Рева сидела на автобусной остановке, посматривала в фиолетовую даль, нервно озираясь по сторонам. Вот-вот должна прийти маршрутка, украсть ее под покровом ночи и утащить в неизвестность.

— Куда вы везете меня?

Грубая рука водителя небрежно упадет на колено.

— Я каждый вечер вас подвожу. Хотелось бы услышать, как звучит ваше имя…

Хотя в первом часу ночи может произойти все что угодно. Сердце Ревы забилось. Она сжала кулаки, оставляя на ладонях следы от ногтей. Страх, перемешанный с восторгом. Колотье в груди. Прерывистое дыхание — вдох, стоп, выдох — стоп, вдох… Вдруг подойдут несколько аспирантов из недалекого общежития. Молодые, налитые силой и порхающие в поле праздной беззаботности. От них пахнет модным одеколоном и хмелем. Пара грубых замечаний:

— Смотрите, там, кажется, дама. И она сложена как надо!

— Я бы не дал ей уснуть…

Рева возмутится. Как они смеют! Но томительная безысходность лишь растет. Отчаяние стучит в висках, нагревая грудь, и одновременно — примораживает подушечки пальцев…

Кто-то добавит недавно оформившимся баритоном-

— Заметьте: леди одна!..

Затем упругая рука ляжет на мягкое бордо вельветой накидки, а шею обдаст горячее дыхание:

— Не смейте сопротивляться! Я давно уже вас приметил…

Рева пошевелилась. Язычком пламени взлетела седая прядь непослушной челки. Кажется, откуда-то послышались шаги. Затем — звук падающей воды. И в конце:

— Р-р-р-р, гав!

Когти забарабанили по мокрому асфальту. Рева услыхала далекий визг колес.

Через шесть минут на остановке затормозила маршрутка, и Екатерина Евгеньевна села на переднее сиденье. За рулем оказался пожилой худенький таджик. Он улыбнулся по-восточному мудрой беззубой улыбкой, как будто бы сказал: «Сочувствую». Рева раздраженно одернула подол юбки, отвернувшись к окну, бросила:

— Семеновская, девятнадцать.

— Двассать пась рублей.

Затем — унизительный подъезд, разбитый цветочный горшок, запах кошачьего туалета. Ключ легко входит в расшатанную замочную скважину, изнутри разит тальком и лекарствами. Рева ставит чайник на конфорку и достает из холодильника зефир.

Что ее жизнь? Десяток чулок с ажурным кружевом, дешевая косметика, советские духи. Гормональные таблетки, визиты к гинекологу, стыдливые попытки обольстить безработного Костю из тридцать седьмой при помощи нехитрых голубцов со сметаной. А если по существу? Пятнадцатый год в педагогике. Несколько тысяч выпускников. Остывшее чувство суррогатного материнства. Этими подростками ей позволяют пользоваться только временно.

Сначала был университет, потом — практика, затем — такой вот предлог, отмазка: пойду-ка я в науку. Дело в том, что мужчины почему-то сторонились Екатерины, чем-то она их отталкивала. Конечно, не всем красавицами быть, но ведь и некрасавицам порой везет. Но с Екатериной, видимо, было что-то не то на уровне флюидов нервозности, острых движений, истерично приподнятых бровей, запаха. Встретив такую впервые, вы подумаете, что эта женщина — на грани срыва. И не то что-бы она выделялась из толпы или наоборот — сливалась с пейзажем. Нет. Такое впечатление, что тут замешаны какие-то потусторонние силы. Ну не знаю, допустим — венец безбрачия. Родовое проклятие. Или, скажем, давняя обида на весь мужской род, которая перестроила всю Ревину сущность и замкнула ее окончательно.

Попробую описать ее внешность: лицо похоже на сдутый шарик, подбородок сливается с шеей. Может, это — зоб. Волосы жидкие, цвет — шатен вперемешку с сединой. Над левой бровью торчит прядь челки. Губы пухлые, но всегда сжатые в бледную мочалку. Затем — опущенные плечи, небольшой валик груди, ниже — валик живота. Широкие бедра, достаточно длинные ноги в чулках, под которыми просматривается рельеф расширенных вен. Она — не толстая и не худая, достаточно цельная, ее глаза словно постоянно удивляются чему-то. На переносице, разумеется, очки. Старомодные, с овальными линзами в золотой оправе. Я попытаюсь найти в ней что-нибудь привлекательное, ведь Рева была хоть и не самым лучшим, но и не самым отвратительным человеком в нашем институте. Наверное, ее самая привлекательная черта — стремление разобраться в окружающих, выделить среди них «хороших» и помочь им, поощрить, поддержать. Рева искала в наших рядах положительных героев. И тот, кто мог претендовать на эту роль, получал всевозможные поблажки. Реве хотелось приютить и обогреть такого человека, она буквально душила его заботой. Она даже заставила нас сообщить ей сотовые номера наших родителей: «Если кто будет прогуливать — позвоню». Я продиктовала израильский телефон своей мамы. Екатерина Евгеньевна держала в уме свой личный список «хороших» и «антихороших». Она готова была в любой момент прийти на помощь «хорошим», вот только возможность все никак не подворачивалась.

Разумеется, список «хороших» возглавлял Коротков. Затем его невесты, Лаврентьева, Уварова и Цыбина. В черном же списке находился Коля Игнатьев, Морозова с Воронцовой и почему-то Мункоев Игорь. А за конец этого списка вели упорную борьбу я и Вовка Власов. Мы с ним были не в почете у Ревы. Я особо не парилась, мне уже надоело волноваться. А Вовка тщательно скрывал свою нервозность. Его врачебное будущее висело на волоске.

К слову, Володя как раз находился тогда на грани отчисления. На него пыталась повлиять Юрченко, она вправляла ему мозги и старалась договориться с другими преподавателями. Однако Вова все равно стремительно падал. Он получал одни двойки из-за ночных дежурств. Ему хотелось независимости, и он устроился на работу, которая была несовместима как с учебой, так и с жизнью в целом. Трудясь медбратом (Вова предпочитал говорить — медсестрой), Власов не успевал готовиться к урокам. Помимо того, он постоянно всем дерзил. Дерзил интеллигентно, смешно, но все же. Особенно сильно он разозлил преподавательницу английского, которая путала слова «микроскоп» и «Майкрософт». Власов постоянно припоминал ей авторскую реплику: «Микроскоп инкорпорейтед».

…Рева уселась напротив выключенного телевизора. Еле слышно скрипнуло окно. Из форточки тянуло ароматом весеннего дождя. Она медленно потянула к себе томик Франсуазы Саган, полистала его немного, но не нашла закладку и разочарованно вернула книгу на место.

Она встала. Прошлась босиком по ковру. Ворсинки уже затвердели, царапались. Ее взгляд выхватывал отдельные детали интерьера. Вот с верхней полки шкафа свисает засушенный букет. Вдоль стен тянутся стеллажи с учебниками. У правой стены стоит буфет из ДСП, его хрупкие стекла дребезжат при каждом шаге. Строго на уровне глаз висит календарь.

Возраст — пятьдесят один. Какая прочная цифра. Точная и резкая, как стрелка, врезающаяся щелчком в отметку «двенадцать». А эта лишняя единица — да ну ее. Она здесь не нужна, действует на нервы. Пятьдесят один — это почти то же самое, что и сорок девять. Небольшая металлическая гирька возле пятидесятикилограммовой кувалды. Приехали. Из ночного двора через щели в стене просочилась тишина.

Он проведет рукой по белесым изгибам жира. Затем приподнимет подол вот этого японского халатика. Вторая рука закопошится в волосах… Рева дотронулась до своего плоского затылка, представляя, что это его прикосновение. Он смахнет шелковую лямку цветастого белья…

Было слышно, как она дышит через нос. Какое унизительное сопение… На кухне с хрустом развернулась скомканная бумажная упаковка. Дождем застучали пластмассовые жалюзи. За стенкой кто-то поставил чайник. Этажом выше, кажется, шипело радио… Внезапно раздался хлопок.

— Трр… Бум!

Тяжелый том, выпиравший из битком набитой книгами книжной полки, свалился на ковер. Это «Аминокислоты» Серебренникова. Рева сильно сжала веки. Словно ее кутком ударили в грудь… Открыв глаза и обнаружив источник звука, Екатерина Евгеньевна тихо встала, подняла учебник и с размаха вдарила им по стеллажу. Книги с грохотом посыпались вниз.

* * *

— Даш, — сказал Власов, — а ты умеешь хранить тайны? — Его руки двигались отдельно от глаз и выводили в тетради формулы.

— Нет. Не умею. Я же девушка.

— Хорошо. Я тебе ничего тогда не скажу.

Биохимия закончилась, и все вышли из кабинета, но Власов тут же вернулся туда якобы за оставленным на столе калькулятором. Короткова сегодня здорово похвалили. Сияя, как его лаковые ботинки, с триумфальной улыбкой Леша отправился в уборную. Я села на подоконник, достала чипсы. Возле меня со стуком упала фиолетовая сумка Регины, и та ловко вытащила из нее расческу и зеркальце.

Я очень люблю, когда я вижу Уварову с Цыбиной, а они меня — будто бы нет. Люблю вслушиваться в их разговоры. Больше всего девушкам нравится обсуждать отношения между мужчиной и женщиной, обмениваться кулинарными рецептами и делиться советами по хозяйству. Слушая их, любое существо, принадлежащее к женскому полу, невольно отвлечется от всего остального. Это тоже самое, что полистать глянцевый журнал.

— А ты масло добавляешь? Немножко.

— Блин, а эта волосатая сука Толпыгина влепила мне

трояк!

Из-за двери показалась густая черная шевелюра волосатой суки. Толпыгина — напарница Ревы. Начинающий педагог. Над ее верхней губой — достаточно яркие черные волоски. И брови на переносице срастаются. Прищурившись, Толпыгина сказала:

— Волосатая сука все слышала.

Регина схватилась за виски, уронив при этом косметичку.

— Ой-йоой!..

— Ну, — сказала я, — и что ты теперь будешь делать?

— А вы с Власовым, когда вас презирают, обычно что делаете?

— Лично я — ничего, мирюсь. А Власов — старается, чтоб его полюбили.

— Это как это?

— Очень просто. У него отличное чувство юмора. Он им и пользуется. Обычно за юмор любят. Это так же эффективно, как и красивые глаза.

Забыла сказать, что, как только появился волосатый фрагмент Толпыгиной, Уваровой уже и близко не было, она со скоростью пули неслась вниз по лестнице. Поэтому у Толпыгиной, конечно, создалось впечатление, что именно я была Регининой собеседницей.

— Давай, — сказала Регина, — попробуем как-нибудь ее задобрить.

— Ага, купи ей бритву или, там, депилятор.

— Форель, хватит шутить. У нас с тобой серьезные проблемы.

— А я тут при чем?!

Но я оказалась при том, и Толпыгина меня возненавидела. Впрочем, Регину она невзлюбила еще больше. Эти обстоятельства нас почти сблизили. Мы обе сидели на отработках до половины десятого. Поскольку эти занятия не входили в учебный план, я не особо напрягалась.

— Форель, — сказала мне Наталья Викторовна (волосатая сука), — как чередуются пептиды в названной аминокислоте?

— Так, как я нарисовала.

— Неправильно.

— Пока вы не видели, я срисовывала с учебника.

— Молодец. Ты срисовала не с той страницы. Видишь, Бог тебя наказал. А почему в крем от морщин добавляют липосомы?

— Спросите у Сысоевой. Она сильна в косметологии.

— Да, сильна она давать советы. Иди, начерти мне формулу витамина В12.

На первый взгляд — какая-то странная месть. Зачем свободному взрослому человеку тратить свое время на то, чтобы преподавать? Ответ прост. Толпыгина получала за внеклассные занятия прибавку к зарплате, но в силу того, что она была вредной, никто из студентов заниматься не шел. Волосатая жила беднее церковной мыши, и ей приходилось идти на любую подработку. Кроме того, она пользовалась случаем, чтобы выбить из меня и Регины взятку. Взятка могла означать прекращение наших вечерних встреч хотя бы до следующего семестра. Однако ни у меня, ни у Цыбиной денег не было. С утра она «валила» нас на занятиях, а вечером мы ходили якобы исправлять свои промахи. Однажды я потребовала проверенный тестовый бланк, чтобы удостовериться в своих «ошибках». Наталья Викторовна очень разозлилась и даже придавила случайно подвернувшемуся Мункоеву ногу своим квадратным каблуком.

Это продолжалось долго. Самой волосатой наше с Региной общество стало надоедать.

Екатерина Евгеньевна Рева оставалась в институте допоздна. Она под разными предлогами дежурила в деканате. Назначила себя куратором нашего потока. Помогала лаборантам. Дома ее никто не ждал, а в стенах альма-матер у нее было какое-никакое общество. Рева никогда не торопилась домой с работы. Волосатая сука Толпыгина решила этим воспользоваться. Она договорилась с Ревой, чтобы та помогала ей вести внеклассные занятия. С каждым днем Толпыгина уходила все раньше и раньше. В результате картина выглядела так: вечеров мы с Региной садились, открывали тетради, получали от Толпыгиной задание и начинали над ним работать. В это время приходила Екатерина Евгеньевна, а Толпыгина убегала в преподавательскую. Таким образом, волосатая сука через полчаса исчезала в неизвестном направлении получая шестьсот рублей за выполненную Ревой работу. Рева, ради приличия, бросала что-то вроде:

— Ну где же она, куда подевалась? — А потом вспоминала: — Ой, у Натальи Викторовны ребеночек заболел…

И сидела с нами до ночного посинения.

Я была наказана несправедливо и поэтому решила больше не посещать дневные, официальные занятия по биохимии. Они всегда начинались в половине девятого, и вставать так рано мне совсем не хотелось. У живущей неподалеку от университета Ревы была возможность передохнуть дома, поспать между двумя и шестью, поэтому Екатерина Евгеньевна бралась за уроки с энтузиазмом. Встречались мы поздно, в полупустом университете. Это было очень нудно.

В понедельник возле деканата появилось объявление:

«Диспансеризация для первого и второго потока. Всем явиться в тридцать третью поликлинику в двенадцать ноль-ноль. Кто не явится, того отчислим».

Мы с Власовым все прогуляли. Я — потому что занималась вечером, Власов, как оказалось позже, — из-за романтического свидания. В поликлинику мы вдвоем пришли где-то после трех. Сели на лавочки, обшитые коричневой клеенкой. Нас окружали мрачные пенсионеры. На Вове были рваные джинсы и спортивная куртка. Ботинки — модные, потертые. Я бы назвала его стиль «потасканным». Одна бабушка достала яблоко, полбатона черного хлеба и протянула их Власову:

— Не стесняйтесь, берите. И не смейте возражать.

Власов поблагодарил бабулю, громко хрустнул яблоком, сполз корпусом вниз и уставился в потолок.

Вернувшись на место, старушка шепнула своей подруге:

— Беспризорники.

Через три четверти часа меня вызвали.

Я села на стул, достала бланк. Врач спросил:

— Почему у вас листок такой мятый?

— Мне такой в регистратуре дали.

— И что теперь? Нельзя было его расправить?

— Чем?! Я с собой утюг обычно не ношу.

— А вот смотри: написано — температура — тридцать шесть… и? Дальше непонятно. Пойди померь температуру и возвращайся.

— У меня температура — в норме. Клянусь!

— Так… А тут фамилию неясно написали. Иди, — сказал врач, — принеси другой листок, и я тебя проверю.

— Слушайте, я отсидела в очереди минут сорок. Можно как-нибудь обойтись вот этим?

— Я так не могу работать! Что за отношение?! Почему я должен копаться в твоих листочках? Принеси новый. И хватит спорить. Спорит она…

— За мной — еще пятнадцать старушек. В таком раскладе я тут до вечера проторчу.

— Ничего не хочу слышать. Я сказал, ты — сделала.

— Доктор, я вас прошу.

— Никаких. Меняй листок.

— Доктор, ну пожалуйста. Я тоже — доктор. Почти. Поймите меня как коллегу…

— Хрен с тобой. На желудок жалуешься?

Маленькое отступление. Вот идет обычная беседа между врачом и пациентом. Как бы ничего такого, да? Ничего из ряда вон выходящего. Будничный разговор. Кто недавно, допустим, простужался, наверняка вспомнит аналогичную ситуацию. Там — не проставлено, тут — не помечено, идите туда-то, берите то-то. Как будто доктору жизненно необходимо прицепиться к какой-нибудь мелочи. Не послал больного в другой кабинет — считай не выполнил свой медицинский долг. Нормальный врач начинает работать только тогда, когда больной умоляет. Это, что называется, must do. Иначе врачом даже зваться стыдно… Продолжим.

— Нет. Не жалуюсь, — ответила я.

— Видишь хорошо?

— Да, но вы же — хирург.

— Тихо. Когда в последний раз была у лора?

— Не помню. Не было такой необходимости…

Доктору вдруг позвонили. Он встал, подошел к телефону советского образца цвета новорожденного младенца. Я услышала:

— Да не, я домой. Что? Пускай завтра приходит. Какой экстренный? При экстренных случаях едут в больницу. Грыжа? Ладно, я Вальке позвоню. Ну все, все. У меня больная. — Он положил трубку, вернулся за стол.

— Вот что скажи мне. Ты на физкультуру ходишь?

— Ну да.

— Нравится?

— Я бы, конечно, так не сказала.

— До тебя трое приходили. Просили, чтобы я им нарисовал «эл-фэ-ка». Хочешь, сделаю тебя инвалидом? — Он усмехнулся. — В переносном смысле?

— Давайте. Класс.

— Заключение из районной поликлиники и три тысячи рублей.

— Нет, — говорю, — я бесплатно хочу стать инвалидом.

— Тогда я тебе могу предложить разве что выброситься с балкона.

— Это чревато. Да ладно, меня это уже не беспокоит. Здоровой похожу.

— А почему глаза такие красные?

— Вам, доктор, виднее.

В других кабинетах была примерно та же картина. Два раза мне перепроверяли температуру и три раза подпали в другие кабинеты, в новую очередь. Гребаный листок мне переписывали раза четыре. Обязательно забывали поставить штамп, прописать фамилию или пометить пол. Приходишь к врачу, а он как бы не понимает — мальчик ты или девочка. Я не сильно сопротивлялась. Периодически наталкивалась в коридоре на Власова, которого тоже гоняли по разным местам. Вспомнила еще, что невролог хорошенько стукнула меня по колену. Я даже вскрикнула: «А!» А седая врачиха мне в ответ: «Ты что так разоралась?!»

Если честно признаться, все-таки для меня это было ново. С тех пор как я поступила в институт, я на всякий случай не пользовалась отечественными медуслугами. Поэтому и позабыла эту беготню в госучрежденческом стиле.

В конце была самая длинная очередь в мире. Когда она наконец осталась позади, я ощутила не победу — триумф. Действительно, я превзошла саму себя. Ни разу не выругалась на этот беспредел. Ни разу не возмутилась. Спокойно дождалась. Но под конец характер меня все-таки подвел. Главврач забрала лист бумаги, а затем сказала:

— А почему у тебя рожа такая нахальная? Почему сидишь, улыбаешься?

Я ответила:

— Извините, у меня такое лицо. Это наследственное.

Женщина фыркнула:

А почему у тебя синие колготки? Какая нынче мода! Стиль, что называется, «я у мамы дурочка»…

И тут со мной что-то произошло. Язык сам собой развязался. Честное слово — оно само. Я так не планировала.

— Слушайте, тетенька, вам не стыдно, а? Я — будущий врач. Зачем вы мне такой урок преподносите? Вдруг я окончу учебу и тоже так буду с больными разговаривать? Возьму и скажу: что у вас за колготки? Нет, вы вообще слышите, что сами говорите? При чем тут колготки? Я вам что в жизни плохого сделала?!

Терапевт округлила глаза:

— Не буду тебе бумаги подписывать. Хоть тресни.

Я ей сразу не понравилась.

— Ну и не подписывайте. Идите в задницу.

Она заорала мне вслед:

— Что-о?!

В общем, ровно четыре часа пятьдесят две минуты — насмарку. Надо же было в конце так взорваться…

Я шла и думала: действительно, а что я так? В памяти промелькнула череда воспоминаний с практики. Как мои дорогие однокурснички делали все, чтобы продемонстрировать свою власть над пациентами. Пугали болезненными манипуляциями, шутили насчет диагнозов, просто хамили, обращались к больным исключительно на «ты». Я вдруг поняла, как чувствует себя пациент. И меня это разозлило. Зря я, конечно, повела себя так дико. Но все теперь, жалеть можно долго, но извиняться — уже поздно.

У выхода меня догнал Власов.

— Пошли.

Впереди над широкой автодорогой поднимались облака пыли. Мы шли мимо бесчисленных ремонтных мастерских и средних размеров фабрик. Аппетитно краснели вывески: «Шаурма, чебурек». Мы смотрели под ноги, и тут вдруг я услышала:

— Мне Сашка нравится.

— Какая, — спросила я, — Морозова?

— Да. Но она встречается с Игнатьевым.

— Ну да. Сильно нравится?

— Очень. Я в нее влюбился.

— Это твоя тайна?

— Нет. Забудь. Я вчера встретился с девчонкой из Интернета. Мы переписывались недели две, а потом она забила мне встречу. Прихожу в указанное место, оглядываюсь. Справа и слева — цветочные палатки. А денег у меня разве что на два пломбира. — Да ладно, для нас главное — внимание.

— Неправда.

— Продолжай…

— Ну, ничего такая девчонка. Блонди. В коротенькой юбочке. Из-под юбочки чулочки торчат. Берет меня за локоть, пойдем, говорит, к тебе.

— Решительно!

— Ну, мы, короче, пошли. Я открываю дверь, шмыгаю в комнату мимо родителей…

— Погоди, ты же снимал.

— Да. Но меня уволили. Родители у меня неплохие, филологи. С ними жить можно.

— А девочка учится? Работает?

— Не то и не то. Она оказалась замужней.

— О господи!

— Остались мы наедине. Слышно только, как отец в кухне диссертацию пишет. Эта Оля садится ко мне на кровать, включает ночник, смотрит на меня так по-бл…дски… мол, действуй, пацан, все готово, обед стынет, мы только тебя ждем.

— Ну, я все поняла. Дальше можешь без деталей.

— Нет, ты ничего не поняла. Я беру, значит, залезаю на стул, достаю шахматы — они у меня на шкафу пылятся. Говорю: давай-ка партеечку? Она на меня смотрит так олень и говорит: ты, Власов, мудила. К тебе женщина в гости пришла, а ты ей шахматы суешь. Действуй, говорит, стартуй. Я, говорит, уже готова.

— Такого не бывает! Тебе повезло…

— Какое «повезло»! Я иду на кухню, мне папаша подмигивает, я беру чайник, заварку, печеньки там всякие… Короче, не могу я так. Только по любви. И вообще, Форель, — он отвернулся в сторону дороги, как будто не со мной разговаривает, — я — девственник.

— Ты что, — спросила я, — Морозову ждешь?

— Не смейся ты. Да, я все прекрасно понимаю. Главный раздолбай пятнадцатой группы, первый по части выпивки, командир по зеленой дури, и девственник. Да я жду Морозову.

Кажется, я прослезилась. Может, это пыль попала в глаза, но Власов меня безумно растрогал. Ну ведь трогательно, правда? Ему двадцать два, он ждет Морозову. А Морозову ждут короткие визиты в исправительную колонию с малышом на руках. Или наоборот, если подвернется удача — кирпичный коттедж в Подмосковье, долгожданный восторг от шума тяжелых колес джипа под окном и пожилая домработница. История Власова стара как мир. Хороший парень влюбляется в плохую девчонку…

— Ну и правильно, — сказала я, — нечего тратить жизнь на тех, кто тебе не нужен. Но вот насчет твоего будущего с Морозовой я как-то не уверена.

— Я тоже не уверен. Я даже знаю, что ничего у нас не выйдет. Но я ее уже третий год люблю безответно. Люблю, и все тут.

Мы замолчали.

Возле метро разлетались синие голуби. Со скоростью гоночного автомобиля проносились занятые дворники в оранжевой форме. Из перехода вылезали люди в черном и в сером с усталыми лицами. Власов остановился возле палатки.

— Кофе будешь?

— Давай.

Усевшись на парапет, мы пили кофе и смотрели на дымящиеся трубы вдалеке. Власов явно размышлял, не сболтнул ли чего лишнего.

— Ничего, я никому не скажу.

— Да говори, какая разница. Знаешь, что меня бесит? Меня бесит, что мы всей группой ни разу вместе не пили.

— С кем ты будешь пить? С Коротковым или, может быть, с Уваровой?

— Да, — говорит он, — с ними не выпьешь.

— Хочешь, выпьем вдвоем? У меня тоже не все в жизни гладко.

— Давай. А где?

— Во-он там, смотри, вобла из папье-маше висит. Двинули.

Мы сели за дубовый стол. В углу два милиционера разглагольствовали о чем-то загадочном и непонятном, геометрическом:

— Я говорю тебе, Саня, тут у нас параллели… параллели… параллелепипед получается. Понимаешь, параллель… Ну бля! А ты все — ромб да ромб…

Подошла официантка, чем-то похожая на обсуждаемую раннее Морозову. Из прически у нее торчала авторучка.

— Ну.

— Два светлых и картошку с кетчупом, — сказал Власов. — И еще… Даш, ты водку будешь?

Я кивнула.

— Грамм триста. Потом еще возьмем.

— Ого!

— Да, повод есть.

Мы выпили. Раздражение и тревога стали постепенно уходить. Ноги и руки расслабились, в груди росли и ширились доброта и понимание. Мир стал медленно обретать гармонию. Вобла из папье-маше ритмично билась под ветром о деревянную стену. Этот стук усыплял. Я почувствовала, что улыбаюсь, не разжимая губ. Вова смотрел на меня и ждал, когда можно будет заговорить. Снаружи пошел мелкий дождь, потом вдруг грянуло и вспыхнуло. И тут я поняла, насколько мнимо и иллюзорно мое состояние. Оно навязано этой холодной мутной жидкостью — самым элементарным веществом, блокирующим разум от болевых сигналов. Изнутри поднялась дрожь. Такая возникает, когда вы чем-то брезгуете и что-то кажется вам непомерно отвратительным. Я стиснула зубы.

— Холодно?

— Да, немного. Давай попросим закрыть форточку…

— Я, — бормотал пьяный Вова, слегка пошатываясь на стуле, — хочу, мать его, любви.

— А я, — поспешно, чтобы не забыть последнюю мысль, ответила я, — хочу другой жизни…

Я выдала ему все. Как я верила в помощь, как после армии захотела стать врачом, как боялась, что не смогу помогать людям. И пусть это звучит глупо, но я действительно так думала и чувствовала. От меня требовали цинизма, трясли меня — ну пожалуйста, стань злей, оставь идиотизм, ты же выросла! А я до сих пор верю, что глаза меня обманывают. Стараюсь в это верить. Ну подумаешь, видела я кровь, коварство, злобу, боль — специально причиненную, просто так, чтобы посмеяться… Все это мне померещилось. Привиделось. Вот в таком, в точно таком же пьяном, угаре. На самом деле никто не смотрел в лицо умирающим, ожидая, когда из тела выпорхнет душа. Никто не швырял в лицо пациенту страшные слова правды и неправды, чтобы посмотреть, как тот страдает, и так смешно, бесконечно смешно боится за свою жизнь, мечется… На самом деле я смогу все исправить и стану частью этой машины, но буду совсем другой, спасу, вылечу, смогу, смогу, смогу…

Власов ни слова не понял из моей патетической речи. Он долго смотрел на меня как на космического пришельца. И правда, что это я? Зачем? Существует глубокая пропасть между событием и выводом. Событие проносится молниеносно, за долю секунды, пять минут назад его не было, а через двадцать минут оно уже в прошлом… Улыбка Никитиной, ждущей, когда погибнет щенок… Но зачем я это поднимаю, ковыряюсь в грязи и делаю выводы, почему я такая глупая?! Почему рефлексирую, как будто что-то можно изменить? Да не было ж ничего. Я останусь, нет, я уйду, нет, я промолчу, но ведь это — преступление, — да я вообще никогда не была такой социально-озабоченной, мне все по барабану, особенно — врачи, медицина в этой стране, я сама никому плохого не делала, я сама — ни в чем не виновата, но я все могу исправить, могу, могу, буду…

— Даша, — говорит Власов, — поехали домой. Ты перебрала.

Я очнулась уже на кровати, возле Алекса, моего тогдашнего бойфренда. Апекс работал художником-оформителем. Он наградил меня гневным взглядом, поднял мою руку вверх и отпустил. Ладонь хлопнула по упругому матрасу. Потом он встал и, ничего не сказав, двинул на кухню.

Я сидела за партой и пыталась нарисовать очередную формулу. Волосатая вошла в кабинет, опоздав минут на двадцать, села за преподавательский стол и открыла русско-французский словарь. Над ее верхней губой презрительно чернела причина моих вечерних мучений. Я решила рискнуть. Раньше — помогало.

— Вы что, французский знаете?

— Форель, не мешай.

— Ой, а как будет «Я люблю биохимию» на французском?

— Отвали.

— Ладно, ладно. Я так, интересуюсь…

— Форель, — сказала Толпыгина, — тебе не кажется, что с хамством пора кончать? Мало того что ты пыталась оскорбить преподавателя, так ты еще и мешаешь Цыбиной сосредоточиться.

Регина кивнула.

— Извини, — говорю, — Регин, что я тебе мешаю сосредоточиться.

— Ты мне не мешаешь. Просто ей надо постоянно кивать, — шепнула та.

— Спасибо, учту.

В общем, мне все надоело. Закрыв учебник, я встала.

— Наталья Викторовна, простите, что я вас обидела. Не стоило мне (мне, да?) вас так называть.

— Вы меня ничем не обидели. Вы саму себя только обижаете. Особенно это касается предстоящего экзамена. Там обиды будут только у вас.

— Нет, — сказала я, — обидела. Я же вижу…

— Даша, ты же самая настоящая стерва!

— А вы тогда кто? Так, мизантроп?

У Регины резко оттопырилась нижняя губа.

— Наталья Викторовна, я все сделала. Можно я пойду?

— Иди, Региночка, иди. А Форель — останется.

— Нет-нет, — сказала я, — я тоже, пожалуй, двину.

— Ты останешься тут, — зашипела Толпыгина, — до самой ночи!

— Ну и как это вы меня остановите?

— А вот так! — сказала Толпыгина, выхватила у меня сумку и куда-то ее унесла.

— Вам не стыдно? — спросила я. — Вы еще давайте пальцы мне указкой побейте.

— Над животными издеваться запрещено.

Диалог начал обретать базарно-рыночную форму.

— Слушай сюда, — сказала волосатая, — я пошла домой, а твою сумку заперла в преподавательской. Пока Екатерина Евгеньевна не придет, будешь сидеть здесь…

Поздним вечером в медицинском институте вообще происходит много всего интересного. Мертвецы выныривают из формалиновой ямы и водят хороводы вокруг хирургического стола. Души умерших лягушек, щенков и лабораторных мышей поднимаются из свежих захоронений в мусорном баке и разлетаются по лекционным залам. Проснувшиеся скелеты приглашают на танец своих коллег — муляжей. А потом в аудиториях воцарится тьма, учебники попадают на пол, раздастся дикий свист, и даже в коридоре замигает свет. Ветхие трубы застонут, когда по ним побегут разные холодные эфемерные сущности… Из соседней аудитории выскочит взлохмаченный Власов. Он заметит меня в коридоре, попытается что-то сказать, а потом полубегом унесется к выходу. Вслед за ним спокойным, вальяжным шагом в коридор ступит Рева. И вот тогда я проникну в комнату, схвачу свою сумку и уйду, а на город густым чернильным слоем ляжет таинственная ночь.

* * *

А потом я пошла в деканат и попросилась заниматься биохимией с другой группой. Меня спросили о причине, я сказала — конфликт с преподавательницей. Юрченко помогла мне переоформить бумаги, и я попала в группу к сорокапятилетнему Игорю Леонидовичу Самонову. Он меня сразу поразил:

— А вы, наверное, киноактриса.

— Что?

— Киноактриса, говорю. Вы похожи.

— Спасибо.

— Садитесь.

У Самсонова я начала делать успехи. Он был со мной подозрительно мил. Биохимия шла хорошо. У меня оставались «задолженности» за весь предыдущий семестр, и я сдавала их ему после занятий. Объяснять, почему я якобы отсутствовала три месяца, мне не хотелось. Самсонов говорил:

— Зачем вы пошли в медицину, Форель? Шли бы на какую-нибудь женственную работу. Предположим, журналистом.

Однажды я осталась на отработках одна. Я была очень простужена и часто чихала. Усевшись возле батареи, я начала решать тест. Это был последний тест перед получением зачета. И тут Игорь Леонидович вдруг ухмыльнулся. Надо сказать, ухмылка вышла отвратительной. Я обратила внимание, что у него на груди желтел гигантский крест. Он спросил:

— А почему у вас такая прическа странная?

— Извините, постараюсь найти себе гетеросексуального парикмахера.

— А ты мне нравишься. Люблю строптивых.

— Ясно.

Он подошел ко мне, обнял за плечи.

— Пересаживайтесь. Вы болеете, а здесь из окна дует.

Я вскочила, пересела и попыталась вернуться к тесту.

Не тут-то было.

— А я слышал, что вы занимались живописью. Это правда?

— Да, правда. Это было уже давно.

Самсонов подумал немного и сказал:

— Знаешь что, я вижу, тебе трудно. Вот нарисуй меня. Нарисуешь хорошо — поставлю зачет.

— А где, в тетради?

— Нет. Давай прямо тут, на доске.

Я встала и взяла мел. Самсонов выпрямился.

— Как мне сесть?

— Как вам удобно.

— Я тогда встану.

Он подошел ко мне почти вплотную.

— Мне так не видно. Отойдите, пожалуйста.

Но Самсонов подошел еще ближе. Я резко отвернулась и начала рисовать по памяти. Быстро набросала общий контур, складки на рубашке, линию роста волос. Самсонов просиял.

— Я немного расстегну рубашку, чтобы было видно грудь — и с этими словами он начал копошиться с пуговицами. Когда я развернулась к нему, у него был уже полностью голый торс.

— Вы что, с ума сошли?!

Самсонов взял меня за локоть.

— Ну, Дашенька, вы же все понимаете…

…Но я-то думала. Я-то надеялась. Я, можно сказать, лелеяла в себе самообман… оказавшись в хаосе, я пыталась поверить, что вокруг — какая-то альтернативная реальность. И все, что происходит, случается где-то мимо. Мимо меня и моей совести. Главное — чтоб не затронуло какую-то хрупкую штуку там внутри. Пусть себе творится это безобразие — это же кино, картинка, иллюзия… И сделать ничего нельзя, так что остается только сидеть, отдыхать, получать удовольствие. Жаловаться? Щаззз. Пожаловалась у нас одна. И сразу вернулась в Чувашию.

Я резко вырвалась, схватила сумку и выбежала из кабинета. Господи, где я оказалась? Ну где?!

* * *

Власов отчетливо почувствовал на своем животе желейную ногу. Стук стрелок будильника начал набирать обороты, словно полчаса назад часы стояли, а теперь внезапно заработали. Тишина начала звенеть.

Из бельевого полумрака выплыло нечто: витиеватая роза, текстильная складка, неравномерный ком одеяла. Потом Власов ощутил прохладу сумеречной комнаты, Разглядел дрожащие листья алоэ, опавший засушенный листок, плотно набитый книгами стеллаж…

За окном была видна мигающая одинокая вывеска продовольственного универмага. Красный ромб замирал, а потом вспыхивал бледно-розовой полоской. Напротив тревожно вздувалась недавно выстиранная простыня, ярко-оранжевая в свете нескольких уличных фонарей. Обрывки пьяных разговоров доносились откуда-то от цветочной палатки. Какие-то шорохи, шаги…

— Бедный, а ведь и деться тебе некуда…

Рева обрушила на Вову свои запоздалые материнские чувства крупным, влажным и лишним поцелуем. Последний раз его спасают. Последний раз. Прощай, стремительно взлетевшая мечта. До свидания, призрачно звеневшая амбиция. Привет тебе, несвобода выбора и мнимая безопасность. Прочность чужих плеч и хрупкий пазл женственных противоречий. В его голове вдруг всплыла одна тривиальная библейская цитата: «Око за око, зуб за зуб».