Режиссер смеется
В начале 50-х годов знатоки партийной эстетики мучительно бились над животрепещущей проблемой. Где, спрашивали они, где в нашем процветающем обществе, созидающем коммунизм, найдут наши писатели драматические конфликты? В условиях капитализма, с его непрекращающейся борьбой между хорошим и плохим, таких конфликтов было в избытке, но теперь искать их становилось все труднее.
Многочисленные литературные симпозиумы, посвященные этому сложному вопросу, зашли в тупик. Наконец товарищ Жданов, один из ведущих философов партии, нашел ответ. Социалистические реалисты, заявил он, должны отныне писать о конфликте между хорошим и лучшим.
Я решил претворить в жизнь идею Жданова, написав комедию под названием «Предоставьте это мне». Идея сюжета принадлежала не мне, а речь должна была идти о чересчур рьяном товарище, который берет на себя слишком многое в попытке сделать доброе дело для Партии. Он хочет сделать это от чистого сердца, но физически не может справиться со всеми работами и заданиями, за которые добровольно берется, и это приводит к различным комическим ситуациям и неприятностям. В конце концов товарищу удается излечиться от своих заблуждений, и он начинает соизмерять свое рвение с уровнем своих сил, увы, всего лишь сил простого человека.
Сейчас мне не хотелось бы перечитывать этот сценарий, но я очень рад, что написал его, потому что он дал мне счастье совместной работы с Мартином Фричем.
Все началось с моей встречи с Яной Нововой, дочерью одного из самых блестящих актеров в истории чешского кино. Та элегантность, с которой Олдржих Новый отбрасывал фалды фрака, повергала женщин поколения моих матери и бабушки в столбняк, поэтому мне захотелось увидеть, что представляет собой этот человек в жизни, и Яна познакомила меня со своей семьей.
Пан Новый оказался вежливым, сдержанным господином, но его добродушная жена решила, что я — кандидат в зятья. Я не стал разочаровывать ее, хотя мы с Яной были просто добрыми друзьями. Подготавливая меня к занятию столь заманчивого положения, пани Новова повела меня к легендарному режиссеру Мартину Фричу. По дороге она сказала, что у нее есть замысел потрясающего сценария.
Долгая карьера Мартина Фрича началась между двумя войнами. Он снял несколько прекрасных фильмов, которые не принесли ему денег, а потом заработал деньги на каких-то коммерческих поделках, и все это время он страшно много пил. Во время войны Фрич продолжал пить и снимать кино. Когда война закончилась, режим опять изменился, но Фрич по-прежнему занимал режиссерское кресло. Когда у него начинались съемки, он первым делом отправлял своего помощника в винный магазин. Как правило, тот должен был принести четыре бутылки красного вина, ящик пива и две бутылки водки.
Фрич угощал каждого, кто появлялся на съемочной площадке, а все, что оставалось, выпивал сам. Трудно сказать, пьянел он при этом или нет, но часам к трем дня он обычно делал первую ошибку. Иногда он забывал сказать «Стоп», и актеры начинали сбиваться и путать текст, и им приходилось импровизировать всякую бессмыслицу, пока он не замечал происходящего. Тогда он вставал и хлопал в ладоши.
— Всем спокойной ночи, — говорил он.
Его группы любили его, потому что он всегда знал, чего хотел добиться, так что они рано возвращались домой, а картины сдавались точно по графику.
Потом пришла революция, и все изменилось: выпивка, винные магазины, помощники и даже деньги, но Фрич каким-то образом сумел удержаться на плаву, хотя больше и не мог пить. Врачи предупредили его, что каждая выпивка может стать для него последней, а здоровье его ухудшалось так быстро, что он послушался.
К 1954 году, когда я познакомился с ним, Фрич уже снял более шестидесяти фильмов при трех совершенно разных режимах и по-прежнему искал новые темы для работы. В такое время я и пришел к нему. Будучи новоиспеченным сценаристом — выпускником Киношколы, я обладал необходимыми навыками, чтобы воплотить на бумаге идею пани Нововой.
Фрич несколько минут поговорил со мной о фильмах, которые мне нравились.
— Хорошо, — вдруг сказал он, — так вы хотели бы написать этот сценарий?
— О да! Да! — сказал я.
— Отлично, можете прийти в понедельник утром?
— Конечно.
— Если получится, попробуйте написать за это время первую сцену, чтобы у нас было о чем поговорить.
В понедельник утром я ехал в автобусе в пражский пригород с первой сценой в блокноте. Фрич жил один в большой вилле среди высоких елей.
Наше сотрудничество носило какой-то обрывочный и загадочный характер. Каждое утро я читал Фричу то, что написал накануне, обычно одну сцену. Он молча слушал. Я заканчивал чтение и закрывал блокнот. Фрич не делал ни замечаний, ни предложений. Создавалось впечатление, что он думал о чем-то своем.
— Ну так что будет дальше? — спрашивал он в конце концов.
Я рассказывал ему, о чем я собирался писать на следующий день. Фрич выслушивал меня так же молча, ничего не предлагая и ничего не критикуя. «Только не затягивайте» — вот и все, что он советовал мне. Я уходил и писал следующую сцену, стараясь быть как можно более кратким.
Наши рабочие утра быстро приобрели определенный характер и ритм. Фрич всегда приветствовал меня вопросом:
— Что вы будете пить, Милош?
Если я говорил, что хочу газировки, Фрич приносил мне ее, но если я просил пива, то за ним он всегда посылал меня самого. Большой холодильник в его кухне был почти пуст. Я ни разу не видел там каких-нибудь продуктов, но на самой большой полке стояла роскошная бутылка французского коньяка. Выглядела она так потрясающе, что я мечтал о ней каждый раз, когда заглядывал в холодильник. Мы никогда не касались в разговорах личных тем, но однажды я решился задать ему вопрос:
— Зачем вы держите эту бутылку коньяка, пан Фрич?
Фрич знал, что все знали, что ему нельзя пить, и он пожал плечами.
— В один прекрасный день мне станет на все наплевать, — сказал он спокойно, — и тогда я просто налью себе большой бокал чудесного коньяка.
Я от души надеялся, что мой сценарий не станет тем последним испытанием, которое заставит его открыть бутылку. Мы закончили работу за три недели, и Фрич казался довольным. Пани Новова получила гонорар как мой соавтор, хотя она, насколько я знаю, даже не удосужилась прочесть сценарий. Мне это было безразлично, потому что, когда сценарий приняли, мне заплатили 3000 крон, а это были самые большие деньги, которые когда-либо я держал в руках.
Впрочем, держал я их недолго.
За пару месяцев до этого я навестил Моравские Глазки в маленьком городке возле Бескидских гор, где она жила. Когда я столкнулся с ней на улице в Праге, она дала мне адрес, но я приехал неожиданно, и ее не оказалось дома. Ее мама сказала мне, что она может быть на берегу реки. Дело было жарким летним днем, и я нашел ее лежащей на полотенце и загорающей в полном одиночестве. Я улегся рядом и провел целый день в попытке очаровать ее.
У нас было немного общих тем для разговора, но мне удалось уговорить ее прогуляться в лесу. Наверное, ее, как и меня, преследовали сожаления об упущенных возможностях, мысли о том, что могло бы быть, если вернуться в прошлое и остановить время, поэтому она позволила мне соблазнить ее. Я уже давно не был мальчиком, но все произошло так, как если бы я был им, быстро, за несколько секунд. Я проводил ее домой, сел в поезд и уехал в Прагу и увиделся с ней вновь только в конце лета.
— Я беременна, — сообщила мне Моравские Глазки, когда мы снова встретились.
— О Господи.
— Это твой ребенок, потому что он больше ничьим быть не может, — сказала она.
Я попытался усадить ее и поговорить, но она уже все придумала сама. Она решила сделать аборт. У ее подруги был знакомый врач, к которому она собиралась обратиться. Все упиралось только в деньги.
Я был счастлив, что могу отделаться от этих проблем благодаря только что полученному гонорару за «Предоставьте это мне». Я был благодарен ей за то, что она так независима и так быстро обо всем позаботилась. В те дни в случае внебрачной беременности для каждого официального аборта требовалось согласие уличного комитета, состоявшего, как правило, из несгибаемых дамочек, нетерпимых к аморальному поведению. Они страстно хотели, чтобы молодые люди расплачивались за последствия своего легкомыслия.
Позже Моравские Глазки сообщила мне, что беременность прервана, все прошло хорошо и что она больше не желает меня видеть.
К этому времени Фрич начал снимать фильм по моему сценарию с Олдржихом Новым в главной роли. Иногда я приходил на площадку, потому что мне было интересно, как снимаются фильмы. Меня всегда удивляло, как просто и гладко все идет. На съемочной площадке устанавливали камеры, включали освещение и звали актеров. Актеры под наблюдением Фрича играли два или три дубля, а потом все переходили к следующему эпизоду. Это происходило почти что без разговоров.
У профессионалов студии «Баррандов» не было никаких иллюзий относительно мира кино, поэтому они и делали все по-простому. Это просто была их работа, но эта работа была посложнее, чем документальные съемки геройского труда наших рабочих где-нибудь на сталелитейном заводе.
Как-то вечером я пришел посмотреть результаты дневных съемок. Я ожидал увидеть тех же молчаливых, вдумчивых профессионалов, но меня ждал самый большой сюрприз за всю мою жизнь в кино. Фрич так хохотал над каждым дублем, что скоро начал икать. Я не мог узнать его. Я привык к сдержанному пожилому господину, который зря не произносил ни слова, а тут он чуть из кресла не вываливался. Я не верил своим глазам.
Мне хотелось понять, что же происходит со стариком. Все вокруг просто сидели и смотрели на экран, а Фрич хлопал себя по ляжкам и задыхался от хохота. Он казался совсем одиноким среди своей отрешенной группы, его поведение граничило с безумием, и я вдруг почувствовал неприязнь к этим дубовым профессионалам вокруг меня. Я влюбился в старика, я был тронут его полным погружением в работу, меня поразило, что он способен так радоваться ей.
Сейчас, когда я сам уже столько раз проходил через эту занудную работу, смех Фрича в просмотровом зале вечером после съемки еще больше восхищает меня. Воспоминание об этом смехе помогает мне понять, благодаря чему он сумел снять за свою жизнь такое невероятное число фильмов — более семидесяти, а может быть, к моменту смерти он вынашивал замыслы еще нескольких картин. Он все еще был силен, все еще искал новый материал, все еще работал, когда 21 августа 1968 года в страну вошли советские войска. На следующее утро, когда танки Красной Армии грохотали по улицам Праги, Фрича нашли мертвым на его вилле. На столе стояли бокал и полупустая бутылка коньяка.
Сумбурная жизнь
В 1955 году я работал вторым помощником режиссера в картине «Дедушка-автомобиль», режиссеру-постановщику которого, Альфреду Радоку, было суждено стать моим наставником на несколько лет. За свою жизнь я встречал не так много гениев. Наш язык создается скорее лавочниками, чем поэтами, и сам этот термин обесценился из-за частого употребления, но я убежден, что Радок был самым настоящим гением, хотя большинство доказательств этого теряется в недолговечных постановках чешского театра. Ему разрешили снять всего жалкую горсточку фильмов, но первый из них, «Далекое путешествие», остается одним из непонятых шедевров мирового кинематографа.
Радок пережил ад немецких концлагерей, и «Далекое путешествие», снятое в 1949 году, пронизано его военными воспоминаниями. В картине речь идет о судьбе евреев во время войны, и документальные кадры нацистских агитационных фильмов сочетаются в нем с сюжетами, навеянными реальными событиями, например о проникновении бойцов польского Сопротивления в Майданек или о женском оркестре Терезиена. В фильме показано, как кончали с собой люди, чтобы избежать отправки в лагеря смерти, на что были похожи опустошенные лагеря в конце войны, и прочие ужасы «интересных времен». Обнаженная, лихорадочная образность этой работы и ее блестящая формальная концепция настолько встревожили чехословацких партийных критиков, что они запрещали ее показ на протяжении двадцати лет, хотя Радоку позволяли работать в театре.
Я встретился с ним впервые, еще учась в Киношколе. Я подошел к нему обсудить задуманный мной сценарий, но из этого ничего не вышло, если не считать того, что Радок меня запомнил и в 1955 году, когда ему понадобилась помощь со сценарием, пригласил именно меня. Он сказал, что договор на написание сценария уже заключен с крупным писателем, по чьей книге будет делаться фильм, но, если я помогу ему переписать сценарий, он доверит мне место второго помощника режиссера.
Я ухватился за это предложение, и мы с Радо ком стали работать над «Дедушкой-автомобилем», комедией о первых автомобильных гонках на рубеже столетия. Своей фантазией и игривостью этот фильм напоминает мне появившуюся позже голливудскую картину «Эти великолепные мужчины на своих летательных машинах».
Судя по всему, Радок оценил мой анонимный вклад в окончательный вариант сценария, потому что в одно прекрасное утро в пражском парке Стромовка он доверил мне руководство съемкой. Мне нужно было командовать эпизодом, в котором на основе старой кинохроники воспроизводилась демонстрация фантастического шестиместного трехколесного велосипеда в Праге начала двадцатого века. Высота этой машины достигала почти десяти футов, и она вызвала в парке настоящий фурор, так что мне предстояло руководить еще и массовкой в костюмах того времени. Раздуваясь от сознания собственной значимости, я впервые в жизни принял на себя руководство съемочным процессом. Скептическое внимание ветеранов группы только подогревало мое стремление показать им, что я могу справиться с этой работой.
Я проверил, насколько члены группы справлялись с «новоизобретенной» машиной, и обнаружил, что они могли управлять ею даже с некоторой элегантностью. Тогда я придумал, по какому пути следует везти камеру, распределил по местам массовку, изображавшую воскресную толпу в парке, внимательно осмотрел объект через окуляры камеры, отошел назад и скомандовал: «Мотор!» Шесть велосипедистов нажали на педали, и господа в цилиндрах, дамы с кружевными зонтиками и зеваки-оборванцы с восторгом устремились к ним. Я наблюдал за происходившим, все делали то, что я им приказывал, но в то же время что-то мне не нравилось.
Я не очень понимал, в чем была загвоздка, но на всякий случай велел сделать дубль. Потребовалось какое-то время, чтобы расставить всех на прежние места. Потом я долго пытался представить себе, как будет выглядеть вся эта сцена, если ускорить движение наподобие скачущих кадров старой хроники, но и это не принесло мне облегчения.
Я внимательно наблюдал за вторым дублем, и снова у меня возникло чувство какой-то неудовлетворенности, и я велел снять еще один дубль.
— По-моему, все в порядке, — проворчал старый оператор.
— Да уж точно, в порядке, — нестройным хором подтвердили столпившиеся вокруг него ветераны.
Организация съемки отнимала массу сил, и они боялись, что режиссер-новичок будет выжимать из них все соки в погоне за недостижимым совершенством. К тому же они чувствовали, что я не очень понимаю, чего хочу добиться.
— Пожалуйста, я прошу повторить еще раз, — настаивал я.
Они нехотя повиновались, но всласть потянули время, расставляя по местам всю массовку. Наконец все было готово для съемки нового дубля, я быстро скомандовал начинать, но когда статисты устремились к чудо-машине, какому-то типу внезапно надоела вся эта бессмысленная съемочная канитель. Он повернулся и пошел прочь от велосипедистов, наверное, в поисках кружки пива, причем шел он прямо на камеру.
— Стоп! — заорал я. Теперь я точно понял, чего мне хотелось. Поставленная мною сцена была слишком совершенной, слишком придуманной, слишком теоретической; во всех киножурналах, которые мне приходилось видеть, всегда мелькали люди, которым было наплевать на происходящие события, какими бы сногсшибательными они ни были.
Я приказал снять еще один дубль, но теперь я расставил в парке нескольких «случайных» прохожих и велел им уходить прочь от места всеобщего ажиотажа. Они так и сделали, и именно это внесло в мой безукоризненно отточенный эпизод тот сумбур настоящей жизни, которого ему недоставало.
В этот краткий момент хватило незначительного толчка, чтобы я буквально прозрел. Я понял, что правду жизни на экране придают те, кто отрицает ее логику.
Так ужасно молоды
Режиссеру во время съемок приходится держать в голове весь фильм, чтобы в конце концов сотни крохотных эпизодиков соединились в одно целое. Можно сравнить эту работу с попыткой удержать карточный домик на ладони в течение трех месяцев, и она требует огромной сосредоточенности. Сейчас, когда я снимаю картину, моя жизнь останавливается. Мне никогда не удавалось одновременно снимать фильмы и крутить романы.
Но «Дедушка-автомобиль» был карточным домиком Радока, а я был всего лишь его скромным помощником. Выпадали тяжелые дни, когда приходилось работать по четырнадцать или шестнадцать часов, но мне не нужно было работать дома по вечерам, и я был полным сил здоровым двадцатитрехлетним парнем, так что я позволил самой настоящей, из плоти и крови, немыслимо чистой француженке разбить мне сердце.
В наши дни трудно представить себе, какой была отрезанная от мира Чехословакия в пятидесятых годах. Только немногие звезды спорта и политики могли ездить на Запад, и редкие иностранцы заезжали в Прагу. Для участия в нашем фильме были приглашены иностранные актеры, и, когда начались съемки, среди нас внезапно появились французы. Их приезд произвел впечатление, подобное прилету инопланетян.
Я старался не пялиться на них, но сразу же заметил среди приехавших хрупкую девушку с большими зелеными глазами и длинными черными волосами. Она была очень красива и явно отвечала на мои улыбки. Звали ее Софи Селль, и я скоро узнал, что она приехала не для работы в фильме. Она приехала со своими родителями-актерами, Раймоном Бюиссьером и Аннет Пуавр, исполнителями главных ролей; кроме нее, они привезли в этот рабочий отпуск в Чехословакию еще и бабушку.
Мы с Софи стали подолгу гулять вместе. Мы чудесно проводили время, просто пытаясь объяснить друг другу самые простые вещи. Мы оба знали по нескольку английских слов, Софи испытывала на мне свой запас из двадцати слов по-чешски, а я на ней — плоды когда-то взятых двадцати уроков французского. Ей был двадцать один год, и, когда мы оставались одни, она вела себя соответственно, но когда мы познакомились поближе, стала настаивать, чтобы мы встречались тайно. Я не понимал, почему Софи так боится, что люди увидят нас вместе, а она никак не объясняла мне этого, но я не протестовал. Я нравился ее бабушке, и она помогала нам почаще оказываться наедине, и постепенно я понял, что влюбился в Софи.
Как-то вечером я назначил ей свидание в мастерской моего брата Павла. Софи должна была улизнуть из гостиницы, когда родители лягут спать, но ее все не было. Я ждал больше часа, а потом ко мне прибежала бабушка. Она была страшно расстроена.
Я не сразу понял, что хотела объяснить мне старая дама: больше мне нельзя было видеться с Софи. Я никак не мог уяснить, в чем причина этого запрета, потому что бабушка сказала только, что отец Софи узнал о наших свиданиях.
— Ну хорошо, он узнал, так что же? — спросил я.
Мой французский был так ужасен, что старушка тоже не поняла меня и не смогла дать мне ответ, который прояснил бы ситуацию.
После этого ночного визита бабушки я редко видел Софи даже на площадке. Когда она приходила, отец не спускал с нее глаз даже во время съемки. Она избегала меня, когда видела, что он следит за ней, но за его спиной посылала мне длинные, полные чувств взгляды.
Наконец однажды вечером мне удалось уединиться с ней на минутку.
— Бога ради, что там такое с твоим отцом? — спросил я.
Софи посмотрела на меня своими громадными глазами, а потом стала объяснять, очень медленно, чтобы я понял:
— Мой отец любит меня.
— Ну и что, Софи?!
— Он не мой отец. Не родной.
Бюиссьер женился на ее матери, когда Софи была еще ребенком, и впоследствии стал испытывать к падчерице чувства собственника. Узнав, что она влюбилась в меня, он пригрозил уйти из картины. Эта новость меня сразила. Софи пора было уходить; глаза ее переполняли слезы.
Больше мы ни разу не встречались наедине. Я испугался и перестал преследовать ее. Я представил себе, что произойдет, если Бюиссьер действительно уйдет из картины, и по моей вине так и не будет снят «Дедушка-автомобиль». Это была одна из самых крупных чешских постановок того десятилетия; я больше никогда не смог бы работать в кино. А я был слишком большим трусом, чтобы пойти на такой риск.
Когда сняли все эпизоды с участием Бюиссьера и его жены, они стали собираться домой, в Париж. Радок и еще несколько членов группы пришли повидаться с ними в гостиницу «Амбассадор». Мне не составило труда затесаться в эту делегацию, так что я смог сказать вымученное «до свиданья» Софи. Я понял, что не могу владеть собой. Когда Софи и бабушка стати устраиваться на заднем сиденье машины, я повернулся и быстро ушел. Из моих глаз катились слезы величиной с фасолины. Пришлось хорошенько напиться, чтобы восстановить душевное равновесие.
Я написал Софи несколько писем, она пару раз ответила. Потом письма прекратились. Я нашел кого-то, кто помог мне написать вежливое письмо бабушке, чтобы узнать, что случилось с Софи.
Софи вышла замуж. Она познакомилась с марокканским банкиром и жила теперь в Северной Африке. Спустя несколько лет я узнал, что Софи попала в страшную катастрофу. Она вела на бешеной скорости свой «ягуар» где-то на Ривьере, и машина опрокинулась. Софи чуть не погибла. Она перенесла несколько операций и долгие месяцы пролежала в клинике.
В 1963 году, когда моего «Черного Петра» стали включать в программы фестивалей, я смог наконец поехать в Париж. Я разыскал бабушку, и она сказала, что мне повезло. Софи как раз была в городе.
Мы пообедали вместе. Это была очень трогательная встреча. Софи еще не было и тридцати лет. Она все еще была очень красива, но я замечал в ней последствия страшной аварии. Иногда ее движения казались странно неуверенными, она стала серьезнее смотреть на жизнь, ее окружала некая аура. Из-за всего этого она казалась еще более хрупкой.
Мы выпили много вина. Мы оба думали о том, как по-другому могли бы сложиться наши жизни, если бы то или иное событие произошло бы иначе, но не говорили об этом. А потом, совершенно без связи с предыдущим разговором, Софи рассказала мне об автомобильной катастрофе.
— Мне так все надоело. Ты даже не можешь себе представить, что такое быть женой богатого банкира в Марокко, — сказала она. Ее большие зеленые глаза блестели от слез. — А я еще так ужасно молода.
Мы оба были ужасно молоды.
«Щенки»
Женщине, заменившей в моем сердце Софи, было суждено стать моей женой, а встретился я с ней в 1956 году благодаря старому сценарию «Щенки» — это была моя дипломная работа, когда я заканчивал в 1954 году Киношколу.
Профессору Кратохвилу так понравился сценарий, что он передал его на студию «Баррандов» и там в течение двух лет проталкивал через разные комиссии. Наконец в 1956 году, после завершения «Дедушки-автомобиля», одно творческое объединение на «Баррандове» попросило меня приехать и поговорить с ними о «Щенках». Так я познакомился с Иржи Шебором из объединения группы Шебора−Бора.
Он сразу же понравился мне. Шебор был высоким, атлетически сложенным мужчиной лет за сорок, старым коммунистом, но во всем его облике чувствовалась общая культура. Во время войны он жил в Англии, так что у него был редкий по тем временам опыт общения с открытым миром.
— Кто, по-вашему, мог бы стать режиссером вашего фильма? — спросил меня Шебор при первой встрече. В идеале я, конечно же, хотел бы сам снимать фильм, но это было совершенно нереально, и мы оба понимали это.
— Иво Новак, — ответил я; я рассчитывал, что этот молодой режиссер, которому не очень-то везло, позволит мне приложить руку к работе над фильмом.
— Я подумаю об этом, — сказал Шебор.
В конце концов Новак стал режиссером фильма, а я не отходил от него на протяжении всех съемок. Я зарабатывал авторитет как сценарист и помощник режиссера, и «Щенки» стали первым фильмом, за который я могу нести какую-то ответственность.
Сюжет был взят непосредственно из моей повседневной жизни. Молодой герой встречается с девушкой, которую распределили на скучную работу в провинции, и ей нужно выйти замуж, чтобы остаться в Праге. Ее городской ухажер готов помочь в решении этой проблемы, но он живет с родителями, а им девушка не нравится. Тем не менее он решает жениться на ней. Свадьба происходит тайно, без всяких церемоний. Молодой чете негде провести брачную ночь, герой решает тайком провести юную жену в свою комнату, но там ее находят родители, и так далее, в духе комедии положений.
«Щенки» вышли на экран в 1957 году, в том самом году, когда русские запустили первый спутник, но моя жизнь изменилась задолго до этого. Мы с Иво Новаком еще занимались подготовкой к съемкам, когда из уютного артистического кафе «Славиа» на берегу Влтавы вышла молодая пара. Я стоял у дверей кафе с группой приятелей, и мы все замолчали и уставились на женщину. Она притягивала к себе, как коробка со сладостями. Она была совсем юная, но очень изысканная. С ней был молодой актер, которого я немного знал; я быстро заговорил с ним. Он не представил меня молодой даме, и она ничего не сказала, так что мне оставалось только затягивать банальнейший разговор и периодически поглядывать на нее. Чем больше я смотрел, тем больше мне нравилось то, что я видел, но парень вскоре увел ее.
— Черт возьми, кто это? — спросил я моих друзей, как и я наблюдавших за фурором, который она производила на улице.
— Это Яна Брейхова, — ответил кто-то.
Они мало что знали об этой Брейховой. Они думали, что она, может быть, где-то снималась, причем в ролях девочек-подростков, но на самом деле за плечами Яны уже было два-три серьезных фильма.
Поскольку в то время мы с Иво Новаком все еще были заняты поиском исполнителей, на следующее утро, едва увидев его, я сказал:
— Вчера я видел кое-кого, кто нам нужен.
Мне понравились пробы Яны Брейховой, впрочем, она, наверное, понравилась бы мне даже за жерновами в асбестовой шахте. Я сидел и улыбался. Когда она закончила, я проводил ее в коридор и спросил, не могли бы мы пообедать вместе.
— Может быть, когда-нибудь, — ответила она.
Яна была слишком красива, чтобы играть главную роль в нашем приземленном фильме, но мы дали ей роль подружки. Она выглядела очень естественно на экране, причем не только для моих глаз, затуманенных любовью, ведь в дальнейшем она стала ведущей актрисой своего поколения.
Мы пообедали, и начался наш роман, и я не знаю, искусство ли отражало жизнь или жизнь — искусство, но нам, как и влюбленным из «Щенков», было некуда пойти. Теперь я зарабатывал деньги и снимал комнату в квартире портного на улице Скоржепка, но мой хозяин, как и все остальные домовладельцы в Праге, не разрешал приводить гостей. Конечно, я все равно пытался протащить Яну в свою комнату. Мы решили дождаться, пока портной ляжет спать, а потом подняться в квартиру, но это были лишь мечты. Как только мы стали раздеваться, портной забарабанил в дверь.
— Молодая дама должна уйти! Молодая дама должна уйти! Молодая дама должна уйти! — повторял он, как испорченная пластинка.
Яна снимала комнату у старой дамы на улице Есениус на тех же условиях — никаких посетителей, никаких исключений, — но по крайней мере старушка была туга на ухо, а комната была на первом этаже, что давало нам некоторые шансы. Примерно в час ночи я начинал прохаживаться под Яниными окнами. Через дорогу от дома находился небольшой парк, и это помогало мне оставаться незамеченным. Я мог посвистывать в кустах, делая вид, что прогуливаю воображаемую собаку. Как только старая дама засыпала, Яна тихонько открывала окно.
Это окно было расположено очень высоко, и я никогда не мог быть уверен, что влезу в него. Каким-то образом мне это удавалось, но безумная дробь, которую выбивали мои башмаки по стене, разносилась по всей улице. Я царапал серую штукатурку и обдирал носки ботинок. Приходилось действовать быстро, потому что людям может всякое прийти в голову, если они увидят пару ног, торчащих из окна глубокой ночью.
Нам с Яной удавалось поспать час или два, с будильником под подушкой. Мы ставили его на пять часов утра — хозяйка была старой и не нуждалась в более длительном сне. Я тоже хотел успеть вылезти из окна, пока улица не ожила, ведь я не мог допустить, чтобы меня приняли за грабителя. После ночи в объятиях Яны у меня не было сил, чтобы убегать от погони.
Сейчас эти воспоминания кажутся романтичными, но тогда это было тяжелым испытанием; впрочем, позже, в «Любовных похождениях блондинки», я снял эпизод, основанный на нашем опыте.
Прошло несколько месяцев, и на экраны вышли «Щенки» и другой фильм с участием Яны, «Волчья яма». Яна стала получать кипы писем от восторженных поклонников. В кафе матери подталкивали к ней изнеженных сынков и заставляли их представляться. Хорошо одетый господин предложил ей кучу денег за ее белье, при условии, что оно не будет выстирано. Однако ей все еще запрещалось приглашать к себе в комнату знакомого молодого человека, и мы, опять-таки как молодая пара из «Щенков», решили пожениться. Тогда мы смогли бы снять комнату на двоих.
Нам хотелось провести вместе хотя бы одну роскошную ночь, и мы решили отважиться на сверхкороткий медовый месяц в самом дорогом отеле Праги. Нигде с нас не содрали бы больше, чем в отеле «Интернациональ», и мы сняли на одну ночь президентские апартаменты за каких-то 3000 крон; эта сумма осталась в моей памяти, потому что в то время средняя зарплата в Чехословакии была около 2000 крон в месяц. Здание в форме свадебного торта было выстроено в лучших традициях сталинской высотной архитектуры, в нем были вышколенные официанты в смокингах, но поутру Яна обнаружила огромного клопа, пробиравшегося через наши простыни.
Я надел его на булавку, после чего мы воздали должное роскошному завтраку. В конце концов, мы заплатили эти деньги, и ничто на свете, клопы в том числе, не могло помешать нам, но вскоре настало время покинуть отель.
Направляясь к выходу, мы задержались у стойки администратора.
— Простите, — спросил я важного клерка, — кто занимал президентские апартаменты до нас?
Ответ последовал сразу. Отель был открыт совсем недавно, и до нас только два гостя оказались в состоянии отдать по три куска за ночь: какой-то важный тип из Азии и советский министр путей сообщения.
— Так вот, один из этих господ забыл кое-что в номере, — сказал я и воткнул булавку с клопом в стойку.
Клерк пожал плечами и вернулся к своим бумагам.
Помешавшаяся домовладелица
Когда мы с Яной сняли собственную комнату, мы обалдели от счастья. У нас было всего лишь четыре стены в чьей-то чужой квартире, но теперь мы при желании могли целый день лежать вместе в постели. Мы даже могли повесить на стену несколько картин.
Мы снимали меблированную комнату в семействе Плацек. Эта комната принадлежала их единственной дочери, но она недавно вышла замуж за преподавателя физкультуры и жила у него.
Плацеки ложились рано, обычно не позже девяти часов, что было редкостью для города, где улицы были полны народу до полуночи, а мы с Яной приходили не раньше десяти. Все огни в доме были потушены, все двери закрыты. Мы прокрадывались к выключателю в коридоре, шли на цыпочках в комнату и не осмеливались включить радио.
В этом доме, если Яна слишком быстро переворачивала страницу книги, я подскакивал от резкого звука.
Как-то раз мы вернулись домой ночью и увидели, что все лампы горят, а двери открыты, но никого в доме не было. Это было странно, но нам не показалось, что в доме что-то случилось. Комнаты убраны, кровати аккуратно застелены, поэтому мы решили, что в семье просто что-то отмечают, и легли спать. Только я стал засыпать, как во всем доме захлопали двери. Несколько человек вошли в гостиную, какая-то женщина истерически смеялась на кухне.
— Похоже, что ее щекочут, — сказал я Яне.
— Бог с ними, — ответила Яна.
Женщина все смеялась и смеялась, она уже начинала икать.
— Но это вряд ли хозяйка? — спросил я.
— По-моему, нет.
Постепенно мы поняли, что, кроме этой женщины, никто не смеется.
— Господи, с ней все в порядке? — спросила Яна.
— Не знаю. Это очень странно, — сказал я.
Мы прислушивались, завороженные этим непрекращающимся смехом, а его звук становился все более и более странным.
— Милош, она не смеется. — Яна вдруг схватила меня за руку. — Она плачет.
Яна была права. Раньше я никогда не замечал, как похожи эти два сдавленных, всхлипывающих звука. Произошла какая-то страшная трагедия. Мы лежали еще несколько часов, мы не могли спать, а горестные звуки то затихали, то усиливались. Потом в коридор вышла пани Плацкова. Кто-то успокаивал ее, но она была безутешна. Мы слышали, как она судорожно хватает воздух, разражаясь рыданиями каждый раз, когда пытается заговорить.
— Ох, она сидела там и смотрела на меня… Она казалась такой живой… И это свадебное платье… О моя куколка, о мое дитя… Как будто сейчас она встанет и скажет: «Привет, мама…»
Потом мы узнали все. Пани Плацкова говорила о своей дочери, чью комнату мы снимали. Брак молодой женщины с физкультурником оказался неудачным. У него была любовница, и он практически уже не жил с женой, но раз в неделю он приходил на традиционный семейный обед и разыгрывал комедию счастливого брака перед тестем и тещей.
Так продолжалось некоторое время, но затем учителю физкультуры надоело притворяться. Дочь наших хозяев понимала, что не сможет его дольше удерживать, и решила, по-видимому, сделать последнюю ставку на его чувство вины. Она надела свое свадебное платье и уселась напротив двери. Когда она увидела в окно приближавшегося физкультурника, она открыла газ и приняла изящную позу, решив, что неверный муж войдет через несколько минут, спасет ее, одумается и снова «женится» на ней.
Учитель физкультуры вошел в дом и стал подниматься по лестнице. Скорее всего, он был в ужасе от предстоящего обеда, улыбок, болтовни, лицемерия. Уже много недель эта ситуация угнетала его, и именно в этот день, не дойдя несколько ступенек до двери, он наконец решил, что больше не может лгать. Впервые в жизни он нашел в себе силы повернуться, сбежать вниз по лестнице и уйти. Он решил покончить с этим браком, расстаться с женой и со всей семьей.
Плацеки появились через несколько минут. Они пришли на семейный обед вовремя, но никто не ответил на звонок в дверь. Они стучали, но никто не открывал. Потом они почувствовали запах газа. Они позвали домовладельца, которому пришлось выломать дверь. Там они увидели свою дочь, сидевшую в свадебном платье, с широко открытыми, устремленными на них глазами. Она была мертва.
Все эти детали выяснились уже после того, как наша жизнь у Плацеков превратилась в кошмар. Как-то утром, вскоре после трагедии, я распахнул дверь нашей комнаты, и она обо что-то с силой ударилась. Прикрыв дверь, я увидел пани Плацкову, лежащую на полу возле опрокинутого стула.
— О Господи! Прошу прощения, пани Плацкова!
Я бросился поднимать ее, но хозяйка посмотрела на меня с полным непониманием, вывернулась из моих рук и скрылась на кухне. Это была странная реакция, было похоже, что она немного тронулась. Я поднял стул, обычно стоявший в столовой, поставил его к стене и пошел в ванную.
Когда я возвращался, стула уже не было.
Яна как раз поднималась, она слышала шум в коридоре.
— Что случилось?
— Не знаю. Я не понял. Похоже, что старуха подслушивала под дверью или что-то вроде того.
С тех пор, когда бы мы ни посмотрели в замочную скважину, мы всегда видели пани Плацкову, сидевшую на стуле возле нашей комнаты. Глаза ее были закрыты, голова слегка склонена набок. Мы никогда не слышали, как она подходила, но она сидела так часами. Если мы открывали дверь, она смотрела на нас, хватала стул и быстро уходила, Казалось, она не испытывала никакого смущения, чего нельзя сказать о нас.
Я думаю, что пани Плацкову вывело из душевного равновесия ее горе, и она слушала звуки, доносившиеся из нашей комнаты, чтобы представить себе свою дочь живой. Она слышала, как мы ходим, слышала приглушенный голос Яны и думала, что в комнате по-прежнему живет ее дочка.
Наша жизнь в доме, полном скорби, стала невозможной. Хозяйка подслушивала под дверью день и ночь. Мы лишились личной жизни. Не могло быть и речи о том, чтобы повысить голос в споре. Чтобы выйти из комнаты, приходилось прибегать к хитрости. Я брал полотенце и громко говорил Яне:
— Где полотенце? Ты не видела полотенце? Я иду мыться.
Иногда этого оказывалось недостаточно, чтобы женщина ушла; тогда я начинал дергать ручку двери. Этот звук выводил хозяйку из транса, и она убегала, но мы все равно не решались выйти из комнаты, не посмотрев в замочную скважину.
А через несколько минут после того, как Яна или я возвращались, пани Плацкова снова появлялась в коридоре, усаживалась на свой стул и слушала со склоненной головой и закрытыми глазами.
Нужно было переезжать.
В это время Яна закончила сниматься в «Волчьей яме», которая имела огромный успех. После того как фильм получил премию на Венецианском фестивале, Яна должна была выступить там на пресс-конференции. Западные журналисты расспрашивали ее о ее жизни. Они хотели знать все об этом прекрасном оксюмороне, об этой социалистической кинозвезде. Есть ли у нее прислуга? Сколько комнат в ее загородном доме? Какие цветы ставит она на обеденный стол?
— Орхидеи, — ответила им Яна.
Стук в дверь
Я воспользовался Яниной пресс-конференцией в Венеции, чтобы пробить нам собственную квартиру. В те дни в Чехословакии было невозможно просто купить себе квартиру, даже если у вас были деньги. Квартиры распределялись бюрократами, поэтому необходимо было иметь каких-то влиятельных знакомых, а мне удалось встретить нескольких людей такого сорта на моей новой работе.
Я снова работал с Альфредом Радоком, помогая ему в постановке заказанного Министерством культуры смешанного шоу. Спектакль назывался «Латерна магика», то есть «Волшебный фонарь», и название и идею его мы позаимствовали из старинных развлечений. «Волшебные фонари» использовались для того, чтобы показывать первые «туманные картины», так что их можно считать предшественниками кино. Наша задача состояла в том, чтобы создать парадный спектакль о Чехословакии, пропагандистскую штучку, которая достойно представила бы страну на Всемирной выставке 1958 года в Брюсселе.
Влиятельной персоной, с которой я познакомился, был Зденек Малер, очень достойный человек, имевший ежедневный доступ к министру культуры — он писал для него речи. Я пригласил Малера выпить и рассказал ему о нашем с Яной затруднительном положении. Малер согласился, что ситуация с нашими квартирными хозяевами сложилась дикая. Ему удалось убедить в этом и министра, но, занимаясь вопросами культуры, товарищ министр Кахуда не имел возможности раздавать квартиры. Единственное, что он мог нам предложить, — это кабинет в министерстве, который его служащие освободили бы для нас.
Мы ухватились за эту возможность и переехали в офис.
Размещался он в большом здании на улице Вшердбва, недалеко от центра Праги; кроме нашего кабинета, на этаже было еще семь комнат. Пять из них министерство превратило из рабочих кабинетов в однокомнатные жилые помещения для каких-то экстренных случаев. В одной из комнат жил сам Малер, в другой — служащий отдела паспортов, в третьей — мы с Яной.
Наш новый дом нас очаровал. Комната была большая, светлая, с огромным окном, выходившим на улицу. Квартирной хозяйки не было, но зато, поскольку раньше комната служила кабинетом министерства, в ней был телефон. Мы поставили туда кровать, письменный стол, книжные полки, купили плитку и зеркало и стали принимать там наших друзей.
Самым большим недостатком новой квартиры было отсутствие ванной комнаты. В коридоре был только общий туалет с двумя раковинами. Тонкая деревянная стенка отделяла нашу комнату от другой, где работали служащие министерства. Мы ясно слышали все, о чем они говорили, и вскоре поняли, что в этом кабинете занимались организацией всех выставок в Праге. Они заправляли всем — от вернисажей изящных искусств до торговых ярмарок. Целые дни звонили телефоны и стучала старая пишущая машинка.
После пяти вечера, когда прекращался шум, кабинет становился будуаром. Служащие и их секретарши страдали от того же недостатка личной жизни, что и прочие, поэтому они затевали все романы прямо на рабочем месте. Они знали, что мы живем за тонкой стенкой, но это нимало не смущало их. Мы слышали, чем они занимались на полу, в кресле, стоя у картотечного шкафа, сидя на письменном столе, и скоро научились различать служащих, работавших в этом кабинете, по их вздохам и шепоту, по звукам страстных телодвижений, подпрыгиваний и приглушенных стонов, сопровождавших их оргазмы.
Сеанс служебной любви обычно заканчивался полной тишиной. Потом щелкал дверной замок, по коридору цокали высокие каблучки, а после этого в кабинете начинали набирать телефонный номер.
— Дорогая, у меня сегодня завал работы, — говорил мужчина, — но теперь я наконец освободился. Мне чего-нибудь купить по дороге домой?
На следующий день я встречал в коридоре томящихся от любви клерков и их дам сердца, безуспешно пытался связать их лица с услышанными звуками, раскланивался и терялся в догадках.
Часто по утрам в нашу дверь стучали незнакомые люди, путавшие нашу комнату с рабочими кабинетами. Свет в коридоре был обычно потушен, а наша комната была около лестничной площадки, поэтому посетители начинали поиски нужного им помещения со стука в нашу дверь. Это особенно раздражало после ночной работы. Я совал голову под подушку и пытался уснуть, несмотря на стрекотание пишущей машинки, и тут вдруг раздавался этот стук в дверь. Если я не обращал на него внимания, робкое постукивание быстро переходило в удары кулаком, так что приходилось вставать и отправлять чужака прочь.
Я стал оставлять дверь комнаты незапертой. В этом случае посетители стучали, потом приоткрывали дверь, просовывали голову, видели кровать со спящими на ней людьми и уходили.
Однако и этот способ не всегда срабатывал.
Как-то утром мы еще спали. Кто-то постучал, приоткрыл дверь, а потом быстро закрыл ее. Когда мы пытались вновь уснуть, дверь медленно отворилась. Кто-то вошел и прокашлялся.
— Доброе утро, товарищи, — сказал вежливый голос.
Я выглянул из постели и увидел пожилого господина в длинном черном пальто, с широкополой шляпой в руках. Когда он понял, что я смотрю на него, он придвинул к кровати стул. Потом стал выкладывать на него какие-то рисунки.
— Простите меня, товарищ, может быть, вы взглянете на эти чертежи, — сказал он мягко, не осмеливаясь взглянуть на Яну. — Это займет у вас минуточку, а потом я уйду.
Он надел очки и приготовился объяснять мне свои чертежи, когда до меня дошло: наверное, он уже достаточно пообщался с коммунистическими бюрократами и понял, что они способны на все. От них можно было ожидать даже появления кровати в рабочем кабинете и ведения дел с любовницей под боком.
У меня не хватило сил объяснить старику, что это не офис, а моя квартира.
— Единственное, чего я хочу, товарищ, это снести вот эту стену между кладовкой и библиотекой, — продолжал он, поднимая чертеж, чтобы я мог лучше рассмотреть его. — Это не несущая стена. У меня есть разрешение архитектора.
Я с трудом держал глаза открытыми. Я хотел, чтобы он ушел.
— Уйдите, — сказал я.
Он выглядел потрясенным.
— Могу я узнать ваше имя, товарищ? — спросил он через мгновение.
— Милош Форман.
— Спасибо! Спасибо, товарищ Форман!
Он был счастлив. Может быть, его дом находился под защитой исторического общества, и ему требовалось специальное разрешение. Он быстро скатал свои чертежи. Он надел шляпу. Он на цыпочках вышел из нашей комнаты. Наверное, он снес стену своей кладовки, и это было лучшее, что он мог сделать.
Я закрыл глаза и уснул, надеясь, что ничего подобного я уже больше не увижу.
Но на каждый комический эпизод странной жизни при коммунизме приходилось много трагических историй. Одна из самых душераздирающих связана с нашим соседом из третьей «декабинетизированной» комнаты.
Его фамилия была Пепик, и его погубил успех в новой чешской жизни. Он был прекрасным плиточником в маленьком провинциальном городке, но после революции коммунистическая партия вырвала его из привычной среды и сделала «представителем рабочего класса» в Министерстве культуры. В своем родном городке он мог бы быть счастливым, уважаемым человеком, отделавшим массу сияющих ванных комнат, но партия поручила ему важную работу в Праге и сломала жизнь.
Как-то вечером я стоял в коридоре, болтая с Малером, когда мимо нас попытался прошмыгнуть маленький, худенький, болезненного вида человек. Малер окликнул его:
— Пепик! Иди сюда, я тебя познакомлю с нашим новым соседом!
Пепик пожал мне руку, нервно оглядываясь вокруг, а потом скрылся. Он не отважился посмотреть мне в лицо.
Пепик работал в паспортном отделе Министерства культуры, решая, кто из «деятелей культуры» достоин поездки за границу. Я не мог представить себе, чтобы этот человек был настолько могущественным, и Малер объяснил, что Пепику эта работа была явно не по силам. Он не понимал бюрократию. Он ненавидел говорить «нет» людям, а именно это было его основной задачей. Ему не доставалось многое из того, что получали другие. Его подчиненные насмехались над ним, но так тонко, что он даже не мог на них сердиться. У него сдавали нервы, и он стал много пить, чтобы справиться со всей этой нагрузкой. У него не было жены, не было друзей, не было уважения. В Праге он потерялся.
Спустя несколько дней, глубокой ночью, в нашу дверь постучали, и я услышал приглушенные рыдания. Я посмотрел на часы. Было два часа.
— Кто там? — спросил я.
— Откройте!
— Кто там?
— Откройте!
Я распахнул дверь. Там, содрогаясь от рыданий, стоял наш скромный сосед Пепик. Я пригласил его войти. Он с трудом дошел до стула, чуть не перевернул его, усаживаясь, а потом разразился жалобами.
— Вы все такие замечательные! Вы, артисты и все! Но посмотрите на меня! Кто я такой? Я просто ноль без палочки. Знаете, моя мать без ума от вашей жены. Она думает, что ваша жена — ангел. Она так гордится мной, потому что я знаком с вами! Вы можете себе представить? Гордится мной?! Черт побери, гордится мной. Нолем гордится.
— Ладно, ладно, Пепик, идите спать. Утром все уладится, обещаю вам.
Но он сидел так часов до пяти, и только тогда мне удалось оттащить Пепика в его холостяцкую комнату. Даже в таком подпитии он не осмелился поднять глаза на Яну.
В семь часов утра, почувствовав, что мой мочевой пузырь вот-вот лопнет, я помчался в туалет. Я услышал, как за моей спиной открылась дверь Пепика. Я остановился и оглянулся как раз вовремя — он уходил на работу. На меня он не посмотрел, но выглядел он протрезвевшим, от него пахло одеколоном, походка была легкой. Я выпил самую малость по сравнению с ним, и то мне было не по себе, так что в эту минуту Пепик показался мне суперменом.
Спустя три дня, в полночь, нас разбудил новый шквал ударов. Мы испугались, что он высадит дверь, и мне опять пришлось впустить его. Он едва мог говорить.
— Эти проклятые твари! Я им покажу! Мне наплевать! Я не боюсь этих ублюдков! Я знаю, как с ними обращаться! Я у них же научился! Я знаю их методы!
Каким бы пьяным Пепик ни был, он никогда не произносил слова «коммунисты» или «товарищи». Я не знаю, каких ужасов он насмотрелся на работе, но он панически боялся партии.
Он бушевал целый час, плакал, а потом ушел. Я отвел его в комнату. В семь утра он каким-то образом опять пошел на работу. Так продолжалось многие месяцы, со все учащавшейся периодичностью. Если я видел Пепика в коридоре, он шарахался от меня, но через несколько часов, когда алкоголь превращал его в ворчливого, обиженного, ноющего человека, он лупил в нашу дверь, рискуя разнести дом. Я не знал, что с ним делать. Мы пытались притворяться, что нас нет в комнате, когда он появлялся, но он чуял наше присутствие не хуже собаки-ищейки.
Однажды ночью я терпел час, пока он барабанил в дверь. Он бесился и выкрикивал свои жалобы, пока не устал.
— Ты такой же, как и все остальные! Такой же сукин сын! — выкрикнул он на прощание. Воцарившаяся в коридоре тишина вскоре стала так действовать на нервы, что я заставил себя вылезти из кровати и пойти проверить, что с ним.
Выйдя в коридор, я сразу же почувствовал запах газа. Дверь Пепика была не заперта. Он лежал на кровати с широко открытыми глазами, из газовых горелок вырывалось шипение. Я схватил его и отхлестал по щекам. Я был действительно зол, и я сорвал свою злость на нем. Я лупил его, пока он не вырвался и не задрожал от страха.
Несколько недель он не показывался, а потом стук в дверь возобновился. Теперь я всякий раз вставал и впускал его.
Однажды ночью он появился с ружьем.
— Я их всех порешу! Я им кишки выпущу! Они у меня свинец жрать будут! — вопил он, но ружье его было нацелено не на мучителей-партийцев, он целился прямо в меня и при этом качался, как будто мы стояли на палубе корабля во время шторма. Вдруг до меня дошло, что в любую секунду он может случайно нажать курок, я бросился на него, выбил из его рук оружие и толкнул его изо всех сил. С меня было довольно. Я отволок его в комнату и швырнул на кровать. Потом перекрыл главную газовую трубу в коридоре, спрятал его ружье к нам под кровать и лег.
Несколько дней я боялся возвращать ружье Пепику, а он был слишком трезв и тоже боялся спросить о нем. Однако владение огнестрельным оружием считалось в Чехословакии серьезным политическим преступлением, и Пепик имел на него право только потому, что числился на своей работе благонадежным членом милиции, военизированной дружины партийцев. Я не хотел, чтобы ружье вернулось к Пепику, но понимал: если вдруг его найдут у меня в комнате, у меня будут крупные неприятности, поэтому нужно что-то предпринимать.
Я чуть ли не всю ночь караулил Пепика, чтобы поймать его по дороге на работу. Я настиг его в коридоре. Он был трезв и не хотел смотреть мне в глаза.
— Пепик, я не знаю, помните вы или нет, но вы пришли ко мне вот с этим, — сказал я и показал ему ружье. Он взглянул на меня, взглянул на ружье и снова опустил глаза.
— А, да, да, — пробормотал он. — Спасибо.
Он взял ружье и поспешил прочь, и больше мы никогда не разговаривали на эту тему.
С годами пьянство Пепика стало серьезной помехой для его карьеры. Его понижали в должности, он зарабатывал все меньше и вместо водки стал пить дешевое вино. Впрочем, более крепкие напитки ему теперь не требовались.
К тому времени, когда Пепик встретил свою будущую жену, у него уже с утра тряслись руки. Женщина была не первой молодости, но она была беременна, и ей нужен был отец для будущего ребенка. В один прекрасный день Пепик выехал из комнаты, и министерство опять превратило ее в кабинет.
Брешь в супружестве
Со временем мы с Яной перестали чувствовать себя счастливыми в нашем кабинете. Мы забыли, что значит, когда тебя караулит свихнувшаяся хозяйка, и стали поговаривать об увеличении семейства, но комната со сквозняками, без элементарной раковины, да еще с пишущей машинкой за стеной мало подходила для ребенка, и мы решили бросить все силы на поиски настоящей квартиры.
Наша кампания показала, что мы не обладали инстинктами, которые помогли бы выжить в социалистическом обществе, хотя начало ее было обнадеживающим: Малер сумел убедить министра, что первая леди чешской киноиндустрии и ее перспективный муж-сценарист заслуживают собственной ванной комнаты, и Кахуда организовал нам встречу с Вацлавом Копецким.
Крикливый пьяница, который смотрел «Гильду» с Ритой Хейуорт в главной роли на праздновании Первого мая у Фрейки, был теперь заместителем премьер-министра и мог распоряжаться ключами от квартир. Он оставался самой колоритной фигурой среди коммунистических лидеров, особенно славились его горячие, страстные речи.
— Народ постоянно спрашивает меня: «Каким будет коммунизм, когда мы придем к нему?» Прежде всего, товарищи, все будет автоматизировано! Вы подойдете к автомату, нажмете кнопку, и оттуда выскочит кусок жареной свинины с клецками и кислой капустой. Вы нажмете другую кнопку, и польется холодное пиво. Еще одна кнопка — и вы получите обувь, одежду, все остальное. И мы поставим такие автоматы на каждой улице в каждом городе! И в каждой деревне! В каждом забытом уголке страны, товарищи!
Товарищи ошалевали и разражались долгими аплодисментами.
Копецкий пригласил нас с Яной в гостиницу «Эспланад», где мы могли бы обсудить наши квартирные проблемы во время полуденного перерыва в заседании Национального собрания, располагавшегося неподалеку. Он пришел со своим секретарем, Ладой Штоллом, и двумя телохранителями; выглядел он бледным и взмокшим. Его голова покоилась на нескольких складках плоти, он задыхался при разговоре, то есть все время, потому что из пятнадцати минут, проведенных с нами в отдельном салоне, он не умолк ни на мгновение.
Он даже не взглянул в мою сторону. Ясно, что я был никем, просто случайным придатком, не стоящим внимания. Время от времени Копецкий поглядывал на Яну, которая нарядилась в лучшее платье и выглядела просто потрясающе, но и с ней он тоже не разговаривал. Он обращался только к Штоллу, как делал это в течение многих лет, и эти длинные монологи позволяли ему уберечься от ненужных вопросов.
— Ну вот, Лада, это товарищ Брейхова, видите? — начал объяснять Копецкий своему верному соратнику. — Именно она снималась в том фильме, который мы продаем во все страны…
— «Волчья яма», — сказал Штолл.
— Да, Лада, да! И к тому же она из рабочей семьи!
Копецкий, конечно, видел Янины фильмы. Он говорил о них пятнадцать минут, а потом внезапно повернулся и ушел. Это было так неожиданно, как если бы ему вдруг захотелось в туалет. Уже почти за дверью он оглянулся и бросил Штоллу через плечо:
— Лада, так останься и обсуди все это здесь с товарищем Брейховой.
И все.
— Хорошо, товарищи, — сказал Штолл, которому явно не хотелось прикрывать тылы. — Кто-нибудь из моего аппарата вам позвонит.
И он тоже ушел. Нам с Яной нечего было ответить нашим высоким собеседникам, и мы не знали, что и думать.
Спустя два месяца, когда мы уже совсем отчаялись дождаться выполнения обещания Штолла, наш телефон вдруг зазвонил:
— Говорит майор Слунцкий. Давайте обсудим вопрос о вашей квартире, товарищи.
Он сказал, что хотел бы встретиться с нами в баре гостиницы «Амбассадор». Странное место для такой встречи! Оно пользовалось дурной славой притона торговцев оружием из стран «третьего мира», растленных западных туристов, а также подпольного при коммунизме мира сутенеров, проституток, фарцовщиков, валютчиков и контрабандистов, которым, чтобы заниматься своим делом, необходимо было становиться полицейскими информаторами.
Мы помылись, я побрился, мы опять надели выходные костюмы. Когда я ввел Яну в темный бар, все сутенеры глазели на нее, а все проститутки — на меня.
Майор Слунцкий оказался низеньким широкоплечим мужчиной в военной форме, лучившимся нервной энергией. Во время первых ничего не значащих фраз его глаза так и рыскали по комнате. Казалось, что он не может сконцентрировать взгляд ни на Яне, ни на мне. Мы вздохнули с облегчением, когда он наконец вытащил из модной папки большую анкету. Мы с готовностью ответили на самые подробные вопросы. Майор потратил час на эту бумажную работу, он записал все, включая девичьи фамилии наших бабушек по матери, потом сунул бумагу в папку, застегнул «молнию» и встал.
— Как вы расцениваете наши шансы, товарищ майор? — спросил я.
— Неплохие, — ответил майор. — Я не вижу никаких препятствий. С другой стороны, вы знаете, положение с жильем ужасное… но я посмотрю, что можно будет сделать, товарищи.
— Спасибо! Куда можно вам позвонить, если…
— Давайте лучше я вам сам позвоню, хорошо?
— Конечно, но если вы вдруг нам понадобитесь?
— Нет. Я позвоню сам. Через две-три недели, — сказал Слунцкий и ушел.
Мы снова ничего не знали. Единственной новой деталью нашего положения стало то, что человек, разговаривавший с нами, был в военной форме.
Спустя пару месяцев Слунцкий позвонил, и мы опять встретились с ним в том же баре «Амбассадора». Снова за столом председательствовал дух Франца Кафки. Майор вымучивал очередной разговор вокруг да около, как будто готовясь поведать нам что-то важное, но никак не мог собраться с духом. Потом он внезапно вытащил точно такую же анкету, как в первый раз, и мы снова, пункт за пунктом, заполняли ее. Я приписал все это тому, что Слунцкий обалдел от присутствия Яны.
— Ну хорошо, — сказал он наконец. — Я позвоню вам через пару недель, и мы так или иначе решим этот вопрос.
Мне не понравилось это замечание. Я считал, что мы первоочередники, что наша квартира должна прийти прямо от Вацлава Копецкого. Когда Слунцкий позвонил снова, спустя несколько недель, создалось впечатление, что он почувствовал наши страхи и решил их успокоить.
— Так вот что я думаю по вашему поводу, товарищи. Давайте встретимся послезавтра в семь утра.
Он назвал остановку трамвая в пригороде Бржевнов, где мы должны были увидеться.
Мы встали рано, нарядились и втиснулись в набитый битком трамвай, который доставлял мрачных тружеников в те места, куда им совсем не хотелось ехать. Мы вышли на намеченной остановке в Бржевнове и стали тревожно озираться в поисках майора. Он что, здесь живет? Или работает? А если нет, на чем он приедет, на трамвае или в лимузине?
Однако мы так и не увидели, как он приехал. Внезапно он появился на противоположной стороне улицы, глаза его бегали, под мышкой была знакомая папка. Он подошел к нам и повел нас по улице, вдоль трамвайных рельсов. Мы прошли следующую остановку, потом еще и еще одну. Мы с Яной не знали, что и думать. Все это казалось совершенно лишенным логики. Разговор снова был туманным, неопределенным, отвлеченным. Наконец мы подошли к строительной площадке. Там не было рабочих, хотя дом был далеко не готов. Он походил на длинный улей со множеством маленьких ячеек-квартир и бесконечной цепочкой дверей, и все это казалось пустым и пугающим. Там были двери и окна, но стены еще не оштукатурили. Майор подошел к какой-то лестнице и повел нас наверх по ступеням, покрытым толстым слоем цементной пыли. На четвертом этаже он распахнул дверь и показал нам маленькую двухкомнатную квартиру. Там еще не было ни ванной, ни туалета, ни газовых труб, ни плиты. Провода свисали с неокрашенных стен. Ветер свистел в оконных проемах. Мы с Яной посмотрели друг на друга. Нам хотелось упасть на колени и целовать цемент.
Майор с улыбкой наблюдал за потоком наших эмоций.
— Как вам кажется, вы были бы счастливы здесь, товарищи?
— О да, и еще как!
— Я записал эту квартиру за вами. — Он кивнул. — Но вы, разумеется, понимаете, что дела так быстро не делаются.
— Да, конечно, но я думал, что раз сам товарищ заместитель премьер-министра…
— Конечно, конечно. Итак. Давайте перезвонимся через недельку-другую, ладно?
Мы спустились и посмотрели еще раз на строительную площадку, как будто это был английский парк. Майор ушел, а мы пошли отметить это событие — больше не будет никаких квартирных хозяек, ночных посетителей с ружьем наперевес, будет настоящий дом. Для меня — первый дом после Часлава, где я жил с мамой и папой. Может быть, теперь мы сможем создать настоящую семью.
Майор позвонил через несколько недель, как и обещал, но говорил как-то странно.
— Ну ладно, нельзя же тянуть это до бесконечности, — сказал он твердо. — Встретимся в районном управлении Винограды завтра в семь часов.
Опять-таки место встречи было выбрано совершенно без всякого смысла, но мы пришли вовремя. Майор появился сразу после нас и едва посмотрел в нашу сторону. Мы потрусили в здание за ним.
Там был старинный лифт, который в Чехословакии называют «отче наш». В двух открытых шахтах в середине здания одна за другой непрерывно двигалась дюжина открытых кабинок. Нужно дождаться, пока одна из них подъедет к вам, запрыгнуть внутрь и потом выйти на нужном этаже. Мы едва успели вскочить вслед за майором на одну из поднимавшихся платформ.
— Я собираюсь поговорить с председателем по жилищным проблемам, — сухо объявил майор. — Сегодня вы получите ответ.
Он держался очень скованно. Уже на пороге какого-то кабинета он остановился и посмотрел на меня в упор, как будто хотел что-то сказать, но не знал, как подойти к делу. Так он стоял довольно долго, переступая с ноги на ногу.
— Хорошо, я пойду поговорю с председателем. Мы должны пропихнуть это дело, мы с ним. Нужно в конце концов так или иначе решить вопрос, нельзя же столько тянуть. Я сейчас пойду и поговорю с ним.
Мы с Яной в полном недоумении смотрели на него.
— Ну хорошо, я пойду поговорю, — повторил он и исчез в кабинете. Мы ждали снаружи, пытаясь понять, что происходит. Почему славный скромняга, обожатель Яны вдруг стал таким резким? Что мы сделали? Какой компромат на нас он раздобыл?
Мы прождали за дверью полчаса, сорок пять минут, час. Коридор заполнялся людьми. Бюрократическая братия, снимавшая и надевавшая пальто, просители, нервно комкавшие шляпы, растерянные старики, сверявшиеся с записями на листочках, которые они держали далеко от глаз.
— Может быть, надо зайти и узнать? — не выдержала Яна. — Уже скоро два часа, как мы здесь.
Я решил подождать еще пятнадцать минут и вдруг увидел в конце коридора майора Слунцкого. Я не ошибся, это был именно он, наш майор, выходивший из кабинета с совершенно другой стороны вместе с седовласым господином. Оба были в пальто, хотя еще не застегнутых. Они шли к лифту и спокойно беседовали.
Мы с Яной стояли, в смятении глядя на майора, мы ждали от него какого-то знака. Уже на пороге старомодной открытой кабинки лифта майор оглянулся на нас, потом сделал быстрый знак головой, который я понял как «следуйте за мной». Я бросился к лифту со всех ног. Добежав до «отче нашего», я успел увидеть лицо майора, проваливавшееся в шахту. Он смотрел мне прямо в глаза, но лицо его выражало некую научную отрешенность. Я не вошел в лифт, и я больше никогда не видел его. Он так и не позвонил. Мы так и не получили квартиру, так и не завели ребенка.
Спустя несколько месяцев я описал всю эту мрачную кафкиану Зденеку Малеру. Он с любопытством уставился на меня.
— Ты ему ничего не сунул? — мягко, ненавязчиво спросил он.
И вдруг все стало на свои места: это странное поведение, непонятные паузы, топтание с ноги на ногу, не покидавшее нас ощущение, что майор все время хотел, но не мог чего-то сказать. Майор ждал, что я суну ему в карман конверт, но и я, и Яна оказались слишком тупыми, чтобы понять это. В то время, чтобы получить квартиру, надо было дать на лапу примерно 30 000 крон, то есть больше средней годовой зарплаты. Позже эта сумма стала быстро увеличиваться по мере распространения коррупции, но в то время у нас были деньги. И мы с радостью заплатили бы их, если бы только у нас хватило ума разобраться в ситуации, если бы мы только могли приспособиться к социализму, но шанс был упущен. И это разочарование пробило первую брешь в нашем браке.
«Еврейский экспрессионизм»
В 1958 году, когда Александр Солженицын писал «Один день Ивана Денисовича», самый большой в мире памятник Сталину, гранитное чудовище размером с многоэтажный дом, все еще возвышался над пражским пригородом Летна. Прошло два года с тех пор, как Хрущев разоблачил Сталина в секретном докладе на съезде партии большевиков, но руководители чешской компартии сделали свою карьеру при Сталине и сталинскими методами, поэтому они не могли позволить, чтобы советская политическая оттепель ослабила их позиции. Они по-прежнему полностью изолировали Чехословакию от остального мира. Может быть, именно для того, чтобы преодолеть это ощущение изоляции, мы с Иваном Пассером стали выезжать на пикники в окрестности аэропорта «Рузине». Мы растягивались на траве у конца дороги, распивали бутылочку вина, смотрели, как над нами взмывали в небеса многотонные стальные махины, и пытались угадать их маршруты. Через час или два самолет должен был приземлиться в Париже, Риме, или Лондоне, или в каком-то другом потрясающем месте, которое было так же далеко от нас, как другая планета. Легче было представить себе, что у нас вырастут крылья, чем, что мы окажемся в самолете, летящем в свободный мир, но в 1958 году мне удалось попасть в один из этих самолетов, и оказалось, что это — ад кромешный.
«Латерна магика» наконец-то поехала в Брюссель. Радоку удалось убедить товарищей из госбезопасности, что на Всемирной выставке ему будут необходимы все его сотрудники, и меня сочли достойным получения драгоценного паспорта; я стал одним из пассажиров старого «ила» чехословацких авиалиний. Раньше я ни разу не летал на самолете, и, возносясь на небо в этом тяжелом стальном гробу, чувствуя, как его колоссальная масса разрезает воздух, я решил, что живым мне не быть. В корпусе русского самолета что-то трещало, стучало, жужжало, вибрировало и грозило рассыпаться на куски каждую минуту. В те дни национальные авиакомпании пользовались услугами военных летчиков, потому что они считались более благонадежными политически, чем гражданские пилоты, и наш командир управлял «илом» так, как будто это был военный самолет. Меня жутко укачивало. Эта первая встреча с воздушным транспортом на всю жизнь привила мне страх к полетам, но потом, в Брюсселе, все неприятности забылись.
Приехать в западную столицу из Праги — это было совсем не то же самое, что приехать в Прагу из Подебрад, это был переход от сорокаваттных лампочек к морю яркого неона. Магазины ломились от вещей, которые невозможно было достать в Праге, там были нейлон, джинсы и легчайшие пластиковые плащи, по которым в Чехословакии сходили с ума, а улицы были полны привлекательных, беззаботных людей.
«Латерна магика» получила золотую медаль на «Экспо» и стала сенсацией. Радок был таким корифеем театральной изобретательности, что никто и не заметил, что его постановка, дававшая представление о Чехословакии и ее культуре, ни о чем конкретном не говорила. Эпизоды кинопоказа внезапно сменялись актерами, выходившими прямо из экрана и говорившими со своими кинотенями, пианист исчезал, не доиграв фразу, вместе со своим инструментом, а на пустой сцене внезапно появлялась женская хоровая группа. Стиль и юмор шоу привлекали толпы народа в наш павильон. Сам Уолт Дисней зашел сказать, что он восхищается нашей работой.
В то время я уже многие годы сходил с ума по голливудским фильмам, джазу и вообще всему американскому, поэтому большую часть свободного времени я проводил в павильоне США. Я был совершенно покорен Эллой Фицджеральд, заворожен хореографией Джерома Роббинса, меня очаровали Гарри Белафонте и многие другие империалисты, о встрече с которыми я и мечтать не мог в Праге.
Ничто не могло произвести на чешских коммунистов большего впечатления, чем признание Запада, поэтому по возвращении в Прагу Радок получил за «Латерну магику» Государственную премию. В пятидесятые годы этот человек то попадал в немилость, то оказывался в фаворе, и вот теперь ему незамедлительно поручили создать новую редакцию шоу.
Эта вторая редакция задумывалась прежде всего как развлечение, а уже во вторую очередь — пропагандистский спектакль, потому что нами заинтересовались в Лондоне и в других странах с твердой валютой. Радок предложил трем сотрудникам из первого коллектива стать его соавторами в создании нового шоу. Я согласился без колебаний. На постановку шоу в Праге были выделены деньги из расчета нескольких месяцев работы, а так как я переходил из разряда помощников в соавторы, я мог прекрасно заработать.
Первая «Латерна магика» произвела фурор, а вторая оказалась еще лучше. Один из эпизодов шоу был построен на народных ритмах, и его можно было условно разделить на три части: рождение, свадьба, похороны. Действие происходило на Чешско-Моравской возвышенности, где вырос Радок. В этом самом интересном эпизоде мы использовали кантату «Освящение источников» Богуслава Мартину, высланного из страны композитора, который умер в Швейцарии в 1959 году. Сцена представляла собой интерьер крестьянского дома, то есть там было несколько настоящих предметов мебели, а окна, картинки и полки на стенах проецировались. Выходили два танцора и исполняли любовный дуэт вокруг кровати, и во время этого танца проецируемые изображения начинали увеличиваться в размерах. Потом зрители замечали, что через заднее окно в комнату заглядывают три молодых человека. Влюбленные продолжали свой томный танец, но вскоре их спугивали насмешливые лица подсматривающих юношей.
В конце пятидесятых годов в соцреалистической Чехословакии от этой сцены бросало в дрожь. Талант Радока притягивал людей, все хотели работать с ним, несмотря на его требовательность. Его нервной энергии хватило бы на многих. Мы работали часами, время постоянно поджимало, и я все реже и реже мог быть с Яной. В наше второе шоу нужно было вносить существенные изменения перед предварительным партийным просмотром, который все время переносили. Я не мог дождаться премьеры. Будучи одним из признанных авторов постановки, я полагал, что после этой премьеры передо мной распахнутся все двери.
Наконец на репетиционной сцене Национального театра состоялся просмотр. Когда я пришел туда, сцена кишела пожарниками, хотя признаков огня не было. Все пожарники выглядели настолько занятыми, что я не осмелился спросить у них, в чем дело. Я побежал за сцену и там наткнулся на Радока.
— Что стряслось? Зачем здесь эти пожарники?
— Какие пожарники? — раздраженно спросил Радок. — Иди обратно и разгляди хорошенько.
Все эти «пожарники» оказались агентами госбезопасности при исполнении служебных обязанностей. Охранники партийных боссов частенько носили форму официантов, или швейцаров, или пожарных, но на наш просмотр пришло слишком много борцов с огнем, поэтому все поняли, что дело неладно. Аппаратчики редко ходили по театрам в свободное время. Они предпочитали более кровавые зрелища.
Черные «татры» привезли много людей, чьи имена были мне знакомы по газетам и радио, но лица их я видел впервые, например министров обороны и тяжелой промышленности. Вошли заместитель премьер-министра Копецкий и его подручный Штолл и уселись в первом ряду. Министр культуры Кахуда сел на несколько рядов сзади, соблюдая некую субординацию, которая мне была неизвестна. Зал быстро наполнился опухшими мордами аппаратчиков, хотя между ними можно было заметить известных певцов, валютчиков, дамочек полусвета, сутенеров, педиков, актеров с яркими подружками и просто каких-то красивых людей. Нашу премьеру в Праге ждали с нетерпением, поэтому попасть на просмотр можно было только по знакомству.
Я сел позади Радока, среди маленькой группки бледных авторов и помощников. Не успел я устроиться, как Радок повернулся ко мне:
— Почему бы тебе не открыть это дело, Милош?
Я влез на сцену, проклиная Радока за то, что он меня так подставил, и пролепетал какие-то банальности, встреченные с полным безразличием. Погас свет, поднялся занавес. В зале воцарилась тишина, которая становилась все более глубокой и тягостной. Никто не смеялся шуткам. Никто не двигался. Казалось, что никто и не дышал. Все эти люди застыли как каменные, и я почувствовал, что покрываюсь испариной.
Наконец все кончилось. Ни одного хлопка. Зажгли свет. Копецкий и Штолл встали и вышли на сцену, чтобы видеть реакцию зала. Они долго стояли там, и Копецкий строго покачивал головой, глядя на Радока, как бы говоря: «Да, мне следовало это знать», а потом поманил пальцем авторов.
Радок вывел группу своих лучших сотрудников на сцену. Ему приходилось стоять лицом к Копецкому, а мы все старались спрятаться сзади, но на пустой сцене это оказалось совершенно невозможно, поэтому мы просто стояли, сбившись в кучу, и смотрели на свои башмаки. Впрочем, это все не имело никакого значения, потому что Копецкий все равно обращался только к своему доверенному лицу:
— Лада, ты понимаешь, что мы здесь увидели? Я ухватил смысл этого представления! Да, я понял! Мы имеем дело с еврейским экспрессионизмом, Лада!
Штолл глубокомысленно кивнул. Это был всклокоченный человек в очках с темной оправой. Я до сих пор помню его длинные брюки, настолько длинные, что он наступал на штанины каблуками. Когда он переминался с ноги на ногу, становились заметны грязные нитки, тянувшиеся из обтрепанных обшлагов.
— Где же мощные электростанции, Ладислав? Где эта грандиозная новая электростанция на Лабе? Та, которую наши рабочие сдали досрочно? Если бы я делал этот спектакль, Лада, я бы поставил во главу угла эту электростанцию. И я бы показал, как там, внутри, крутятся все эти атомы, да, я бы это показал. А что же нам показывают эти товарищи? Они тут изображают каких-то любопытных Варвар! А знаешь, чья это музыка? Это музыка Мартину, Лада! Музыка эмигранта, который окопался в капиталистической Швейцарии!
Копецкий громил нас до глубокой ночи. У меня вся рубашка промокла от пота. Когда я наконец добрался до дому, я выпил литр воды, принял две таблетки аспирина, забрался в постель, но так и не смог заснуть.
Иван Пассер, которого я устроил на работу в театр и который с присущей ему виртуозностью руководил сложным техническим хозяйством, придя домой, упал на кровать и хохотал до тех пор, пока у него не заболело все тело. Он сдерживал гомерический хохот весь вечер. Как только Копецкий открывал рот, Ивана просто колотило от подавляемых взрывов смеха, и иногда он весь трясся от усилий. Он считал, что ему удалось сохранить достойное выражение лица, несмотря на эти спазмы, но кто-то что-то все-таки заметил, и на следующее утро Иван был уволен без всяких объяснений.
Первым ушел Иван, вторым — Радок. Когда его увольняли, он рассчитывал, что трое остальных авторов уйдут в знак солидарности с ним. Он не хотел, чтобы кто-то «спасал» шоу, он предпочитал, чтобы Копецкий и его подручные разодрали его на куски.
Я любил Радока гораздо больше, чем шоу, но я не был способен на тот романтический жест, которого он от меня ждал. Поступи я так, на моем личном деле навсегда появилось бы клеймо опасного нонконформиста, а у меня, да и у других просто недоставало храбрости пойти на это. Я думаю, что Радок так до конца и не простил нас.
Достойный супруг
К этому времени мы с Яной были женаты уже три года, а этого срока, судя по моему опыту, достаточно, чтобы испепелить дотла самую романтическую страсть. Мы все еще жили в нашем министерском кабинете, но уже не пытались пробить собственную квартиру. Я был подавлен и тратил почти все время, когда не спал, на переделку шоу. Нам пришлось отказаться от эпизода на музыку Мартину, но мы пытались спасти остальную работу Радока. Партия отменила премьеру, но иностранных инвесторов заверили, что все контракты будут выполнены и что «Латерна магика» дебютирует в Лондоне через три месяца.
Атмосфера в театре была напряженной, пронизанной недоверием, интригами, неопределенностью и слухами. Цензоры рыскали за сценой. Никто из нас не чувствовал себя в безопасности. Мы обеспечили дублерами всех исполнителей главных ролей, потому что было неясно, кому разрешат поехать в Лондон, а кому — нет.
Я все реже виделся с Яной, и мне становилось все труднее даже просто посвящать ее во все перипетии моей безумной жизни. Все выглядело такой бессмыслицей, что, перед тем как просто рассказать о прошедшем дне, нужно было долго готовить почву.
Именно в это время у меня стали появляться тайны.
В одном из эпизодов нашего шоу цепь танцовщиц должна была спрятаться за шелковым занавесом, а потом внезапно выскочить из-за него в середине следующего эпизода. Я заметил, что из-под гладкой ткани всегда что-то выпирало. Когда танцовщицы занимали исходную позицию, две очаровательные округлости проступали на гладком занавесе. Они принадлежали одной из самых хорошеньких танцовщиц, к тому же у нее была необычно пышная грудь, которую мне всегда хотелось пощупать. Как-то на поздней репетиции я на цыпочках прошел через полутемную сцену и уступил искушению. Девушка поняла, что это был я, но протеста не выразила.
Когда мы стали любовниками, я узнал, что она добра, нежна и великодушна. Она никогда ничего у меня не просила. Она знала, что я женат и не собираюсь бросать Яну. Она не хотела создавать семью, не требовала от меня квартиры, никогда не давала мне повода почувствовать себя виноватым. Конечно, ей тоже не хотелось иметь дело с подвыпившими соседями, которые вваливались бы в комнату чуть не каждую ночь. И вообще у нас было много общего, потому что центром жизни для нас обоих стала «Латерна магика».
Мне казалось, что я люблю танцовщицу, но в то же время я любил и свою жену, и поэтому я решил поступить самым, как мне казалось, достойным образом: я рассказал обо всем Яне. Теперь я понимаю, что повел себя невероятно глупо и жестоко и что она была глубоко ранена. Тем не менее она по-прежнему жила в нашем кабинете со мной, с мужем, любившим ее, но любившим одновременно и другую женщину. Я не лгал. Ни я сам, ни обе женщины не понимали, что происходит. Так тянулось неделями, все чувствовали себя более или менее несчастными, а потом Яна постепенно начала строить линию эмоциональной обороны против меня. Она сердилась на меня, она не хотела делить меня с кем-то еще, она вела себя так, как будто ненавидела меня, а потом маятник ее чувств вдруг качался в обратную сторону.
Все встало на свои места, когда «Латерна магика» наконец отправилась в Лондон. Я получил паспорт, получила его и моя танцовщица, остававшаяся такой же милой, веселой и необременительной, как обычно. В Лондоне у «Латерны магики» не было шумного успеха, но представление прожило достаточно долго, чтобы стать одним из лучших на Монреальской выставке 1967 года. Однако самый большой успех мы имели на премьере в Англии. В те дни перед каждым представлением играли «Боже, храни королеву», и наш исполнительный директор потребовал, чтобы вместе с английским гимном исполняли и наш, чехословацкий. Английский продюсер согласился без большой охоты.
Как только наш кадровик — политический руководитель группы — услышал, что исполняют два гимна, он потребовал, чтобы к ним добавили еще и советский. Советский Союз был в то время нашим братом, и все привыкли слышать по два гимна сразу. На сей раз английские партнеры поразили наше руководство — они сразу дали согласие. Видимо, они догадывались, как будут встречены три гимна в вечер премьеры.
В тот вечер театр был полон, и когда погас свет, над залом зазвучала запись «Боже, храни королеву», причем далеко не лучшего качества. Это было привычным делом, публика вытерпела гимн полусидя-полустоя, зевая и перешептываясь. Задолго до последнего такта все уже уселись по местам. После короткой паузы раздались звуки свежезаписанного гимна Чехии. Лондонцам потребовалось несколько мгновений, чтобы понять смысл незнакомой музыки, а потом они вежливо встали. Как только они поняли, что дело идет к концу, они опять сели. Но в чехословацком гимне было две части, и после небольшой паузы начался гимн Словакии. По залу пробежал заметный шумок, и теперь зрители выпрямились во весь рост и дослушали прочувствованную мелодию с улыбками до ушей. Когда они рассаживались по местам, все обменивались замечаниями.
Последовала еще одна короткая пауза, и на зрителей обрушился гимн СССР, встреченный самым громким хохотом, который когда-либо выпадал на долю «Латерны магики». Театр содрогался от фундамента до крыши, и ни один эпизод нашего шоу не смог сравняться по успеху с этой увертюрой, так что уже на следующий вечер наше руководство отменило исполнение обоих гимнов.
А в это время в Чехословакии Яна снималась в какой-то картине. Она, конечно, знала, что в Лондоне я живу с танцовщицей. Однажды вечером она позвонила мне в гостиницу.
— Я просто хочу сказать, Милош, если ты хочешь остаться за границей, то пожалуйста.
— Я не хочу.
— Ну ладно, в общем, я просто хотела сказать тебе, чтобы ты не возвращался из-за меня. У меня есть другой.
Ее слова подействовали на меня как удар по почкам. В этот момент я понял, как сильно люблю ее.
Яна могла не церемониться со мной после того, как я вел себя по отношению к ней, и тем не менее она позвонила и открыто говорила со мной по телефону, что было весьма смелым поступком. Она здорово рисковала из-за меня, но у Яны всегда был сильный характер. Вдруг я увидел с пугающей ясностью, что просто принял желание и физическое влечение за более глубокие чувства, но обратного пути у меня уже нет. Я был дураком, и я ее потерял.
Все еще пытаясь быть честным со всеми, я пошел к моей танцовщице и честно рассказал ей все, что вдруг понял о своем разбитом сердце.
— Да я все это давно знала, — сказала она.
Если бы я мог вернуть время назад, я никогда не стал бы говорить о своих чувствах ни одной из них.
К тому времени как мы вернулись из Лондона, Яна ушла из нашего жилища. Я узнал, что она встречается с немецким актером, с которым познакомилась на съемках своего последнего фильма. Она подала на развод, и я увиделся с ней только в суде. Там ее сопровождала какая-то пожилая дама, много поговорить не удалось. Но все, что было сказано, было пронизано горечью. Я ушел из суда и поклялся никогда больше не жениться.
Все в комнате на улице Вшердова напоминало мне о Яне и о моей глупости. Когда я понял, что не могу больше там находиться, я пошел повидаться с Яниным отцом. Я всегда любил этого водителя грузовика и хорошо с ним ладил. Он откупорил в честь моего прихода бутылку сливовицы.
— Это я во всем виноват, пан Брейха, — сказал я старику. — Я все натворил.
— Ни в чем ты не виноват, Милош. Это жизнь все натворила, — сказал мой тесть-философ. — Я хотел бы, чтобы этого не случилось… И подумать только, что теперь она выйдет замуж за фрица, черт его побери!
Я был потрясен. Яна показалась мне в суде такой грустной.
— Я не пойду на эту чертову свадьбу! — продолжал пан Брейха. — Ни за что. Он не только фриц, он еще и актер.
Мне пришлось употребить все свое красноречие и всю бутылку сливовицы, чтобы убедить пана Брейху, который вернулся с войны, пылая ненавистью ко всему немецкому, пойти на свадьбу дочери. Мы оба понимали, как ей будет больно, если он не придет, и он не хотел причинять ей боль, так что в конце концов он со мной согласился. Свадьба должна была состояться в модном отеле в Карловых Варах.
— Не знаю, как туда добраться, — сказал старик. — Уж точно я не поеду в этой дурацкой немецкой машине.
Я предложил довезти его. Это был чистейший мазохизм, но я отвез моего бывшего тестя на свадьбу моей бывшей жены, хотя и не доехал до самого отеля. Я остановился на окраине курортного города.
— Вы сможете дойти туда сами? — спросил я пана Брейху. — Я не хочу, чтобы меня видели.
— Конечно! — ответил старик. — Я тоже не хочу, чтобы они тебя видели.
Он вышел из машины и пошел по пыльной дороге. На нем был черный костюм и сверкающие ботинки.
Брак длился не дольше, чем обычное пребывание на карловарском курорте.
Позже мы с Яной стали добрыми друзьями. Она призналась мне, что во втором муже ее больше всего привлекало то, что она не понимала его. Она плохо говорила по-немецки, а он не говорил по-чешски, поэтому они почти не знали друг друга. Как только они научились общаться, их брак распался.
Я все еще переживал свой развод, когда новый исполнительный директор «Латерны магики» вызвал меня в свой кабинет. Этот человек поступил на работу незадолго до увольнения Радока, и я знал о нем только то, что он наполовину русский и здорово пьет. Звали его Борис Михайлов, и очень скоро я понял, что он из себя представляет.
— Товарищ Форман, теперь мы стали очень важным политическим учреждением. Я бы хотел, чтобы вы подали заявление об уходе.
В этой ситуации мне не хватало еще только потерять работу, и какое-то время я сидел перед ним не в состоянии собраться с мыслями. Прежде меня никогда не увольняли, я был просто в шоке. Я бы еще понял, если бы все это произошло раньше, когда Михайлов дал пинка под зад Радоку и Ивану, но сейчас, когда мы оба только что вернулись из поездки в Англию — поездки, которую никак нельзя было считать провалом, я был уверен, что мое рабочее место в безопасности.
— Нет, я не подам заявления, товарищ директор, — сказал я так твердо, как только мог. — Моя совесть чиста.
— Вы совершаете ошибку, — зловещим голосом возразил Михайлов.
На сей раз он отпустил меня с миром, но вскоре вызвал опять.
— Товарищ Форман, где вы были семнадцатого июля прошлого года?
— Неужели я помню?
— Подобный день не так-то легко забыть!
Все это мне не понравилось. Я покопался в памяти, пытаясь сообразить, что за камень он прятал за пазухой.
— Но меня даже не было в Праге! В июле я был в Брюсселе!
— Правильно.
— Не помню. Это было полгода назад.
Он посмотрел на листок бумаги, лежавший на столе.
— А имя Элла Фицджеральд вам ничего не говорит?
Оказалось, что у Михайлова были записаны даты всех моих посещений американского павильона. Судя по всему, у директора были поминутные сведения о моем пребывании в Брюсселе, и все, что я там делал, было политически неблагонадежным. Мои поступки превращали меня в прихвостня империалистов. За мной внимательно следили в Бельгии, а я ни о чем не догадывался.
Я был конченым человеком, и не имело никакого смысла как-то выкручиваться, но теперь, когда рухнула вся моя жизнь, мне было уже наплевать.
— Можете выгнать меня, но я этого заявления не напишу — таков был мой окончательный ответ директору.
— Это неразумно, — сказал Михайлов.
Спустя несколько дней товарищ Покорный, кадровик театра, уволил меня.
— Вы, товарищ, политически неблагонадежны, — сказал он при этом.
Вскоре после меня уволили и двух последних авторов шоу, то есть изгнали всех создателей второго «Волшебного фонаря». Потом я узнал, что весь сценарий был переписан, чтобы придать шоу идеологическую чистоту. Я был уверен, что его безнадежно испортили. Впрочем, я ошибся. «Великая чистка» не оставила почти никаких следов. Только тот, кто знал наизусть весь сценарий, мог заметить, что изменена та или иная строчка, выкинут кусочек эпизода, заменена картинка. Явно изменился только коллектив создателей. Теперь перечень авторов шоу возглавлял Борис Михайлов, и я наконец понял суть происшедшего: он выгнал нас всех, чтобы вместе со своими политическими дружками наложить лапу на наши гонорары. Шоу шло в Праге многие годы и принесло «авторам» немало денег. Этот тип не стеснялся даже называть заместителя премьер-министра Чехословакии невольным вдохновителем своего замысла.
Когда прошел первый шок, я почти что восхищался Михайловым. В любом случае делать нам было нечего. Просто в условиях коммунизма в шоу-бизнесе произошли неизбежные изменения.
Товарищ президент и его радио
Я всегда знал, что не на всю жизнь останусь в команде Радока, ведь я хотел стать самостоятельным режиссером-постановщиком. Даже когда я просто помогал Радоку и учился у него на постановке первого «Волшебного фонаря», я не прерывал свои связи с киноиндустрией и написал сценарий вместе с Иозефом Шкворецким.
Шкворецкий вырос в Находе и описал городок в своих романах, но он был на несколько лет старше меня, и во время войны нам не пришлось встретиться. Я познакомился с ним, когда он уже стал известным писателем, автором романа «Трусы». В этой прекрасной книге речь идет о жизни подростка — поклонника джаза в последние дни войны, а реалистическое описание русских солдат привело в ярость коммунистических руководителей культуры. Книгу быстро запретили, но Шкворецкому повезло — запрет не коснулся его остальных произведений, поэтому мы смогли приступить к созданию сценария по одной из его новелл. Она называлась «Маленькая джазовая серенада» и описывала приключения джаз-банда во время войны.
Закончив сценарий, мы представили его в «Баррандов» под оптимистическим названием «Джаз-банд победил»; в тактических целях был добавлен подзаголовок «Антифашистская музыкальная комедия», но это нам не помогло. Баррандовские специалисты по сценариям не сочли наше творение достаточно прогрессивным.
Мы с Иозефом были еще молоды и наивны, и нам не хотелось верить, что специалистам нельзя угодить. Мы переписали сценарий. В соответствии с высказанными пожеланиями мы превратили джаз-банд в симфонический оркестр, а позже он стал уже духовым. Но чем больше изменений мы вносили, тем больше их требовали на «Баррандове».
Вскоре музыканты вообще исчезли из сценария, и мы стали сочинять фильм о войне. Потом на каком-то обсуждении кто-то проницательно заметил, что непонятно, почему сценарий называется «Джаз-банд победил», если никакого джаз-банда нет и в помине, и почему это называется музыкальной комедией, когда на самом деле это самая настоящая трагедия. Тогда мы повели себя умнее и стали понемногу вставлять первоначальные эпизоды. На новом обсуждении оказалось, что эти эпизоды совсем не раздражают специалистов. Они попросту забыли и про них, и про свои замечания.
К тому времени когда проект был принят к производству, нам почти что удалось вернуться к первоначальному варианту сценария. Я должен был стать постановщиком фильма в творческом объединении Шебора−Бора и жаждал воспользоваться предоставившимся шансом, когда внезапно нам сообщили, что весь проект забраковали. Решение пришло из инстанций, которые не привыкли давать объяснение своим поступкам, и мне пришлось долго докапываться до-причин происшедшего.
Партийный лидер, президент Антонин Новотный, много слушал радио и однажды узнал из программы новостей, что на киностудии «Баррандов» готовится экранизация небольшого рассказа Иозефа Шкворецкого. Это имя насторожило его, Новотный вспомнил о «Трусах» и взбеленился. Он решил, что кто-то осмеливается противоречить его распоряжениям и собирается снимать фильм по запрещенному произведению. Немедленно был отдан приказ о прекращении работ по нашему проекту.
Мой «источник информации» уверял, что Новотный просто перепутал два разных произведения Шкворецкого, и я решил сделать все возможное, чтобы положить конец этому недоразумению. В отличие от первого романа наш рассказ был официально напечатан, и никаких «идеологических» возражений против него не выдвигалось, что давало мне хорошие аргументы. Мне удалось пробиться через несколько кабинетов к чиновнику отдела культуры компартии. Этот мрачный товарищ считался очень влиятельной фигурой, но меня поразило, что он был относительно здравомыслящим коммунистом. Он выслушал меня с определенной симпатией, а потом окончательно похоронил мой проект, сделав при этом замечание, которое одно может сказать о природе нашего бесклассового общества больше, чем многие книжные тома:
— Товарищ Форман, позвольте дать вам маленький дружеский совет. Забудьте обо всем этом деле и продолжайте работать. Может быть, все ваши выводы совершенно верны, вы очень убедительны. Но поверьте, даже если вы правы на все сто процентов, никто никогда не пойдет и не скажет товарищу президенту, что он не прав.
Второе «я»
Каждый человек накапливает за свою жизнь какие-то случайные наблюдения и незначительные выводы, не зная, сможет ли он когда-нибудь ими воспользоваться. Большинство из них так и остаются невостребованными, но сплошь и рядом бывает так, что вы можете лучше разобраться в новой ситуации, вспомнив о чем-то, что запало вам в голову много лет назад. В конце пятидесятых годов в клинике «Катержинки», в которой было большое психиатрическое отделение, я открыл для себя всю банальность сумасшествия. Я не обращался к этим впечатлениям до 1975 года, когда снимал в Сейлеме, штат Орегон, «Пролетая над гнездом кукушки».
Я всегда был ипохондриком, потому что, оглядываясь сейчас на свою жизнь, я вижу в ней только череду потрясающих удач и жду, когда настанет время расплачиваться за них. Если я узнаю из выпуска новостей о новом заболевании или эпидемии, я всегда думаю: «Ага! Этим и кончится!» Сразу же после этого я должен обзавестись учебником с описанием симптомов этой болезни.
В конце пятидесятых годов самым модным нездоровьем в Чехословакии было нервное истощение, потому что чувствительные люди, у которых были нелады с госбезопасностью, пользовались этим диагнозом, чтобы избежать преследований. Нервное истощение снимало с вас ответственность за ваши поступки. В то время все в моей жизни шло не так. Я разрушил собственный брак, меня выгнали с работы, я не мог снимать кино. Впервые в жизни я чувствовал себя проигравшим, и мое нервное состояние заставило меня искать помощи в «Катержинках». У меня были знакомые в этой клинике, поэтому в течение месяца я приходил туда раз в неделю и мне вводили в вену какое-то очень успокаивающее снадобье. Может быть, это был просто валиум, но я чувствовал себя отлично.
В «Катержинках» не было отдельных палат, поэтому я приходил, переодевался в больничный халат и ложился на одну из сорока коек, впихнутых в одну комнату. Медсестра втыкала мне в руку иглу, по прозрачным трубочкам в меня текло лекарство, а я лежал и наблюдал за больными.
Это наблюдение за психиатрическим отделением быстро изменило мое театральное представление о душевнобольных, которое я составил по фильмам. Я думал, что сумасшедшие совершают разные странные поступки, но на самом деле они старались быть совершенно нормальными. Просто у них это почему-то не получалось. Банальность повседневной жизни распространяется и на сумасшествие. Однажды я лежал, прикованный к прибору для внутривенных инъекций в глубине палаты, когда с одной из соседних коек поднялся молодой человек. Это был крепкого сложения парень лет двадцати пяти, с располагающей улыбкой. Он был одет в клетчатый банный халат поверх полосатой пижамы, но при этом его грязноватые волосы были зачесаны назад с определенным шиком.
— Я слышал, ты работаешь в кино, — сказал он.
— Да, раньше работал.
— Я просто хочу объяснить тебе, что я оказался здесь из-за этого проклятого кино.
— Н-ну, я понимаю.
— Черт побери! Да у меня жена актриса, и она меня так любит, что ей только того и надо, что быть все время со мной. Так они меня сюда заперли, чтобы снимать ее в новой картине, потому что они все хотят с ней спать, и я не могу выйти из этого бардака, чтоб его! А ты им скажи, что я все равно отсюда выберусь и что я все знаю про то, что они с ней делают! Ты скажи этим сукиным детям, что я из этого клоповника выйду, а когда выйду, я их найду! Я люблю мою жену! Ты ее знаешь?
Он говорил это так связно, что я почти поверил во всю эту историю и пожалел его.
— А как ее зовут? — спросил я.
— Яна Брейхова!
Этого я уж никак не ожидал, поэтому я замер и уставился на него.
— Ах, так ты ее знаешь! — завопил парень. — Знаешь, черт тебя дери?
— Кто же не знает Яну Брейхову, — согласился я.
— Точно! Так ты скажи своим дружкам! Ты всем этим киношникам скажи! — заорал он, потом стукнул кулаком по спинке моей кровати с такой силой, что она подпрыгнула, и ушел, грозно поглядывая по сторонам. Я очень быстро излечился от своей хвори.