У щенка были крохотные лапы, которые уже начали немного чернеть. Нос все еще оставался розовым, а глаза — голубыми. Из левого глаза сочился гной. Ухо в неравном бою отгрыз один из более крупных братьев. Серая шерсть свалялась от плохо смытого шампуня, а на животе были заметны глубокие царапины. Лаврентьева вплотную уставилась на сопящую морду. Щенок дергал лапами, скулил, пытался облизнуть наманикюренные Катины пальцы. Катя улыбалась, подставляла ладони его розовому язычку.
— Сейчас, сейчас. Вот так.
Двадцатисантиметровая игла для пункции сопротивлялась, сопротивлялась, а затем проскользнула в загривок. Сзади подлетела Оля Уварова.
— Я хочу посмотреть! — И чуть тише: — А он уже умер, да?
Послышался хруст. Лаврентьева жадно впилась взглядом в заплывающие глаза. Чуть брезгуя, отвернулась, когда вывалился язык. Щенок пискнул, дернул крохотными лапами и замер навсегда.
Аудитория снова зашумела. Игорь Мункоев засмеялся:
— Вы видели, как у него отвалился язык?
Коротков с сосредоточенным лицом подошел к тельцу, приподнял лапы, прощупал живот и что-то записал. Преподаватель Бабин унес обратно в лабораторию несколько окровавленных ваток в алюминиевой утке и вернулся с микроскопом. А десять минут назад было следующее:
— Кто, — спросил Бабин, — будет обездвиживать щенка?
«Обездвиживать» — значит «убивать».
Поднялся лес рук.
— Я! Я! Я!
Лаврентьева встала:
— Я староста, можно мне?
— Хорошо.
Уварова тут же подняла руку:
— Тогда я — в следующий раз, ладно?
— Конечно, девочки, конечно.
Я сказала:
— Для чистоты эксперимента нам необязательно учиться убивать щенков. Пускай это сделает преподаватель. У него больше опыта, животное не будет мучиться.
— Форель, а ты что — не хочешь? — спросила Уварова. — Сама не хочешь — другим не мешай!
До этого была мышь, десяток лягушек, пара котят, бесчисленное количество лабораторных крыс и хомяков. И все они погибали в муках. Наши не умели правильно «обездвиживать», поэтому зверь терзался дикой болью. Были слышны сдавленные скрипы, скулеж, писк. Когти быстро царапали парты, лапы вырывались наружу. Щенок изгадил Никитиной все платье, вот хотя бы один плюс. Но откуда, откуда это берется?!
Мой отец, как профессиональный психолог, утверждает: врач — человек небрезгливый и увлеченный. Для врача живой организм — не более чем механическая конструкция. Настоящий доктор, разумеется, должен иметь некие идеалы, зачатки гуманизма, однако, в отличие от представителя любого другого ремесла, врач относится к жизни и смерти достаточно прагматично Боль, страдания, муки — все они не производят на доктора глубоких впечатлений. Эти люди созданы не для сочувствия, а для того, чтобы лечить, спасать, исправлять
Возможно, именно этого мне и не хватало. Единственное, что удерживало меня в медицине, в этом страшном продажном глухом аду — желание посвятить себя помощи. Конечно, это звучит чересчур наивно и высокопарно, но такова была правда, без доли ханжества. Если копать глубже (и в этом сложно признаться вслух) — я думала, что, помогая другим, смогу вылечить и свои «болезни», избавиться от своих чертей.
Но слова отца постоянно подтверждались на практике. Кто эти люди? Почему они не умеют сострадать? Что для них — болезнь? Всего лишь прочерк в анамнезе?
Насмотревшись на взятки, цинизм и издевательства, я думала, что самое страшное в человеке — безмерная, глубочайшая корысть. Но я ошибалась.
Катя Лаврентьева была нашей старостой. Она вообще с самого начала лезла во всевозможную самодеятельность, состояла в кавээновской команде «Нота Бене», выдвигалась на конкурс «Мисс Университет» и каждый день после уроков бегала в студенческий профком.
Как староста группы Лаврентьева постоянно на всех стучала. Сначала она вершила зло в открытую, преподнося это блюдо под соусом заботы. Она говорила: «Ведь если я не расскажу всю правду, на группу будут криво смотреть!» Или: «Я же для тебя стараюсь, дурень. Когда ж ты добровольно начнешь учиться, врач?» Бывало, подойдешь к ней, попросишь по-человечески:
— Старушка, выручай. Прогуляла математику, не проснулась, опоздала. Пометь меня как присутствовавшую.
Катя вытягивала губы и строго опускала ресницы-
— Сорри, подруга. Никак не могу.
Затем, когда Катя поняла, что ее статус старосты под угрозой, она стала доносить втайне ото всех. Улыбаясь, обещала, что поможет и отмажет, а сама бежала к куратору жаловаться. Этот — не пришел, тот — намерен заплатить, та — уже подкупила профессуру. Тем не менее к Кате относились достаточно спокойно. Прохладно, но снисходительно.
У Кати были три подруги: Оля Уварова, Лена Пахомова и Регина Цыбина. Эти девочки, видать, вместо модных журналов читали «Домострой». Они носили целомудренные свитера и юбки, общались исключительно на тему домоводства и вслух мечтали выйти замуж и родить детей (пока что получилось только у Оли). Кроме того, в отличие от Никитиной, Пахомова, Цыбина и Уварова старательно всем сочувствовали. Они качали розоватыми головками, сжимали губки и поглаживали твой локоть, приговаривая:
— Ох, бедняга ты моя. Заболела? Чайку принести? Тройку влепили? Ничего, хочешь, я с тобой позанимаюсь? С другом поругались? Не переживай, лапочка. Хочешь, переночуй у меня. Правда, раскладная постель сломалась…
Более того — одна из них, сейчас не вспомню, кто именно, даже была идейной вегетарианкой.
Патологическая физиология началась на пятом семестре. Ее преподавал мерзкий тип — Олег Александрович Бабин, тридцатилетний сильно пьющий врач со скорой. Он периодически вставлял в предложения элементы тюремного жаргона и зачем-то набивался к студентам в друзья — некоторые наши парни пили с ним в угловой пиццерии «Чайка».
Вот как началось первое занятие: Бабин вошел в аудиторию, встал спиной к доске и сделал руками такой Удивительный жест— как будто он несет огромный поднос. Эта поза характерна для египетских фресок, на которых несколько жриц обращаются с молитвой к богу Ра. Короче, руки в стороны, ладони смотрят вверх. Получается кривой и вытянутый треугольник. И тут Бабин вдруг объявил:
— Я — матка!
Игнатьев заметно напрягся. Его гематомы, приобретенные не без помощи Бурта, еще не все прошли.
Все моментально стихли. Секрет этого заявления разгадали только сидящие впереди: от Бабина несло алкогольным перегаром.
Власов тут же поднял руку:
— А я — яичник!
— Эй, вы там, не мешайте. У нас сегодня урок про строение внутренних органов. С матки, пожалуй, и начнем. Итак, как вы проходили на гистологии, у нас есть три слоя, эпителий… так, кто там телефон включил? А ну, вырубить немедленно! Теперь слушаем внимательно господина педагога. Я — человек, открытый для предложений. Так что кому лень ходить — будем общаться. Этого я вам не говорил. Это вам так, послышалось. Теперь про органы — чтобы понять, как сокращаются мышечные слои, мы будем проводить опыты на зверях. Поднимите руки, кто успел заметить, что возле нашего универа нет бездомных собак?
К сожалению, это была не шутка. Это была жуткая и гнусная правда, ввергшая всю группу в детский восторг.
— Да ладно вам! — сказал Нанзат. — Че, прям резать будем?
— Да.
— Ух ты, класс! — подал голос кто-то.
— Круто, а мы убивать сами будем, или нам уже дохлых и вонючих принесут?
— Сами, сами. Уймитесь.
Я помню, как в первый раз нам принесли мышь. Она была достаточно раскормленной, беленькой, с розовыми глазами. Шерстка пахла детским мылом. Она была чистой-чистой, как кусок только вынутой из упаковки ваты
После того как ее «обездвижил» восторженный обладатель пары неловких рук, началось самое интересное.
— Блин, а она что-то чувствует еще? — спросила Цыбина.
Подлетела Пахомова со скальпелем:
— Да не, мы ж ей отключили спиной мозг. Сейчас пойдут только физиологические движения.
— Эй, девочки, смотрите, она пасть приоткрыла. Хрена се! Давайте посмотрим, что она сделает, если ей ковырнуть живот!
— Ой, как интересненько, — сказала Лаврентьева. — Вскроем ее, девчонки, а?
Я набралась смелости (всегда боялась этой троицы) и подошла.
— Может, не стоит? Мы и так уже измучили зверя.
— Форель, да ну тебя!
— Да, — сказала Цыбина, — ты сама ни черта не учишь, так почему отвлекаешь? Иди почитай. Скоро «коллок», а ты занимаешься фигней.
Я поднапряглась.
— Девочки, но как же можно…
Три пары вылупленных глаз с густо намазанными ресницами одарили меня взглядами в стиле хмурой служащей «Сбербанка». Так смотрят, когда задергивают шторку и говорят:
— У нас обед!
Я посмотрела вокруг. Единственными непричастными к этому акту зловещего садизма были Игнатьев, Морозова, Воронцова и Саяна. Рита с Власовым в тот день вообще не явились.
Я взглянула на ребят с надеждой. Саяна что-то рисовала в тетради. Морозова, Воронцова и Игнатьев, закинув ноги на парту, о чем-то оживленно беседовали. Рассчитывать было не на кого.
Потом я заметила, что Саяна время от времени поднимает на переднюю парту свой восточный взгляд и осуждающе щурится. Я подошла к ней:
— Может, попробуем повлиять?
— На что?
— Да на это…
— Я уже пробовала. Больше пробовать не буду.
— А как?
— Я просто подошла и сказала: твари, вы что делаете? Побойтесь Бога…
— А они?
— Как видишь. Не побоялись.
Потом она закрыла тетрадь и сказала:
— Форель, не парься. Думаешь, мне это нравится? Думаешь, совесть не мучает? Думаешь, я могу на это спокойно смотреть? Нет, не могу. Но и сделать я тоже ничего не могу. Терпи. И я потерплю. Осталось еще немного.
Я села за парту. С Саяниного места ко мне долетела записка:
«Знаешь, как я чувствую себя сейчас? Точно так же, как эта мышь…»
Раздался сдавленный писк. Животное четвертовали, и оказалось, что мышь все еще жива. Позвонки отцепили не до конца, поэтому зверушка стонала от адской боли. Это была пытка. Потом была лягушка. Девочки обезглавили ее, накапали на лапы ацетилхолин, вызывающий сокращение мышц, врубили какую-то попсу и засняли на сотовый телефон, как механически дергаются почерневшие лапки.
«Я твоя невеста, я твоя любовь, не найти мне места, закипает кровь…»
И мертвая лягушка, выпрыскивая из сосудов последние капли плазмы, плясала под эту музыку ради всеобщего смеха.
— Не найти, не найти тебе места! — хихикнула Уварова.
И вправду. Не найти.
Самый зловещий гогот вызвала центрифуга — круглая деревянная доска на тонкой подставке с прибитой к ней металлической трубкой. (Ох, я сейчас чувствую себя так, будто описываю приспособление эпохи инквизиции.) В эту трубку помещается животное — в нашем случае это был очень симпатичный невинный хомяк. Затем пластина раскручивается, создается эффект карусели. Опыт должен был доказать, что под воздействием ускорения животное теряет ориентацию в пространстве. После центрифугирования хомяк на несколько минут затеряется внутри этой трубки. Бабин, для протокола, предупредил:
— В десятой группе животное случайно убили. Крутите аккуратно.
Как все визжали от удовольствия и давились смехом, когда из этой трубки брызнула кровь…
— Хорошо его там расколбасило!
— Ну что, товарищ хомяк, как вам карусель?
— Ха-ха! Он там наверное ох…ел.
— Во-во, смотрите, сейчас небось без головы выползет…
Стоп. Больше описывать это я не могу.
Читатель наверняка задаст себе такой вопрос: зачем, собственно, лишний раз убивать животных? Ведь с практической точки зрения в этом нет никакой нужды: медики умертвляют зверя для получения определенного материала, проведения опыта. Неужели нельзя закупиться всем необходимым, изготовить препараты и обойтись без жертв? Хотя бы чтобы сэкономить время… Разумеется, этот вопрос задавала себе и я. В этот раз — самой себе, не вслух, а то снова примут за наркоманку Ответ оказался достаточно простым. В премудрости отечественной педагогики меня посвятил сам Бабин. Это произошло за прохладным пивом в пиццерии «Чайка». Оказывается, возможность убить животное — это подарок. Легкое развлечение, которое должно разбавлять собой серые мед-студенческие будни. Статистика показала, что этих занятий ждут, как праздника, и именно на этом ожидании держится внимание учеников. Так что неспроста нам повторяли: через месяц — опыт; затем — через две недели будем ставить эксперимент; затем — завтра, завтра приходите! Вас ждет ее величество мышь!
Какого человека может развлечь, да, именно развлечь, смерть и мука? Какого извращенца? Какого психопата?!
Я была бы рада, если б вдруг осознала, что мои дорогие однокурснички имеют некоторые отклонения сексуального характера. Меня бы это хоть как-то примирило с действительностью. Скажем, если бы до меня дошла информация, что Катя Лаврентьева, или, там, Оля Уварова получают половое возбуждение от убийств, я бы спала спокойно. Ну мало ли, больные люди, им только посочувствовать можно. К тому же на психиатрии нам объясняли, что сегодня это поправимо: пара уколов — и все, ты не маньяк уже, к колготкам, мольбе и ночным лесопаркам больше не тянет. А тут — нет. Самые обычные люди. Садятся на диеты. Мечтают о любви и детях. И в фантазиях своих, я в этом уверена, не рисуют себя с бензопилой напротив красивого существа противоположного (или своего) пола. Я очень сомневаюсь, что их посещают кровавые видения в садистском стиле. Дело тут даже не в подростковом гормональном всплеске со всеми вытекающими, ведь это взрослые, оформившиеся люди. Как назвать эту особенность, эту черту (о господи, черту!) характера, когда человек развлекается мукой? Зовом предков? Генетикой хищника?
Есть глубокая пропасть между ребенком, пронзающим булавкой трепещущую бабочку, и взрослым человеком, человеком с определенным набором знаний, который отлично понимает весь механизм получения болевого удара и смерти. Которому досконально известно, почему через три секунды сократятся мышцы, а через пять — вывалится язык. Который не раз видел подобное в больнице, на студенческой практике. У которого нет никакой необходимости проверять учебную теорию реальными событиями. Ребенок проверяет границы жизни, пытается прощупать суть бытия, устанавливает законы существования мира. Для него эта бабочка — не что иное, как доказательство, что он сам, сам ребенок — жив. Взрослый студент-медик занимается абсолютно другим. Он ничего не доказывает и не проверяет. Он и так все знает наперед. Он развлекается.
Что это? Мне до сих пор не до конца понятно. Если раньше ради написания текста я проникала в чужую логику и разум, то теперь, увы, вынуждена признать свое поражение. Я не могу этого объяснить. Никак. Могу только сделать предположение — это бесконечно грешный, издевательский, зловещий цинизм. Цинизм, на который способен только коварный, презирающий мир человек. Цинизм гнилого, разрушенного до самых корней общества.
.. Саяна взяла учебник, громко стукнула им по столу.
— Ненавижу вас!
С этими словами она выбежала вон из класса.