Призраки Гойи

Форман Милош

Карьер Жан-Клод

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

1

Лоренсо Касамаресу недавно исполнился тридцать один год. Он родился в одной из глухих деревень Мурсии. Лоренсо, четвертый ребенок в бедной крестьянской семье, провел детство среди полей, бегая босиком даже зимой, собирал несжатые колоски, дикие плоды и сгребал конский навоз маленькой деревянной лопаткой. Мальчик ловил рыбу в речушках голыми руками и охотился на птиц из рогатки. Когда наступала пора урожая, он воровал инжир и виноград. Раза два-три воришка попался, и его отхлестали крапивой. Так Лоренсо, едва появившись на свет, узнал, насколько тяжелой может быть жизнь в этом мире.

Ему также известно, что существует другая жизнь, и лишь она одна представляет ценность.

Когда мальчику исполнилось семь, его заметил местный священник, с которым тот порой препирался на обязательной пятничной исповеди. Священник, пораженный не по годам развитым живым умом Лоренсо, его неистощимым интересом к таинствам веры и врожденной религиозностью, изыскал способ отправить девятилетнего парнишку в духовную семинарию, чтобы тот получил бесплатное образование. Семья Лоренсо с радостью согласилась, восприняв это как редкое в ту пору благо. К тому же одним едоком стало меньше.

Юный Лоренсо, трудолюбивый, очень способный и крайне набожный, но при этом шалун и задира, быстро научился читать и писать, наверстав два года. Он работал тайком по ночам, при свече, и молил Бога дать ему сил для борьбы с недосыпанием.

В тринадцать лет подросток, помимо кастильского языка, довольно неплохо владел латынью и даже усвоил азы греческого. Учение было его страстью. Каждый день перед ним открывался дотоле неведомой мир знаний, мирских и духовных. Это была область, где Лоренсо мог чувствовать себя на равных с учениками из других сословий, детьми купцов и даже мелкопоместных дворян, заносчивыми, но большей частью не блиставшими талантами тугодумами, не способными учиться. Это равенство в области премудрости казалось крестьянскому сыну даром Божьим.

В шестнадцать лет юноша уже сочинял стихи на латыни и читал наизусть псалмы. Он пользовался популярностью у товарищей по учебе, был заводилой и возбуждал у них зависть. Они не раз доносили на Лоренсо, жалуясь на его грубость и заносчивость. Он же неизменно ловко выкручивался. Он был лучшим почти по всем предметам.

В положенное время Лоренсо принял постриг. Он испытывал непреодолимое влечение к богословию. Эта наука открывала безграничные горизонты для его ума, который обнаруживал в ней, наряду со святыми, ангелами и архангелами, неожиданные умозаключения, небесные иерархии и бесконечные миры, тем более волнующие, что они оставались для него незримыми и непостижимыми.

Поскольку Лоренсо больше всего заботила чистота веры, его определили к доминиканцам, в монашеский орден, главным предназначением которого являлась борьба со всевозможными отклонениями и ересями. Из-за легендарной злобности этих монахов их окрестили на латыни domini canes, псами господними, что представляло собой игру слов.

Юноша провел у доминиканцев период послушничества, а в 1779 году отправился в Рим с группой испанских монахов. Папа римский удостоил их личной аудиенции, продолжавшейся около двух часов. Папа говорил им о праведном королевстве, во славу которого им надлежало трудиться, а также защищать его, и заявил, что Испания — самый надежный оплот истины. Он дважды назвал доминиканцев «воинами Христовыми». Эти слова произвели сильное впечатление на Лоренсо, который перед лицом первого из христиан, наместника Бога на земле, вспомнил о своем босоногом детстве.

Когда Касамаресу исполнилось двадцать четыре года, один из наставников молодого монаха предложил принять его в Конгрегацию в защиту вероучения. Иначе говоря, в инквизицию.

Лоренсо тотчас же туда приняли.

Инквизиция была учреждена в 1231 году папой Григорием IX. Вверенная доминиканцам, она, согласно секретному предписанию, была призвана следить за строгим соблюдением римско-католической догмы.

Первым папой, использовавшим в начале XIII века инквизиторские методы в борьбе с альбигойцами, был Иннокентий III.

К концу XVIII века инквизиция, в рядах которой оказался Лоренсо, уже стала пережитком. Суровый, мрачный и даже грозный образ, который она являла собой двумя столетиями раньше, потускнел и утратил свою силу. В этот период Испания по-прежнему остается традиционной католической монархией, которой не коснулась протестантская Реформация. Регулярные исповеди и пасхальные причастия обязательны по меньшей мере раз в год, и каждый житель страны должен получить свидетельство о причастии, что нередко способствует процветанию в городах черного рынка индульгенций.

Как и прежде, члены инквизиции могут без предупреждения входить в любой дом, даже в жилища иностранцев. Они ищут брошюры, иконы и запрещенные книги, изданные за границей. Лоренсо быстро обучили этому искусству, и он умеет находить наиболее распространенные тайники.

Испания пытается противостоять, по крайней мере официальным путем, проникновению в страну новых идей, попадающих сюда из Северной Европы и в первую очередь из Франции. Произведения, слывущие опасными и вредными, запрещены властями под угрозой штрафа или даже тюремного заключения. Книги Вольтера, Юма, Руссо и Монтескье объявлены вне закона.

Несмотря на эти меры предосторожности, в образе мыслей и нравах произошли некоторые перемены. Ясные и поразительные речи философов, являющие собой новую логику мышления, призыв к прогрессу и разуму наперекор произволу власти, преодолевают преграду Пиренеев в мешках контрабандистов. В подкладках шляп, продававшихся в Кадисе, были обнаружены подстрекательские листовки, в которых говорилось о падении Бастилии. Близ испанских берегов моряки бросают в воду революционные обращения, а также декларацию прав человека, запечатанные в железные ящики, которые держатся на поверхности благодаря пробкам, привязанным к проволоке. Остается только заметить их и вытащить. Это происходит ночью, при свете фонарей.

Некоторые из подобных посланий добираются до Барселоны и Мадрида. Лоренсо и другие монахи-сыщики находили их в матрацах, под плиточным полом и за стенными перекрытиями. Идеи распространяются, как чума. Эту заразу очень трудно уничтожить. Она практически неискоренима.

Испанцы бывали в Париже и в Лондоне. Они наблюдали, прислушались, читали. Даже в Мадриде, где выходят несколько умеренно-сатирических газет под названием «Эль Пенсадор» и «Эль Сензор», иногда можно купить разрешение читать книги, изъятые из обращения. У любопытства своя цена.

Весь цвет общества — аристократы, купцы, политические деятели, художники и писатели — живо интересуется европейским брожением умов, которое кажется неотразимо притягательным. Этих людей называют ilustrados либо, в шутку, alumbrados, то есть просвещенными, просветленными. Среди них встречаются даже масоны, которые ведут себя довольно сдержанно. В худшем случае этих современных вольнодумцев именуют afrancesados, то есть, офранцузившимися, духовно порабощенными соседней страной, чьи идеи, как и мода, весьма заразительны.

Эти люди понимают, что любая монархия, сколь бы незыблемой она ни казалась, должна идти в ногу со временем. Однако им трудно выразить свое мнение, тем более во всеуслышание.

Между тем в 1788 году, умирает король Карлос III, правивший почти тридцать лет и снискавший славу «просвещенного деспота». Это один из Бурбонов, подписавший с Францией, дабы положить конец непрерывным многовековым войнам, так называемый «семейный договор», впрочем, повлекший за собой разорительную Семилетнюю войну.

Испанский король, человек строгих правил, но ценитель искусства, не препятствовал духовному развитию. Он старался не опираться слишком явно на духовенство и инквизицию. Карлос III поселился в изящном современном королевском дворце во французском стиле, возвышающемся над Мансанаресом и совершенно не похожем на мрачные крепости былых времен. Он был приверженцем урбанизации и превратил Мадрид, до сих пор производивший впечатление убогого и захолустного городка, едва ли не деревни, не отвечавшего масштабам испанской империи, в большую, красивую столицу.

В конце XVIII века это по-прежнему империя гигантских размеров. Из поколения в поколение передается известная присказка: «Во владениях испанского короля никогда не заходит солнце». Эта фраза по-прежнему справедлива, даже после того, как от империи отделились Фландрия, Португалия, Австрия и испанская часть Италии. В золотой век, двумя столетиями раньше, под испанской властью, то есть под властью испанского короля, более или менее непосредственно находилась четверть населения земли. Ныне эта цифра уже не столь велика. Притом, невзирая на усилия Карлоса III, Испания отстала в общественной и экономической сферах. Людские взоры устремляются скорее в сторону Англии, Берлина и Франции. Самые смелые даже поглядывают на молодые Соединенные Штаты Америки, чья недавно обретенная независимость и республиканская конституция рискуют вызвать мятежный зуд у других народов Нового Света. Это начинает внушать беспокойство старым монархиям: а вдруг республика перемахнет через океан?

В Европе довольно часто рассуждают о «закате Испании», начавшемся сто пятьдесят лет тому назад. Даже в Мадриде некоторые говорят об этом сквозь зубы, украдкой.

Между тем на картах мира данный закат повсюду налицо.

Прежде чем стать членом Конгрегации в защиту вероучения, Лоренсо Касамарес, подобно другим искателям приключений своего времени, вознамерился уехать в дальние края, туда, где христианская вера еще казалась новой и свежей.

Еще подростком он представлял себя миссионером, скачущим на лошади или плывущим в пироге, размахивающим крестом Иисуса перед изумленными дикарями, как делал это до него в Америке другой доминиканец, перед которым он преклонялся, Бартоломео де лас Касас. Временами Лоренсо даже мечтал о судьбе мученика и последующем причислении к лику святых, о Боге, встречающем его с распростертыми объятиями и вечной славе среди сонмов серафимов. Молодой монах перечитывал уже давние жития святого Хуана де ла Круса и святой Терезы Авильской. Он знал некоторые страницы из них наизусть. Лоренсо не забыл ни одного из эпизодов легендарных судеб святого Франциска Ксаверия, некогда отправившегося проповедовать в Японию и умершего на подступах к Китаю, а также великого святого Игнатия Лойолы, прославленного основателя «Общества Иисуса», ныне прекратившего свое существование.

Однако эти времена миновали. В Испании, как и в остальной части христианского мира, не хватает святых и, стало быть, чудес. Вера утратила некогда присущие ей пыл и рвение. Она приобрела казенный характер. Чем старше становится Лоренсо, тем больше он в этом убеждается и признает это. Но где же его собственное место? Какова его роль в великом замысле Творца? Он еще в этом не разобрался.

Требуется в среднем год, чтобы новости и приказы из Испании добрались до самых отдаленных владений империи, до Филиппинских островов, открытых Магелланом в 1521 году — в тот самый год, когда Кортес овладел Теночтитланом, будущим Мехико. В тех краях монахи не только отвечают за духовную жизнь, но заботятся о воспитании детей и выполняют полицейские функции. Этим проповедникам, зачастую весьма эффективным полпредам испанской колонизации, удалось внушить туземцам священный страх перед далекой родиной-матерью, которую они почти обожествили, уверовав в то, что Бог избрал именно Испанию, а не Рим или Палестину для христианизации планеты.

Миссионеры также выступали в качестве освободителей этих народов, что производило на Лоренсо чарующее впечатление. Подобно прочим слугам Божьим в Мексике и Перу, они утверждали, что только они несут слово истины и надежду на вечное спасение благодаря небывалому чуду «искупления» — понятия, порой с трудом поддающегося объяснению. Монахи наставляли туземцев, что вдобавок те — до сих пор дикари об этом не ведали — от рождения являются грешниками, которых призван спасти Христос. Наконец, миссионеры, как они утверждали, избавляли туземцев от жестоких королей, приносивших их в жертву каменным идолам, а также от присущих им суеверий.

После этого надо было прочно обосноваться и укрепить свою оборону, чтобы удержаться на завоеванных позициях. Притом приходилось противостоять другим агрессивным верованиям.

Ныне эти проповедники, порой вынужденные оправдываться, называют себя единственно возможным оплотом перед лицом «чудовищной изуверской секты приверженцев Магомета», которая начинает расползаться по Азии (она существовала там еще до появления португальцев и испанцев) и способна привести разве что к бесконечным адским мукам.

С помощью тайной переписки, неподвластной даже королевскому надзору, монахи-миссионеры из дальних краев поддерживают тесную связь с испанскими монастырями. К примеру, тамошние и здешние доминиканцы. Как только в Колумбии, Венесуэле либо в Мексике начинаются волнения, об этом немедленно извещают верхушку инквизиции, стража чистоты вероучения. Служители культа, на которых возложена эта миссия, призваны информировать о смуте короля, у которого свои собственные осведомители, а также давать ему советы о мерах, которые следует принять, о желательных либо нежелательных реформах.

Вот и все. Буйное пламя первых побед угасло. Церковники уселись за канцелярские столы. Порой они смахивают на провинциальных полицейских.

Поэтому Лоренсо, которого некоторое время манили Филиппины, передумал туда ехать. Незачем искать подлинную борьбу, полагает он, за пределами нашего тела. Она разворачивается здесь, в нашем сердце.

На регулярных заседаниях Конгрегации в защиту вероучения голос Лоренсо Касамареса — один из наиболее авторитетных, если не самый непререкаемый.

У этого монаха по-прежнему нелюбезные, порой даже грубые повадки, выдающие его крестьянское происхождение, но он научился скрывать их под показным смирением. У него тихий голос и немного сутулая спина. Хотя Лоренсо решительно причисляет себя к ilustrados и питает страстный интерес к своей эпохе — он даже подружился со знаменитым Франсиско Гойей, официальным придворным живописцем, самым дорогим художником Испании, которому недавно заказал свой портрет, — этот человек изъясняется просто, не стремясь к изящным оборотам и прочим красивостям. Касамарес сразу берет быка за рога, он лишен вкрадчивой хитрости, которую еще недавно приписывали иезуитам, мастерам «косвенных проявлений воли», иначе говоря, притворства. Когда Лоренсо противоречат, он иногда выходит из себя и повышает голос. Если надо, стучит кулаком по столу. Но это случается крайне редко. Чаще всего у него покорный и внимательный вид.

Это широколицый мужчина с резкими чертами. У него массивный подбородок и тяжелый пристальный взгляд. Он способен без всяких усилий давить орехи руками. Лоренсо бреется только дважды в неделю, быстро ходит и ест. Порой он впопыхах путается в своей бело-черной сутане и приподнимает ее одной рукой. Те, кто хорошо его знает, заявляют, что с ним можно беседовать обо всем, иногда даже о непристойных вещах. Он может внезапно расхохотаться во всё горло и ударить человека по плечу.

Доминиканец часто говорит: «Я всегда буду крестьянином».

Под этим, довольно примитивным обликом, вероятно, заменяющим монаху маску, он скрывает острый проницательный ум, предугадывающий доводы противников, но поджидающий благоприятного момента, чтобы дать им отпор. Говорят, что ум Лоренсо бежит впереди него и временами оставляет его позади, точно молодой человек забывает в ходе разговора, кто он такой. Кроме того, утверждают, что он очень «упертый», язвительный и цепляется за свои взгляды, как хищная птица, а также что он сама искренность.

Лоренсо терпеливо набирался мудрости в библиотеках разных монастырей, где ему доводилось жить, в публичных библиотеках, куда он ходит без всякого стеснения, а также у торговцев вразнос. Ничто не ускользает от его внимания. Случается, он переносит книги и запрещенные памфлеты под своей сутаной и читает их, сидя в тени на берегу Мансанареса, вдали от всех.

Молодого монаха волнует эпоха, современником которой он является. Внимательно следя за потрясениями, от которых содрогается Франция и попутно выходит из давнего оцепенения Европа, он не знает, как к этому относиться. Каждый день Лоренсо видит грязь и нищету Мадрида, которые никуда не деваются, невзирая на потуги последнего короля. В столице самой крупной мировой империи каждый пятый ее житель — нищий. Испанская церковь владеет несметными богатствами, сравнимыми разве что с собственностью некоторых аристократов. Так, говорят, что подобно тому, как в империи короля никогда не заходит солнце, члены семейства Альба, самого древнего и богатого рода Испании, могут проехать через весь полуостров, ни на миг не покидая своих владений.

Разве Бог желал подобных крайностей? Не утверждал ли Иисус, что легче верблюду пролезть в игольное ушко, чем богачу попасть в Царствие небесное?

В соборах полным-полно золотых и серебряных изделий, которые не иначе как вампиры высосали все соки из раскинувшейся вокруг сухой бесплодной земли. Допустимо ли, чтобы беззубые увечные мужчины и женщины тянули руки за милостыней у дверей этих сокровищниц?

Неужели Бог любит золото?

Подобно прочим ilustrados, на встречах которых Лоренсо доводится бывать, он с сочувствием и даже с радостью воспринял первые всплески протеста против французского короля Людовика XVI и его австрийской супруги Марии Антуанетты. Доминиканец не вздрагивал, как другие, заслышав о «суверенном народе», а ликовал по поводу созыва Генеральных Штатов, где собрались представители всех французских сословий и провинций. Наконец-то во Франции прозвучал глас народа, того самого забытого и долгие годы безмолвствовавшего народа, из которого он сам вышел.

Однако, когда 14 июля 1789 года этот народ захватил в Париже крепость Бастилию и принялся размахивать окровавленными кольями, на которых красовались первые отрубленные головы — эти сведения довольно быстро дошли до Лоренсо благодаря французским доминиканцам, — радость его пошла на убыль.

Сомнения терзали монаха на протяжении 1790–1791 годов при виде того, что эта такая близкая революция не оказывает никакого влияния на Испанию, как он поначалу надеялся, а в Париже из недели в неделю обостряются отношения между народными представителями, честными порядочными людьми, неустанно работающими над конституцией, и королевской властью, которая колеблется, противится переменам, тайно призывает на помощь другие европейские страны и не знает, как спасти государственную казну.

Лоренсо также понимал, что новые люди во Франции борются, порой путем насилия, с исконным духовенством и прибирают к рукам на основании обычных декретов громадные церковные ценности, чтобы передать их затем от имени суверенной общности, отныне называемой нацией, частным покупателям. Он узнавал, что французские церкви разграблены и частично даже разрушены. Он чуял на расстоянии, как быстро распространяется безбожие, и понимал, что французское духовенство в опасности. Его дух омрачился.

В начале 1791 года молодой монах попросил у своего настоятеля отца Григорио Альтаторре разрешения уехать из Мадрида в двухнедельный затвор в монастырь Эль Паулар, расположенный в заснеженных безлюдных просторах сьерры Гуадаррама, приблизительно в сотне километров к северу от Мадрида. Дескать, он испытывал потребность побыть наедине с Богом и предаться размышлениям в холодной тихой келье.

Разрешение было ему предоставлено.

Лоренсо, закутанный в шерстяное одеяло, отправился в путь в конце февраля верхом на муле.

На высоком табурете сидит девушка. Свет из большого окна падает прямо на ее ясное и жизнерадостное лицо.

Девушке около восемнадцати лет.

Строгий мужской голос велит ей не шевелиться и сидеть неподвижно. Она пытается, но ее внимание привлекает нечто, вызывающее у нее любопытство и забавляющее ее.

Вокруг, в мастерской художника-гравера, несколько человек заняты делом. Одни готовят краски, растирая и смешивая их, другие работают на тяжелом печатном станке, откуда появляются еще влажные эстампы, которые принимаются сушить на бельевой веревке, натянутой в мастерской. На стенах висят мятые гравюры, нарисованные углем копии античных мраморных статуй, эскизы, образцы шрифтов и недописанные картины. Повсюду разбросаны резцы, склянки с чернилами, пузырьки с кислотой, подушечки для лакирования, кисти, промокашки, скребки, пунсоны — целый арсенал художника-гравера.

Взор девушки притягивает неоконченный мужской портрет. По правде сказать, это скорее этюд монашеского платья, черно-белой сутаны, какие носят доминиканцы. Неодушевленное суконное платье: под ним не видно ни рук, ни лица.

— Можно мне что-то сказать? — спрашивает девушка.

— Да, — отвечает глуховатый мужской голос, в котором слышатся нотки недовольства.

— Почему у этого портрета нет лица?

— Потому что это призрак, — отвечает мужской голос.

— Нет, — говорит девушка со смехом, взглянув на картину. — Нет, это не призрак.

Работающий художник некоторое время хранит молчание. Его имя — Франсиско Гойя, ему сорок пять лет. Это довольно коренастый кареглазый мужчина с растрепанной шевелюрой, круглой головой и угрюмым видом, который обычно приписывают арагонцам. Он держит в руках палитру и несколько кистей. Грудь его прикрывает фартук, испачканный масляными пятнами.

Девушка знает только, что это знаменитый человек, уже скоро десять лет, как он придворный художник. Поначалу Гойя выполнял заказы для королевской фабрики гобеленов, предназначенных для королевских резиденций, Эскориала и Прадо. Он рисовал и писал сцены народной жизни, пикники, свадьбы, игры: веселые и умиротворяющие картинки нереальной Испании, той, на которую хотел смотреть король.

Затем художник написал портрет премьер-министра по имени Флоридабланка, коротышки, переживавшего из-за своего маленького роста. Девушка слышала эту историю от отца: Гойя изобразил на картине самого себя, показывающего свою работу натурщику. Он ловко уменьшил себя на десять сантиметров, чтобы казаться ниже всесильного в ту пору министра. Благодаря этому художественному подхалимажу на живописца посыпались похвалы и другие заказы.

Портрет монаха без лица будет портретом Лоренсо Касамареса, которого девушка не знает. Инквизитор приходил в мастерскую только раз, чтобы сделать заказ, выбрать формат, а также дать общее представление о своем облике и одеянии. После этого он исчез. Он не явился позировать. Говорят, что недавно он уехал из Мадрида по неизвестной причине. Между тем Гойя написал сутану.

Художник спрашивает девушку:

— Ты уже видела призраков?

— Нет, — отвечает она, — но я видела колдунью.

— Правда?

— Да, правда. И у нее было лицо!

— Как же она выглядела? — спрашивает Гойя, не прекращая работать и слушая вполуха.

— Она была совсем дряхлой, скрюченной… Грязной… и от нее воняло!

— Странно, — замечает Гойя сквозь зубы.

— Почему странно?

— Я тоже знаю одну колдунью, — говорит он, в то время как его глаза то и дело перебегают от натурщицы к полотну.

— Какая же она?

— Молодая, улыбчивая, болтливая, нетерпеливая и душится жасмином.

— Не может быть!

— Может. Прямо сейчас я пишу ее портрет.

— Я не колдунья, — говорит девушка, перестав улыбаться.

— Почем тебе знать?

Художник откладывает палитру и объявляет, вытирая руки о фартук, по-прежнему не сводя глаз с картины, что сеанс окончен.

— Это всё?

— На сегодня — да.

— Когда же будет закончена картина?

— Уж это мне решать.

Девушка рассматривает свое лицо на холсте. Как и большинство натурщиц, она глядит на себя с недоверием, спрашивая, действительно ли у нее такой цвет волос и глаз. Девушка хочет знать, хороша ли она «в таком виде». Гойя разъясняет ей в нескольких словах, что когда мы смотримся в зеркало, то видим себя наоборот. В конце концов мы свыкаемся с ложным представлением о самих себе. Отсюда наше изумление, когда глазами художника мы внезапно видим свой истинный или почти истинный облик.

Натурщица надувает губы, продолжая сомневаться.

Гойя некоторое время неподвижно стоит, глядя на свое полотно.

Да, это призрак. Призрак прелести и красоты, призрак невинности, спустившийся с Небес, чтобы в один прекрасный день попасться ему на глаза, оказаться рядом с ним. Если ангелы существуют, то вот один из них. Не приходится сомневаться в том, что у них есть пол. Никогда в жизни, ни у одной из позировавших ему женщин он не видел подобного лица. Откуда оно взялось? Кто его создал? И что оно пытается ему сказать?

Девушку зовут Инес Бильбатуа. Экипаж с кучером ждет, чтобы отвезти ее домой или, точнее, в дом ее отца. Томас Бильбатуа, баск по происхождению, — это купец, сын купца. Он торгует всем, что продается, но в первую очередь экзотическими товарами из Африки, Америки и Индии. Он провел пятнадцать лет жизни в странствиях по морям и открыл магазины едва ли не повсюду: в Веракрусе, Акапулько, Оране, Сенегале, Гоа, Маниле и Кампече. Томас Бильбатуа — один из тех, довольно немногочисленных в Европе коммерсантов, которые проявляют интерес к Азии и, к примеру, знают, что три четверти объема мексиканской торговли приходится не на Европу, а на Китай, Индию и Японию, перевалочным пунктом которой служат Филиппины. Именно этим путем, проходящим через всю Мексику, а затем через Атлантический океан, доставляются в страну ценные товары: шелк, слоновая кость, изумруды, пряности, всё, что приносит хороший доход.

В самой Испании у купца склады в Бильбао и Кадисе. У него есть партнеры в Валенсии и Барселоне, и в их руках вся средиземноморская торговля. Он заключал сделки с сотнями торговцев.

Притом Томас Бильбатуа — судовладелец, обладающий паями в нескольких морских компаниях. Баски всегда были мореходами. Они гордятся тем, что добрались до американских берегов задолго до Христофора Колумба, но никогда об этом не трубили, не желая раскрывать тайных мест своего рыбного промысла.

Дворы и коридоры огромного купеческого особняка в Мадриде завалены крокодильими шкурами, живыми попугаями, мешками имбиря, мускатного ореха, гвоздики, зеленого перца и мексиканских пряностей, обжигающих горло, кофе и чая двадцати четырех сортов, множеством мешков с рисом, бананами, манго, помидорами, горами кокосовых орехов и редкого картофеля, привезенного из Перу, уймой изделий из бронзы и серебра, украшениями, корзинами, сплетенными в бассейне Амазонки и других местах, малайскими кинжалами, марокканскими копьями, шкатулками, отделанными чистым золотом, рулонами китайского шелка, лакированными ширмами с Коромандельского берега, индийским хлопком, вышитыми тканями, персидскими коврами, кубинскими сигарами, а также всевозможными сладостями и заморскими винами.

В здешних ларцах хранятся драгоценные и полудрагоценные камни. Состоятельные художники, порой даже сам Гойя, приходят сюда за лазуритом, ляпис-лазурью, из которой после растирания получается бесподобная синяя краска.

Ходят слухи, что отец Томаса, старый Бильбатуа, в свое время продавал живой товар и его семья отчасти разбогатела на торговле рабами. Причем торговля эта велась в двух направлениях: папаша поставлял в американские страны негров, купленных на африканском побережье. Его суда также порой перевозили индейцев из Нового Света, которых он продавал в Европе как диковинных зверей.

Отец Инес Томас Бильбатуа отвергает эти обвинения, просто-напросто пожимая плечами. Судя по его речи, это современный образованный человек. Он трижды побывал в Соединенных Штатах Америки, пятнадцатью годами раньше завоевавших независимость с помощью французских и испанских, о чем меньше известно, войск.

Заморского гостя принимал сам Вашингтон, в довольно скромном доме, без военной охраны, где простая служанка открыла ему дверь и попросила подождать минут десять в небольшой гостиной, где Вашингтон встретился с торговцем. Великий человек беседовал с ним о своем народе, своей борьбе и своих надеждах. Американец заявил, что Испании, которой он очень благодарен за военную помощь, придется рано или поздно — чем раньше, тем лучше, — отказаться от своих колониальных владений, которые он назвал анахронизмом. Зачем защищать с одной стороны то, что разрушают с другой? — вопрошал Вашингтон. Он неоднократно употребил слово «свобода» и пообещал баску оказать содействие в его начинаниях.

Бильбатуа любил повторять, что первый американский президент сказал ему в тот день: «Свобода немыслима без свободы торговли».

Томас Бильбатуа — испанский представитель той отважной буржуазии, которая, укоренившись в Европе, в настоящее время завоевывает остальной мир. Временами он сожалеет о своем одиночестве, сетует на иссушающую косность испанских привычек, умственную лень своих земляков и их патологическое отсутствие любопытства в отношении остального мира. Испанский король никогда не бывал по ту сторону океана и ни разу не был в новых землях. Порой купец говорит: «Мне следовало бы родиться англичанином».

Томас Бильбатуа, невысокий энергичный худощавый улыбчивый человек с живыми глазами, умеющий долго слушать, прежде чем выдвинуть предложение, которое, как известно его партнерам, придется принять или отвергнуть, богат. Причем даже очень. По словам его болтливых друзей, он хранит деньги в некоем лондонском банке, одним из акционеров которого является. У купца двое сыновей, помогающих ему в торговле, и человек сорок приказчиков в одном лишь Мадриде.

Особняк, который он себе построил, — это почти дворец. Груды товаров сложены на первом этаже и во дворах, порой они громоздятся даже у парадного входа. Семья живет на втором этаже.

Обстановка дома пестра и разностильна. В двадцати его комнатах можно увидеть кое-как расставленные французские кресла, длинные испанские столы темного дерева и полдюжины секретеров на изогнутых ножках, со множеством выдвижных ящиков, которые называют barguenos, расписные итальянские комоды, фламандские гобелены и голландские люстры.

Посетители иной раз приходят в изумление, обнаружив в коридоре китайский письменный стол с черной лакированной крышкой, индонезийскую мебель из плетеной соломы, сирийский столик с инкрустациями и множество больших зеркал в позолоченных рамах, изготовленных вручную безграмотными ремесленниками Боготы или Ресифи, и пару неприличных бронзовых статуй из Африки.

Бильбатуа нравится этот хаос, в то время как его жену больше привлекает французская мебель с округлыми, ласкающими взор формами. Он чувствует себя вольготно среди привычного беспорядка, рассматривая то один, то другой предмет, и вещи рассказывают своему хозяину историю его жизни.

Купец говорит, что он всегда в пути, даже у себя дома.

Его прельщает разнообразие форм и красок. Хотя отец Инес не получил в этой области какого-либо специального образования, он питает слабость к искусству, к тому, что он именует «моими красивыми безделушками». Бильбатуа всегда берет в дорогу две-три картины и вешает их в своей каюте, а также кое-какие книги. Он заявляет, что не может представить себе жизни без предметов искусства, которые украшают, улучшают ее.

Между тем купец никогда не забывает, что он прежде всего деловой человек и, бывает, перепродает эти вещи, приобретенные по случаю в разных уголках света. Само собой, очень выгодно.

Бильбатуа особенно гордится своей коллекцией живописи. Из художников испанской школы ему принадлежат одна картина Риберы, две Сурбарана и небольшое полотно Веласкеса. Он также показывает гостям работу Тьеполо, купленную непосредственно у итальянца, когда тот приехал в Испанию работать по приглашению Карлоса III, две-три картины Менга, художника-маньериста с четким стилем, мода на которого начинает проходить и, самое главное, пять прекрасных полотен Гойи — два пейзажа с человеческими фигурами и три портрета: самого купца, его жены и старшего сына Анхеля.

Томас преподнес дочери, начинающей работать вместе с ним — в частности, она занимается шелковыми товарами и благовониями из Аравии и Индии, — по случаю ее восемнадцатилетия, портрет, который Гойя сейчас дописывает. Возможно, девушка предпочла бы получить в подарок украшение, но промолчала. Она послушно согласилась позировать, до тех пор, пока сам художник не заявил, что картина окончена.

Когда Гойя заходит в гости к Бильбатуа и видит на стенах свои старые работы, он порой говорит, что был бы не прочь забрать ту или иную из них, чтобы подправить положение фигуры или оттенить какой-либо цвет. Он также замечает, что живые люди каждый день немного стареют, а их нарисованные изображения остаются прежними. Стало быть, эти изображения довольно быстро становятся ложными. Они стремились увековечить то, что было лишь одним из мгновений нашей жизни.

— Так-то оно лучше, — отвечает Бильбатуа. — Глядя на свой портрет, я чувствую себя моложе. Если бы он старел вместе со мной, я мог бы принять его за зеркало.

Вот еще одна милость, которую жаждет девушка и готов оказать ей отец: Инес впервые будет позволено отправиться в город со своими братьями и друзьями. Она будет пить и есть в таверне, где воочию увидит танцовщиц, воров, пьяниц, гадалок, а то еще что-нибудь похлеще.

Мать Инес обеспокоена этой затеей. Но отец говорит, что их дочери уже пора увидеть мир таким, каков он есть на самом деле.

 

2

В Испании, особенно в Мадриде, среди тех, кто претендует на звание просвещенного человека, можно встретить и некоторых инквизиторов. Ныне королевская власть, после медленного освобождения в XVI веке полуострова от арабов и высылки евреев (им надлежало принять римско-католическую веру или уехать из Испании под угрозой жестоких гонений) допускает еврейские богослужения в ряде синагог, при условии, что приверженцы иудаизма официально заявят о своем вероисповедании, и даже разрешает еще вчера ненавистные всем протестантские мессы, например в Мадриде, в голландском посольстве.

Так называемая «святейшая» инквизиция, долгое время ярая хранительница чистоты догмы, тайное судилище, члены которого могли проникать в каждый дом и пытать каждую душу, в свою очередь, временами подозревается в ереси.

Роковое слово, в недавнем прошлом приводившее людей на костер.

Еретик — это человек, норовящий отделиться, тот, кто в рамках официального вероучения, к которому он принадлежит, стремится внести личный вклад в истину. Он согласен со всем, за исключением какого-нибудь вопроса, и этот вопрос может оказаться как основополагающим, так и несущественным. Так, еретик утверждает, как некогда арианцы, что Иисус был человеком, но не был Богом. Разве может человеческий разум признать, что бог может родиться и умереть?

Другие, напротив, заявляли, что Иисус был Богом — в этом нет никаких сомнений, — но не таким человеком, как другие: он ел и пил лишь для видимости, не справлял естественных потребностей, не испытывал сексуальных желаний и на самом деле не погиб на кресте, ибо один из учеников Христа, приняв его облик, был распят вместо него. И так далее.

Как бы то ни было, на протяжении нескольких столетий провозглашать подобные идеи было смертельно опасно, но убежденный еретик, защищая крупицу истины, в которую он свято верил, всегда был готов умереть или убить.

Если постараться, то в недрах испанской инквизиции периода 1770–1780 годов можно обнаружить некоторые элементы янсенизма. Раздаются голоса в пользу преобразований во внешней политике церкви. Собственно говоря, янсенистская ересь возникла во Франции столетием раньше. Ее сторонники ратовали за то, что человек не должен торговаться с Богом за свое спасение, как это делали язычники, а также не может купить вечную жизнь благодеяниями земного бытия. Всесильная милость Божья от рождения осеняет тех, кто будет спасен.

Эта идея предопределенности свыше в корне противоречит христианскому принципу свободной воли, согласно которому у нас всегда есть выбор между хорошими и дурными поступками, и эта свобода — наш путь к спасению. Нам не гарантирован рай, но мы и не обречены на адские муки. В день Страшного суда все наши дела будут взвешены на огромных божественных весах.

Наша земная жизнь предопределяет наше бессмертие, и поэтому человек всегда независим в своих поступках.

Лоренсо прекрасно осведомлен обо всех потенциальных отклонениях. Несмотря на его вольные речи, он строго придерживается догматов христианства. Доминиканец пространно рассуждает о свободе христианина и просто о свободе, которой суждено стать стержнем его жизни.

Как-то раз, после полуденной трапезы, Лоренсо прогуливался по монастырю вместе с одним из собратьев-доминиканцев, молодым человеком одного с ним возраста, тоже членом инквизиции. Тот незаметно принялся оспаривать грозный и непререкаемый аспект Страшного суда, говоря о смирении и доверии, с которым следует относиться к Богу.

— Нет, — тихо и твердо произнес Лоренсо. — Бог не выбирал и не отвергал меня. Я волен спастись и волен себя погубить.

Испанская инквизиция, по традиции отданная на откуп доминиканцам, непосредственно зависит от королевской власти. Она никогда не подчинялась беспрекословно римскому папе и епископам, официальным наместникам Бога на земле. Она всегда ставила веру выше церкви. Инквизиторы никогда не забывали, что великий Филипп II, правивший испанскими землями во второй половине XVI столетия, «золотого века», скрупулезный и непримиримый в вопросах веры монарх, лично присутствовал на пяти аутодафе, то есть на публичных казнях еретиков, сожженных на костре, и признавался, что это доставило ему большое удовольствие.

Огонь очищает ум, ибо избавляет его от плоти.

Консерваторы в Конгрегации в защиту вероучения называют себя неусыпными хранителями «истинной веры», но их полномочия ограничены. Хотя десятки узников томятся в застенках, только один еретик был сожжен на главной городской площади за последние двадцать лет. Кое-кто говорит, что даже один или, точнее, одна — это чересчур много. В самом деле, речь шла о бедной женщине, ilusa, ясновидящей по имени Мария Долорес Лопес, beata, утверждавшей, что она непосредственно общается с Богоматерью, и не понимавшей, за что ее обрекли на смерть.

Другие сетуют на эту мягкотелость, несущую слишком явный отпечаток опасной снисходительности нынешних времен. Они напоминают по всякому поводу о библейской жестокости Всевышнего. Сам Христос, сын своего отца, принес на землю меч, а не мир.

Ряд доминиканцев втайне сочувствуют пагубным идеям философов. Вместо того чтобы держаться за прошлое, словно у Испании нет другого будущего, кроме теперешнего положения вещей, они хотели бы вывести страну из тени и помышляют о смягчении строгих правил, регламентирующих человеческое поведение, а также об облегчении уз, связывающих религию с политикой и общественными законами.

Несомненно, сторонники перемен ведут себя более гибко и открыто, они обеспокоены сильнее, чем те, кто тоскует о былых временах. Кое-кто из масонов нашептывает монахам, что человеку пора увидеть себя в истинном свете и принять мир на свою ответственность, ради всеобщего блага. Те и сами видят, что старый порядок рушится, местами переворачиваясь с ног на голову, и не хотели бы быть погребенными под его обломками.

Новый король Карлос IV, оказавшийся между двумя этими течениями, пребывает в нерешительности. Он глубоко благочестив в силу семейных традиций и монаршего долга, но совсем не разбирается в богословских вопросах. Может ли религия приспособиться к новым временам? Следует ли ей это делать? Король об этом не ведает, он мало читает и не знает доводов ни за, ни против. Чаще всего, чтобы наверняка не совершат, ошибок, Карлос IV бездействует. Это проверенный способ. Он хорошо себя зарекомендовал.

По причинам, которые никто впоследствии не смог объяснить, брат Лоренсо продлил свое пребывание в монастыре на неделю. Когда монах вернулся в конце февраля в Мадрид, одним из первых, кого он посетил, был Гойя, художник, с которым он общался и которого иногда называл «мой друг».

Увидев Лоренсо, Гойя почувствовал облегчение. Он и впрямь опасался, как бы натурщик не бросил едва начатый портрет, портрет без лица, что поставило бы под угрозу дальнейший расчет. Художник даже предложил доминиканцу немедленно начать позировать, на что Лоренсо согласился, так как у него еще был час свободного времени.

Осталось только выбрать подходящее место, подготовить палитру, отложить на другой день текущие дела, и Гойя принимается за работу. Прежде всего он долго всматривается в лицо инквизитора, обводит взглядом его очертания, глядит ему прямо в глаза, как бы стараясь отыскать за внешними формами чувство и, может быть, душу. Фактически художник никогда не разговаривает за работой и не распространяется о своих творческих замыслах. Чаще всего он называет себя ремесленником, стремящимся хорошо делать свою работу, и говорит: «Я пытаюсь разглядеть абрис щек, линию лба, пропорцию носа, точный цвет глаз, а также отражающиеся в них световые точки. И делаю всё возможное, чтобы изобразить это так, как вижу».

Когда Гойя берет в руки угольный карандаш, а вслед за этим кисти, он замолкает. Это вошло у него в привычку. У художника угрюмый взгляд, широко раскрытые глаза, насупленные брови и немного недовольный вид. Похоже, известность не наделила его высокомерным отношением к критикам, не придала ему апломба и уверенности в себе.

Гойя работает. Лоренсо неподвижно сидит в указанном месте. Только его живые любопытные глаза бегают по комнате, перескакивая с предмета на предмет.

Взгляд монаха падает на портрет Инес Бильбатуа. Как и девушка десятью днями раньше, он спрашивает, можно ли ему говорить.

— Да, — отвечает Гойя, — но как можно меньше.

— Мне знакомо это лицо.

— Какое?

— Вон той девушки. Я ее знаю. Где же я ее видел?

— Не знаю, — неохотно говорит Гойя. — Портрет еще не совсем закончен.

Чуть позже Лоренсо, не в силах оторвать взгляда от портрета Инес, снова прерывает молчание:

— Она похожа на одного из ваших ангелов. Сарагосского или какого-либо другого.

— Да, это так, — тихо отвечает Гойя, не оборачиваясь. — Наверно, она похожа на ангела.

— Она вам раньше позировала?

— Нет. Я пишу ее в первый раз.

Гойя выдерживает довольно долгую паузу, всецело поглощенный контурами лица натурщика, первыми мазками серого цвета и светлой охры. Подбирая оттенки, он стремится передать саму структуру кожи, шероховатой, плохо выбритой кожи, на которой нет и следа пудры. На портрете пока не видно ни одной черты лица Лоренсо.

После короткой паузы, когда в мастерской слышатся лишь посторонние шумы — металлическое поскрипывание печатного станка, а также звуки, издаваемые помощником Гойи, чистящим отложенную мэтром палитру, и зевающей собакой — доминиканец нарушает молчание и спрашивает с чистосердечной улыбкой:

— Я — служитель культа, простите меня за наивный вопрос, но как вы, художники, обходитесь со своими моделями? Особенно когда это женщины?

— Кто как может, — отвечает Гойя.

— Что это значит?

— Спросите лучше у самих художников, когда они придут к вам исповедоваться.

— Ни один художник еще не приходил ко мне на исповедь. К тому же я очень редко исповедую. Мы предоставляем сие занятие приходским священникам. Все эти женщины, вы видите их так близко, когда они приходят к вам, просите ли вы их показать свои ноги, грудь?

— В основном они сами это предлагают.

— А как поступают художники в Италии, когда им надо нарисовать Богиню, скажем, Венеру или даже Сусанну в купальне? Как это происходит? Женщины раздеваются перед художником?

— Непременно.

— Такое случается даже в Испании. Веласкес, похоже, нарисовал совершенно обнаженную женщину. Говорят, эта картина сейчас в коллекции Годоя. Вы ее видели?

— Нет.

— Кажется, у нее голая спина, и она смотрится в зеркало. Что же делают в таких случаях? Художник и женщина уединяются?

— Часто голова принадлежит одной, а зад — другой.

— Неужели?

— Бывает.

— И всё же это, наверное, создает особую интимность…

Гойя, которому не нравится данный разговор (все расспрашивают его о подобных вещах, но в устах инквизитора любые намеки кажутся угрожающими), осведомляется у доминиканца, что тот хочет сказать и что он понимает под словом «интимность».

Лоренсо колеблется, он смущен и не решается ответить. В такие мгновения точно отблеск детства пробегает по его лицу. Монах мысленно возвращается в бесплодную местность, где он вырос, видит знакомые приземистые мрачные дома и знакомых женщин, которые уже в молодости одеваются в черное, как бы отгораживаясь от окружающего мира, и открывают дневному свету только лица и кисти рук.

Что они скрывают? Какое-либо сокровище? Или позор?

Лоренсо дает понять, что всё же странно оставаться часами с глазу на глаз с молодой женщиной, которая не должна ни шевелиться, ни говорить; невозможно понять, то ли это наигранная наивность монаха, то ли простодушие поистине является неотъемлемой частью его натуры…

— Мы не остаемся с глазу на глаз, — возражает Гойя. — Мои помощники всегда со мной.

— Всегда?

— Конечно. Они мне нужны. Постоянно. Если бы мне приходилось всё делать самому…

— Они с вами, даже когда женщина голая?

— Я никогда не писал голых женщин.

— А если бы вас попросили, вы бы это сделали?

Гойя опускает палитру и смотрит на Лоренсо с недоумением, как бы не узнавая этого человека, как бы заново открывая его для себя. Не собирается же доминиканец предложить ему написать обнаженную женщину. Немыслимо. В таком случае к чему эта настойчивость? Может быть, это завуалированный допрос? Уж не донес ли кто на художника ищейкам инквизиции? Или же монах, вернувшийся из заснеженной глуши, поистине одержим образами, о которых он твердит?

Гойя отвечает, дабы положить конец разговору, который озадачивает и даже слегка пугает его, что эту девушку зовут Инес Бильбатуа и что она — дочь одного из его хороших друзей, который заказал портрет по случаю ее дня рождения.

— А если бы она не была таковой?

— Что?

— Если бы она не была дочерью друга?

Задавая этот последний вопрос, Лоренсо, до сих пор державший руки по швам, скрестил их на груди. Гойя усмотрел в этом жесте вовремя подвернувшийся случай. Прекрасный повод, чтобы перевести разговор на другую тему. Он спрашивает, не желает ли доминиканец, чтобы на портрете были изображены его руки, чтобы художник написал их.

Лоренсо, как видно, несколько озадачен этим вопросом. Пусть Гойя решает сам, говорит он. Он скрестил руки машинально. Если художник хочет их нарисовать, это его право.

— Я спрашиваю вас об этом, — отвечает Гойя, — потому что руки очень трудно писать. В таких случаях я беру за работу дороже.

— Намного дороже?

Ненадолго задумавшись, художник называет цену за портрет без рук, а также цену за портрет с одной рукой и с двумя руками.

Лоренсо опускает руки и прячет их в складках своей сутаны, остановив выбор на наименьшей цене. Он замолкает и принимает прежнюю позу. Гойя продолжает смотреть на монаха, бросая на него короткие пристальные взгляды. Порой его рука застывает в воздухе, и кисть даже не прикасается к полотну, словно глаза придирчиво сличают то, что они только что видели.

Инквизитору не по себе от молчания, в которое снова погрузился художник. Этот монах не умеет сидеть спокойно, без дела. Он должен постоянно двигаться и говорить. Как ему удалось выдержать три долгие недели в горах, проведенные в созерцании и молитвах?

Гойя что-то слышал о внезапном затворничестве доминиканца, которого часто видели на мадридских улочках, где тот охотно болтал с прохожими. Однако художник остерегается задавать ему какие-либо вопросы по этому поводу. Инквизитора ни о чем не спрашивают.

Лоренсо, напротив, задает еще один вопрос:

— Почему вы согласились написать мой портрет?

— Почему бы и нет? — осторожно отвечает Гойя, не отрывая глаз от полотна.

— Знаете, я не решался вас об этом спросить.

— Почему?

— Вы же знаете, какая слава о вас идет.

— Нет.

— Напротив. Вы прекрасно знаете, что о вас говорят.

— И что же говорят?

— Что вы не благоволите к священникам. Особенно на ваших гравюрах. Я вижу некоторые из них, вон они сохнут. Уверен, что если к ним подойти, то я увижу вещи, от которых может содрогнуться любой благочестивый христианин.

Гойя молчит. Так вот к чему шло дело.

Он молчит, потому что Лоренсо прав. Глаза сорокапятилетнего Гойи видят всё, что способен узреть человеческий взор, и, может быть, даже больше. На некоторых гравюрах, которые продаются за его подписью в Мадриде и других городах, священники и монахи изображены зачастую в гротескном, чудовищном виде, наряду со скелетообразными ведьмами и прочими порождениями небытия, а то и самой преисподней. Эти сатирические, карикатурные персонажи не вызвали бы никакого удивления в других странах: в Голландии, Франции, Англии. В то время как в Испании, даже если ilustrados ценят и покупают эти работы (хотя и не вешают их на стены), они поражают большинство зрителей, коробят и колют их глаза.

Кое-кто из знатных людей говорит, что на них очень трудно смотреть, что они гнусны и омерзительны и что художник, если его еще можно так называть, поначалу безобидный и традиционный, а также ловкий и учтивый человек, пошел по кривой дорожке, дав волю своей природной вульгарности, зеркалу его века. Он стал изворотливым и жадным до наживы, его глаза видят только безобразное, а душа почернела.

Некоторые из наиболее решительных противников Гойи, вдобавок отъявленнейшие святоши, утверждают, что официальный придворный художник испанского короля — сущее сатанинское отродье, что он продал душу дьяволу и посещает по ночам поганые шабаши, откуда и приносит свои непотребные картинки.

Лоренсо говорит мягко, почти нежно:

— У вас влиятельные враги, Франсиско. Более могущественные, чем вы думаете.

— У меня также есть друзья, — отвечает Гойя.

— Да, я знаю, о ком вы думаете. И всё же послушайте, будьте осторожны. Не заходите слишком далеко. Друзья, на которых вы надеетесь, могут бросить вас в мгновение ока, и вы полетите вниз, как перезревший плод падает с дерева. Да тем более сейчас.

— Почему вы говорите: «тем более сейчас»?

— Вы же видите, что творится во Франции. Мир зашатался, и, как знать, не рухнет ли он? Надо думать о таких вещах. Что до наших земных покровителей, мы можем потерять их в любой момент. В то время как Бог никогда нас не оставит.

Гойя, ездивший в молодости в Италию, наслышан о художниках былых времен. Так, он знает, что император Карл V, позировавший Тициану, нагибался, чтобы поднять упавшую кисть художника. Он помнит, что длина каравана того же Тициана, когда тот отправился в Рим по приглашению папы, составляла в пути более семи километров. Рафаэль ходил по городу со свитой кардиналов, говоривших шепотом. Леонардо да Винчи умирал на руках французского короля Франциска I. Микеланджело был невероятно капризным, до такой степени, что римскому папе приходилось его лупить.

Бывали времена, даже в Испании, двумя столетиями раньше, когда такой человек, как Веласкес, назначенный королевским художником в возрасте двадцати пяти лет, оставался им до конца своих дней. Даже если он зарабатывал не больше придворного цирюльника, каков престиж! Какая громкая слава о нем шла! Когда Веласкес вернулся из поездки в Италию, он привез с собой, лично для себя, по одной значительной работе каждого из итальянских мэтров того периода.

На излете Средневековья, размышлял Гойя, художники были звездами мировой величины. Они открывали глаза и великим, и простым смертным, рассказывали необходимые всем сказки, прославляли героев и праведников, учили вечным истинам, показывали землю, а также ад и рай, были одновременно летописцами и пророками, носителями высоких чувств и важных идей, выразителями страданий и чаяний народов.

Ныне всё изменилось. Всё измельчало и опошлилось. Франсиско Гойя хорошо платят, он живет с комфортом, но небогато и едва ли не в безвестности. В своих письмах, скажем, в тех, которые художник регулярно посылает своему другу Сапатеру в Сарагосу, он беспрестанно жалуется на недостаток денег. Это старая песня. В королевском дворце Гойю считают хорошим исполнителем, его ценят так же, как какого-нибудь краснодеревщика или обойщика. От прежнего, отчасти божественного сияния мастеров, перед которыми некогда преклонялись, почти не осталось следа. Художник уже не небожитель, дерзавший открывать двери рая и преображавший небесный свод. Это просто человек, пишущий портреты по заказу, как можно более точно, и которому платят дороже за изображенные на картине руки.

Король Карлос IV, тот самый «друг», о котором упоминал Гойя, — это высокий и крепкий, довольно пузатый мужчина, временами любезный и жизнерадостный, временами замкнутый, скрытный, нелюдимый, робкий. Он может быть и вспыльчивым. Карлоса называют недалеким человеком, в сущности, не горящим желанием быть королем. Иногда этот монарх, гордящийся своей физической силой, затевает борьбу с конюхами, которые, разумеется, ему поддаются. На багровом лице нынешнего короля, не унаследовавшего гигантского носа своего отца, красуется крупный отросток с горбинкой, знак отличия, который Бурбоны передают друг другу из поколения в поколение.

Испокон веков истории престолонаследия в Европе отчаянно сложны и запутаны. Союзы между королевскими семьями, призванные сплачивать народы, фактически лишь разобщали их, порождая бесконечные войны. В самом деле, ни один народ не мог непосредственно отождествлять себя со своим королем, видеть в монархе собственное отражение. Скажем, Карлос IV был Бурбоном, ибо являлся прямым потомком Людовика XIV. Правда, он родился в Неаполе и происходил от него по итальянской ветви, а его мать была испанкой. Сам Людовик XIV был наполовину испанского рода из-за своей матери Анны Австрийской, испанской инфанты, несмотря на ее имя, дочери Филиппа III, и он, подобно своему отцу Людовику XIII, тоже женился на испанской принцессе Марии Терезии.

Некоторые государи требовали от своих народов, чтобы те оставались «чистокровными» — скажем, в Испании, без малейшей примеси еврейской или мусульманской крови, но являли собой вопиющий пример нечистоты. Зачастую они заключали брачные союзы с очень близкими родственниками. Так, Филипп II женился четвертым браком на собственной племяннице.

Тот же Филипп II, некогда властелин четвертой части планеты, собственноручно занимался всеми делами. Случалось, он работал с помощью одного лишь секретаря над сотней досье в день. Он был чиновником мирового масштаба и читал их все до одного, изучая до часа-двух часов ночи, глаза его уставали от напряжения и болели, так что монарх был вынужден носить очки, но, по крайней мере, он старался, сидя в маленьком рабочем кабинете, достойно выполнять свою королевскую миссию.

Два столетия спустя Карлос IV уделяет государственным делам не более двух-трех часов в день. Чаще всего это означает, что он возглавляет какой-нибудь совет, где нередко засыпает, а также скрепляет подписью решения, уже принятые министрами, среди которых выделяется некий Мануэль Годой, вероятный любовник королевы, мало-помалу становящийся подлинным хозяином всей испанской империи.

По утрам король ездит на охоту, и во второй половине дня король тоже охотится. Это основное его занятие в любое время года. Ежедневные и, разумеется, организованные охоты, которыми тешили себя государи, происходят в обширных королевских угодьях. В юности король мог часами гоняться за дичью. Сейчас он быстрее устает. Каждый вечер егеря выпускают дичь, которая будет убита, вся и или частично, на следующий день. Охота нередко разворачивается в непосредственной близости от Мадрида, западнее, на другом берегу Мансанареса, в поместье под названием Каса де Кампо, либо дальше, близ Сеговии. Только король и его близкие друзья либо почетные гости вправе убивать во время охоты.

Излюбленная добыча охотников — это олени и вепри. Иногда, с незапамятных времен, животных загоняют в широкие сети, откуда у них нет никакой возможности вырваться. Порой их травят, это зависит от количества дичи, времени года и расположения духа короля.

На охоте также стреляют зайцев, кроликов, белок и всевозможных птиц: перепелок, фазанов и куропаток. Последних особенно любят испанцы, единственный народ в мире, который ест их a l'escabuche — вареными, а затем замаринованными в уксусе, с луком и чесноком.

Три-четыре человека постоянно находятся подле короля и подносят ему заряженные ружья. Когда загонщики и собаки приближаются к избранной на сегодня дичи, эти помощники передают ружья монарху, который может таким образом стрелять быстро, почти без перерыва. Они тотчас же перезаряжают оружие.

У этой охоты нет ничего общего с облавами былых времен с холодным оружием, когда самим королям, вооруженным мечом либо копьем, после долгой травли приходилось порой сражаться с ранеными, смертельно опасными кабанами. Теперь король почти всё время остается на одном и том же месте, дичь сама является к нему и умирает у его ног. Это смахивает на демонстрацию силы.

Если лошадь ломает ногу, то ее немедленно убивают. Помощники бросают конский труп на скелеты других животных, которые оставляют на земле, предварительно срезав с них мясо, чтобы привлечь стервятников. Король прячется в кустах и стреляет в птиц.

Временами, когда на расстоянии ружейного выстрела нет ничего другого, он убивает воробьев и даже ворон. Это его забавляет.

У ворон жесткое мясо. Поэтому их отдают беднякам.

 

3

Одну из конюшен дворца Эскориал опустошили, вычистили, и Гойя устроил там временную мастерскую. Это уже не впервые. Августейшие модели никуда не ездят. Их нужно писать на дому, когда они располагают временем и когда им заблагорассудится. Потом портреты можно будет спокойно закончить в обычной мастерской. Знатные особы платят поздно, очень поздно, если вообще платят.

Обычно Гойя, подобно другим портретистам королевской семьи, работает в одной из комнат дворца либо в отдаленной гостиной. Сегодня речь идет о конном портрете. В этой большой вычищенной конюшне несколько слуг пытают усмирить коня коричневой масти, успокоить и заставить его поставить одно из передних копыт на табурет.

Гойя стоит рядом с угольным карандашом в руке, в сопровождении двух помощников, следящих за ящиком с красками и кистями художника. Огромный холст развернут перед ним на мольберте. На нем виден эскиз конского силуэта.

Гойя работает, посмеиваясь над усилиями конюхов, которым приходится вдобавок сгребать лопатой лошадиный навоз, посыпавшийся во время борьбы с животным. Художник смотрит, делает набросок карандашом и снова присматривается. Его глаза стремятся удержать в памяти постоянно меняющееся положение этого копыта, этой ноги. Он бранится сквозь зубы, попутно проклиная некоторых святых. Бог весть почему Гойе трудно даются лошади. Он видит их не так, как следует, и плохо рисует. Художник, у которого очень легко получаются быки, пасует перед лошадьми и поэтому нервничает.

Этого коня зовут Бравый. Всем известно, что его подарил королеве Мануэль Годой.

Поверх лошади едва просматривается силуэт всадницы: от силы несколько штрихов, спина, платье и шляпа. Женщина, сидящая на спине нарисованного коня, напоминает призрака. Любое изображение начинается с чего-то неясного и расплывчатого. Оно оформляется постепенно, мазок за мазком. Скажем, написать удачный портрет опустившегося человека или показать красные прожилки на лице под слоем пудры — это долгое, чрезвычайно трудное дело. Гойя слышал, что мусульмане порой называют Бога «изначальным художником». Неужто Бог сотворил всё это за шесть дней? Создал все оттенки земли? Неудивительно, что в субботу вечером он почувствовал себя немного уставшим.

Слуга говорит, вбегая в комнату, что надо увести красавца Бравого. Конь больше не будет сегодня позировать. Сейчас сюда придет королева. Все принимаются суетиться. Гойя перестает рисовать. Он выглядит так, будто встал не с той ноги: сегодняшнее утро не принесло ему ничего хорошего, он знает это, как никто другой. Лошадь придется рисовать заново. Caramba!

В другую дверь конюшни трое слуг вкатывают деревянное сооружение на трех колесах. Примерно на двухметровой высоте оборудовано седло со стременами, поводьями и головкой передней луки. Маленькая деревянная лесенка ведет наверх.

Тут же входит Мария-Луиза с двумя-тремя компаньонками. Все кланяются. Королева, в темном полковничьем мундире с позвякивающими украшениями и медалями, направляется прямо к Гойе и спрашивает, как он себя чувствует. Она называет его Франсиско.

— Я чувствую себя неплохо, ваше величество.

На портретах королевы, написанных Гойей, он удлинил ей ноги и уменьшил бедра. На самом деле это женщина небольшого роста с невыразительным лицом. У нее пухлые щеки, массивный подбородок и маленькие впалые глаза. Она уже потеряла большую часть зубов. Вместе с тем Мария-Луиза держится любезно, по крайней мере, с Гойей, которого она иногда приглашает позавтракать вместе с ней. Итальянская принцесса изъясняется скороговоркой и сильно жестикулирует.

— Раз дела у вас идут неплохо, — говорит она художнику, — не жалуйтесь.

— Я и не жалуюсь, — отвечает он.

И тут королева видит деревянное сооружение и спрашивает, не на этом ли лихом скакуне ей придется сегодня гарцевать. Услышав ее слова, все присутствующие смеются либо улыбаются, из вежливости. Мария-Луиза, у которой, по-видимому, хорошее настроение, подходит к этой штуковине и похлопывает по ней рукой, как она ласкала бы Бравого. Королева говорит воображаемому коню:

— Эй, тихо!.. Стой смирно!..

Затем, как бы успокоившись, она начинает осторожно карабкаться по шаткой лестнице, опираясь на своих компаньонок. Впервые в жизни ее будут писать верхом на лошади. Слуги крепко держат сооружение, которое смастерили придворные столяры. Оно слегка качается. Все видят, что по этому случаю королева надела сапоги, подходящие к ее военной форме. А также шпоры.

Когда Мария-Луиза, наконец, устраивается в седле, сидя с раздвинутыми ногами, как мужчина, и просунув ступни в стремена, Гойя протягивает государыне хлыст, который та берет, и собственноручно поправляет ее наряд. Художник снискал почетное право обращаться непосредственно к королеве, не прибегая к помощи третьего лица.

— Удобно ли вам сидеть, ваше величество?

— Конечно, нет, — отвечает она.

— Не бойтесь. Эта штука слегка шатается, но стоит прочно. Я сам опробовал седло.

— Что мне делать с хлыстом?

— Держите его, пожалуйста, в правой руке, а поводья в левой.

Мария-Луиза ведет себя как послушная королева и в точности выполняет то, что говорит ей Гойя. Он указывает, на какой высоте должна находиться рука с хлыстом, просит, чтобы сооружение передвинули ближе к свету, вследствие чего государыня покачивается, снова поправляет по своему усмотрению складки ее платья и фиксирует положение ноги в стремени.

Королева ворчит. Ее рука, держащая хлыст на весу, наверняка одеревенеет. И как можно чувствовать себя непринужденно на подобной махине?

— В какой позе, по-вашему, я должна сидеть? — спрашивает она.

— Разве вы сидите на лошади в разных позах?

— Естественно.

— Например?

— Если я выезжаю верхом на прогулку, ради забавы, то сижу примерно в такой позе. Спокойно и удобно. На параде — другое дело. Скорее вот так, сильнее выгнув спину. На охоте — снова иначе. Приходится долго оставаться в седле, и стремена тогда длиннее.

Всякий раз Мария-Луиза меняет позу и даже выражение лица. По-видимому, она нисколько не заботится о своем достоинстве, о том, как выглядит в глазах компаньонок и слуг. Кажется, королеве даже нравится их смешить.

Гойя спрашивает, в каком образе та хотела бы предстать.

— Такой, как есть. Молодой и красивой.

И тут все снова прыскают ради проформы. Гойя тоже осторожно смеется и тут же опять становится серьезным. Он ждет.

— Остановимся на параде, — говорит королева. — Параде по случаю победы. К тому же это будет гармонировать с моим костюмом.

Гойя слегка отступает назад, не отрывая от королевы взгляда. Он словно зачарован лицом и телом своей модели, как в случае с Инес и Лоренсо. Художник не видит ни уродства, ни неловкости тех, кто ему позирует. Дело не в этом. В такие минуты можно подумать, что он жаждет раскрыть некий секрет, увидеть то, чего не заметили, не способны увидеть другие, и что станет впоследствии картиной, живописью. Гойя скрывается за большим холстом, выглядывая лишь для того, чтобы мельком взглянуть на королеву. Оттуда же доносится торопливое поскрипывание угольного карандаша. Художники никогда не знают, работая с королями, сколько времени у них в запасе.

Государыня быстро утомляется. Она зевает, и голова ее клонится вперед, собираясь упасть. Гойя делает знак одной из компаньонок, та взбирается вверх по лесенке, осторожно будит свою госпожу и приподнимает ее.

Вокруг сооружения — лес рук, расставленных на случай падения.

Внезапно все оборачиваются. Раздается лай собак, и слышатся шаги. Дверь с грохотом распахивается. В конюшню врываются семь-восемь мужчин в охотничьих костюмах: сапоги в грязи, листья и сучки в волосах, потные лица, расцарапанные руки. В руках у них ружья и ножи. Двое слуг удерживают собак на пороге.

Вот и король, высокий и грузный, тоже забрызганный грязью. За ним следуют двое-трое слуг, несущих на плечах сегодняшние трофеи, подвешенные к железной перекладине: фазаны, перепелки, зайцы и кабан, кровь которого капает на землю. А также пара-тройка стервятников.

Все, кто находится в помещении, склоняются перед королем. Гойя, не показывая своего раздражения, на миг отрывает руку от полотна и кланяется. Он бросает взгляд на дичь. Художник тоже страстный любитель охоты, одного из немногих его развлечений. Но сейчас он думает о другом: о сидящей на возвышении королеве, о Бравом, которого придется рисовать еще раз, об уходящем времени и других отложенных работах.

Король показывает королеве свой охотничий натюрморт и спрашивает, что она желает на ужин.

— Стервятника, — тут же отвечает Мария-Луиза.

— Вы говорите о птице?

— О чем же еще?

— Может быть, о ком-то из министров?

— Ах да, неплохая мысль. Мы могли бы съесть на ужин какого-нибудь министра.

— Например, Мануэля Годоя, который вам так нравится. Мы могли бы поужинать Годоем.

Все молчат, с любопытством ожидая реакции королевы. Хорошо известно, что Годой, бабник, каких свет не видывал, в превосходных отношениях с Марией-Луизой. Она во всем следует его советам.

— Он совсем не похож на стервятника, — возражает королева, понизив тон.

— Смотря для кого, — говорит король со смехом.

Затем Карлос подходит к Гойе и спрашивает с непонятной учтивостью, нельзя ли ему немного побыть здесь и поглядеть, как тот работает. Он не будет ему мешать, не станет делать никаких замечаний, ему хотелось бы просто остаться и смотреть.

Гойя раздумывает несколько мгновений, медля с ответом. Наконец, он заявляет:

— Смею сказать, ваше величество, я предпочитаю никому не показывать свою работу, до того как она будет закончена. Столько всего может измениться…

Король поворачивается к королеве и спрашивает:

— Если я правильно понял, я мешаю?

— Вы правильно поняли, — отвечает королева.

Король не настаивает. Он пожимает плечами, подает своим спутникам знак покинуть конюшню и унести подстреленную дичь. Охотники уходят, стуча сапогами и бряцая оружием, и уводят с собой умирающих от жажды собак.

Королева, окончательно разбуженная этим вторжением, принимает прежнюю позу. Она пытается обрести равновесие, отчего сооружение приходит в движение. К государыне тянутся руки, готовые ее поддержать.

— Сколько времени мне придется здесь сидеть? — спрашивает она у художника.

— Столько, сколько мне потребуется, ваше величество.

Гойя ответил ясно и четко. Теперь он работает молча. Королева тоже хранит молчание.

На земле поблескивают капельки крови, оставшиеся после мертвой дичи.

 

4

Как и во всякой организации, члены Конгрегации в защиту вероучения регулярно встречаются на очередных и внеочередных заседаниях — сегодня именно такой случай. На этих собраниях, куда допускаются только доминиканцы, председательствует отец Григорио Альтаторре, главный представитель инквизиции в Мадриде.

Если посмотреть со стороны, то создается впечатление, что этот мужчина неопределенного возраста, высокий и немного сутулый, с размеренными неторопливыми движениями, ходит, не касаясь земли. Его тяжелые, полуопущенные веки, изредка приподнимаются, открывая спокойные и внимательные глаза, чрезвычайно яркого, удивительного голубого цвета. Родом из Астурии, с севера, он происходит из прославленного рода, стоявшего у самых истоков освобождения Испании от арабов, с некоторыми представителями которого история обошлась сурово: отец Григорио погиб на поле брани, брат пропал без вести в море у берегов Марокко, и состояние семьи постепенно пришло в упадок. Альтаторре вкладывает в свои движения вкрадчивость и даже сосредоточенность, стараясь сохранять присущую ему от природы сдержанность, которую некоторые принимают за безразличие. Его тело кажется дряблым, заплывшим легким ненужным жирком, а сам он — вялым, медлительным, вдумчивым, скрытным и уклончивым. Никто не может предугадать его реакций и решений. Он слушает больше, чем говорит. Все считают, что главный инквизитор очень близок к королю.

В этот день приблизительно двадцать монахов собрались во главе с Альтаторре за большим столом в помещении со сводчатым потолком, где четыре жаровни с трудом противостоят промозглой мартовской стуже. Мадрид построен на высоте восьмисот метров. В городе бывает холодно, особенно когда с гор дует ветер. Как и в большинстве старинных зданий, здесь узкие окна, и дневной свет проникает сюда как бы нехотя. В комнате горят дюжина восковых свечей.

Заседание начинается с продолжительной молитвы на латыни. Божественное присутствие обретено.

Из рук в руки переходят гравюры. Чтобы рассмотреть их лучше, некоторые монахи держат перед глазами лупы с толстыми стеклами. Только Лоренсо, когда гравюры попадают к нему, смотрит на них лишь мельком, словно он уже их видел.

Эти гравюры — предмет сегодняшнего обсуждения. Лоренсо прекрасно знает, кто из его собратьев цепляется за прошлое, а кто, напротив, хотел бы, чтобы лучи века Просвещения в конце концов озарили Испанию. Он также знает «янсенистов» (их здесь не больше двух-трех человек), которые остерегаются заявлять о себе. Ничто в их поведении на это не указывает. Касамарес же полагает и постоянно об этом твердит, что свобода человеческой воли безраздельна. Даже если Богу заранее известен наш выбор, то сам этот выбор зависит только от нас. Коль скоро внезапно, в последний момент мы меняет свое решение, удивляя самих себя, значит, эта перемена также была предусмотрена Богом, владыкой времени и судеб.

Когда монаху говорят, что можно усмотреть некоторое противоречие между этим Божественным детерминизмом (наш выбор известен испокон веков) и свободой человеческой воли, он отвечает, что речь идет о тайне и мы должны принимать это как должное. Всевышнему нет дела до нашей логики.

Между тем отец Григорио спрашивает тихим размеренным голосом, продаются ли эти картинки, которые он тоже рассматривает, в городских книжных лавках. Разумеется, отвечает кто-то. Именно там они и были конфискованы. Но гравюры можно купить и на улице. Торговцы вразнос предлагают их каждому прохожему.

— В Толедо тоже? — осведомляется отец Григорио.

— И в Толедо, — отвечают ему, — и в Саламанке, и в Севилье, и в порту Кадиса, и в Барселоне.

— Значит, — продолжает допытываться он, — они могут продаваться и за границей?

— Я видел их в Риме, — говорит один из монахов.

— Они встречаются даже в Мексике! — заявляет другой. — И в Гаване. Повсюду.

— Они не запрещены?

— Некоторые — да. Смотря где. Но как выследить эти гравюры? А также изъять из торговли? Не заглянешь же в каждый карман! Торговцы прячут их в комнатах за лавкой и приносят лишь надежным клиентам. Я знаю даже офицеров полиции, которые их покупают!

Инквизитор интересуется именем художника. Франсиско Гойя, отвечают ему. Лицо Альтаторре не выражает ни малейшего удивления. Он поворачивается к Лоренсо и спрашивает также, едва слышно:

— Не тот ли это художник, которому вы заказали свой портрет?

— Он самый, отец мой, — отвечает Лоренсо.

— Почему вы остановили свой выбор на нем?

— Наверное, по той же причине, по какой его выбрали король с королевой. Он — официальный придворный живописец. Люди говорят, что это величайший художник Испании.

— Более великий, чем Мурильо?

— Я имею в виду: величайший из ныне живущих художников.

— Вам нравятся его работы?

— Да, отец мой.

Лоренсо осмеливается напомнить, что Гойя не только придворный художник. Многие знатные испанские семьи, Альтамира и даже Осуна, неоднократно обращались к нему с заказами.

Затем отец Григорио спрашивает, знакомы ли Лоренсо эти гравированные картинки, которые монахи передают друг другу из рук в руки. Да, Лоренсо их видел. Ему доводилось любоваться некоторыми из них, уточняет он, в мастерской самого Гойи.

— Вы и вправду ими любовались?

— В самом деле, отец мой. Рисунок просто восхитительный.

Инквизитор склоняется над гравюрами и чрезвычайно внимательно их изучает. Некоторые из них являют взору молодых улыбающихся женщин с голыми ногами и глазами, иной раз скрытыми под черной мантильей; другие — быков, нищих и калек, а также труп мужчины, только что подвергнувшегося гарроте на помосте для публичных казней. На четырех-пяти гравюрах, к которым Гойе предстояло вернуться несколько лет спустя, перед тем как опубликовать их в серии «Капричос», видны странные потусторонние персонажи: толстогубые демоны, суккубы, ведьмы, порождения тьмы, фигуры с неясными очертаниями, беспокойные, порой пугающие, зачастую отталкивающие.

Голубые глаза инквизитора долго рассматривают эти рисунки, не похожие ни на что из того, что ему приходилось до сих пор видеть. Альта-торре слегка качает головой. — Всё это весьма впечатляюще, говорит он, наконец. — Весьма впечатляюще.

— Несомненно, — тут же очень спокойно откликается Лоренсо. — Никто не может равнодушно на это смотреть. Временами от этих гравюр просто воротит. Однако они показывают нам мир, наш подлинный мир. Таким, каков он есть на самом деле.

— Вы полагаете?

— Конечно.

— Со всеми этими мерзостями? Со всеми этими монстрами?

— Мир, отец мой, состоит из того, что мы видим, и того, что мы себе представляем. Наши глаза не видят бесов, но мы уверены, что они здесь, повсюду вокруг нас.

— Возможно.

— А Гойя видит. И показывает их нам.

И тут встает один из самых пожилых монахов, тощий и сухопарый, и обвиняет художника, едва не срываясь на крик, в богохульстве. Как может Касамарес говорить о «подлинном мире» применительно к этим омерзительным картинкам? Разве это тот мир, в котором мы живем? Разве это наш мир?

— Это просто мир, — отвечает Лоренсо. — Целый мир. Он не ваш и не мой. Это мир, который создал Господь.

— Что ты такое говоришь? — вопит старый монах, внезапно повышая голос. — Ты что, ослеп, сошел с ума? Значит, гнусная пакость, которую ты держишь в руках, — это мир, сотворенный Богом? Опомнись! То, что мы тут видим, это нисхождение в царство сатаны! Это позор! Зрелище выродившегося человеческого рода! Общества, где женщины продаются, а священники совокупляются с козлами! Посмотри хорошенько! Этот художник видит бесов, как ты говоришь, потому что он — один из них! Он — подручный темных сил, помогающий им расширять свои владения, их приспешник! Он готовит пришествие этой нечисти!

По мнению Лоренсо, это серьезное обвинение опрометчиво. Он заявляет об этом очень просто и по-прежнему спокойно.

— Опрометчиво? — восклицает другой монах, столь же пылкий, как и предыдущий. — Откуда же, по-вашему, у Гойи такой бешеный успех? Почему его принимают сильные мира сего? Отчего золото сыплется на него, как из рога изобилия? Не по причине ли тайного сговора с дьяволом?

— Сговора? — повторяет инквизитор, поднимая брови.

— В другие времена этого грешника предали бы огню! Нечестивца, которого следовало бы гнать из Испании пинками!

— Вы так считаете? — спрашивает отец Григорий. — Всё-таки Гойя расписывал часовни, рисовал ангелов, изображал чудеса…

— Часовни? Да, конечно! Рисовал ангелов? Возможно, но, когда набожная женщина входит в одну из этих часовен и поднимает глаза к небу, что же она там видит? Кто эти ангелы? Проститутки! Непотребные уличные девки, которых художник взял в натурщицы! Эти шлюхи там, наверху, улыбаются с расписных сводов наших церквей! И открывают перед нами двери рая, зазывая всех туда!

Некоторые из доминиканцев или монахов, живущих в миру, те, что тайно или явно подвержены новым веяниям, улыбаются, понурившись, не решаясь высказать то, что они думают о бредовых измышлениях стариков. Можно ли утверждать только потому, что облик ангела был заимствован у женщины легкого поведения, что художник вынуждает нас поклоняться пороку? Или сравнивать двери рая с входом в бордель? Монахи надеются, что Касамарес, которого они считают своим глашатаем, сумеет достойно ответить вместо них на эти допотопные глупости и опровергнуть их убедительнее, чем они.

Действительно, Лоренсо отвечает монаху, повысившему голос:

— Брат, ты ошибаешься. Я могу поручиться, что Франсиско Гойя — преданный слуга церкви.

Услышав слова Лоренсо, отец Григорио устремляет на него свои голубые глаза, единственные светлые глаза в этом собрании, и спрашивает:

— Каким образом?

Взоры всех присутствующих обращены на Лоренсо. Все заседающие здесь доминиканцы его знают. Одни уважают, другие ненавидят Касамареса, но все как один его побаиваются. Они слышали, что он провел несколько недель в затворе, не иначе как для того, чтобы с Божьей помощью преодолеть серьезный кризис. В этом глухом горном монастыре, где обитают два десятка монахов, занятых лишь приготовлением сыра да разведением форели, никто не мог оказать на Лоренсо влияние. Определенно, никто из тамошней братии и в подметки ему не годится.

Посещал ли затворника Бог в его холодной келье? Может быть. Касамарес известен тем, что жестоко умерщвляет плоть, вера его несгибаема. Он носит под рясой власяницу и ночи напролет стоит на коленях, порой даже на битом стекле. Этому монаху недостаточно молитвы и созерцания, хотя он не может без них обойтись. Ему необходимо другое, он жаждет действовать, помочь людям лучше работать и лучше жить.

Куда заведут сегодня молодого монаха постоянные раздумья и мысли? Все хотели бы это знать, ибо он — непредсказуемый человек. И никто другой как Лоренсо невозмутимо вопрошает, обращаясь к братии:

— Разве мы не посвятили свои жизни Христу, чтобы осуществить его дело на земле?

Никому, даже вольнодумцам, не приходит в голову оспаривать эту очевидную истину.

Лоренсо продолжает:

— Коль скоро мы желаем помогать своему ближнему, мужчинам и женщинам, живущим вместе с нами в этом мире, то не состоит ли наш долг в первую очередь в том, чтобы узреть мир таким, каков он есть? К чему хулить вестника, открывающего нам истину? Того, кто ясно и даже смело являет ее нам, понимая, чем рискует? Виновен ли этот человек в окружающих нас страданиях и неверии? Он из тех, кто освещает людям путь, а не творец того, что мы видим вокруг! Неужто вы думаете, что, если сожжете рисунки Гойи, то вместе с тем уничтожите обитающих там бесов?

Лоренсо замолкает, полагая, что и в данном случае ответ на вопрос заведомо известен.

Даже старые монахи хранят молчание.

Теперь взоры братии устремляются на инквизитора, слушавшего Лоренсо с опущенным взором. Его губы едва шевелятся, когда он говорит.

— Вы полагаете, что открываете нам глаза, — обращается он к Касамаресу, не глядя на него, — но вы молоды, а мы уже давно задаемся подобными вопросами. Мы до сих пор знаем не все ответы, далеко не все. Возьмем, к примеру, добрых христиан, тех, кто в глубине души боится Бога, подобает ли нам изобличать перед ними зло во всем объеме? Являть их взорам это зло во всех его обличиях? Позволять внимать всем его речам? Вам понятно, что я хочу сказать? Царство дьявола безгранично. Вероятно, у него нет пределов, это известно нам, как никому другому, благодаря признаниям, которые мы слышим на исповедях. Надлежит ли нам срывать покровы с этого чудовищного царства, обнажать его вплоть до самых потайных уголков? Не рискуем ли мы тем самым отравить бесхитростные благородные души, жаждущие творить добро?

Как только что напомнил инквизитор своим тихим и ровным голосом, этот вопрос давным-давно стал яблоком раздора. От Бога ничего не скроешь, но стоит ли показывать людям всё? Готовы ли они смотреться в зеркало без самолюбования? Не лучше ли оберегать их от проявлений зла, до которого рукой подать? Не разумнее ли тешить простых смертных иллюзиями и держать их в неведении греха, который они способны в любой момент совершить?

Все авторитетные люди вечно задавались тем же вопросом: не делает ли демонстрация зла привлекательным и желанным это зло? Грех — горький плод желания: разве могло бы искушение терзать человека, коль скоро предмет желания оставался бы сокрытым от его глаз?

Лоренсо досконально знает подобные споры, которые ведутся со времен возникновения христианства. Он много размышлял об этом в своем уединенном приюте среди гор, где холод не давал ему уснуть, заставляя дрожать под тонким одеялом из худой шерсти.

Монах говорит главному инквизитору, почтительно согнувшись:

— Отец мой, мы представляем Бога на земле. Никто из нас в этом не сомневается. Я размышлял, напрягая все силы своего ума, о нашем долге и нашей миссии. Вот что я скажу: если мы — представители Бога и воины Христовы на земле, то нам следует решительно выступить сегодня против так называемой философии, лживой и богохульной науки, явившейся к нам из Франции.

Все изумленно переглядываются: и ретрограды, обличавшие Гойю, и более молодые, близкие к ilustrados, которые еще ничего не сказали и рассчитывали именно на Касамареса. Что произошло? Они не уверены, что правильно поняли. Чем вызвана эта внезапная перемена?

Лоренсо продолжает в том же духе:

— Скажу вам прямо и откровенно, даже если мои слова вас удивят. Мы должны ныне любыми средствами преградить путь дьявольским заблуждениям, которые несет эта кровожадная революция, детище душевнобольных людей. Это наш долг, и на него указал нам Христос. Он полагается на нас. Мы не вправе его обмануть. Нынешнее положение хуже, чем в прискорбные времена гугенотов, когда большая часть Европы сбилась с единственно праведного пути.

Оратор ненадолго замолкает, Как бы заново переживая эти далекие страшные события. Отец Григорио по-прежнему сидит, понурив голову и потупив взор. Может быть, он молится. Серые брови главного инквизитора слегка нахмурены. Он еле дышит.

Один из пожилых доминиканцев, одобряющий только что сказанные слова, спрашивает у Лоренсо, каким образом следовало бы взяться за дело. Подумал ли он об этом?

— Что делать? — говорит тот. — Вы спрашиваете меня: что делать? Ну а как, по-вашему? Посадить великого испанского художника в тюрьму? Отправить в ссылку? Уничтожить все его работы? Это единственный способ, до которого мы додумались? Послушайте. Я скажу вам то, в чем совершенно убежден. Обратим сначала наши взоры на самих себя и на то, к чему мы стремимся. Что мы сделали для Христа за последние полвека?

Никто не отвечает, но на сей раз дон Григорио поднимает голову. Он смотрит на Лоренсо, который говорит и продолжает говорить всё громче:

— Сколько еретиков, сколько врагов веры отправили мы отчитываться перед великим судьей? Семь? Восемь? Неужто вы думаете, что их количество столь невелико? Неужто вы считаете, что ряды тех, кто ненавидит Христа, сегодня поредели? И полагаете, что до нового Иерусалима рукой подать? Я же утверждаю обратное. Мы уходим от царства Божьего всё дальше и дальше. Достаточно посмотреть на то, что творится по ту сторону Пиренеев. Силы наших противников постоянно растут и крепнут, наша религия поругана и искажена, а мы продолжаем сидеть сложа руки, в полусонном состоянии, довольствуясь своими нехитрыми молитвами. Что я вижу, проходя по улицам Мадрида? Я вижу людей тридцати-сорока лет, не умеющих правильно креститься. Мне встречались женщины, молодые женщины, не способные прочитать без ошибок ни единой молитвы!

Лоренсо теребит в руках гравюры и добавляет с мрачным суровым видом, убедительным тоном:

— Эти падшие женщины, которых мы здесь видим, те, что шатаются по нашим тавернам и садам, эти посланницы преисподней, кто они такие? Воплощение зла. Достаточно на них взглянуть. Бесстыжие, похотливые… Так давайте прогоним их с глаз долой! Давайте устраним потаскух, а не художника, помогающего нам их увидеть!

Удивление среди монахов, сидящих вокруг стола, проходит. Некоторые, вероятно, даже испытывают облегчение. Противоречие, которое они усматривали в поведении Лоренсо, постепенно исчезает. Его слова непросты, но чистосердечны. Невозможно усомниться в решительно высказанной убежденности Касамареса. Эта убежденность даже усилилась в затворе, на который он себя обрек, в ту самую пору, когда его одолевали сомнения. Собратья Лоренсо начинают понимать, каким образом, какими неведомыми путями разума, его неожиданная жесткость может искренне сочетаться с пристрастием к словесности и влечением к изящным искусствам.

И тут отец Григорио, жаждущий точных сведений и проверенных фактов, а также желающий быть уверенным в том, что он не ошибся, спрашивает у Лоренсо, означает ли его речь, что он является сторонником более суровых мер.

— Да, — отвечает монах. — Безусловно. Мы должны вернуться к давним обычаям тех времен, когда Бог, которого справедливо боялись на этом свете, приумножал сияющее величие церкви. Ныне души брошены на произвол судьбы. Их уже никто не направляет. Пророки сошли с ума. Они рубят голову тем, кто не желает за ними идти. Даже здесь, на испанской земле, я слышал столько раз, и вы, конечно, тоже, что бесконечное милосердие Бога распространяется на все людские грехи без разбора, что Господь стал более снисходительным, чем прежде.

— Это явное заблуждение, — заметил главный инквизитор.

— Абсолютное заблуждение, которое ведет к отрицанию понятия греха. Но если мы утратим его, отец мой, то лишимся также своего самого драгоценного ориентира на тернистом пути спасения! Мы все это знаем! Мы нуждаемся в грехе! Это самый полезный из наших врагов! Так давайте больше не будем засорять свой слух сладкими речами философов! Известно ли вам, что угрожает нашей Священной конгрегации? Просто-напросто остаться без цели. Если мы будем сидеть сложа руки и продолжать коснеть в своей лени, то скоро вообще перестанем существовать.

На сей раз кое-кто из монахов, сидящих вокруг стола, соглашается с Лоренсо.

— Это жестокая битва, — говорит отец Григорий.

— Знаю, отец мой.

— Вы согласились бы в ней участвовать?

— С радостью. И если бы Бог дал мне для этого силу и мудрость, я был бы даже горд ее возглавить.

На следующий день инквизитор, после ряда переговоров (вероятно, он беседовал с самим королем), возложил на Касамареса особую миссию. Речь шла не о том, чтобы одним махом выровнять курс, а о том, чтобы постепенно изменить направление действий инквизиции.

Лоренсо тотчас же взялся за дело. Он наводил справки в архивах, расспрашивал людей, молился и даже совершил короткое путешествие в Сарагосу, чтобы предаться там на протяжении двух часов размышлениям перед Вирхен дель Пилар, одной из самых известных чудотворных статуй Богоматери христианского мира, которую доминиканец ставил выше других.

По возвращении Лоренсо пригласил к себе на конфиденциальное совещание человек тридцать осведомителей, которых называли familiares инквизиции — своими людьми, которые всегда под рукой и готовы на всё или почти всё.

Касамарес принялся их поучать. Самое главное для начала — вернуть католической вере былую мощь и чистоту. Лоренсо признавал, что это очень трудная задача, но не допускал, что она недостижима. Он верил в волю своих помощников и прежде всего в собственную волю. В соответствии с обозначенной целью укрепления веры любой вопрос верности догме и, следовательно, нравственной непогрешимости, должен был согласовываться с его решениями и пониманием затеянной им борьбы.

Дабы спасти веру, очистить и облагородить ее, надлежало в первую очередь изобличить все заблуждения. На протяжении более двух столетий религиозные власти успешно преследовали малейшие проявления отклонений, главным образом иудейских и мусульманских. В прошлом инквизиция неоднократно выслеживала и наказывала мелкие группки мнимых христиан, упорно продолжавших подпольно совершать повсюду запрещенные обряды.

Затем, начиная с 1720-х годов, бдительность ослабела.

Между тем тайные культы сохранились. Лоренсо был в этом убежден. Именно с них надо было начать борьбу. Следовало кропотливо искать любые признаки, способные навести защитников веры, в самой же Испании, на след врагов Господа.

— Будьте всегда на страже, — наставлял Касамарес осведомителей, группу безликих, скромно одетых в серое, смиренных и безмолвных людей. — Зачастую какая-нибудь мелочь может открыть вам глаза. Приведу несколько примеров.

Сперва он перекрестился тремя пальцами, а затем разъяснил суть лукавого лицемерия этого жеста, смехотворного напоминания о Святой Троице, которую нельзя считать по пальцам. Истинное, угодное Богу крестное знамение совершается всей рукой.

— Кроме того, — продолжал доминиканец, — берегитесь тех, кто крестится справа налево. Это явный признак ереси. Обращайте внимание на тех, кто утверждает, что материя состоит из крошечных частиц, именуемых атомами, ибо этот бред несовместим с догматом святого причастия. Тело Христа присутствует в каждой облатке и всё же оно не материально. Стало быть, оно не состоит из атомов, как и облатка. Наконец, не проходите мимо тех, кто внушает людям, что на других планетах якобы возможна жизнь, подобная нашей. Нет, Земля находится в центре сотворенного мира.

Не иначе как на Землю Бог поместил человека, созданного по его образу и подобию. Следовательно, Земля — царица всех светил, единственная планета, знающая, что такое совесть, грех и искупление.

Люди в сером слушали Лоренсо, покачивая головами. Большинство из них делали заметки в небольших тетрадях. Некоторые писали очень медленно. Они не поспевали за оратором.

— Наблюдайте повсюду и всегда. А также прислушивайтесь. Скажем, вы идете мимо кладбища и видите, что кого-то хоронят. Зайдите туда, как бы для того, чтобы помолиться вместе с другими. Если увидите, что эта либо соседняя могилы смотрят на восток, возьмите сие на заметку. Выясните имя покойного и его семьи, ибо это, вероятно, признак того, что здесь покоится тело замаскированного мавра, которого положили головой в сторону Мекки.

Оратор продолжал, подождав, пока карандаши осведомителей запишут его слова:

— Или, скажем, однажды зимой, в страшную стужу, вы проходите в субботу мимо какого-нибудь дома, поднимаете голову и видите, что из трубы не валит дым. Наведите справки, разузнайте, кто там живет. Может быть, это тайные иудеи, которые воздерживаются от всяких дел в субботу.

Лоренсо взял с полки одну из книг и открыл ее с гримасой поразительного отвращения, ибо на ее обложке красовались крупные золотые буквы «Святая Библия», а под переплетом, как он показал, таились произведения самого Вольтера, записного посланца дьявола, переведенные на кастильский язык преступными руками. Книга была конфискована инквизицией, уточнил он, в Сеговии, в некоей семье, один из членов которой был епископом.

Затем монах добавил:

— Если кто-нибудь скажет вам, что Святая Дева Мария — мать Иисуса, а не Матерь Божья, то знайте, что это еретик, ибо Иисус — Бог. Если услышите, что некто говорит «храм» вместо того, чтобы сказать «церковь», то знайте, что это тайный иудей или, хуже того, гугенот. Если увидите в городе или деревне мужчину, прячущего при мочеиспускании свой член, то возьмите его на заметку: очевидно, перед вами обрезанный, и он не хочет, чтобы вы об этом узнали. А также если кто-либо отказывается от приглашения на ужин вечером, в полнолуние, то речь скорее всего идет о приспешнике сатаны, у которого этой ночью шабаш с другими одержимыми. Запишите его имя и адрес. Тем более если это женщина.

Лоренсо дал осведомителям еще немало других ценных указаний и посоветовал им трудиться не покладая рук. Пусть они сообщают имена подозрительных людей в его учреждение, в местные отделения Конгрегации в защиту вероучения, и ничего не боятся. Инквизиция возьмет все хлопоты расследования на себя. Они же не более чем внештатные помощники правосудия, и им не следует мнить себя обвинителями. Суд в подобных делах должны вершить служители культа.

Люди в сером задали оратору ряд практических вопросов, на которые тот лаконично ответил. Он в последний раз попросил слушателей проявлять усердие и хранить свою миссию в тайне. На прощание Лоренсо благословил их, и они осенили себя крестом. После этого он сказал, что они могут удалиться.

Уходя из кельи доминиканца, люди в сером увидели, что он преклонил колено для молитвы.

 

5

Таверна доньи Хулии, тучной сорокалетней женщины с красивым лицом, вечно освещенным огнем кухонного очага, привлекала на одну из центральных улочек Мадрида, неподалеку от Плаца Майор, простых и в то же время избранных клиентов. Здесь можно было встретить гитаристов и танцовщиц, нередко забиравшихся на стол и стучавших там каблуками, писателей с тощим кошельком, в надежде на стаканчик вина увивавшихся вокруг молчаливых матадоров, пальцы которых теребили скверные длинные сигары, и даже некоторых политиков, окружавших себя телохранителями и появлявшихся порой в сопровождении иностранных гостей, которые морщились, едва заслышав запах подгоревшего масла, а также всякий рабочий люд, мелких торговцев, слуг, дуэний, всегда готовых погубить юную душу, грузчиков, продажных девок и, разумеется, воров.

Кухню наводняли подвешенные к потолку окорока и копченые колбасы, гирлянды чеснока и сушеного красного перца. В большом камине дымились множество вертелов, около которых хлопотали поварята в перчатках. На треножнике ждала своего часа кровяная колбаса, которую предстояло зажарить. Пол был усеян опилками. На стенах красовались бычьи рога и несколько картинок со сценами корриды.

Донья Хулия, женщина с классическим профилем и волосами, собранными в пучок, царила над этой шумной толпой, местами приходившей в волнение и затихавшей при появлении известной актрисы, окруженной мужчинами с гордым взглядом, над этой плотной людской массой, которая хлопала в ладоши, требовательно кричала, неожиданно распалялась по неизвестным причинам, впадала в уныние при известии о смерти на улице одного из знакомых нищих и тут же принималась распевать хором популярную песенку.

Несколько гитар пытались пробиться сквозь какофонию хриплых голосов, отрывистого девичьего смеха и заливистого собачьего лая.

Именно в этой таверне Инес Бильбатуа праздновала свое восемнадцатилетие в обществе двух родных старших братьев Анхеля и Альваро, которых она называла своими ангелами-хранителями, а также четырех-пяти друзей такого же возраста и из той же среды.

Так девушка отмечала свое вступление в мир, который ее отец называл реальным. Она с любопытством озиралась вокруг, не переставая есть, порой даже руками, разные мясные блюда, которые официанты подавали на стол одно за другим, и казалось, что перемене блюд не будет конца, и спрашивала, как зовут того или иного мужчину, ту или иную женщину, а также пила красное вино. Именинница пила даже вино из Вальдепенаса, брызжущее из кожаного бурдюка, который Альваро научил ее держать обеими руками, подобно мужчине, на некотором удалении от лица. Струя розового вина потекла по шее Инес и запачкала ее платье, но в этот вечер подобные мелочи ее не волновали. Она со смехом преодолевала последний рубеж, еще отделявший ее детство от взрослой жизни.

Не расставил ли тайком отец девушки в прокуренном зале двух-трех своих слуг, на случай, если какая-нибудь потасовка будет угрожать его дочери? Возможно. Как знать.

Во всяком случае, в таверне сидели люди Лоренсо. Двое familiares, которых он наставлял несколькими днями раньше, серые и неприметные, выполняли свою будничную работу; они тихо переговаривались, сжимая в руках стаканы с вином, в то время как их глаза шныряли по сторонам.

Они без труда заметили стол Инес, а также зависть, возбуждаемую у окружающих потоком яств, за которыми следила хозяйка; она пробовала их мимоходом, хватая кончиками пальцев то кусочек ягненка, только что из печи, то ямайский перец. Наверняка какая-нибудь богатая семья. Донья Хулия уже знала обоих братьев. Она потчевала их отборными блюдами.

В то время как хозяйка направлялась к кассе, один из двух соглядатаев Лоренсо небрежно встал и подошел к ней. Он тихо задал ей парочку вопросов, которые никто в зале не сумел расслышать. Донья Хулия отвечала быстро, не теряя времени зря. Вернувшись за стол, осведомитель что-то записал в маленькую тетрадь. Другой ни о чем его не спросил.

Несколько дней спустя какой-то плешивый доминиканец, сидящий верхом на осторожном муле, въехал во двор большого дома Томаса Бильбатуа, протиснулся сквозь груды сосредоточенных в нем сокровищ мира и попросил разрешения повидать торговца.

Томас, тотчас же извещенный о незваном госте, встретился с монахом, чей визит его удивил, и представился. — У вас есть дочь по имени Инес? — спросил монах, не слезая с мула.

— Да. А что?

— Мне предписано вручить ей это. От имени Конгрегации в защиту вероучения.

Монах протянул торговцу пергаментный свиток.

— Моей дочери?

— Да.

— Я сам ей его передам.

Доминиканец колебался. Он заявил, что, согласно обычаю, должен вручить повестку адресату в собственные руки.

Томас вырвал свиток у него из рук, развернул и прочел. Затем он прочел послание еще раз, не говоря ни слова.

Монах не мог дотянуться до документа и сказал купцу, что не прочь оставить ему бумагу, но ее содержание следует хранить в строжайшем секрете.

— Естественно, — ответил Томас.

Он поднялся на второй этаж вместе с пергаментным свитком. Встретившиеся хозяину по дороге двое приказчиков задали ему какие-то вопросы, которые он пропустил мимо ушей. Торговец застал Инес в комнате, где она частенько работала. Она регистрировала и размещала с помощью двух работниц рулоны ткани, недавно прибывшие из Китая и Индии.

Томас отослал обеих девушек жестом, закрыл за ними дверь и сообщил дочери, что она только что получила повестку от Конгрегации в защиту вероучения, другими словами, от инквизиции.

Девушка удивилась, не зная толком в силу своей молодости ни истории, ни точного назначения этой организации, которой дети порой пугали друг друга, словно зловещим древним призраком, некогда наводившим ужас на людей. Этаким оборотнем, прожорливым и ненасытным, сказочным зверем, давным-давно не виданным чудищем.

— Что им нужно? — спросила Инес у отца.

— Они никогда этого не говорят. Им нужно тебя видеть. Держи и прочти.

Томас протянул ей пергаментный свиток, и она прочла. Текст послания был очень лаконичным и весьма категоричным. Побледневший отец спросил у дочери:

— Знаешь, зачем тебя вызывают?

— Нет.

— И не представляешь себе, чего от тебя хотят?

— Не представляю.

— На днях, когда ты выезжала с братьями в город, вы были у доньи Хулии?

— Да.

— Пойдем.

Он взял Инес за руку, распахнул дверь и повел дочь в другую комнату. Проходя через коридор, Томас остановился, открыл окно и позвал Анхеля и Альваро, работавших во дворе. Отец велел им немедленно подняться наверх.

Он позвал также их мать Марию-Изабеллу. Вся семья собралась в одной из гостиных дома, за запертыми дверьми. Томас прочел повестку вслух. Мария-Изабелла присела на стул, с участившимся дыханием и остекленевшим взором. Братья стояли молча, опустив руки, и выглядели не такими обеспокоенными.

Томас сказал дочери:

— Вспомни. Напряги память. В тот вечер ты впервые вышла в свет. Не бранилась ли ты громко, при всех?

— Бранилась? Да я вообще не умею ругаться!

— Не произнесла ли ты вслух чего-то, что могло бы сойти за кощунство?

— Да нет. Ничего.

— Ты не вела себя неприлично?

— Я?

Братья подтвердили ее слова. Они беседовали только о еде, вине, холодной погоде, немного о невесте Альваро, которая не смогла прийти в тот вечер из-за больной матери, и обсуждали последние мадридские, а также французские новости. Конечно, они говорили, как и все, о войнах, развязанных европейскими монархиями против французской революции (некоторые даже утверждали, что Франция собирается вторгнуться в Испанию, чтобы «освободить» ее), да еще о жестком морском контроле, который осуществляли практически повсюду английские корабли, особенно у берегов Гибралтара, отчего страдала торговля.

Да, они болтали о всякой всячине. И вдобавок пели, вместе с другими.

— Ни слова о религии?

— Ни слова.

— Подумайте хорошенько, все трое. Очевидно, это что-то важное. Представьте себе, кто-то рядом с вами сидел, навострив уши, не пропускавшие ни одного из ваших слов. Ну что? Может быть, какая-нибудь мелочь, жест… Вы не пели по-французски?

— Нет.

— Не передразнивали священников, совершающих богослужение, просто так, забавляясь и дурачась? Священников во время исповеди? Или во время причастия?

Молодые люди погрузились в раздумья, пытаясь припомнить все моменты того веселого и даже чересчур бурного (один из их сотрапезников напился, а Инес забрызгала свое платье), но в целом пристойного вечера. Никто не сделал им ни одного замечания.

И тут Анхель сказал:

— Должно быть, инквизиторы хотят, чтобы Инес дала против кого-нибудь показания. Они иногда так делают.

— Чтобы она дала показания, но против кого? — спросила мать.

— Понятия не имею. Ты же знаешь, что они об этом умалчивают.

— Нет, — отрезала Инес. — Мне нечего показывать ни против одного человека. Я никогда этого не делала. В любом случае наверняка ничего серьезного. Самое лучшее — сейчас же это выяснить.

Отец согласился и довез дочь в экипаже до резиденции инквизиции, расположенной за пределами Мадрида. Они молча дошли пешком до длинного серого монастырского здания с железными решетками на узких окнах.

Томас постучал в дверь. Они ждали с минуту. Девушка, закутанная в длинную шерстяную накидку с капюшоном, улыбалась отцу, видя, что он обеспокоен.

Оба услышали скрежет нескольких засовов. В массивной деревянной двери появилось квадратное отверстие. Внутри, за тройной железной решеткой, вырисовывался чей-то неясный силуэт. Инес развернула пергаментный свиток и показала его через окошечко.

Дверь открылась мгновенно. Девушка сказала отцу несколько слов, заверив его, что это не продлится долго и она скоро вернется. Он ничего не сказал в ответ. Инес поцеловала его на прощание и вошла. Тяжелая дверь медленно закрылась за ней. Томас Бильбатуа потерял дочь из вида. Лишь ее легкие, удаляющиеся по коридору шаги донеслись до него изнутри. А также скрежет вновь задвигаемых засовов.

По дороге к экипажу торговец несколько раз оглянулся. Кучер спросил, не желает ли он вернуться домой, Томас ответил, что предпочитает подождать.

Двое монахов, лиц которых Инес не различает, вводят ее в комнату без окон с черной обивкой. Распятие из слоновой кости — единственное светлое пятно на одной из стен. Не считая четырех свечей.

За какой-нибудь час жизнь девушки перевернулась. Ничто не предвещало подобного поворота. И вот, Инес стоит на пороге другого, сказочного мира, который всегда был притчей во языцех и которым ее порой пугали в шутку. Она попала в то место, которое дотоле казалось всего лишь досужим вымыслом, но внезапно стало явью. Так вот каков этот реальный мир. Она, Инес, здесь, в логове инквизиции, куда ее вызвали, в этом не может быть никаких сомнений. Это не игра и не сон. В комнате горят настоящие свечи, и она слышит дыхание монахов.

Почему она оказалась здесь? Чего от нее хотят? Инес не знает. Пока что она смотрит на всё скорее с любопытством, нежели с испугом. Девушка озирается вокруг, чтобы запомнить малейшие подробности этих коридоров, через которые она шла, и детали этой комнаты, где ее вежливо просят сесть на табурет. Она так и делает, подбирая со всех сторон складки шерстяной накидки, так как ей холодно.

Через другую дверь входит третий монах, занимающий место за столиком, стоящим в стороне. Он ставит на него чернильницу, кладет кипу бумаги, с десяток гусиных перьев и пробует кончиком большого пальца, хорошо ли они отточены. Это мужчина небольшого роста, довольно дородный и серьезный. Он достает из кармана очки, протирает стекла полой своей рясы и проверяет, насколько они чисты. Затем он водружает очки на свой нос, приводит в порядок бумаги и окунает перо в чернила.

Напротив Инес — другой стол, большего размера, и четыре одинаковых соломенных стула. И тут в комнату входят четыре монаха, потрудившиеся скрыть свои лица под темными капюшонами, и молча рассаживаются по местам. Девушка смотрит на этих людей так, словно оказалась на карнавале. Один из ряженых, второй справа, достает из одного из своих карманов какие-то бумаги и долго их изучает. Другие ждут. Кто-то из них кашляет.

Это старинное мероприятие, именуемое первым допросом, было вновь введено в обиход Лоренсо несколькими неделями раньше. Должно быть, сам Лоренсо находится среди монахов в сутанах с капюшонами. Нельзя утверждать это наверняка, так как у Касамареса, конечно, масса дел: ему приходится бывать на различных допросах. Во всяком случае, слово берет не он.

Монах, изучавший бумаги, поднимает голову, откидывает капюшон, открывая сосредоточенное, но не выражающее ни малейшей неприязни лицо, и глядит на Инес секунд пять-шесть. Он даже слегка улыбается. Затем поднимает правую руку, являя взору тонкое белое запястье, и чертит в воздухе знак благословения, произнося при этом традиционную формулу:

— In nomine patris, et filii et spiritus sancti…

Все осеняют себя крестом. Инес, по-видимому, поначалу не знает, что ей делать, а затем решает последовать примеру монахов. В заключение, когда все говорят «аминь», она делает то же самое, чуть помедлив.

— Встаньте на колени, — приказывает монах, возглавляющий собрание.

Девушка повинуется, не выказывая волнения. Затем монах довольно мягко просит ее прочесть Pater nosier. Инес тотчас же начинает молитву, но по-испански. — Нет, дитя мое, — говорит ей доминиканец, — лучше прочесть это на латыни. В состоянии ли ты это сделать?

Да, и девушка это доказывает:

— Pater nosier qui es in coelis, sanctificetur nomen tuum, adveniat…

Из-под сутаны высовывается белая рука, и монах говорит:

— Хорошо, хорошо, достаточно, садитесь.

Инес поднимается с колен и садится. Голова в темном капюшоне склоняется над бумагами, и тот же голос (теперь она уже не видит лица монаха) вопрошает, действительно ли сидящая здесь юная особа — это Инес Бильбатуа, дочь Томаса Бильбатуа и его супруги Марии-Изабеллы.

— Да, — отвечает Инес, — это я.

Секретарь в очках записывает этот ответ. Гусиное перо, которым он водит по бумаге, издает короткий скрип и замирает в ожидании. Доминиканец с довольно мягким голосом, проводящий допрос, уточняет, что он лишь хочет задать несколько вопросов. Всё, что требуется по каждому из вопросов — это чистосердечный ответ.

— Хорошо, — говорит Инес.

— Вам только что исполнилось восемнадцать лет.

— Именно так.

— Вы живете с родителями.

— Да.

— Теперь ответьте на следующее: в прошлую среду вечером, 16-го числа этого месяца, вы ужинали в заведении, которое содержит донья Хулия.

— Да, в самом деле, — отвечает девушка, изрядно удивившись.

— По этому случаю вы были там с двумя вашими братьями, Анхелем и Альваро Бильбатуа, а также с четырьмя друзьями: одной женщиной и тремя мужчинами, немного старше вас.

— Да.

— Здесь записаны их имена, но это пока не важно. А теперь ответьте на следующее: что вам подавали во время той трапезы?

— Из еды?

— Да, из еды. Что вам подавали на стол?

Инес ошеломлена этим вопросом. Она снова спрашивает:

— Вы хотите знать, что мы ели?

— Именно так. Чем вас угощали и что вы ели. Скажите нам.

Девушка напрягается, пытаясь вспомнить, что приносили в тот вечер официанты и что она ела, подобно другим — всякую всячину: курятину, сардины, запеченного ягненка, турецкий горох, ямайский перец. Секретарь суда всё это записывает.

— Что еще?

— Картофель, маслины…

— Еще?

— Кажется, всё.

— Вам не подавали свинину?

— Конечно, подавали, но я ее не ела.

— Почему?

— Я никогда не ем свинину, я ее не люблю.

— Это единственная причина?

— Единственная причина чего?

— Вы не ели свинину только потому, что не любите ее?

— Да, конечно.

— Вы готовы поклясться на святом кресте, что говорите правду?

— По поводу свинины?

— Да.

— Разумеется, готова.

Белая рука достает откуда-то другое распятие, меньше того, которое висит на стене, и протягивает его девушке. Голос произносит:

— Мы вас слушаем.

Инес протягивает руку над столом, чтобы взять распятие, и в то же время говорит:

— Клянусь священным телом Иисуса, что говорю правду.

Она тут же прячет руку под накидку. Мягкий голос, доносящийся из-под вновь надвинутого капюшона, продолжает:

— Если мы предоставим вам возможность доказать перед Богом и людьми достоверность того, что вы только что сказали, полагаю, вы не станете возражать?

Инес не совсем понимает, что означает эта сложная фраза. Однако, поскольку слова ее предельно искренни, она отвечает, что готова и у нее нет никаких возражений против подобного предложения. Она, дескать, даже рада была бы помочь этим людям.

— Очень хорошо, — говорит голос. — Пройдите сюда.

Все встают.

Томас ждет уже более четырех часов. Он всё время ходит вокруг экипажа и топает ногами, борясь с холодом. Кучер прижался к телу лошади, чтобы согреться. Изо рта мужчин и ноздрей животного вырывается пар.

Брат Инес Анхель примчался галопом, чтобы узнать, нет ли известий из монастыря. Никаких, отвечает Томас.

Анхель спрыгивает на землю и бегом направляется к монастырскому зданию. Он долго барабанит в дверь. В ней появляется то же самое квадратное отверстие, не позволяющее разглядеть, кто за ним скрывается. Анхель объясняет во весь голос, что его сестру держат взаперти несколько часов и он хочет знать, что происходит. Ее зовут…

Молодому человеку не дают договорить. Окошко резко захлопывается. Засов опускается. Дверь запирают изнутри…

Анхель возвращается к отцу. Тот уже забрался на спину лошади, на которой приехал сын. Он заставляет животное развернуться, стуча пятками по бокам. Томас, приехавший в экипаже, не надел сапоги со шпорами. Лошадь медлит, не реагируя на пинки.

— Куда ты? — кричит Анхель.

Отец отвечает, удаляясь:

— Жди здесь!

Анхель медленно идет к экипажу. Он тоже начинает мерзнуть.

Теперь Инес предстоит доказать, что она сказала правду. С девушки сняли ее городской наряд: и накидку, и обувь, и чулки. Теперь на ней нечто вроде тюремного балахона блекло-синего цвета, который ей велик. В сопровождении двух монахов в надвинутых капюшонах подозреваемая входит в помещение со сводчатым потолком, еще более темное, чем та комната, где ее допрашивали.

Ее встречают двое невозмутимых мужчин с открытыми лицами и сильными волосатыми руками, явно не монахи. Во всяком случае, они не носят сутан. Прямо перед ними с потолка свисает веревка.

Следом входит секретарь суда со своим инвентарем. Он устраивается как можно удобнее и дует на пальцы, стараясь их отогреть. Он принес с собой маленький столик. Секретарь ненадолго выходит в коридор и возвращается с чернильницей и гусиными перьями. Он проверяет, всё ли в порядке. Колченогий стол качается, и это его раздражает. Секретарь сворачивает лист бумаги в восемь раз и подкладывает его под одну из ножек. Уже лучше, но не безупречно.

Что касается Инес, время изумления и любопытства для нее прошло. Теперь девушка дрожит от холода, а также от страха. Инквизиция. Да, она попала именно сюда. Это уже не просто россказни. Истина познается здесь через страдание. Инес до сих пор не может в это поверить.

Два монаха, сопровождающие девушку, одним махом срывают с нее жалкую хламиду. Инес остается обнаженной. Ее белоснежная кожа кажется беззащитной. Девушка молча, даже не ойкнув, прикрывает руками живот и его нижнюю часть. Она сутулится и сдвигает ноги.

Пятеро мужчин, окружающих подозреваемую, смотрят на нее, но их взгляды нарочито рассеянны и отстраненны. Очевидно, монахи получили соответствующие указания, они научились гасить блеск в глазах. Если даже тело девушки, которую еще ни один мужчина не видел голой, нравится им, поражает и привлекает их, это ничего не значит. Инквизиторы просто делают свою работу.

Один из двух допрашивающих в очередной раз спрашивает у Инес, действительно ли она сказала правду и готова ли она это доказать. Девушка кивает.

— Да, — шепчет она.

— Сейчас увидим, — говорит монах.

Он подает знак двум подручным, и те ловко, безо всяких усилий заламывают руки несчастной за спину и стягивают ее запястья концом веревки. Таким образом, ее связанные руки оказываются на уровне поясницы.

— Сейчас увидим, — повторяет монах.

Веревка, висящая в центре сводчатой комнаты, пропущена через блок, прикрепленный к потолку. Монах машет рукой двум исполнителям, которых правильнее именовать палачами. Они дергают за веревку, поначалу довольно осторожно. Руки Инес, связанные за спиной, поднимаются выше. Девушке больно, она стонет, но пальцы ее ног еще достают до пола. Она снова слышит вопрос и отвечает на него:

— Я же поклялась телом Христа! — восклицает она. — Телом Христа! Ей-богу, я не солгала! Зачем мне лгать? Что я могу скрывать? Для чего? Скажите, для чего?

Оба палача, по следующему знаку монахов, снова дергают за веревку. Тело Инес выгибается дугой. Ее ноги оторвались от земли. Девушке трудно дышать, она плачет.

Невозмутимый секретарь время от времени обмакивает перо в чернила и продолжает всё записывать.

— Вы говорили, — слышится голос монаха, тот же самый голос, который допрашивал ее в другой комнате, — что не ели свинину, потому что не любите ее.

— Да!

— Мы не уверены, что это правда.

— Да нет же! Это правда! Я не люблю свинину! Я никогда ее не ем!

— Мы думаем, что причина кроется в другом.

— Какая еще причина? В чем дело?

— Истинная причина, по которой вы никогда не едите свинину, заключается не в том, что вы говорите.

— А в чем?

— На самом деле вы — иудейка.

— Кто я?

Монах в надвинутом капюшоне повторяет слово, которое девушка слышит впервые, а затем объясняет ей, о чем идет речь.

Вполне возможно, говорит он, и, к несчастью, такое происходит довольно часто, люди с присущей всем природной слабостью судорожно цепляются за свои заблуждения, хотя добрые пастыри неоднократно пытались вывести их на подлинно светлый путь. Да, мрак силен, он пленяет человеческие души, влечет их с невероятной силой, и нам известны субъекты, Вещает он, тайно следующие ложным путем, продолжающие по нескольку раз на дню бить поклоны в сторону Мекки, бормоча при этом бессмысленные молитвы, либо совершающие еврейские ритуалы. За всеми этими ошибками, за всеми этими преступлениями таится дьявол. И каждое из наших заблуждений доставляет ему радость.

— Хотите порадовать дьявола? — спрашивает монах.

Инес не отвечает на этот вопрос, который она, кажется, не поняла. При чем тут дьявол? Девушка ужасно страдает. Ей кажется, что все мышцы, все сухожилия ее плеч, того и гляди, порвутся. Когда монах повторяет спокойным ровным голосом, что она тайно совершает ритуалы еврейской религии и что на сей раз, к счастью, некто обратил в общественном месте внимание на то, что она воздерживается от употребления в пищу свинины, у Инес невольно вырывается крик:

— Нет! Это ложь! Нет! Это ложь!

Монах настаивает, дважды, трижды повторяя одно и то же. Подозреваемая упорно стоит на своем. Со стороны кажется, что обнаженное тело девушки переломилось пополам. Ее голова падает вперед, она задыхается.

— Ну же, — говорит допрашивающий, — признайтесь в том, в чем должны признаться. Покайтесь.

— Но в чем? — спрашивает она снова слабо, едва слышно. — В чем, по-вашему, я должна признаться? В чем именно?

— Скажите правду, больше ничего.

— Да скажите мне, что это за правда!

— Вы ее знаете.

— Нет! Нет, не знаю! Я не понимаю! Скажите, что, по-вашему, я должна сказать!

 

6

Томас Бильбатуа, не подозревающий о том, что творится за массивными стенами Конгрегации в защиту вероучения, обеспокоен. Затея с ужином у доньи Хулии принадлежала ему. Он опасается, как бы его бойкая на язычок дочь не допустила в тот вечер какую-нибудь оплошность, боится, что она слишком много пила и сказала нечто оскорбительное в адрес церкви. Испанцы — подлинные мастера богохульства. Никто не сравнится с ними в умении принизить святое и смешать его с повседневной грязью.

В таверне Инес находилась в обществе мужчин и женщин, которые говорили непристойные вещи и, не задумываясь, поносили Бога, его пресвятую мать и большую часть апостолов. Девушка, чей разум был затуманен вином, могла дать себе волю и последовать их примеру. Она на такое способна.

Поэтому Томас считает, что он в ответе за случившееся, и чувствует себя виноватым. Ему следовало послушать жену Марию-Изабеллу, желавшую, чтобы день рождения дочери отмечали дома.

Подобно некоторым, хорошо осведомленным жителям Мадрида, Томас знает, что некий Лоренсо Касамарес, так сказать, взял бразды правления в лоне инквизиции в свои руки. При каких обстоятельствах? Купцу это неизвестно. Что он собирается предпринять? Ходят неопределенные слухи — их распространяет кто-то из «просвещенных» доминиканцев, что речь идет об ужесточении политики, об очередном закручивании гаек. Брат Лоренсо якобы убедил других монахов и, в частности, главного инквизитора в необходимости этого шага.

Все дружно пеняют на французскую революцию. Инквизиция — оплот божественного происхождения. Она служит Испании заслоном. Для одних новая политика — это правильный путь, причем единственно возможный. Для других, не столь многочисленных, это серьезный промах, упущенный шанс. Однако те, кто сожалеет об ужесточении политики, держат язык за зубами. Они не заходят слишком далеко, не собираясь ратовать за то, чтобы духовенство встало на сторону гильотины.

Томас Бильбатуа никогда не встречался с Лоренсо. Но ему известно, что Гойя, исправным клиентом которого тот является, хорошо с ним знаком, так как писал его портрет. Поэтому торговец скачет к нему галопом. Он застает художника за работой, как обычно. Гойя замечает волнение своего друга и спрашивает о причинах его состояния. Томас, которому некогда вдаваться в объяснения, тычет пальцем в портрет Лоренсо и заявляет:

— Мне надо поговорить с этим человеком.

— Зачем?

— Касамарес, это же он?

— Да.

Бильбатуа рассказывает в нескольких предложениях о том, что произошло, начиная с сегодняшнего утра: о повестке, аресте Инес, которую держат взаперти, и гробовой тишине. Уже много часов от нее нет никаких вестей. Этот Лоренсо Касамарес, как говорят, приобрел большой вес в извилистых коридорах инквизиции. Если кто и может помочь Инес, то это он.

— А ты, Франсиско, ты же его знаешь. Сходи к этому человеку. Или отведи меня к нему. Сию же минуту.

Гойя первым делом пытается утешить Томаса. Немыслимо, чтобы инквизиция сцапала Инес, как хищная птица добычу, не думая ее возвращать. Сейчас уже не те времена, говорит он приятелю, успокойся, она скоро вернется, наберись терпения.

Но Бильбатуа не собирается успокаиваться, куда там. А также не желает запасаться терпением. Внутренний голос подсказывает ему, что дочь в опасности и на счету каждая минута. Гойя должен отвести его к Лоренсо.

— Я же его толком не знаю! — восклицает тот. — Он приходил сюда раза три-четыре, вот и всё. С какой стати, по-твоему, я туда заявлюсь? И что ему скажу? Да меня и на порог не пустят!

— Тебя это смущает?

— Отправиться туда?

— Да. Скажи.

— Откровенно говоря, да, немного. Предпочитаю не иметь никаких дел с этими людьми. Не хочу быть у них в долгу. А главное, не желаю просить их о малейшем одолжении.

— Речь не идет об одолжении! Просто я хотел бы знать, могу ли что-нибудь сделать для дочери! Ты можешь это понять или нет?

Конечно, Гойя может понять. Однако он зачастую пасует там, где необходимо действовать. Так уж он устроен. Его глаза и руки видят, показывают изнанку и язвы этого мира, но не придают ему решимости, даже при виде жуткой тревоги друга. Некий внутренний тормоз сдерживает и парализует его. Дерзость художника ограничивается его офортами и холстами.

Гойя вытирает руки и переминается с ноги на ногу; он говорит, что его ждут друзья для поездки на охоту. Бильбатуа отвечает, что эта поездка всё же могла бы подождать. Гойя предлагает приятелю стаканчик вина, но тот отказывается. Художник говорит, что попробует воспользоваться случаем и замолвит словечко королю или королеве во время следующего сеанса. Но на это, вероятно, уйдет несколько недель. Бильбатуа не может, не хочет ждать. Его дочь там, под замком, в камере. Чего от нее хотят? Что с ней делают?

Купец то и дело останавливается перед портретом Лоренсо. Внезапно он спрашивает Гойю:

— Это уже закончено?

— Еще сохнет.

— Монах тебе заплатил?

— Нет. Пока нет.

— Ты ему доверяешь?

— В чем? В том, что касается оплаты?

— Да. Ты уверен, что он располагает средствами, чтобы с тобой рассчитаться?

Гойя не отвечает. Он слегка пожимает плечами. Можно ли ожидать, что клиент не заплатит? Художник уже назначил ему цену, но не говорит об этом Бильбатуа. Лоренсо должен вручить ему всю сумму, когда придет выбирать раму и забирать картину, дня через два-три. Да, он доверяет ему, отвечает Гойя.

Томас спрашивает:

— Сколько он тебе за это даст?

Около десяти дней спустя, примерно в середине апреля Лоренсо отправился в мастерскую Гойи. Он остановился перед завершенным портретом — художник известил его об этом запиской — и долго смотрел на него, прежде чем промолвить тихим мягким голосом:

— Странно. Если бы я встретил этого человека на улице, то не узнал бы его.

— А я бы узнал, — заметил Гойя.

— Мы никогда не видим себя в истинном свете, — продолжал монах. — Предположим, что я таков.

— Этот человек, — спросил художник, — доведись вам столкнуться с ним на улице или где еще, что бы вы о нем подумали? Он бы вам понравился?

— Трудно сказать. Я бы остановился, чтобы с ним поговорить. Ответил бы, заговори он со мной. Постарался бы оказать ему услугу. И думаю, да, думаю, он внушил бы мне доверие. Не могу только сказать, по душе ли он бы мне пришелся.

Лоренсо немного помолчал, пристально глядя на свои нарисованные глаза, а затем сказал:

— Мне нравится его изображение. В этом я уверен. Мне нравится манера, в которой написан портрет.

— Тем лучше, — произнес Гойя.

— Зритель смотрит на него и видит только лицо, точно выскакивающее из сутаны, словно она его породила. Живая плоть посреди ткани. Мне нравится это сочетание белого и черного, эта простота. Глаза и рот — единственные украшения, деяние Творца, в то время как сутана — плод человеческого труда. Поистине изумительная работа.

— Спасибо. А теперь не хотите ли, чтобы я показал вам несколько рам?

— Очень хочу. Только без завитушек и позолоченного дерева, если можно. Что-нибудь простое и прочное.

— Очень хорошо.

Гойя принялся искать в одном из уголков мастерской куски рам, какие-то образцы. Пока он там шарил, Лоренсо довольно долго неподвижно стоял перед полотном, как перед неожиданно появившимся зеркалом. Возможно, он думал об иконоборцах, еретиках, когда-то пытавшихся уничтожить все иконы — они утверждали, что кощунственно придавать Богу низменный, человеческий облик. Но ведь Бог и сам предстал в облике человека! — возражали отцы церкви. Это он подал нам пример! Да и в любом случае нет ничего предосудительного в изображении человека, сотворенного по образу и подобию Господа!

Эти доводы были бессильны убедить разрушителей. Пришлось взяться за оружие и в очередной раз истребить заблудших овец.

Лоренсо полез в карман, вероятно, чтобы достать деньги, и произнес с улыбкой:

— Ну вот и хорошо, руки не понадобились. Не говоря о том, сколько я сэкономил.

Монах вынул из кармана черный кошелек в тот миг, когда Гойя вернулся с двумя образцами рам. Художник сказал ему:

— Нет-нет, не стоит. За картину уже заплатили.

— То есть?

— Некто дарит вам ее.

— Кто же? Вы? Вы не хотите, чтобы я платил?

— Нет-нет, не я, а кто-то другой. Я уже получил деньги. Выбирайте раму, и через четыре дня я вам ее пришлю. За раму тоже заплачено.

— Что вы хотите сказать? Кто заплатил?

— О, кто-то, кто может себе это позволить. Друг. Его имя — Томас Бильбатуа. Вы наверняка о нем слышали. Один купец.

Лоренсо на миг задумался.

— Бильбатуа? — переспросил он. Монах огляделся, очевидно, в поисках портрета девушки, на который он обратил внимание во время прошлого визита. Портрета на месте не было. Наверное, его забрали. Гойя прибавил, что торговец намерен принять участие в реставрации церкви святого Фомы, которая давно в этом крайне нуждается.

— Это церковь святого покровителя Томаса, это для него очень важно. Он попросил меня расписать стены и потолок. Сценами из жизни святого Фомы, по моему усмотрению. Я не возражал, вы же понимаете.

Лоренсо, застигнутый врасплох, размышлял. Фамилия Бильбитуа не была ему незнакома. Этого человека знал весь или почти весь Мадрид, ведь имена богачей всегда на слуху. К тому Же доминиканец, вероятно, заметил имя Инес среди протоколов десятков допросов, проводившихся с тех пор, как он взял это дело в свои руки. Хотя Касамарес не присутствовал на первом допросе девушки, он, конечно, помнил ее, хотя и смутно.

Монах спросил у Гойи:

— Этот купец, чего он ждет от меня взамен?

— Немного.

Гойя отошел ненадолго в соседнюю комнату и вернулся с портретом Инес. Он показал его монаху, осведомившись, узнает ли тот это лицо.

Лоренсо не забыл его. Он кивнул, по-прежнему сжимая в руке кошелек. Девушку зовут Инес Бильбатуа, уточнил Гойя. Да-да, это имя что-то говорило монаху. Несколько дней тому назад Инес получила повестку от Конгрегации в защиту вероучения, прибавил художник скороговоркой, как бы желая поскорее от этого отделаться. Она явилась по вызову в тот же день, и с тех пор ее близкие ничего о ней не слышали.

— Что она натворила? — спросил Лоренсо.

— Не знаю. Никто ничего не знает. Девушке только что исполнилось восемнадцать. Они как раз хотели бы выяснить, в чем ее обвиняют.

— У родителей нет никаких оснований для беспокойства, — заявил доминиканец. — За последние недели мы разослали большое количество повесток. Само собой разумеется, на это требуется время. Это естественно.

— Мой друг Томас хотел бы пригласить вас как-нибудь вечером. Вместе со мной. На ужин у него дома, без всяких затей. Чтобы вы поговорили с ним о дочери, разумеется. А также о работах в церкви. В любой вечер по вашему выбору. Чем раньше, тем лучше.

— Почему бы и нет?

Лоренсо оставался спокойным. То, что сказал ему Гойя, нисколько его не смущало. Он заглянул в свой черный кошелек и положил его обратно в карман, промолвив ровным голосом:

— Я не могу согласиться, чтобы этот торговец, с которым я незнаком, заплатил за мой портрет. Это недопустимо. Верните ему деньги, укажите мне сумму, и я вам ее пришлю. Сегодня я взял недостаточно денег. Но, если этот человек и впрямь желает внести свою лепту в реставрацию церкви, милости просим. Его щедрость будет оценена по достоинству. Передайте ему это. Мы сможем поужинать у него на следующей неделе.

— Не раньше?

— Нет. Раньше не могу.

Он медленно направился к выходу, прибавив:

— Не беспокойтесь из-за денег. Вы их получите.

— Вы не выбрали раму, — сказал Гойя.

— О, вы сделаете это лучше меня.

Инес держат в тесной одиночной келье. Узница, вновь одетая в синий балахон, в драных чулках на босых ногах, с шерстяной шалью, накинутой на плечи, сидит с обреченным видом на деревянной кровати, болтая ногами. Скоро месяц, как она находится в заточении. Напротив, на стене, висит распятие, всемирный символ скорби и смерти. На полу — кувшин с водой, глиняный стакан, ведро, накрытое крышкой, и немного соломы. На крошечном столике — несколько религиозных книг.

Девушка слышит звук отодвигаемого засова и видит, как открывается дверь. В камеру входит монах с открытым лицом. Он запирает за собой дверь и спрашивает, действительно ли она Инес Бильбатуа.

Инес кивает. Да, это она.

— Вы не должны бояться, — говорит Лоренсо, который впервые встречается с ней с глазу на глаз. — Я пришел посмотреть, могу ли помочь вам так или иначе.

— Да, — отвечает она, — вы можете. Конечно, можете. Наверняка.

Монах улыбается. Кажется, что в этом человеке нет ни малейшего недоброжелательства и даже строгости. С тех пор как Инес оказалась в застенках инквизиции, она впервые, наконец, видит улыбающееся внимательное лицо, незнакомца, проявляющего к ней интерес и желающего ей помочь. Она сразу же проникается к доминиканцу доверием.

— Что я могу для вас сделать? — спрашивает он.

— Я бы хотела вернуться домой.

— Понимаю, — говорит Лоренсо. — Прекрасно понимаю. Несомненно, вы туда вернетесь.

— Когда?

— Это уж не мне решать. Сожалею, но у нас здесь очень четкие правила.

— Но я призналась! — восклицает девушка. — Я покаялась! Я сделала всё, что от меня требовали!

— Вот именно, — замечает монах.

— Что — вот именно? На что вы намекаете? Что это грех?

— Какой грех?

— Признаться в том, что неправда, это грех?

Лоренсо, по-видимому, не совсем понимает, что она хочет сказать. Он просит девушку выражаться яснее. Она старается изо всех сил:

— Если человек признается в чем-то ложном, в том, чего не было, это грех?

— Например? В чем вы признались?

— Во всём, что они хотели!

— В чем же?

— Уже не помню! С тех пор прошло много времени… Мне было так плохо… Я даже не знаю, что сказала… Речь шла о свинине…

— Стало быть, вы полагаете, что солгали?

— Я в этом уверена.

Лоренсо, спокойный и убедительный с большинством мужчин, человек, перед чарами которого трудно устоять, чувствует себя неловко с малознакомыми женщинами. Они кажутся ему непонятными, скрытными и уклончивыми. Он их боится. В семинарии ему внушали, что женщины — это врага греха, сущая погибель для мужчины. В старинных книгах ясно сказано: Ева первой поддалась на искушение дьявола и навлекла на Адама изгнание из рая, горе и смерть. Праведник должен остерегаться женщин, святой Павел категоричен в этом отношении: тем, кто женат, подобает жить так, как будто у них нет жен. Подлинные слуги Христа — это люди, ставшие евнухами из любви к нему.

Однако Лоренсо — это крестьянин, крепкий, полнокровный и жилистый. Влечение к женскому телу, этому тайному источнику радости, преследует его с детства как непостижимая тайна. Подобно прочим священникам такого же возраста, он страдает ночными эрекциями, от которых лечится холодной водой. У молодого монаха даже случаются непроизвольные поллюции, в которых ему приходится довольно униженно признаваться на исповеди (его духовник — сам отец Григорио, который слушает молча, не дает никаких советов и ограничивается тем, что прописывает грешнику несколько серий покаянных молитв). Лоренсо, как и других семинаристов, нередко посещали чувственные мечты при созерцании статуй пресвятой Девы или картины, где обнаженную грудь какой-нибудь мученицы пронзал меч палача. Богохульные, кощунственные мечты, от которых трудно избавиться.

Когда Касамаресу было двадцать два года, однажды вечером, он был проездом в Сарагосе, где никто его не знал. Он улизнул из монастыря, где его приютили, и, подобно тому, как убийца устремляется навстречу преступлению, переоделся в костюм бедняка, купленный у старьевщика, и отправился в один злачный квартал, расположенный за городской чертой, на берегах Эбро. Молодой человек увидел там проституток в пестрых платьях, посылавших воздушные поцелуи в темноту. Одна уцепилась за руку Лоренсо и увлекла его за собой. Он не сопротивлялся. Она подвела его, напевая, к какой-то двуколке и забралась в нее. Он последовал за ней и оказался, по-видимому, на груде жестких мешков. Там лежала собака, и девица прогнала ее. Мрак был кромешным. Монах слышал шум реки, довольно близко. Он даже не видел лица той, которая уже стягивала с него обноски, по-прежнему напевая.

Сколько ей было лет? Каким было ее лицо, на кого она была похожа? Лоренсо так этого и не узнал. Он беспрекословно дал проститутке деньги, которых та потребовала, и позволил отвести его обратно за руку. За четыре минуты он лишился того, что в его деревне называли невинностью, и девушка спровадила своего кавалера, едва опомнившегося от потрясения. Ему пришлось одному искать дорогу впотьмах, отбиваясь от прочих шлюх.

Вернувшись в Сарагосу, Лоренсо выбросил свой костюм грешника, вновь облачился в сутану и разбудил одного из монахов среди ночи, чтобы немедленно исповедаться. Мысль, что Бог может призвать его к себе сейчас, в состоянии смертного греха, были для него невыносима. Несмотря на отпущение грехов, которое юноша получил из уст заспанного старца, он почти не спал в ту ночь.

Впоследствии, когда Касамарес вспоминал эту вечернюю слабость, которую он приписывал, дабы оправдаться в собственных глазах, необходимости в знании, потребности в новом опыте, он неизменно чувствовал легкое отвращение, брезгливость. Эти воспоминания отнюдь не походили на чувственные радости, о которых он мечтал, на утехи, описания которых он, к примеру, читал в руководствах духовников, таких, как в наставлениях знаменитого отца Санчеса. Ничто в них не воскрешало в памяти женские прелести, упоение плоти, пьянящую пучину наслаждения, все те образы, которые неотступно, жестоко преследовали молодого монаха.

Он помнил только свои ноги в грязи, шаткую двуколку, запах женщины и псины. И всё же неведомая сила то и дело заставляла его вспоминать тот печальный вечер близ стен Сарагосы, у берега Эбро. Некий голос — его собственный голос — нашептывал, что он узнал лишь видимость любви, что всё остальное еще предстоит открыть, изведать.

Тот же самый голос настойчиво говорите ним сейчас в келье Инес. Доминиканец замечает верхнюю часть груди, когда девушка наклоняется к нему, угадывает белоснежное тело, скрытое под синей хламидой. Она бледнее, чем на портрете, написанном Гойей, не такая улыбчивая, не такая сияющая, но всё тот же ангел, это не подлежит сомнению. Ангел, повторяющий не без тревоги:

— Это грех?

Лоренсо знает, что он не может ничего сказать. Не он расследовал это дело, не он установил слежку в таверне доньи Хулии. Он довольствовался общими указаниями. Другие продумали всё до мелочей.

Однако монах не сообщает умоляющей его узнице ничего подобного. Зачем? Ему не в чем себя упрекнуть, ни в отношении братии, ни в отношении Бога. Притом он не может позволить себе ни малейшей снисходительности.

Инес снова и снова говорит, что хочет вернуться домой прямо сейчас, что она ничего не сделала, что она просто не любит свинину и не знает никаких еврейских ритуалов, а призналась в том, что от нее хотели услышать, чтобы ее больше не мучили.

— Я могу передать весточку вашим близким.

— О да!

— Что мне им сказать?

— Что я их люблю. Пожалуйста, скажите, что я их люблю: отца, матушку, братьев, люблю их всех, что я не сделала ничего дурного и желаю поскорее их увидеть…

Я передам им это.

— Не хочу, чтобы они думали, будто я что-то натворила. Скажите же им это. В первую очередь это. Что я их дочь. Что я скоро вернусь домой. Пусть они меня ждут.

Девушка закрывает глаза, складывает руки и говорит:

— Всё время, по десять, двадцать, сто раз на дню я закрываю глаза и молюсь. Я молю Господа, прошу его показать мне матушку и отца, а также братьев, чтобы они стояли здесь передо мной, когда я открою глаза…

— Хотите, чтобы я помолился вместе с вами?

— Да. О да, спасибо.

Инес бросается к ногам Лоренсо и обнимает их. Монах не знает, куда девать свое тело, и не понимает, что делать. Он обхватывает голову девушки руками и просит ее встать. Она продолжает сжимать нога монаха. Ее шерстяная шаль упала. Должно быть, на миг она потеряла голову.

Лоренсо осторожно ласкает волосы Инес. Он просит ее не плакать, говорит, что всё уладится, что он об этом позаботится. Банальные дежурные фразы, но монах не может придумать ничего другого, он еще никогда не оказывался в подобном положении.

Узница устремляет на него свой взор. Лоренсо видит в ее глазах слезы. Впервые в жизни он видит так близко от себя плачущую девушку. Она пребывает в растерянности, она не в состоянии успокоиться и здраво мыслить. Бесполезно с ней говорить: она всё равно не услышит. Внезапно монаха посещает поразительное видение, образ изображенной на портрете женщины, которая тянет его в темноту, туда, где шумит река, мурлыкая при этом какую-то любовную песенку. Лоренсо гонит от себя этот образ, но он возвращается, и он снова гонит его. Инес плачет и стонет у его ног.

Касамарес принимается молиться, но его голосу недостает твердости:

— Gloria in excelsis Deo…

Инес знает эти слова. Она продолжает:

— …et in terra hominibus…

— …bonae voluntatis, — произносят они вместе.

Руки Лоренсо опускаются на плечи Инес и сжимают их. Он приподнимает девушку и привлекает ее к себе, она не противится и даже садится к нему на колени. Инес уже не одна, она прижимается к мужчине, как бы в поисках поддержки, и обвивает его шею руками под большим воротом монашеской станы.

Еще некоторое время оба продолжают молиться.

 

7

Несколько дней спустя Лоренсо вызвали в Севилью по делу внутреннего порядка, а также в связи с внешней политикой. Годом раньше, в июне 1791 года французский король попытался бежать из Франции с женой-австрийкой и детьми в дорожной карете; все они были переодеты. Беглецы, которых узнали в Варенне, были арестованы на одном из местных постоялых дворов и доставлены в Париж, где им пришлось пройти сквозь две шеренги солдат, державших ружья прикладами вниз, в знак бесчестия.

По мнению искушенных наблюдателей, французская корона, возложенная на голову нерешительного и недальновидного монарха, была обречена рано или поздно упасть. Ее могла спасти лишь немедленная интервенция европейской коалиции, которая никак не могла сформироваться и к которой не решался присоединиться король Испании Карлос IV, тщетно побуждаемый к действиям Людовиком XVI.

Что касается французского духовенства, в среде которого царил раскол (священникам надлежало присягать «гражданской конституции духовенства», коль скоро они желали и впредь выполнять свои обязанности), некоторые его представители уезжали за границу, подобно эмигрировавшим дворянам, и искали защиты, убежища в соседних католических странах, главным образом, в Испании. Что делать с этими людьми? Как их принимать? На эти вопросы, в числе ряда прочих, была призвана дать ответ встреча в Севилье.

Лоренсо пробыл там дольше, чем предполагал, и вернулся в Мадрид к концу июня.

Прошла еще одна неделя и, наконец, не без помощи Гойи, Касамарес откликнулся на приглашение Томаса Бильбатуа, до сих пор не получившего никаких известий о дочери. Свидание было назначено на 6 июля.

Вечером, примерно в половине девятого, когда на улице было еще светло, Гойя и Лоренсо разом переступили порог дома торговца. Их встретил дворецкий, затем они прошли через двор, где еще кипела работа, и направились к главной лестнице, где слуги уже зажигали факелы.

Бильбатуа с обоими сыновьями встречал гостей у подножия лестницы. Купец поклонился представителю Конгрегации в защиту вероучения и поблагодарил за высокую честь, которую тот оказал ему своим визитом. Лоренсо, казавшийся спокойным и невозмутимым, ответил на это бесхитростными и долгожданными словами. Это ему очень приятно, он сожалеет, что не смог прийти раньше, и так далее.

Бильбатуа дружески поздоровался с Гойей, они даже обнялись, и пятеро мужчин поднялись по лестнице. Наверху их ждала Мария-Изабелла, очень нарядная и надевшая по этому случаю украшения. Она почти не накрасилась, так как принимала монаха, облачилась в платье с закрытым воротом и спрятала волосы под плотной черной мантильей.

Томас представил доминиканцу свою супругу, и она сказала гостю «милости просим». Он поблагодарил женщину, едва поклонившись и не дотронувшись до ее руки.

— Сюда, пожалуйста, — сказала она.

Всё это напоминало обычный вечерний прием.

Они прошли через длинную галерею на втором этаже, останавливаясь, чтобы полюбоваться моделью какого-нибудь галеона или позолоченной статуей святого, привезенной с американского континента, в которой чувствовался мощный, свободный от европейского влияния почерк неизвестного художника с мексиканских плоскогорий или из джунглей Коста-Рики. Фламандские гобелены щедро являли взору товары, привезенные со всех доселе открытых материков. Эти настенные ковры казались наиболее ценными отражениями купеческих витрин и кладовых. Земля была неистощимым рогом изобилия, милостиво предоставленным в людское распоряжение. Все сокровища мира казались доступными, как бы дарованными не оскудевающей рукой щедрой природы, некогда дикой и наконец укрощенной.

Все остановились перед портретом во весь рост хозяина дома, на котором Гойя изобразил купца на фоне моря с бороздящими его кораблями; правая рука Бильбатуа покоилась на глобусе, а в левой он держал какой-то свиток. Лоренсо выразил восхищение произведением мастера.

— Это больше, чем человек, — произнес он с улыбкой, — это сама жизнь.

По-видимому, Гойе чрезвычайно понравилась эта фраза. По-прежнему невозмутимый, Лоренсо прибавил, что, по крайней мере, у торговца были средства для того, чтобы художник нарисовал ему руки.

— Мне-то свои пришлось спрятать, — сказал он. — К счастью, я ношу сутану. И смог убрать руки в рукава.

Сделав еще несколько метров по галерее, они прошли мимо других уменьшенных, тщательно выполненных моделей кораблей, с такими же миниатюрными экипажами на палубе и в снастях, и на сей раз остановились перед недавно написанным портретом Инес, бесполезным подарком ко дню рождения, на который Лоренсо обратил внимание в мастерской художника.

Улыбка сошла с уст доминиканца, долго рассматривавшего лучезарный портрет. Он казался воплощением юности, всех чаяний мира. От улыбки девушки вся галерея озарилась светом. Отец, мать и братья молчали, наблюдая за поведением монаха.

— Мне жаль, — произнес Томас неожиданно дрогнувшим голосом, — что моя дочь не может отужинать с нами сегодня вечером.

Лоренсо покачал головой. Можно было подумать, что он разделяет горе Томаса и тоже сожалеет об отсутствии девушки. Однако Касамарес ограничился словами:

— Превосходная работа, Гойя. Поистине превосходная.

После этого он неторопливо зашагал вперед.

Гойя несколько мгновений стоял на месте, устремив глаза на картину. Затем он тоже медленно побрел дальше.

В конце галереи, прежде чем войти в столовую, Томас показал Лоренсо небольшой стол и сделал знак подойти к нему. Двое слуг приподняли расшитую серебром ткань и сняли покров с железного ларца, стоящего на столе.

Томас сам привел в действие запоры, открыл ларец, откинул квадратик красного бархата и, как в волшебной сказке, явил взорам ряды золотых и серебряных монет, тщательно уложенных и удерживаемых на месте деревянными распорками.

Лоренсо не выразил ни малейшего удивления, несмотря на то, что блестевшие перед ним деньги составляли гигантскую сумму. Он не стал наклоняться. Его взгляд оставался спокойным.

— Кстати, — сказал монах Томасу, — надеюсь, наш друг Гойя передал вам, что я не могу допустить, чтобы кто-то заплатил за мой портрет.

— Да, он мне это говорил.

— Благодарю вас за это намерение, но, на мой взгляд, подобный жест шел бы вразрез с нашими обычаями.

— Понимаю, брат Лоренсо, — ответил Бильбатуа. — Прекрасно понимаю. На том месте, которое вы занимаете, вам не подобает никоим образом навлекать на себя подозрения. Я поступил неуместно, простите меня. Прошу вас лишь принять этот взнос для реставрации церкви моего святого покровителя.

— Благодарю от имени апостола, — произнес Лоренсо.

Слуги опустили бархат и закрыли ларец, в то время как Бильбатуа и его жена показывали дорогу в столовую. Комнату освещала великолепная огромная голландская люстра из сияющей бронзы, на двадцать свечей. Начищенные до блеска серебряные чаши и кувшины для воды, стоявшие на предметах обстановки, отражали свет.

Мария-Изабелла разместила гостей вокруг стола, и они некоторое время стояли, пока доминиканец, как подобает, читал молитву перед едой.

После этого все перекрестились и сели — Лоренсо по правую руку от Марии-Изабеллы, Гойя — по левую, и ужин начался с бутылки старого портвейна. Бильбатуа рассказал, что он кладет бочку отменного портвейна в трюмы некоторых своих кораблей, исключительно для того, чтобы вино дважды или трижды совершило кругосветное путешествие. Постоянное движение судна, дескать, улучшало его вкус и усиливало аромат.

Все подняли бокалы, вдохнули запах вина и выпили за реставрацию церкви святого Фомы. Это было безопасно. Всё дышало благовоспитанностью, учтивостью, едва ли не наслаждением от общения. Брат Лоренсо, в то время как слуги приносили маслины, ветчину, соленую рыбу, миндаль, а также кое-какие экзотические диковины, первым заговорил об Инес.

— Полагаю, — промолвил он, — что вы беспокоитесь о вашей дочери и ждете от нее вестей.

— О да, конечно, — сказала Мария-Изабелла. — Мы думаем только о ней. Наша дочь, можно сказать, никогда не покидала этого дома. Она всегда жила с нами. И у нас до сих пор нет никаких известий.

— Вы ее видели? — спросил Томас.

— Да, несколько раз.

— Как она? — спросила мать. — Чем она занимается?

— У нее всё очень хорошо, — ответил монах, торопливо отхлебнув портвейна. — Девушка спокойна, пребывает в добром здравии и шлет вам всю свою любовь. Она часто говорит о своей семье.

— В чем дело? — спросил Альваро. — Что она сделала? Мы все задаемся этим вопросом!

— Да, — подхватила мать. — Мы не понимаем, что ей ставят в упрек. Нас никто об этом не известил. Когда мы можем надеяться ее увидеть?

— Не могу сказать точно. Ей придется сначала подвергнуться суду.

За столом на миг воцарилась тишина. Казалось, даже слуги затаили дыхание. Бильбатуа спросил у доминиканца:

— Суду? Почему суду? В связи с чем?

— В связи с тем, в чем она призналась, — спокойно ответил Лоренсо.

Тишина стала еще более напряженной, осязаемой. По знаку Томаса слуги ушли на цыпочках. Они закрыли за собой двери.

— В чем она призналась? — спросила мать.

— Вы не догадываетесь?

— Нет.

— Ни у кого здесь нет ни малейшего понятия, — сказал Томас. — Мы уже ломали над этим голову.

Лоренсо ненадолго задумался, прежде чем сказать:

— Она призналась в том, что тайно совершает еврейские ритуалы.

Все переглянулись с крайним изумлением, а затем мать заявила:

— Этого не может быть.

— Почему?

— Этого не может быть. Еврейские ритуалы? Инес? Мы же старинный христианский род!

Лоренсо, словно предвкушавший все эти вопросы, все эти реакции и возражения, повернулся к Томасу и сказал:

— Не бойтесь меня поправить, если я ошибаюсь, но братья, ведающие нашими архивами, рассказали мне, что прадед вашей бабки, которого еще не звали Бильбатуа, переменил веру, обратившись из иудаизма в христианство, когда он уехал из Амстердама со всей своей семьей, чтобы поселиться в Испании. Это случилось, если память мне не изменяет, во времена правления Филиппа IV, в 1634 году. Стало быть, в вашем роду есть предок-еврей.

Все онемели от удивления, в то время как Лоренсо спросил у Томаса, поднося ко рту оливку.

— Это правда или ложь?

— Думаю, правда, — глухо ответил Томас. — Я что-то такое слышал. Но я полагал, что один знаю об этом.

— Вы не один, так как ваша дочь призналась.

— В чем именно она призналась?

— В том, что продолжает совершать еврейские ритуалы, которые, как вам известно, запрещены. В том, что совершает их тайно. Полагаю, она слышала о своих очень давних корнях.

— От кого?

— Она не сказала. Это один из моментов, который суд попытается выяснить. Не исключено, что изъян у нее в крови. С самого рождения.

— О каких еще ритуалах идет речь? — внезапно осведомилась Мария-Изабелла. — Я слышу об этом впервые.

Она спросила, обращаясь к мужу:

— Это было с твоей или моей стороны?

— С моей, — ответил Томас.

— И наша дочь якобы в курсе?

— По-видимому, да, — сказал Лоренсо.

— Инес, дескать, была, — продолжала мать, разволновавшись, — в курсе чего-то, что якобы произошло в нашем роду более века тому назад, о чем я сама не подозревала? И она никогда со мной об этом не говорила? Полноте, этого не может быть!

— Может, и так, сударыня, Случай вашей дочери — не единственная странность, в которой нам приходится разбираться. Что касается Инес, я досконально изучил это дело. Допрос проводился по правилам. Однако не все детали ясны. Повторяю: нельзя утверждать наверняка, что ей известно об обращении вашего предка. Вероятно, она встретила человека, оказавшего на нее влияние, и переменила веру.

— Обратилась в иудаизм?

— Нам доводилось видеть еще более удивительные вещи. Поэтому мы должны провести судебный процесс, который последует за расследованием и решит судьбу вашей дочери. Повторяю еще раз то, что уже говорил: она призналась, что совершает еврейские ритуалы, не ест свинину и так далее.

— Но Инес не любит свинину! — вскричал Анхель. — Она никогда ее не ест!

— Это то, что она говорила вам и своим друзьям. Ясно, что она лгала.

— Да где же она узнала эти самые ритуалы? — недоумевал Бильбатуа. — Кто ее им научил, кто якобы отвратил ее от нашей веры? Ведь жена вам сказала: она никуда отсюда не отлучалась!

— У вас огромный дом, он открыт для всех, в нем работают десятки людей и каждый день бывают иностранцы. Здесь гуляет зараза со всего света.

— Моя дочь, — прибавил Томас, — не могла признаться в чем-то, чего она не знает.

Лоренсо согласился с ним в этом. Очевидно, она что-то знала. Трудно поверить, чтобы знания и тяга к запрещенным ритуалам передавались по наследству, от далеких предков. Столь давнее родство, насколько известно, не отражается на верованиях.

— В силу всех этих причин, — прибавил он, — мы должны продолжать искать сообщников. Скорее всего не обнаружится ничего серьезного, но поставьте себя на наше место. Бог не простит нам, если мы не пойдем по следу, который, если повезет, наперника позволит выявить целую подпольную сеть врагов поры.

Альваро внезапно перегнулся через стол и спросил у Лоренсо:

— Мою сестру пытали во время допросов?

— Естественно, — тут же ответил монах, — как и всех подозреваемых.

На сей раз стол окутала завеса страха. Только что сказанное слово оживило в памяти мрачные истории былых времен. «Пытка» — слово, которое произносится не иначе как шепотом. Мария-Изабелла схватила салфетку, порывисто смяла ее и спросила у Лоренсо:

— Вы мучили мою дочь?

Анхель протянул руку, как бы успокаивая мать, казалось, готовую лишиться чувств, в то время как доминиканец поправил ее:

— Ее подвергли допросу с пристрастием. Только один раз. Обыкновенному допросу с пристрастием.

Это означало, что при допросе Инес ограничились методами, которые не могут привести к смерти, вызвать большую потерю крови или перлом одной из конечностей. Гойя, которому было не по себе, с тех пор как он оказался за этим столом, попросил кое-что уточнить. О чем шла речь? О дыбе? Испанском сапоге? О четвертовании?

— О простом подвешивании, — ответил Лоренсо. — Это продолжалось всего несколько минут. Признание было получено очень быстро.

В некоторых случаях слишком продолжительное подвешивание способно привести к остановке дыхания подозреваемого и повлечь за собой смерть от удушья. В давних архивных материалах встречались подобные примеры, о которых Лоренсо было известно. Он не стал об этом упоминать.

Бильбатуа спросил:

— Вы при этом присутствовали?

— Нет. Это не мое дело.

— А я-то думал, — продолжал Томас, — как и все думали, что от таких допросов давным-давно отказались!

— Так оно и было, — промолвил монах, — но нынешнее положение церкви вынуждает нас к этому вернуться.

— Отчего? — осведомился Альваро.

— Оттого, что ввиду заблуждений, омытых потоками крови, которые приходят к нам из Франции, и заразы, которая нам угрожает и даже распространяется по всей Испании, мы, как никогда, обязаны искать и защищать истину.

Мария-Изабелла положила салфетку на стол и спросила с неожиданной хрипотой в голосе:

— Вы полагаете, что моя дочь угрожала церкви?

— Возможно. Она или ее сообщники. Нам нельзя ничего упускать из вида. Если вы правоверные христиане, то должны понять.

— Объясните, — вновь заговорил Альваро, — я хотел бы знать. По-вашему, эти методы ведут к истине?

— Непременно.

— Но почему вы в этом уверены?

— Пытка — решающее доказательство истины. Другого мы не знаем.

— Скажите почему, — попросил Гойя.

— Всё очень просто.

После возвращения из монастыря, где Лоренсо принял решение, его сознание замкнулось и в то же время расширилось. Замкнулось, так как он обуздал свое мирское любопытство, выбросил из головы все либеральные, философские и научные искушения, занесенные из Франции либо из других стран, и резко, судорожно принялся цепляться за традиционную католическую веру. Расширилось, ибо внутри этой веры, которая могла показаться этаким прокрустовым ложем, он находил новые мотивы, дотоле незримые пути, идеи и образы, порой удивлявшие его самого.

Так, в этот вечер доминиканец, еще не подозревая о том, что его столь блестяще начавшаяся инквизиторская карьера, того и гляди, покатится под откос, пылко и красноречиво утверждал, что пытка — это решающее доказательство истины. Почему? Потому что невиновные никогда не признаются. Бог, вещал монах, дает им во время допроса с пристрастием (который неразумные люди именуют пыткой) силу переносить боль вплоть до конца страданий. Поэтому пытка — дар Божий.

— На тех, у кого душа невинна, как у младенца, — поучал Лоренсо, — пытка совершенно не действует. — Они легко ее выдерживают. Боль — это ключ к душе, нам всем пора это понять, иначе мы зайдем в тупик. Иисус — это высшая истина, мы все это знаем. Он — сама истина и жизнь. И вот, когда мы видим его распятым на кресте, что за образ он нам являет? Образ страдающего человека. Но того, кто страдает за правду.

Все молча слушали человека, горячо отстаивающего пытку, и думали, что он лишился рассудка. Лоренсо и впрямь производил такое впечатление. Между тем его речь оставалась связной и точной.

— Возьмем даже случай тех, кого нельзя назвать невиновными, к примеру, вашей дочери. Допрос с пристрастием заставляет этих людей признаться, покаяться в своих грехах, и это признание, уверяю вас, так как я сам в этом убедился, приносит им необычайное умиротворение и душевный покой. Допрос с пристрастием закаляет сердце и возвышает дух, это дар Божий, и мы должны воздавать ему хвалу, независимо от того, виновны мы или нет. Посудите сами: тем, кто виновен и признается, пытка приносит облегчение, ибо нет ничего более тяжкого, чем грех. Тем же, кто невиновен и не признается, она спасает жизнь.

Закуски по-прежнему стояли на столе. Кроме Лоренсо, никто к ним не притронулся. После красноречивых дифирамбов в адрес пытки, которая казалась всем бесчеловечной, Гойя довольно неловко попытался разрядить атмосферу в столовой.

— Это не выдерживает никакой критики, — заметил он, обращаясь к Лоренсо. — Пытка абсолютно ничего не доказывает. Если бы мне сделали больно, я признался бы в чем угодно! Скажем, что я — турецкий султан!

— Нет, — возразил монах, — вы бы не признались.

— Совсем наоборот! Я себя знаю: чтобы прекратить страдания, я покаялся бы в чем угодно!

— Ничего подобного.

— Почему же?

— Гойя, ответьте: несмотря на то что о вас говорят, я уверен, что в глубине души вы боитесь Бога. Разве я не прав?

— Нет, это правда, я боюсь Бога, как и все люди.

— Так вот, страх перед Богом в том случае, если бы вы подверглись пытке, помешал бы вам в этих чрезвычайных обстоятельствах сделать ложное признание. Милость Божья не оставила бы вас.

— А если бы от боли у меня помутился рассудок, если бы я уже не понимал, что говорю?

— Гойя, послушайте и поверьте мне. У нас есть опыт в делах такого рода. Если вы невиновны, то Бог даст вам силу выдержать боль до конца.

После очередной паузы, во время которой все услышали, как Мария-Изабелла тихо плачет, закрыв лицо салфеткой, Бильбатуа, в свою очередь, спросил:

— Вы уверены в своих словах?

— Да, уверен, иначе я бы этого не говорил.

— И вы никогда не сомневались?

— Конечно, сомневался. У меня тоже были сомнения, это естественно. Я задавался множеством вопросов. Но с некоторых пор эти сомнения меня покинули, и всё стало ясно. Я больше не сомневаюсь. Христос вселил в меня свою уверенность, как и в святого Фому. Отныне она всегда пребудет со мной.

— Простите за нескромный вопрос, брат Лоренсо, — сказал Бильбатуа, — а вас лично допрашивали таким образом?

— Меня?

— Да, вас. Вас когда-либо подвергали допросу с пристрастием?

— Нет, никогда.

— Значит, такой случай еще не представился?

Бильбатуа тяжело дышал, размышляя. Он схватил кусок ветчины и проглотил ее одним махом. Гойя, наблюдавший за своим другом и хорошо знавший Томаса, заметил в его глазах огонек, которого он никогда прежде не видел, ни разу не дававший о себе знать, пока он работал над его портретом. Мрачный, но яркий, непрестанный, дикий блеск в глазах.

Он хотел что-то сказать другу, но тот снова взял слово. Он говорил Лоренсо бесстрастно, еле слышно:

— Если бы вас подвергли пытке и потребовали признаться в чем-то нелепом, невероятном, бог весть в чем… Скажем, в том, что вы — обезьяна! Что у вас человеческий облик, но на самом деле вы — переодетая мартышка! Вы уверены, что Бог даст нам силу это отрицать? Не скажете ли вы под пыткой, под действием боли, невыносимой боли: да-да, я согласен, признаюсь в том, что я — обезьяна?

В то время как Лоренсо смотрел на Бильбатуа с недоумением, не находя слов для ответа, Гойя вскричал с деланным смехом:

— Я бы признался! Сразу бы признался!

— Ты — да, не сомневаюсь. А вы, брат Лоренсо? Я задал вопрос именно вам.

Мария-Изабелла, вероятно знавшая этот зловещий недобрый блеск во взгляде своего мужа, обычно любезного, улыбчивого, лукавого человека, попробовала его урезонить. Она постучала рукой по столу со словами:

— Томас…Томас…

Но Томас ее не слушал. Он продолжал смотреть на Лоренсо в упор в ожидании ответа. Лоренсо опустил глаза, уставившись в стол. Он как будто рассматривал бокал с портвейном, который всё еще держал в руках.

Гойя в очередной раз попытался снять напряжение. Он спросил у Бильбатуа, что за странную игру тот затеял. Никто не станет требовать от брата Лоренсо признания в том, что он — обезьяна.

— Напротив, я собираюсь это сделать, — ответил Томас.

Он медленно встал, отодвинул стул и направился к двери. Мария-Изабелла окликнула мужа, пытаясь его вернуть, но тщетно. Томас ушел, не проронив ни звука. Его жена попросила Альваро и Анхеля сходить за отцом. Оба ее сына не двинулись с места.

Лоренсо, поднявший глаза, смотрел на каждого из собравшихся по очереди, в особенности на Гойю, который, казалось, читал в глазах доминиканца немой упрек, будто художник завлек его в западню.

В столовой наступило всеобщее замешательство. Мария-Изабелла растерянно предложила гостю анчоусы. Монах не удостоил их взглядом. Даже не потрудился отказаться. Женщина спросила у него, что еще слышно об Инес. Лоренсо отделался несколькими словами. Да, у нее всё в порядке, всё прекрасно. Теперь он выглядел обеспокоенным. Мария-Изабелла взмахнула колокольчиком, призывая слугу, но никто не откликнулся. Она спросила у Гойи, над чем тот сейчас работает. Художник, застигнутый врасплох, замялся и промычал что-то невразумительное. Альваро молча встал, вышел и так же молча вернулся несколько минут спустя.

И тут в столовой вновь появился Томас Бильбатуа. Он держал в руке листок, на котором только что написал несколько строк. Он протянул его Лоренсо со словами:

— Держите. Прочтите и подпишите.

— Что это такое?

— Ваше признание.

— Что это значит?

— Я вам его прочту. А затем вы поставите свою подпись.

Бильбатуа поднес к глазам бумагу и прочел:

— Я, Лоренсо Касамарес, признаюсь и каюсь в том, что, невзирая на мое человеческое обличив, в действительности являюсь плодом скрещивания самца-шимпанзе и самки-орангутанга. Я хочу добавить, что сделал всё возможное для того, чтобы влиться в ряды Конгрегации в защиту вероучения, дабы опорочить и погубить ее.

— Ну вот, подписывайте. — Торговец протянул гостю перо и чернильницу. — Подписывайте.

В то время как Мария-Изабелла, лишившаяся от волнения дара речи, взирала на происходящее с таким ужасом, словно только что в окна комнаты с гиканьем и свистом ворвалась стая бесов, Гойя встал и спросил у Бильбатуа, пьян ли тот или сошел с ума.

— Не вмешивайся, Франсиско, — отрезал купец, продолжавший протягивать доминиканцу листок. — Это касается только меня.

Брат Лоренсо медленно поднялся, нахмурившись, как бы силясь разгадать смысл этого необычного, даже неслыханного события. Что же делать? Ни одно из руководств духовников не могло ему помочь. Он не помнил ни одной ссылки на что-либо подобное, ни одного похожего прецедента. Бильбатуа прекрасно знал, что он не вправе позволить себе такую дерзость по отношению к члену инквизиции. Значит, он и впрямь сошел с ума, как полагает Гойя? И, коль скоро это правда, если этот человек обезумел от горя, скажем, после необъяснимого заключения дочери под стражу, то как же ему, Лоренсо, вести себя с сумасшедшим?

— Так вы подпишете, да или нет? — осведомился Томас.

— Послушайте…

— Я ничего не хочу слушать. Подпишете?

— Томас Бильбатуа, с какой стати, по-вашему, я должен это подписывать? Я никогда не подпишу, вы же прекрасно знаете! Прошу вас, прекратите эту игру, Христа ради!

— Сегодня вечером Христу не до нас. Он куда-то отлучился, представьте себе. Его здесь нет. Я пригласил его, но он задержался в другом месте по делам. Он поручил мне вам это сказать.

— Что ты плетешь? — ахнул Гойя.

— Томас, замолчи! — воскликнула Мария-Изабелла надтреснутым, непривычно хриплым голосом. — Замолчи!

— Стало быть, не подпишете?

— Нет, не подпишу! Конечно, нет!

И тут Бильбатуа подал знак своим сыновьям, которые вышли из комнаты, точно уже знали, что должны делать. Вслед за этим в столовую через две двери вошли трое слуг. Томас велел им закрыть оконные ставни и опустить шторы, что они и исполнили.

Лоренсо подошел к Гойе и сказал:

— Франсиско, уведите меня отсюда.

— Пойдемте, — ответил Гойя.

Художник хотел было вывести монаха через парадный вход, но слуги по знаку Томаса преградили им путь.

— Откройте эту дверь! — закричал художник.

Слуги как будто его не слышали. Гойя бросился на них и попытался прорваться к выходу, Лоренсо следовал за ним по пятам. Слуги, молодые и сильные (двое из них были африканского происхождения), оттолкнули обоих. Гойя накинулся на них с кулаками и завопил:

— Выпустите нас!

— А он выпустил мою дочь? — произнес Томас так же громко, как его друг. — Слушал ли он, когда она умоляла ее освободить?

В эту минуту Анхель и Альваро вернулись в столовую с длинной веревкой в руках. Гойя продолжал тщетно бороться со слугами, в то время как Лоренсо ждал, поджав губы. Бильбатуа сделал знак своим людям, которые схватили Гойю и потащили его из комнаты. Лоренсо собирался последовать за ним, но ему не дали пройти. Впервые миряне подняли руку на служителя культа, покусились на его святое облачение, и это ошеломило его. Он и вправду, как всякий монах, имел обыкновение говорить, что сутана — лучшая защита от людской злобы и превратностей судьбы. И вот, эта сутана оказалась бесполезной, предала его. Грубые руки схватили и отбросили доминиканца, чернокожие руки, повинующиеся не его, а чужим приказам.

— Опустите люстру, — приказал Бильбатуа.

Анхель и еще один слуга вскочили на стол, подцепили голландскую люстру железными крюками и резко опустили ее на стол, посреди тарелок, бокалов и столовых приборов. Половина свечей погасли. Альваро перебросил веревку через опору люстры, закрепленную на потолке, и сделал скользящую петлю.

Из коридора доносился голос Гойи, продолжавшего дико кричать и барабанить в запертую на засов дверь. Лоренсо, вынужденный признать, что речь идет не о простом устрашении, сопротивлялся, стараясь вырваться. Однако африканские слуги держали его крепко.

Бильбатуа в очередной раз осведомился у монаха:

— Вы готовы подписать это признание?

Лоренсо покачал головой, продолжая отбиваться.

— Что ж, — промолвил Томас, — мы сейчас увидим, даст ли Бог вам силу выдержать пытку. Сейчас мы узнаем правду.

Торговец подал знак своим сыновьям. И тут Мария-Изабелла выскочила из столовой через другую дверь. Заливаясь слезами, она прибежала в маленькую молельню, встала на колени перед иконой Богоматери и принялась торопливо молиться, не понимая толком, что говорит. Очевидно, женщина хотела отвлечь внимание всевидящих глаз там, наверху, и не допустить, чтобы божественное проклятие обрушилось на ее большой дом.

Между тем в столовой, пока двое братьев и слуги связывали руки Касамареса за спиной и втаскивали его на стол, ставя среди разбитых тарелок, Бильбатуа разглагольствовал о Божьей милости и пользе страдания.

— Вот увидите, — говорил он монаху, — насколько вам полегчает, когда вы скажете правду… И как покойно станет на душе… Боль — это дар Божий, принимайте ее с благодарностью…

По сигналу отца сыновья начали поднимать тело Лоренсо, разом дергая за веревку. Ноги монаха оторвались от стола, попутно опрокинув бокал портвейна, запачкавшего стол. Первая боль пронзила его плечи и шею, по обе стороны затылка. Он закусил губу, чтобы не кричать, и добился этого. Томас Бильбатуа встал напротив доминиканца, чтобы лучше его видеть и говорить с ним. Вам нечего бояться, повторял он, с вами Бог, он вам поможет, поблагодарите его. И да будет вам известно, прибавил он, что это обычная пытка, самая мягкая из всех.

Альваро и Анхель, не спускавшие с отца глаз и выполнявшие его приказы, снова дернули за веревку. Тело Лоренсо болталось над разгромленным столом со смятой, забрызганной вином скатертью и бронзовой люстрой, в которой еще горели несколько свечей. Боль становилась нестерпимой. Она завладела мышцами спины, рук, кистей, всей головой монаха. Несколько минут Касамарес сдерживал крик, хотя ему казалось, что его плоть отделяется от костей. Затем, как и предвидел Бильбатуа, он запросил пощады. Прекратите, кричал инквизитор, прекратите.

Томас спросил, готов ли тот признать правду и подписать бумагу. У Лоренсо, голова которого раскалывалась от боли, уже не было сил сказать «нет». Я сделаю всё, что вы захотите, произнес он надтреснутым голосом.

Минутой позже слуги помогли монаху сесть на стул. Он дышал часто и тяжело. Бильбатуа для пущей верности велел ему переписать признание от начала до конца и поставить под ним свою подпись. Таким образом, всё было бы написано его почерком. Анхель поднес Лоренсо стакан воды, который тот выпил залпом.

Томас вложил в руки гостя перо и спросил:

— Предпочитаете, чтобы я прочел вам текст?

Лоренсо едва заметно покачал головой. Он мог прочесть это сам. Он принялся с трудом писать рукой, на которой виднелись красные следы веревки и которая еще слегка дрожала.

Пока Касамарес писал, Томас говорил ему:

— Я сожгу эту бумагу в тот самый миг, когда моя дочь переступит порог этого дома. Даю вам слово. Никто еще ни разу не усомнился в моей честности. Но вам следует запомнить одно: я не смогу долго ждать. Вы хорошо слышали? Я не буду долго ждать.

Лоренсо переписал весь текст, свидетельствовавший о том, что на самом деле он — обезьяна, и подписал его там, где сказал Томас.

Когда монах закончил, Томас предложил ему, в то время как слуги отвязывали веревку, вновь зажигали свечи люстры и водружали ее на место, закончить едва начатую трапезу, на которую его пригласили. Инквизитор промолчал. Тогда купец спросил, не предпочитает ли он удалиться и вернуться в свой монастырь. Лоренсо кивнул. Он предпочитал это.

Засовы парадной двери отодвинули, и гость вышел из комнаты довольно нетвердой походкой.

В коридоре, когда он проходил, опустив глаза, мимо портрета Инес, Томас окликнул его:

— Брат Лоренсо!

Доминиканец остановился, не понимая, чего от него еще хотят. Томас указал на ларец, стоящий на столике, и сказал:

— Вы забыли это.

Лоренсо заколебался, обратив взоры на железный сундучок.

— Если угодно, мои слуги отнесут его за вас. Эта штука довольно тяжелая.

Монах ничего не ответил. Томас отдал какие-то распоряжения слугам, которые удалились и вскоре вернулись с кожаным ремнем. Один из мужчин, самый здоровый, обвязал им свои плечи. К нему привязали ларец, из которого доносился звон золота и серебра.

— Другой слуга взял фонарь. Они будут меняться местами в пути, — сказал Бильбатуа. — И оба вооружены, на случай нежелательных встреч. Не бойтесь.

Лоренсо начал спускаться по лестнице в сопровождении обоих слуг. Он не оборачивался.

Наверху стоял Томас Бильбатуа с документом в руке. Он громко пожелал гостю доброй ночи и напомнил, что бумага будет уничтожена в тот самый миг, когда Инес переступит порог отчего дома.

Лоренсо ушел, так и не оглянувшись.

Гойя, который привез монаха в экипаже, ждал на улице, чтобы отвезти его обратно. Увидев Лоренсо, он подошел к нему и спросил, как тот себя чувствует. Он предложил ему сесть в коляску. Касамарес проигнорировал художника. Он медленно побрел по улице. Гойя пошел за доминиканцем, говоря, что монастырь далеко, и экипаж с лошадью здесь, в его распоряжении. Он прибавил, что ему очень жаль, что он не мог этого предусмотреть и что Бильбатуа окончательно свихнулся. Художник говорил всё, что только приходило ему в голову, предвидя, что последствия этой истории могут оказаться ужасными, даже для него.

Лоренсо не проронил в ответ ни звука и даже не посмотрел на Гойю. Казалось, художник для него больше не существовал. Доминиканец ушел пешком, слегка сутулясь.

Двое слуг следовали за ним. Тот, что шагал первым, сгибался под тяжестью сундучка. Другой, державший фонарь, замыкал шествие.

Вокруг свечи фонаря образовалось световое пятно. Гойя недолго смотрел ему вслед. Вскоре оно исчезло в ночной темноте.

 

8

На следующий день, с утра пораньше, Лоренсо зашел в келью Инес. Она ждала монаха, зная, что накануне (он ей об этом сообщил) ее родители пригласили его в их дом. Девушка, сгоравшая от нетерпения, сразу же спросила, как дела у отца, всё ли в порядке в доме.

— У них всё нормально, — промолвил Лоренсо.

— Ужин прошел хорошо. Вы хорошо поели?

— Да, прекрасно, — ответил доминиканец.

— О чем вы говорили? Обо мне?

— Да, конечно. Только о вас.

— Ну так что же?

Лоренсо, решивший ничего не говорить Инес, ответил, что всё в порядке, что родители очень ее любят и, естественно, беспокоятся за нее. Он же их успокоил.

— Я тоже их люблю, — сказала девушка. — Ужасно люблю. Мой отец — необыкновенный человек. Обожаю с ним работать. Он объехал целый мир, интересуется всем на свете, и у него друзья во всех уголках земли. Он удивляет меня каждый день.

— Могу это понять, — заметил Лоренсо.

— Что вы решили? Скоро ли я вернусь домой?

Касамарес, разумеется, ждал этого вопроса. Но он не знал, что на него ответить. Всю минувшую бессонную ночь, во время которой у этого несчастного всё еще болели плечи, он, пытаясь обрести свой хладнокровный действенный разум, задавался вопросом: что делать? Освобождение Инес от него не зависело. Девушка должна была предстать перед судом инквизиции, и точка. Невозможно этого избежать, тем паче, что он сам был инициатором новой судебной процедуры.

Притом процесс мог затянуться на несколько месяцев, в то время как Бильбатуа грозил, добиваясь своего, что он не станет долго ждать.

Можно ли было обойтись без суда? Вероятно, да, даже в случае подозреваемого, признавшегося в своих преступлениях или заблуждениях. Инквизиция сталкивалась с подобными исключениями, по правде сказать, крайне редкими, к тому же в прошлом. Но после окончания следствия для этого требовалось, помимо поддержки весьма влиятельных особ, согласие главного инквизитора и высшего совета Конгрегации в защиту вероучения. Какие доводы мог бы предъявить им Лоренсо? Как убедить их, что надо отказаться от того, за что он ратовал сам? Как скрыть от вышестоящих вчерашнее унижение, пытку и бессмысленное признание? Как отреагировал бы на это отец Григорио, доведись ему об этом узнать?

Все эти вопросы не давали монаху покоя. Его тяготил еще один вопрос, на который он не находил ответа: что мог сделать Бильбатуа? И что тот собирался предпринять? Лоренсо хотел было немедленно отправиться к Гойе, чтобы попросить его разузнать о намерениях купца. Однако Гойя его предал. Предложив Касамаресу отужинать в доме Бильбатуа, он заманил его в гнусную подлую западню. Очевидно, умышленно. Лоренсо не мог ему этого простить.

Собирался ли Бильбатуа обнародовать его, Лоренсо, признание? Но каким образом? Не покажет ли он его первым делом отцу Игнасио? В таком случае, не должен ли Лоренсо опередить торговца и признаться во всем своему непосредственному начальнику, непосредственно и конфиденциально, рассчитывая на его благосклонность?

А это нелепое признание, как к нему отнесутся? Разве кто-нибудь может принять его за чистую монету, поверить в его искренность? Лоренсо втайне возлагал надежды на этот довод. Здравомыслящие люди скорее всего подумают, что речь идет о какой-то глупости, о чьей-то злой шутке, disparate. Не следует ли, ему, Лоренсо, предупредить события, доложить о случившемся и, скажем, заявить: как-то раз, во время вечеринки с друзьями мы придумали одну игру, состязание в немыслимых признаниях. Лично я признался в том, что я — обезьяна, вдобавок гибрид. И мне вручили первый приз.

Это не выдерживало никакой критики, он прекрасно это понимал. Никто бы не поверил, что человек, занимающий положение Лоренсо, стал бы на дружеском ужине высмеивать ради забавы обряды инквизиции. К тому же при этом были свидетели: члены семьи Бильбатуа, слуги и Гойя.

— Я не знаю, когда всё это закончится, — сказал монах Инес. — Надеюсь, как можно скорее.

— Я хочу отсюда уйти.

— Я тоже хочу, чтобы вы отсюда вышли. Хочу, чтобы вы вернулись к вашим близким. Будь это в моей власти, я освободил бы вас сегодня же. Поверьте. Я уничтожил бы всё, что касается вас.

— Уверена, вы можете мне помочь.

— Да, я сделаю всё, что смогу, обещаю. Но если кто-то и может вам помочь, то это Бог. Он выше всех желаний, всех преград. Хотите, чтобы мы вместе помолились?

Да…

Они встали на колени рядом, параллельно кровати, обратив взоры на распятие, и начали молиться вдвоем, как молились уже не раз. Едва они успели произнести несколько фраз, как голова девушки стала клониться к плечу Лоренсо. Мгновение спустя она уже покоилась на его плече.

Доминиканец не думал отталкивать Инес, напротив. Он даже не отстранил ее. Ему нравилось прикосновение ее кожи и волос, этой нежной щеки на его еще истерзанном плече. Он тоже наклонил голову, коснувшись головы Инес. Чуть позже Лоренсо опустил руки и медленно обвил одной рукой талию девушки. Он почувствовал короткое содрогание, которое тут же прошло. Монаху были неведомы реакции женского тела. Они могли разве что удивить либо напугать его. Поскольку тело, ощущавшееся сквозь ткань, явно не желало ни отстраняться, ни отталкивать его, он привлек его к себе. Тело не сопротивлялось и даже еще сильнее прижалось к нему.

По-прежнему продолжая молиться, не отрывая взгляда от Христа на кресте, Лоренсо позволил увлечь себя в непостижимую дивную бездну, глубины которой оставались для него неизвестными.

Касамарес поставил сундучок в закрытой комнате монастыря и ждал больше недели, прежде чем попросить о свидании с отцом Григорио.

Теперь они разговаривают в присутствии еще одного монаха, отца Игнасио, выполняющего обязанности эконома; тот пересчитывает груды монет, лежащих в ларце. Он занимается этим уже больше часа. Эконом считает, пересчитывает и отмечает суммы на листке бумаги карандашом, чтобы можно было стереть эти записи, не оставив следа. Отец Григорио и Лоренсо терпеливо ждут. Инквизитор в очередной раз просит повторить имя дарителя, которое он никогда не слышал. В конце концов монах называет общую сумму, которая оказывается внушительной.

— Достаточно ли этого для реставрации церкви? — спрашивает Игнасио.

— Вполне достаточно, отец.

— Прекрасно. Стало быть, мы можем начать работы. А пока сложите это аккуратно.

Он собирается встать, когда Лоренсо сообщает:

— Взамен имеется одна просьба.

— Такое часто бывает, — говорит отец Григорио, вновь усаживаясь. — О чем на сей раз идет речь?

— Этот купец хотел бы увидеть свою дочь.

— Свою дочь? Она у нас?

— Да, отец.

— Каков ее статус? Это подсудимая?

— Да.

— Что за обвинение выдвинуто против нее?

— Тайное совершение иудейских обрядов.

— А..

— Ее далекие предки — евреи.

— Сколько лет обвиняемой?

— Восемнадцать лет.

Инквизитор несколько секунд размышляет и снова спрашивает:

— Как вы отреагировали на эту просьбу?

— Я сказал, что буду ходатайствовать за девушку.

— С какими аргументами?

— Ее молодость, незнание жизни, не злостный характер ее вины. В сущности, нам известно только, что она отказывается есть свинину, утверждая, что не любит это мясо.

— Мы добились от нее признания?

— Да, отец мой.

— Путем допроса с пристрастием?

— Обычного допроса с пристрастием, да, отец мой.

Этот разговор происходит на фоне звона золотых и серебряных монет, которые монах-эконом неторопливо укладывает в ларец. Глаза главного инквизитора перебегают от этой кладези богатства к хмурому лицу Лоренсо, ожидающего ответа, и обратно.

Наконец, он заявляет:

— Мы принимаем сей великолепный дар с нижайшей признательностью, во имя Иисуса и его апостола, сомневавшегося в воскрешении Господа, прежде чем ему довелось прикоснуться к еще открытым ранам Христа. Сомнение становится грехом лишь в том случае, если оно перерастает в упрямство и упорство, то бишь в гордыню. В противном случае оно может оказаться полезным и даже необходимым этапом на тернистом пути познания истины.

Лоренсо слушает эти прекрасные слова, зная, что сообразно приемам, которым его обучали, их произносят лишь для того, чтобы скрыть мыслительный процесс, который совершается в то же самое время в гибком и остром уме настоятеля. Тот добавляет, что имя Томаса Бильбатуа будет высечено золотыми буквами внутри самой церкви, чтобы увековечить это щедрое благодеяние.

— А что касается его дочери? — спрашивает Лоренсо.

Инквизитор еще несколько мгновений раздумывает, прежде чем сказать:

— Что касается его дочери, я лично буду молить нашего Господа, чтобы он заступился за нее.

— Мы не можем ее отпустить?

— Сие было бы несовместимо с нашими принципами, брат Лоренсо, это хорошо вам известно. Сие было бы тем более прискорбно, что мы недавно усилили эти принципы по вашему же почину. Отпусти мы теперь эту девушку, сознавшуюся в своих заблуждениях, сие просто-напросто означало бы, что мы ошиблись, и инквизиторский допрос с пристрастием утратил Божественную связь с истиной. И все наши враги тотчас бы этим воспользовались. Уверен, вы понимаете, что я хочу сказать.

— Да, отец мой.

Инквизитор внимательно смотрит на Лоренсо, который склоняет перед ним голову. Он даже кладет руку на плечо монаха. С тех пор как настоятель знает Лоренсо, он уважает его и даже восхищается им. Несмотря на различие в их происхождении и несхожесть характеров, он временами ощущает свою близость к этому крестьянину. Видимо, это можно назвать любовью.

Отец Григорио с присущей ему, вероятно, более скрытной, более сдержанной, более мягкой и гибкой точкой зрения разделяет твердые убеждения Касамареса и хотел бы, чтобы эти принципы одержали верх; при этом он не вполне уверен в том, что они являют собой путь, предначертанный Богом, ибо в этом отношении Игнасио разделяет сомнения апостола Фомы. Главного инквизитора поражают темперамент Лоренсо, его воодушевление и работоспособность, характерная для него удивительная редкая смесь дисциплинированности и страстного пыла, даже если он порой угадывает за внешней силой монаха и его верностью своему долгу тайную слабость и скрытую растерянность, а также необъяснимый трепет, потребность в поддержке и утешении, граничащую с внутренним страхом. Отец Григорио был бы не прочь иметь такого сына, как Лоренсо.

— Послушайте, — обращается он к монаху. — Я скажу вам кое-что, о чем вы знаете, но о чем стоит постоянно помнить. Люди грешны. Простые смертные, вы и я. Все мы — жертвы заблуждений. Даже и в особенности тогда, когда мы считаем, что правы. Уж кому-кому, а вам я не стану говорить, что нас искушает дьявол. Нет. Дьявол — внутри нас. Он зовется уверенностью. Личной, персональной уверенностью. Полагаю, вы меня понимаете?

— Да, отец мой.

— И всё же мы нуждаемся в уверенности, ибо без нее мы бессильны. В той самой сокровенной непоколебимой уверенности, которую называют верой. Дабы устранить это противоречие, дабы противостоять соблазнам личной уверенности, подстерегающим всех нас, мы нуждаемся в церкви. Именно поэтому мы ее создали. Мы сотворили нашу мать. Все люди испытывают потребность в коллективной совести, идет ли речь о религии или даже о политике. Они нуждаются в совести, связывающей традицию с ее неоценимым вкладом с нынешними идеями, самыми современными понятиями, присущими таким братьям, как вы, идеями, ниспосланными нам Богом. Вы, конечно, меня понимаете?

— Да, отец мой.

— В сущности, это очень просто. Все мы грешники, но церковь всегда права.

Лоренсо кивает. Он смиряется с неизбежным. Во всяком случае, сегодня бесполезно продолжать этот разговор. Ему, угодившему в собственную западню, незачем настаивать.

Брат-эконом закончил укладывать сокровище в ларце. Он почтительно кланяется отцу Григорио и удаляется. Монах держит сундучок под мышкой правой руки, прижимая его к бедру. Он передвигается с трудом.

Как только тот уходит, Лоренсо смотрит на инквизитора так, точно собирается что-то внезапно ему сказать. Может ли он рассчитывать встретить за этими дрожащими щеками, в этих голубых глазах капельку понимания и сострадания? Признание уже готово сорваться с его уст. Наверное, это выход — сказать всё. Всё? Нет, это ему не под силу. Даже признайся он в бредовой затее Бильбатуа, поведай о пытке, которой его подвергли, и вынужденном признании, как рассказать об Инес и об их совместных ежевечерних молитвах в ее камере? Как об этом сказать?

Прозрачные голубые глаза глядят на монаха в упор. Догадываются ли они о снедающем его тайном беспокойстве, слышат ли немой призыв о помощи и слова, рвущиеся из груди, которые удерживает некая сила? Возможно. Но о подобных тревогах не говорят, разве что иногда в исповедальне, откуда не ускользает ни один секрет.

Инквизитор поднимает правую руку и делает благословляющий жест. Монах осеняет себя крестом. После того как настоятель тихо произносит «In nomine patris, et filii…», Лоренсо говорит положенное слово:

— Аминь.

После этого оба служителя культа прощаются и расходятся.

Бильбатуа подождал несколько недель. После этого он решил обратиться к самому королю, чего Лоренсо не предусмотрел. Чтобы получить эту аудиенцию, он послал Карлосу IV великолепное ружье с золотыми и серебряными инкрустациями, которое было изготовлено в Италии для одного марокканского правителя, захвачено каким-то пиратом и выкуплено купцом среди прочей добычи.

Король оценил подарок и принял Бильбатуа вместе с Марией-Изабеллой в начале октября, когда отрешение французского короля от власти подтвердилось, и Европа вступила в войну, чтобы как можно скорее подавить революцию.

Торговец рассказал Карлосу IV всю эту историю, предельно сократив ее — он знал, что у него в запасе не более получаса, — и показал ему, а также Годою, который пробыл с ними минут десять, листок, заполненный и подписанный Лоренсо. Король прочел бумагу и расхохотался. Он даже прочел текст вслух Годою, чьи мысли были заняты другими делами и который не горел желанием разбираться в хитросплетениях инквизиции.

— Монах и впрямь это написал? — спросил король у Томаса.

— Да, ваше величество.

— Он что, напился? Был пьян?

— Нет, государь. Он был в совершенно нормальном состоянии, так как трапеза только началась. Я только хотел доказать, что под пыткой даже такой церковник, как он, может признаться в любом вздоре.

«Путем скрещивания самца-шимпанзе и самки-орангутанга…» Иными словами, это гибрид?

— Да, ваше величество.

— Даже не чистокровная обезьяна? — вскричал король, продолжая смеяться, и показал бумагу своей супруге. — Он? Монах-доминиканец?

— Да, ваше величество, один из видных представителей Конгрегации в защиту вероучения.

— И вы подвергли его пытке? Именно так?

— Да, государь. Пытке, которую инквизиторы именуют обыкновенной. Это продолжалось всего несколько минут. Его подвесили за запястья, но руки были связаны за спиной. Он уверял, что боль неизбежно приводит к истине. А также, что невиновные никогда не признаются, ибо с ними милость Божья. И вот, видите, в чем он признался.

— Это произошло в вашем доме?

— Да, ваше величество.

— Вы знаете, что не имеете права такое делать?

— Да, знаю.

— Что вас могут за это наказать.

— Да, знаю. Но я посмел нанести это оскорбление, за которое готов попросить прощения и покаяться, по очень простой причине. Вы видите перед собой, государь, отчаявшихся отца и мать. Несколько месяцев тому назад у нас забрали дочь.

— Инквизиция?

— Да, ваше величество. Ее подвергли пытке. И она созналась бог весть в чем, она тоже.

Мария-Изабелла бросилась в ноги монарху, который, как обычно, вернулся с охоты, и с которого слуги, сидя на корточках, снимали грязные сапоги. Ей удалось схватить одну из королевских рук и сказать:

— Умоляю, ваше величество, употребите власть, верните нам дочь.

— Да-да, не волнуйтесь, я сделаю, что смогу.

Родители попытались еще что-то добавить, рассказать, разжалобить короля. Они заявили, что Инес восемнадцать лет и что она не могла совершить проступок, в котором ее обвиняли. Однако проблемы Инес и Лоренсо уже вылетели из головы Карлоса. Он даже не спросил, о каком проступке, о какой ереси идет речь. Думая о чем-то другом, он повторил свое обещание, вернул просителям бумагу и отпустил их, собираясь приступить к трапезе.

В то время как родители Инес покидали дворец, Томас украдкой сказал жене, что от короля не стоит ничего ждать.

По всей видимости, этот человек не любил неприятностей. Он старался, насколько возможно, не вмешиваться в сложные дела, несмотря на то, что это хлеб насущный монархов. Конфликты между государственными интересами и обычным правосудием, тем более моралью, были ему глубоко безразличны. Он отмахивался от них, как от назойливых мух, он их игнорировал. Запутанные судебные процедуры инквизиции казались ему непостижимыми, как загадки древности. Он был королем, не желающим править, и поэтому такой вес приобрел недавно Мануэль Годой, готовый браться за всё и, казалось, даже осложнявший себе жизнь, словно ради забавы. Он был женат, но открыто содержал любовницу и не отказывал себе в мимолетных интрижках. Годоя также считали любовником королевы, и этот так и не подтвержденный слух не упрощал жизнь премьер-министра.

В последующие дни и недели Томас Бильбатуа с женой, у которых по-прежнему не было известий о дочери, собирались отправиться в Рим, чтобы слезно молить там об аудиенции папу римского. Однако родителям Инес сказали, что их никогда не примут по такому личному делу. Им пришлось отказаться от этой поездки.

Зато в ноябре, после хлопот, в которых принимал участие епископ Мадрида, знавший Томаса, оригинал признания Лоренсо с надлежащими разъяснениями попал в руки отца Григорио.

В отличие от короля, инквизитор прочел его без смеха, причем несколько раз. Он узнал подпись Лоренсо, вызвал монаха, встретился с ним наедине и осведомился, что означает этот текст. Касамаресу пришлось согласиться, что речь идет о признании, что он, действительно, написал и подписал эту бумагу.

— Но почему? — спросил его духовник.

— Потому что меня истязали.

— Истязали? Вас?

— Да. Точнее, подвергли пытке. Именно так они выразились.

— При каких обстоятельствах? В каком месте?

— У одного купца, пригласившего меня на ужин. Это случилось в их доме, в столовой. Я ни о чем не подозревал. Меня завлекли в ловушку.

— Те же люди, что дали деньги на восстановление церкви?

— Да, отец мой. С ними был Гойя. Художник.

— Тот, кому вы заказали свой портрет?

— Он самый.

— Значит, вас пригласили на ужин, пытали, и вы написали, а затем подписали этот текст?

Лоренсо упал на колени перед главным инквизитором и стал молить его о прощении. Он едва ли не плакал, закрывая глаза рукой.

— Я — слабый человек, — говорил монах. — Я считал себя сильным, а оказался слабым. Я слаб, как ребенок. Как только мне стало больно, я уступил. Они заставили меня подписать бог весть что.

— Именно поэтому вы просили меня освободить их дочь?

— Да, отец мой…

— Если бы мы ее освободили, они не предали бы ваше признание огласке?

— По крайней мере, так они говорили…

— Известно ли вам, что король держал его в руках?

— Нет. Я этого не знал.

— По-видимому, это сильно его рассмешило. Но он ничего не предпринял, как обычно.

— Прошу у вас прощения, отец мой, а также у Бога.

— В первую очередь у Бога.

Глава ордена опустил глаза и вновь погрузился в безмолвие, которое было его отличительным признаком. За несколько минут на него обрушился поток сведений, в которых он едва мог разобраться; всё это напоминало кошмарный сон, словно он пытался распутать бесконечную пряжу или прочесть книгу со слипшимися страницами.

Стало быть, Лоренсо. Человек, которому он доверял и которого считал своим преемником, вляпался в дурацкую историю… Какое решение принять? Вне всякого сомнения, благодаря Бильбатуа вскоре об этом узнает весь Мадрид. Может быть, копии признания уже ходят по рукам, в лавках, редакциях газет, кабинетах министров, тавернах.

— Вы отдаете себе отчет в том, что натворили?

— Да, отец мой.

— Какой вред вы причинили Конгрегации в защиту вероучения? А также религии?

— Да…

— Хотите еще что-нибудь сказать?

Лоренсо поднял свои темные глаза и встретился взглядом с голубыми глазами своего духовника. О чем, о каком секрете тот собирался с ним говорить? Может быть, он намекал на Инес, на их совместные молитвы? Был ли этот вопрос задан случайно? Или с умыслом?

Во время встреч с Инес Касамарес принимал всевозможные меры предосторожности. Неужели у монастырских стен всё же были уши? Или глаза?

Главный инквизитор настаивал:

— Не хотите ли, чтобы я вас исповедовал?

Это означало: не хотите ли, чтобы я выслушал вас, как постороннего человека, не опасаясь, что ваши потенциальные признания окажут малейшее влияние на мое решение, на мое поведение?

Лоренсо некоторое время колебался, прежде чем ответить:

— Нет, отец мой, благодарю вас. Я всё сказал.

— Очень хорошо.

Глава ордена встал и сказал:

— Возвращайтесь в свою келью. Не покидайте больше монастыря. Я извещу вас о своем решении через несколько дней.

Лоренсо повиновался и удалился.

 

9

Уже на протяжении нескольких месяцев Франсиско Гойя слышал шум в ушах. Временами эти звуки становились очень резкими и причиняли ему боль, настолько сильную, что он сжимал голову руками. Случалось, он даже кричал. Это могло продолжаться минуту-две, а затем шум слабел и пропадал. Он появлялся с нерегулярными промежутками, и ничто не позволяло предугадать его. Гойя мог мучиться три-четыре раза на дню, а потом целую неделю обходиться без приступов.

Он обращался ко многим врачам, в том числе к тому, который практиковал при дворе, и получал разные заключения. В основном медики объясняли эти приступы чрезмерным применением кислот во время печатания гравюр. Пары кислот, которыми дышал художник, причиняли вред его ушам и носу, а также, вероятно, горлу. Но уши у Гойи не болели. Другие, как обычно, говорили о «лихорадках» либо воспалении, раздражении. Никто так и не смог с точностью сказать, отчего он страдает.

После досадного вечера в доме Бильбатуа художник благоразумно держался в стороне как от торговца, выставившего его за дверь, так и от доминиканца, наверняка считавшего его предателем. Из пересудов в королевском дворце он узнал, что Бильбатуа приходил к государю, чтобы показать ему признание Лоренсо, но этот шаг ни к чему не привел. Инес все еще томилась в заточении в монастыре инквизиции. Ее судьба по-прежнему зависела от Конгрегации в защиту вероучения.

Что касается Лоренсо и его отношений с инквизицией, Гойя ничего об этом не знал и не пытался наводить справки. По оплошности он оказался на крайне неприятном ужине. Его всегдашняя осмотрительность от этого только усилилась. Он никому не рассказывал о том, что видел в тот вечер.

Помощники Гойи, видя, что он чем-то озабочен, осведомлялись о причинах этого беспокойства. Художник не отвечал. «Мои уши», — говорил он.

Гойя приказал перенести холст с конным портретом королевы Марии-Луизы в свою мастерскую. Таким образом, он мог вволю отделывать ее костюм, пейзаж и даже конскую гриву — с помощью одного из своих довольно способных подмастерьев, которому, по правде сказать, особенно удавался мех животных. Когда художник счел портрет законченным, он пригласил своего излюбленного рамочного мастера. Они вместе выбрали раму из позолоченного дерева, достойную модели.

Рамщик наблюдал за рабочими, прибивавшими последние гвоздики. Гойя был доволен рамой. Но если она не понравится королеве и ее декораторам, они смогут ее заменить.

В то время как работа подходила к концу, рамщик, наконец, обратил внимание на саму картину, которую он до сих пор толком не видел. Он прищурился, отступил назад, подошел ближе и в конце концов сказал, что никогда не видел саму королеву вблизи и что она казалась ему… он замялся, подбирая слова. Неуклюжей? Грузной? Мужеподобной?

— Важна только картина, — сказал Гойя. — Она тебе нравится? По-твоему, она хотя бы хорошо написана?

— Да, хорошо написана. Без сомнения. Ты пишешь всё лучше и лучше, все это говорят. Но королева не становится от этого красивой женщиной.

— Я пишу то, что вижу.

— Знаю. Но ты мог бы, пожалуй, увидеть ее иначе.

— Что ты хочешь сказать? Что я должен был бы ее приукрасить?

— Художники всегда так делают.

— Другие, может быть. Но не я.

Рамочный мастер снова окинул внимательным взглядом тяжеловесную фигуру королевы, гарцующей на красавце Бравом в полковничьем мундире, как на параде.

— Королева его уже видела?

— Свой портрет?

— Да. Этот.

— Нет. Она видела первоначальные эскизы, только и всего. К тому же лишь мельком.

— Поступай как знаешь, но я бы на твоем месте еще немного подумал, прежде чем показывать ей картину.

— Неужели она такая страшная?

— А ты сам не замечаешь?

— Нет. Ничего подобного. Уверяю тебя. Я смотрю только на картину. На ней королева, это она, все ее узнают, разве не так? Если я сделаю ее красивее, это будет обманом. А ложь не может выглядеть на холсте хорошо. Понимаешь?

Рамщик сказал, что он не совсем это понимает, но в любом случае это не его дело. Он принялся рассказывать историю, в которой шла речь о каком-то австрийском князе, маленьком, горбатом и кривом. Этот князь резко отчитал художника, посмевшего изобразить его на парадном портрете таким, каким он был. Он заказал другой портрет, и на сей раз художник искусно замаскировал горб важной персоны и написал мужчину ростом с лошадь, стреляющим из лука или ружья, прищурив глаз, которого у него не было. На сей раз князь остался вполне доволен.

— Я тоже прибегал к подобным фокусам, — сказал Гойя. — Но я вышел из этого возраста.

Между тем художнику было слегка не по себе, хотя он и не показывал это рамочному мастеру, так как у него начались колики в желудке. Он откусил кусок сухаря, проглотил две маслины и снова спросил:

— Ты и впрямь считаешь, что мне стоит подождать?

— Если подождешь год, — произнес рамщик со смехом, — год или два, она увидит в зеркале, что постарела, и окажется моложе на портрете. Так-то было бы лучше.

— Я не могу так долго ждать, ты же знаешь. Притом вот что я тебе скажу: я подрумянил ей щеки, сделал подбородок менее тяжелым, увеличил глаза и, главное, изобразил ее с закрытым ртом.

— Почему?

— Потому что у нее почти не осталось зубов. Когда королева улыбается, внутри у нее черным-черно. Она заказала себе какую-то штуку, которую прикладывает к деснам. Но она всё время падает.

— Ты увеличил ей глаза? — спросил рамщик.

— Да, присмотрись хорошенько. Я слегка приподнял ей веки. Никто и не заметит.

В разгар этой производственной дискуссии в дверь мастерской постучали. Один из помощников открыл. На пороге стояла небольшая группа: два доминиканца в черно-белых одеждах и за ними — трое мужчин в сером и коричневом, по дурному запаху которых можно было понять, что это familiares.

Гойя, тотчас же забеспокоившись, вышел к посетителям и спросил, что им угодно.

— Вы — Франсиско Гойя и Лусиентес? — осведомился один из монахов.

— К вашим услугам.

— Нам сказали, что вы написали портрет Лоренсо Касамареса.

— Так точно. Он закончен.

— Мы можем его увидеть?

— Ну конечно. Пройдите сюда.

Художник проводил гостей в другую комнату, служившую ему складом, и показал портрет Лоренсо, стоящий на полу. Портрет, вставленный в раму, ждал здесь уже несколько недель, прошедших со времени последнего визита Касамареса. Гойя остерегался посылать какое-либо извещение в монастырь, дабы не подливать масла в огонь, напоминая о деле Бильбатуа. Чтобы что-то сказать, художник сообщил монахам (familiares остались за дверью), что раму выбрали с обоюдного согласия.

— Надеюсь, он понравится брату Лоренсо, — прибавил он.

— Дело не в этом, — сказал один из монахов.

— Почему?

— Его с нами больше нет.

— Как?

— Касамарес больше не принадлежит к братии, он уже не один из нас. Он обесчестил себя и пустился в бега.

— В бега?

— Да. Пять дней тому назад. И мы пришли конфисковать его портрет. Вот приказ Конгрегации в защиту вероучения.

— Да-да, конечно, — произнес Гойя, даже не взглянув на протянутую бумагу.

— Значит, мы можем это унести?

— Картину? Ну конечно.

Монахи сделали знак familiares, которые приблизились, чтобы взять портрет. Рамочный мастер, рабочие и помощники Гойи с любопытством наблюдали за этой сценой.

Один из монахов, по-видимому возглавляющий группу, взял Гойю за руку, отвел его в сторону и прошептал ему на ухо:

— Если, часом, он даст вам о себе знать, немедленно известите нас.

— Да-да, положитесь на меня.

Трое мужчин в серо-коричневом медленно прошли через мастерскую, унося портрет Лоренсо Касамареса, который они держали наперевес. Гойе хотелось расспросить о причинах и обстоятельствах этой немилости, этого внезапного бегства. Что они узнали? Каким образом?

Он догадывался, что это решение связано с признанием, вырванным под пыткой в доме Бильбатуа, в его присутствии. Пока что, по-видимому, у Конгрегации в защиту вероучения не было намерения допрашивать его, Гойю. Зачем же ему вмешиваться в то, что его уже не касается?

Поэтому художник промолчал. Нечто, очевидно, какой-то инстинкт побуждал его к осторожности, смиренно согнутой спине и молчанию. Наверное, в данный момент лучше было просто подчиниться и не задавать никаких вопросов.

Когда картину выносили за порог, взгляд Лоренсо — великолепно написанный взгляд Лоренсо — на миг упал на художника. «Ну, вот ты и уходишь», — подумал Гойя. В какие края лежит твой путь? Этого ему было не суждено узнать.

Он всё же сказал монахам, прежде чем за ними закрылась дверь:

— Кстати, мне не заплатили за картину.

Один из монахов ткнул пальцем в лицо Касамареса на полотне и ответил без улыбки:

— Мы ему об этом напомним, если только его увидим.

Январь 1793 года

Портрет королевы Марии-Луизы был доставлен в королевский дворец. Он уже завершен и, скрытый под покрывалом, ждет в одной из гостиных королевского осмотра.

Карлос IV и его жена появляются в сопровождении своей всегдашней свиты, рассеянно здороваются с Гойей и усаживаются на приготовленных для них стульях. Их сын Фердинанд не пришел. Мануэль Годой также отсутствует. Он был вынужден отбыть из Мадрида по делам.

После того как все расселись по местам, Гойя подает сигнал, и его помощники снимают завесу. Картина, покрытая лаком и вставленная в раму, предстает перед собравшимися. Все смотрят на нее.

Гойя же глядит на лица августейших особ, ожидая какой-либо реакции, но ничего на них не замечает: ни удовлетворения, ни порицания. Ни малейшего удивления, ни покачивания головой, ни гримасы. Ни даже улыбки. Можно подумать, что они рассматривают чистый холст и ничего там не видят.

Король с королевой, застыв в неподвижных позах, целую минуту хранят молчание. Сам же Гойя, стоящий рядом с полотном, не знает, что сказать и что сделать. Он не осмеливается что-либо спросить. Он просто ждет.

Королева встает первой, не проронив ни слова, и король тотчас же следует ее примеру. Они покидают гостиную, ни разу не взглянув на художника, и увлекают за собой других. Из коридора доносятся звуки их удаляющихся шагов. Дверь закрывается. Вот и всё.

Гойя остается один с двумя своими помощниками. Он в замешательстве, он даже встревожен. Художник впервые встречает подобный прием. Понравилась ли заказчикам картина? Или, напротив, он только что потерял свое место и денежное довольствие? Бывает молчание, смысл которого трудно истолковать.

Гойя спрашивает у подмастерьев, как это следует расценивать. Они не знают и пожимают плечами. Их судьба тоже под вопросом. Если Гойя лишится придворных заказов, ему придется резко сократить свой штат. Всем это известно.

Обескураженные помощники садятся на край помоста, где выставлена картина. Конный портрет королевы, гарцующей на Бравом, возвышается над ними.

— Они могли бы хоть что-то сказать, — бормочет один из подмастерьев. — Вся работа насмарку, — замечает другой.

— Как нам теперь быть? — спрашивает Гойя. — Оставить картину здесь или забрать с собой?

Помощники не знают. Они продолжают сидеть сложа руки.

— Может быть, надо будет ее подправить, — замечает один из них.

Гойя отвечает:

— Ты этим займешься. Не я.

И тут дверь открывается, входит камергер и говорит художнику, что король желает немедленно встретиться с ним в своих личных покоях.

Гойя встает, бросает взгляд на своих подмастерьев, по-видимому молча желающих ему удачи, и выходит из комнаты, следуя за камергером. Тот ведет художника по коридорам и, дойдя до маленькой дверцы, открывает ее и впускает его.

Гойя оказывается в личном кабинете короля, и он здесь один. Ему еще не доводилось бывать в этой комнате, одном из центров мира. Фактически отсюда, с этого письменного стола в стиле Людовика XV, исходят приказы, которые должны будут выполнять заморские покоренные народы, даже названия коих королю неизвестны. В этой чернильнице король обмакивает перо, решая судьбы далеких людей. Гойя окидывает взглядом пустую комнату.

Какие судьбы? Какие решения? Об этом можно только гадать. Хотя король и принимая время от времени посла Соединенных Штатов, он почти ничего не знал об этой новой стране. Поразительное безразличие, если вспомнить, что его отец Карлос III наряду с французами посылал войска для поддержки Вашингтона и американских повстанцев.

Наконец, монарх входит через боковую дверь. Камергер, державший дверь открытой, закрывает ее и уходит. Карлос делает Гойе знак и указывает на диванчик, обитый штофом, предлагая ему сесть.

Немного поколебавшись, художник садится. Он не видит, что за дверью стоят, обступив камергера, трое-четверо придворных, жаждущих услышать, о чем пойдет речь.

Король направляется к секретеру, открывает его и достает оттуда скрипку в футляре. Гойя смотрит на него с изумлением. Государь берет скрипку, быстро ее настраивает, кладет под подбородок и начинает играть стоя.

Сидящий на диванчике Гойя смотрит на короля Испании, играющего для него на скрипке.

В тот же самый миг запыленный небритый всадник в местами разорванной одежде спрыгивает с лошади и бегом направляется к королевскому дворцу. Он предъявляет часовым бумагу, подтверждающую его полномочия. Его незамедлительно впускают. Гонец делает знак, чтобы позаботились о его обессилевшей лошади, и быстро входит во дворец.

Он стремительно поднимается по главной лестнице и спрашивает, куда ему идти. Он должен видеть короля, у него послание для государя, срочное послание. Гонец провел в пути шесть дней и всё это время почти не спал. Его ведут в личные покои Карлоса IV, и камергер стучит в дверь кабинета.

— Позже! — доносится изнутри королевский голос.

Посланец вынужден ждать. Он запыхался, и от него пахнет потом.

Кораль продолжает играть в своем кабинете. Он играет минут пять-шесть, и художник всё так же изумленно глядит на него. Закончив, государь спрашивает:

— Вам понравилось?

— Очень, ваше величество, — отвечает Гойя.

— Вы говорите искренне, по крайней мере?

— Вполне искренне. Я разволновался. И до сих пор не могу успокоиться.

В дверь снова стучат. Король в очередной раз восклицает: позже! И спрашивает у Гойи с легкой улыбкой:

— Известно ли вам, кто сочинил эту пьесу?

— Нет, ваше величество. Не знаю. Может быть, Гендель? Или Моцарт?

— Нет-нет. Это я.

— Вы?

— Да, я. На прошлой неделе.

— Примите мои поздравления, ваше величество. Вещь показалась мне превосходной, в самом деле. Очень ритмичной и хорошо… поистине хорошо сыгранной, даже если я не бог весть какой знаток.

— Хорошо сыгранной? Не уверен, — ответил король. — Но в этом что-то есть, не так ли? Нечто, что могло бы… Пожалуй, стоит бы посмотреть, что сумел бы извлечь из этого какой-нибудь виртуоз.

Снова раздается стук в дверь, и на сей раз государь кричит:

— Да-да! Войдите!

Дверь открывается, и гонец входит в комнату. Он преклоняет колено перед монархом и говорит:

— Ваше величество, я приехал из Парижа… Короля Франции казнили.

Он протягивает Карлосу запечатанное письмо, отправленное из испанского посольства во Франции. Король всё еще держит в руках скрипку, слишком ошеломлен, чтобы взять письмо. Он только и может сказать:

— Короля Франции?

— Да, ваше величество. Его судили и публично отрубили ему голову. Шесть дней тому назад.

— Моему кузену Людовику? — переспрашивает король.

Посланец встает и уходит. Он отдает письмо камергеру, который вручит его королю. Но самое главное уже сказано. Король потрясен, он медленно кладет скрипку в футляр, закрывает его и убирает в секретер.

Затем направляется к двери, по-видимому собираясь поговорить с королевой или кем-нибудь из министров. Любопытные придворные, собравшиеся за дверью кабинета, расступаются, пропуская государя, который медленно, как бы в полусне, проходит мимо них. Камергер протягивает ему запечатанное письмо. Король машинально берет его.

Прежде чем удалиться, Карлос, словно внезапно что-то вспомнив, оборачивается к Гойе и говорит:

— Нам с королевой очень понравилась картина. Вы поистине великий художник.

Итак, после довольно долгих неизбежных раздумий главный инквизитор, испросив помощи у Бога, принял решение изгнать Лоренсо не только из Конгрегации в защиту вероучения, но и из ордена доминиканцев. Это решение не было беспочвенным, ибо отец Григорио дорожил присутствием Лоренсо. Он, можно сказать, наделил Касамареса неограниченными полномочиями в новоявленном крестовом походе инквизиции Мадрида против нравственного упадка Испании. Нелепый крах Лоренсо грозил повлечь за собой его собственное фиаско. Поэтому он чувствовал, что обязан принять жесткие меры, не поддаваясь чувству, не давая воли снисходительности.

Несколько дней главный инквизитор даже подумывал обратиться в Рим за позволением отлучить Лоренсо от церкви, после чего отступнику до конца его дней было бы запрещено причащать и, самое главное, причащаться. Затем отец Грегорио отказался от этой мысли. Незачем, вероятно, рассуждал он. Лоренсо был не из тех, кто способен обратиться в ислам или принять какую-либо иную веру. В глубине души он всегда останется христианином. Зачем же лишать этого человека единственного доступного ему утешения?

Он вызвал Лоренсо для последнего разговора, во время которого распространялся о том, в каком плачевном виде тот выставил инквизицию и их орден, в первую очередь в глазах короля, и в заключение заявил, что Касамаресу придется покинуть ряды черно-белой братии.

Лоренсо спросил, нельзя ли ему уехать из Испании в качестве монаха-проповедника в дальние края, куда еще не долетела весть о его прегрешении. Отец Григорио наотрез отказался. Он сказал, что Лоренсо лишился доверия, и не может быть и речи о том, чтобы он продолжал служение где бы то ни было.

— Я жду неизбежных дисциплинарных санкций, — заявил инквизитор, — после чего вы навсегда покинете стены этого монастыря. Вам будет запрещено носить сутану доминиканца, и я советую вам взять другое имя. Отныне только вам решать, как вы распорядитесь своей жизнью. Возвращайтесь в свою келью и не выходите оттуда до прибытия официальных бумаг. Главное, я не желаю, чтобы вас видели в городе.

Лоренсо опустил голову и повиновался. Он отправился к Инес, с которой говорил, но лишь намеками. Ему разрешили всего одно свидание с узницей, всего на несколько минут. Монах сообщил ей, что он отправляется в далекое путешествие с неизвестной целью. Куда? Он еще не знал. Девушка стала умалять взять ее с собой. Невозможно, ответил Лоренсо, ее не выпустят за порог этой кельи, за ограду монастыря. Она должна терпеливо ждать суда. Вероятно, ему больше не удастся с ней встретиться и поговорить. За ним тоже следят, и в ближайшие дни его скорее всего будут держать в тайном месте.

— Но как же я смогу жить без тебя? — вопрошала Инес. Что я буду делать здесь одна?

Монах не знал, что ей ответить.

На следующий день после этой встречи, глубокой ночью, Лоренсо удалось бежать. Позже брат-эконом утверждал, что перед побегом тот украл несколько монет из ларца Бильбатуа, но это так и не было доказано. Касамарес бесшумно собрал дрова, лежавшие в монастырском дворе, тихо соорудил из них нечто вроде лесов, перелез через стену и спрыгнул вниз. В этом месте высота стены достигала более четырех метров. При приземлении Лоренсо ушиб левую лодыжку и убежал, прихрамывая.

Поэтому-то Касамареса и объявили «беглым», о чем сообщили Гойе монахи, явившиеся забрать его портрет. Из-за этого бегства, вопиющего акта неповиновения, было решено сжечь изображение преступника.

Это произошло в одном из уголков Плаца Майор, в самом Мадриде. Ничего особенного: несколько солдат, бивших в барабаны возле небольшого возвышения, тридцать-сорок зевак. Двое доминиканцев, тех же, которые приходили к Гойе, поднялись на помост с портретом беглеца, извлеченным из рамы. Один из двух монахов развернул пергаментный свиток и зачитал довольно высокопарный текст, написанный на старокастильском языке. «Подобно тому, как образ этого человека, жалкого грешника, отступника и безбожника, сгорит и развеется вместе с дымом, — приблизительно говорилось в этом тексте, — так и воспоминание о нем должно навеки улетучиться, изгладиться из людской памяти. Отныне тот, кто произнесет его имя или вспомнит о нем, будет проклят и обречен вечно гореть в адском огне. Пусть же всевидящий Бог, от которого ничего не скрыть, преследует нечестивца и покарает его, где бы тот ныне ни находился».

— In nomine patris, et filii et spiritus sancti.

— Amen, — произнесли зрители.

Младший из монахов поднес к портрету Лоренсо факел и поджег его. Через несколько минут пламя перекинулось на полотно.

Отец Григорио не явился на это мероприятие. Он не желал придавать ему слишком большое значение своим присутствием. В сущности, обычное дело. Ничтожное происшествие. Главное, не следовало распространяться о том, почему сожгли портрет.

Зато Гойя в темном плаще и широкополой шляпе был здесь, среди собравшихся по этому случаю ротозеев. Как всегда, когда художник бывал в городе, он взял с собой тетрадь для эскизов, куда заносил наброски, сделанные на скорую руку.

В тот день Гойя не стал доставать тетрадь. Он стоял среди толпы, глядя, как одно из его творений предают огню, и думал: «Хорошо, что я, по крайней мере, не написал рук, вот так всегда».

Внезапно резкая боль пронзила его правое ухо. Он поднес к уху руку и едва не закричал. Боль довольно быстро прошла.

Барабанный бой не прекращался. Картина горела у всех на глазах, в то время как оба доминиканца произносили что-то нараспев на латыни, вероятно, какое-то проклятие. Через несколько минут всё было кончено. Пламя добралось до лица Лоренсо в последнюю очередь. Гойя смотрел, как огонь уничтожает его: сперва подбородок, затем губы, щеки, основание носа. Он вспоминал, как работал над этим портретом, все сделанные мазки, свои колебания и переделки. Наконец, художник увидел, как пламя охватило мрачные и в то же время живые глаза монаха, стоившие ему стольких усилий и теперь исчезающие в огне.

Монахи закончили читать молитвы, после чего зеваки разошлись, говоря о чем-то постороннем. Гойя еще немного постоял, в то время как солдаты чистили помост, прежде чем убрать его. Затем он медленно побрел через площадь, приложив к уху руку.

В то же самое время, далеко от Мадрида, Лоренсо шагал по проселочной дороге, одетый как крестьянин. За спиной у него висела котомка, и он опирался на массивную палку, так как еще прихрамывал. Казалось, странник не ощущает холодного ветра. Он обвязал больную лодыжку какой-то тряпкой.

Беглый монах направлялся в сторону Пиренеев.