, опуская взгляд на свои приподнятые колени. – Из вестибюля, по платному телефону.

– Могла и отсюда позвонить.

– Ну да. И тем не менее.

– И как он, старина Эверетт?

Я, разумеется, старину Эверетта отродясь не видел, ни малейшего представления о нем не имею и потому могу преспокойно обсуждать его со свободой общительного парикмахера.

– Все хорошо. Он сейчас на Аляске. Говорит, там хороший спрос на ковры. А еще постригся наголо и теперь лыс как бильярдный шар. Я сказала ему, что остановилась в большом номере с видом на Ренессанс-Центр. Но не сказала где.

– И что он об этом думает?

– «Как вращается мир» – вот что он ответил, почти стандартная реакция. Спросил, не пришлю ли я ему стереозаписи, которые забрала при разводе. Насколько я понимаю, цены там заоблачные, и если привозишь все с собой, то сразу на голову опережаешь других.

– А чтобы ты к нему приехала, он не хочет?

– Нет, не хочет. Я и не поехала бы. Выходить за такого, как Эверетт, можно, но только раз в жизни. Вторая попытка тебя прикончит. Да я и не сомневаюсь, он там с какой-нибудь старой подружкой.

– Так чего же он хотел?

– Не забывай, это я ему позвонила. – Викки хмурится. – Ничего он не хотел. Ты что, никогда никому не звонишь?

– Только когда мне одиноко, милая. Не думал, что тебе одиноко.

– И правильно, – отвечает она и поворачивается к безмолвному телевизору.

Детройт, насколько я теперь понимаю, подействовал на Викки совсем не так, как я рассчитывал, насторожил ее. Чем? Возможно, она увидела в вестибюле кого-то, показавшегося ей слишком похожим на нее (с неопытными путешественниками такое случается). А то и хуже. Она не увидела никого, кто напомнил бы ей хотя бы одного давнего знакомого. И то и другое способно лишить человека приятного расположения духа, погрузить в мрачную отчужденность. И тогда звонок прежнему любовнику или мужу становится идеальным противоядием. Они всегда напоминают тебе, где ты когда-то был и куда направляешься, – по-твоему. А если очень уж повезет, место, в котором ты пребываешь сейчас, – «Автоград» с его метелью – может показаться тебе самым что ни на есть подходящим. Не уверен, однако ж, что Викки повезло. Она могла обнаружить, что в душе ее разгорелось былое пламя, и теперь не знает, как быть.

– Как тебе кажется, ты хотела бы дружить с Эвереттом? – Я начинаю с вопроса самого невинного, чтобы затем подобраться к наиболее чувствительным.

– Ни в коем случае.

Она подтягивает к себе простыню, накрывает плечи. Сейчас Викки насторожена еще и пуще прежнего. Возможно, ей хочется сказать мне что-то, однако она не находит нужных слов. Но если меня собираются отправить в помойную яму дружбы, я хочу сделать моему новому другу одно одолжение – позволить ей быть собой. Хотя с куда большей радостью забрался бы под одеяло Викки и до самого отлета занимался с ней вольной борьбой.

– А чувство, что тебе хочется быть моим другом, тебя не посещает? – с улыбкой спрашиваю я.

Викки поворачивается на большой кровати лицом к стене, подтягивает белую простыню к подбородку, накрахмаленный гостиничный перкаль растягивается, накрывая ее, как саван. Я попал в больное место. Проведи со мной день да ночь – и даже Эверетт тебе покажется душкой. Ей нужно что-то еще, а я ее требованиям не отвечаю – даже при добавлении ко мне шампанского, полулюкса, васильков и вида на Канаду. Если подумать, так это, быть может, и неудивительно, поскольку, сэкономив на собственных удовольствиях, я, пожалуй, обманул ее надежды на себя. Однако по части поз, одну их которых она сейчас приняла, я большой дока. Писателям – даже спортивным – освоиться с плохой новостью легче, чем с хорошей, поскольку первая, в конце-то концов, привычнее.

– Я не хочу быть твоим другом. Другом и только, – произносит Викки тихим мышиным голосом из-под груды белой ткани. – Я правда думала, что смогу начать с тобой все заново.

– А почему ты решила, что не сможешь? Лишь потому, что застукала меня копавшимся в твоей сумке?

– Ну вот еще! Это такая ерунда, – тоненько отвечает она. – Живи и дай умереть другому, я так всегда говорю. Ты ничего не мог с собой поделать. Вчера у тебя был не лучший день в году.

– Так в чем же дело?

Вообще говоря, можно только дивиться тому, как часто я спрашивал об этом или о чем-то подобном женщин, проходивших бледными тенями через мою жизнь. «О чем ты думаешь? Почему притихла? Ты вдруг стала какой-то другой. В чем дело?» А означают эти вопросы, разумеется, лишь одно: «Люби меня». Или, по крайности, сортом немного пониже: сдайся мне на милость. Или, совсем уж по крайности: потрать какое-то время на то, чтобы потешить меня, тебе ж ничего не стоит, а там, глядишь, и полюбишь.

Снаружи, за углом отеля, резко, как над океаном, гикает ветер, врываясь в холодный и жалкий послеполуденный Детройт. К пяти часам вполне может полить дождь, к шести небо заволочет окончательно, а еще ближе к ночи мы с Викки, наверное, пойдем по Ларнед к мясному ресторану. С уверенностью рассчитывать на что-либо в этом городе невозможно. Жизнь прилаживается к злому ветру, а тот может вдруг взять да и стихнуть.

– Ладно, – говорит Викки и поворачивается ко мне лицом, выглядывающим из грота простыней и подушек. – Когда я спустилась вниз – ну, после того, как ты ушел, понимаешь? Мне просто хотелось оказаться среди людей. Ничего больше. И я подошла к газетному киоску, взяла книжку в бумажной обложке. «Как сжиться с миром» доктора Бартона. Потому что, я уже говорила, мне казалось, будто все начинается заново. У нас с тобой. Я постояла там, прочитала одну главу, «Люди Новой эры». Это про тех, кто отказывается от картофельных чипсов, создает группы самопознания, пьет минеральную воду и каждый день обсуждает прочитанные книжки. Кто считает, что можно с легкостью выражать свои чувства и быть таким, каким тебя видят другие. И расплакалась, потому что поняла – это все про тебя, а я как-то сбилась с толку. Я все равно вернусь к картофельным чипсам, к тем, кто не вникает в свой внутренний мир. Вот прилетела я сюда, такой путь проделала, а только и могу, что есть креветок, смотреть телевизор и реветь. Да и это не помогает. Оттого я и думаю, что, наверное, мы можем быть только друзьями, если тебе захочется. А Эверетту я позвонила, потому что знала – я могу вывалить на него все и перестать плакать. Знала, что ему еще хуже, чем мне.

Большая красивая слеза покидает ее глаз, стекает по носу и падает на подушку. Всего-то за два часа я ухитрился довести до слез двух совершенно разных людей. Что-то со мной не так. Но что?

Цинизм.

Я стал еще пущим циником, чем старина Яго, поскольку нет цинизма большего, чем пожизненная любовь к себе, туннельное зрение, при котором ты видишь в конце туннеля только себя самого. Неприятно до крайности. Подобным же образом самый надежный способ дать человеку понять, что ничего-то он не стоит, сводится к тому, чтобы заставить его думать, будто ты пытаешься помочь ему, – не ударяя ради него пальцем о палец. Да, верно, циничный «человек Новой эры» – это я самый и есть, грустный приверженец самокопания, избегающий картофельных чипсов, падкий до тошнотворных разговоров по душам, – хоть я и отдал бы сокровища какой угодно короны, чтобы не быть им или хотя бы не думать, что я таков.

Теперь мне остается только одно – отрицать все: дружбу, разочарование, смятение, будущее, прошлое – и отстаивать настоящее. Если мне удастся в этот холодный и жаркий день удержать Викки рядом с собой, целовать ее, обнимать, умерять моей пылкостью ее тревоги, то, когда сядет солнце и спадет ветер и весенний вечер втянет нас в себя, я, быть может, все же буду любить ее, а она меня, и все, что со мной сейчас происходит, окажется следствием недосыпа в чужом городе, шнапса и Херба.

– Не такой уж я и «человек Новой эры», – говорю я и опускаюсь на край кровати, чтобы коснуться ее теплой, как у младенца, щеки. – Скорее несовременный малый, да еще и неправильно понятый. Давай притворимся, будто мы только что приехали, сейчас поздняя ночь и я заключаю тебя в мои несовременные объятия, чтобы предаться любви.

– О боже, – Викки неуверенно кладет руку мне на плечо, дружески похлопывает по нему. – Поспорить готова, ты считаешь, что я все испортила. – Она шумно втягивает носом воздух. – Что я даже расстроиться по-человечески не умею.

– Ну нет, когда требуется что-то испортить, у тебя это не очень хорошо получается. – Я опускаю мою тяжелую ладонь на мягкую грудь Викки. – Если что-то складывается хорошо, ты его не трогаешь. И тревожишься только о том, что заслуживает тревоги.

– Не надо мне было книжку читать. У меня от них одни неприятности.

Она обвивает мою шею руками, с силой тянет меня к себе – с такой, что боль простреливает мою спину до самых ягодиц.

– Ой! – невольно вскрикиваю я.

На экране телевизора горнолыжник выходит на стартовую площадку трассы, длиннее и круче которой я в жизни своей не видел. Не знаю, где он находится, но там тоже идет снег. Я не поменялся бы с ним местами и за миллион долларов.

– О боже, – лепечет Викки, ибо моя ладонь отыскала ее в лимонном свете. – Боже, боже, боже.

– Ты дивная женщина, – говорю я. – Разве тебя можно не любить?

Снаружи в холодном городе снова гикает ветер, и, по-моему, я слышу, как снежный заряд ударяет в окно, повергая в трепет каждого, кто сейчас есть в Детройте и думает, будто он кой-чего кое в чем понимает, и готов жизнью своей поручиться за это. Телевизор я оставляю включенным, потому что даже сейчас, когда он подсматривает за нами, я нахожу его присутствие успокоительным.

* * *

К пяти часам мы, съездив на такси в Ботанический сад Бель-Айл, возвращаемся в номер и переживаем приступ стенобоязни, болезни, хорошо знакомой спортивным журналистам. Мы походим на семью коммивояжера, которая приехала к нему в надежде на приключения и потехи, но обнаружила, что, пока он занимается своими делами, время ей девать решительно некуда: слишком много незнакомых улиц, уходящих в слишком дальнюю даль; слишком пустой вестибюль отеля, чтобы сидеть в нем и развлекаться, разглядывая людей.

Ботанический сад встретил нас холодно и враждебно, хоть мы и бродили по его проходам между папоротниками, кактусами и страстоцветами, пока у Викки не разболелась голова. Все наиболее интересные залы оказались закрытыми – в частности, реплика французского аптекарского огорода восемнадцатого столетия, который увлек наше воображение, хоть мы и видели его только сквозь стеклянную дверь с табличкой, извещавшей, что для содержания этого столетия в должном порядке налоговые отчисления Детройта недостаточно щедры. И, проведя в саду меньше часа, мы вышли на его бетонные ступени, под холодный ветер и снег. Грязные спортивные площадки уходили от нас к лодочному пруду и высаженным полумесяцем молодым тополям, за которыми текла в невидимой отсюда низине большая река. Любое учреждение способно обмануть твои надежды, сколь бы много оно поначалу ни сулило.

Когда такси высадило нас у отеля, я предложил пройтись по Ларнед до «отличного мясного ресторанчика, который я тут знаю». Мы и прошлись, аж до самой Вудворд-авеню, и по пути нам встречались только негры неопределенно угрожающего вида – такси и полицейские необъяснимым образом сгинули, – и Викки льнула ко мне, дрожа под ледяным северным ветром, который рушился на нас, прилетая из теплой Канады.

– По-моему, для ресторана я одета неподходяще, – сказала Викки под моей обнимавшей ее рукой и боязливо улыбнулась. – Если ты не против, я зашла бы в какую-нибудь кофейню и съела бутерброд с тунцом.

– Похоже, ресторанчик куда-то переехал, – сказал я, глядя вдоль пустой по случаю уик-энда Вудворд в сторону парка Гранд-Серкус, где в нашу студенческую пору я, Эдди Лаукинен и «Гольфовый» Керкланд слонялись по бурлескам и пивным барам, а потом проезжали сорок миль, возвращаясь в кампус и чувствуя себя солдатами, побывавшими в последнем увольнении перед тем, как отплыть навстречу судьбе, которая никаких улыбок не пробуждает. По правде сказать, у меня совершенно не укладывается в голове, что это было в 1963 году. Не в 53-м и не в 73-м. Временами я забываю, сколько мне лет и какой нынче год, думаю, что мне двадцать, что я – юноша, начинающий осваиваться в этом мире, молокосос, сбитый жизнью с толку в самом ее начале.

– Теперь уж и города – не города, – говорит Викки, почувствовав, что эта грустная эволюция как-то мутит мой рассудок, и обнимает меня за талию. – Даллас, если к нему как следует приглядеться, и вовсе никогда городом не был. Просто предместьем, ищущим, к чему бы прилепиться.

– Помню, там были отличные вина, – отзываюсь я, все еще выискивая на Вудворд фантомный мясной ресторан, но находя лишь старый «Шератон», запустение и слепящий блеск секс-клубов, гамбургерных, уходящих в глухую снежную стену.

– Я уже словно чувствую вкус чеддера, – говорит, изображая оживление, Викки, не желающая расстаться с мыслью о бутерброде с тунцом. – И готова поспорить, вино в кофейне ничуть не хуже, а стоит в два раза меньше. Ты просто снова ищешь место, где можно посорить деньгами.

Она права, конечно, и мы разворачиваемся кругом и направляемся к «Пончу», следя за тем, куда ступаем на заснеженный тротуар, широким, вальяжным шагом и смеясь, точно делегаты какого-то съезда, отпущенные на прогулку по старому городу. И к пяти оказываемся в четырех стенах, загнанные сюда невозможной погодой и угрожающими улицами. Мы постарались извлечь все, что могли, из каждой возможности, какая нам представлялась. Наелись до отвала в заведении «Фронтенак-Гриль», осушив заодно бутылку мичиганского божоле. Поспали на свежих простынях, после чего я стоял у окна и наблюдал за очередной рудной баркой, плывшей, как и вчерашняя, из Верхнего озера к Кливленду или Аштабуле. Можно было бы позвонить Хербу, а то и Клэрис, да только я не знал, что им сказать, и в конце концов так храбрости и не набрался. А можно было и Ронде Матузак – доложить, что ничего полезного для «Футбольного прогноза» я не нарыл. В этот уик-энд в редакции наверняка есть люди, хоть и сомнительно, что кто-то из них ждет от меня известий. Я сейчас пребываю не в лучшей для спортивного журналиста форме.

– Знаешь, я скажу тебе, что нам следует сделать, – вдруг произносит Викки. Она сидит у туалетного столика, вдевая в уши сережки работы индейцев навахо, купленные ею в сувенирном магазине. Крошечные, как булавочные головки, красивые, голубые, точно гиацинты.

– Только прикажи, – говорю я, отрываясь от газетного раздела «Прогулка по городу», который изучил от начала и до конца, не обнаружив ничего, что подвигнуло бы меня выйти из отеля, – в том числе и Пола Анки, город уже покинувшего. Даже поездка на такси к стадиону «Тигров» и обед в мексиканском ресторане почему-то представляются мне развлечениями второго разряда.

– Давай поедем в аэропорт и попробуем улететь пораньше. По субботам никто никуда не летает. Помню, когда я наблюдала в Далласе за самолетами, там пускали на борт людей с билетами на завтрашний день. Только рады были.

– Я думал, у нас будет праздничная ночь, – нерешительно отвечаю я. – Собирался в Греческий городок заглянуть. Тут еще много чем можно заняться.

– Знаешь, иногда можно получить кайф просто от того, что спишь в своей постели, тебе так не кажется? В любом случае, мы должны завтра до полудня попасть к папе. А так это будет легче.

– И ты готова обойтись без сувлаки и пахлавы?

– Я даже не знаю, где они находятся, чего ж я по ним скучать буду? И потом, чтобы добраться до них, наверняка придется пробиваться через сугробы.

– Похоже, я показал себя в нашей поездке не с лучшей стороны. Не понимаю, что случилось.

– Да ничего не случилось. – Викки, глядя в зеркало, откидывает назад темные локоны, чтобы посмотреть на сережки, уже висящие за ее пухлыми щеками. Поворачивает из стороны в сторону голову, ободряюще улыбается моему отражению в зеркале. – Чтобы хорошо провести время, мне ехать куда-то на карусель не требуется. Для меня главное не что я делаю, а кто со мной рядом. С тобой мне лучше всего, и ты обормот, если не понимаешь это.

– А вдруг аэропорт закрыт?

– Тогда мы просто посидим там и я почитаю тебе статьи из киношных журналов. Провести ночь в аэропорту – это не самое худшее в жизни. Существует куча мест, которые я с радостью на него променяю.

– Да, наверное, это было бы не так уж и плохо.

– Именно, сэр. Посидите в кресле у телевизора, поужинаете в хорошем ресторане. Ботинки почистите. У вас даже на беглое знакомство с аэропортом целая ночь уйдет.

– Ладно, вызываю коридорного, – говорю я, вставая.

– Не понимаю, чего мы столько времени дожидались? – Она улыбается мне. – Я-то, наверное, ждала, что произойдет что-нибудь волнующее, необычное. Всегда на это рассчитываю. Такая уж у меня слабость.

– Надо только уметь услышать, как то, чего ты ждешь, произносит: «Улыбайтесь, вас снимают скрытой камерой». И сразу улыбнуться.

И я улыбаюсь ей и протягиваю руку к телефону, чтобы позвонить старшему коридорному. Ближайшее будущее проясняется, оказываясь не дурным, а просто заурядно хорошим. А я, набирая номер, чувствую, что небо этого долгого дня впервые светлеет над моей головой и тучи начинают рассеиваться.

* * *

К десяти мы уже в Нью-Джерси, словно волшебная машина времени перенесла нас с плоского Северо-Запада в разнообразие приморья. Викки снова проспала озеро Эри, предварительно прочитав мне несколько извлечений из посвященного мыльным операм журнала, – я нашел их смехотворными, однако она относится к ним серьезно и, похоже, размышляет над ними; я одолел изрядную часть «Последнего путешествия любви» и обнаружил, что роман совсем неплох. Длинный, посвященный прошлому героев пролог в нем отсутствовал, автору хватило мастерства, чтобы набрать полный ход уже на второй странице. Викки я разбудил, лишь когда самолет произвел вираж над городком, который я счел Ред-Бэнком, – вдали засветился Готэм (с крошечной, но различимой статуей Свободы, похожей на изображающую ее японскую куколку), и Нью-Джерси разостлался перед нами, как кухонный фартук, и Пенсильвания с Атлантикой замаячили на горизонте, подобные темной Арктике.

– А это что такое? – спросила Викки, ткнув пальцем вниз, на далекий карнавал цивилизованных огней.

– Платная магистраль. Здесь она входит у Вудбриджа в Штат садов и устремляется к Нью-Йорку.

– Ух ты! – сказала Викки.

– Отсюда она прекрасна, по-моему.

– Наверное, – сказала она. – По-твоему. Только не говори, что еще, по-твоему, прекрасно. Я так понимаю, автомобильное кладбище.

– По-моему, прекрасна ты.

– Прекраснее, чем автомобильное кладбище? Нью-Джерсийское.

– Не намного, но прекраснее.

Я стиснул ее маленькую крепкую руку, притянул Викки к себе.

– Вот это ты напрасно сказал. – Глаза ее сузились в пародийной обиде. – До сих пор ты мне нравился. Но теперь – дудки.

– Ты разбиваешь мне сердце.

– Ну, это уже не первое, ведь так?

– Но что, если мое – самое лучшее?

– Поздно спохватился, – сказала она. – Раньше думать надо было, еще до того, как родился.

Она покачала головой – так, точно каждое из этих слов произнесено ею всерьез, – затем откинулась в кресле и закрыла глаза, чтобы поспать, пока наш серебристый лайнер будет совершать посадку.

* * *

К четверти двенадцатого мы добираемся до «Фазаньего луга». Стоит ясная, яркая ночь с луной на ущербе, никаких признаков того, что до нас дотянется детройтская погода, не наблюдается. В подобные ночи я лишаюсь способности соображать, они дурманят меня, – именно в такую я стоял на дворе у рододендрона, пока Экс сжигала в доме сундук для приданого, разглядывал в северном небе Кассиопею и Близнецов и чувствовал себя беззащитным. С тех пор, если сказать правду, мне всегда становится под чистым ночным небом не по себе, все кажется, что я смотрю на него с крыши высокого здания, а вниз взглянуть боюсь. (Я стал предпочитать чистому звездному своду небес рваные перистые облака и облачные барашки.)

– Можешь меня не провожать, – говорит Викки, выбравшись из машины и склонив голову к окошку.

Я остановился за ее «дартом». Вчерашние мужики в касках достроили на своем доме ложную мансарду, правда, кровель ни на одном из законченных ими домов пока что нет. Я, естественно, рассчитывал на приглашение зайти в квартиру – выпить на сон грядущий. Но теперь понимаю, надеяться мне по этой части было не на что. Викки ведет себя осторожно – как будто наверху ее кто-то ждет.

– Завтра день, когда он отвалил камень и воскрес из мертвых, – говорит она совершенно серьезно, глядя на меня так, словно рассчитывает, что я псалом прочитаю. Уик-эндовая сумка свисает с ее плеча, в ушах покачиваются сережки навахо. – Я, наверное, пойду на раннюю мессу, чтобы обезопасить нас с тобой, одной страховки все-таки маловато. Или съезжу в Хайтстаун, к методистам. Одна церковь ничем не хуже другой. Я, когда меняла веру, дважды все обдумала. Позвала бы и тебя, да знаю – тебе там не понравится.

– Музыка понравится.

– Тебе, я так понимаю, нравится все, что бередит душу, – говорит она.

Мы провели с ней два дня, побывали в другом краю, спали в одной постели, вместе молчали, старались порадовать друг дружку, были взаимно внимательны, как супружеская чета. Но теперь все подходит к концу и мы не знаем, как нам правильно попрощаться. Ее стиль – дерзость и смутная сдержанность. Мой – простодушная учтивость. Сочетание не из лучших.

– Мы ведь увидимся завтра, верно? – бодро спрашиваю я, наклонившись, чтобы получше видеть и Викки, и голубую, космической эры водонапорную башню за ее спиной, а за башней – большую пасхальную луну.

– Постарайся не опоздать. Папа любит садиться за стол в строго определенное время. А туда целый час езды.

– С нетерпением жду встречи с ним.

Не с таким уж и нетерпением, должен признаться, но такова моя официальная версия. Вообще, эта часть завтрашнего дня представляется мне пугающе неоднозначной.

– Ты с ним еще не знаком. И с моей мачехой тоже. Она – тот еще подарок. Понравится тебе, если ты любишь брокколи. А папа – другое дело. Хорошо бы он тебе понравился, но ты ему не понравишься наверняка. По крайней мере, так он себя поведет. А что он думает на самом деле – это выяснится позже. Да оно и неважно.

– Скажи, ты меня любишь? – Я тянусь к Викки в надежде на поцелуй, но получаю лишь веселый, оценивающий взгляд. И поневоле задумываюсь – не помышляет ли она в эту минуту об Эверетте и о приключениях на Аляске.

– Допустим. И что?

– Тогда поцелуй меня и попроси провести с тобой ночь.

– И речи быть не может, – объявляет она, после чего смачно, как Дина Шор, целует свою ладонь и шлепает ею меня по щеке. – Не пройдет. Подписано, запечатано и вручено, мистер Умник.

И она стремительно уходит к темному многоквартирному дому – пересекает плешивую лужайку, мелькает в освещенном проеме двери и исчезает. А я остаюсь один в моем «малибу», смотрю на самодовольную луну – так, словно в ней сокрыты все наши тайны и предвкушения, все, от чего мы с наслаждением отказались бы и что с еще большим наслаждением вернули себе снова.