Я был в Ленинграде, когда в январе 1951 года скоропостижно скончался Игнатий Юлианович Крачковский. Сердце старика не выдержало бурного объяснения с новым директором Института востоковедения С.П. Толстовым. В здании на Дворцовой набережной, где помещались Отделения и их, и нашего (археологического) институтов, толпились люди. Вспоминали умершего, его мудрость и редкостные знания, его смелость – в те нелёгкие годы он не боялся переписываться с репрессированными коллегами; брал на службу тех, кто вышел из заключения. И вот среди этих рассказов я услышал историю, прозвучавшую некоторым диссонансом со всем остальным, но, видимо, не случайную, а органически связанную с жизненными принципами покойного.
Молодой способный арабист сразу по окончании университета пошёл на фронт и вернулся оттуда слепым инвалидом. Он пытался заниматься. Кто-то помогал ему, читая вслух и арабские тексты, и иностранную литературу. С великим напряжением сил подготовил он кандидатскую диссертацию. Идёт защита, и вдруг на кафедру поднимается Крачковский и заявляет, что работа слабая, он будет голосовать против и другим то же советует. Не знаю ни имени арабиста, ни как разбились голоса, не уверен даже, так ли всё в точности было, но драматическая ситуация произвела на меня громадное впечатление и заставила задуматься о многом.
Крачковскому легко было бы опустить чёрный шар молча или не придти на заседание. Почему же он предпочёл выступить, заранее предугадывая реакцию аудитории? Он воспользовался диспутом для того, чтобы напомнить собравшимся часто забываемую нами истину: наука, настоящая большая Наука выше личности, и требования её должны быть едины для всех. Решительно ничто не даёт права на скидки – ни то, что ты стар; ни то, что ты узбек; ни то, что ты высокопоставленный чиновник; ни то, что ты герой и инвалид войны. Когда актёр выходит на сцену, у него, может быть, умирает мать, его только что бросила жена, а директор театра предупредил об увольнении. Но публике нет до всего этого дела. Артист обязан быть в форме всегда и везде, при любых обстоятельствах. Зрителей его страдания ни в коей мере не касаются. Это его частное дело. То же и здесь.
Строгость и требовательность Крачковского мне близки и понятны, и, тем не менее, я не смог бы ни выступить, как он, ни голосовать против. Я помню учившихся со мной на историческом факультете МГУ слепых фронтовиков: чёрные очки на обожжённых лицах, застиранные гимнастёрки, простые деревянные палки в руках. Вряд ли у кого-нибудь из них ещё до войны было призвание стать историком. Скорее всего, их направили на наш факультет уже из госпиталей как на самый для них лёгкий. Обычно их зачисляли для специализации на кафедры истории СССР или истории ВКП(б), и нанятые деканатом пенсионеры читали им в общежитии или в углах актового зала одни и те же знакомые всем брошюры.
Судьба ученика Крачковского иная. Он увлёкся культурой Востока в юности и остался верен избранной специальности несмотря ни на что. Найти чтеца для куфических рукописей, да и для английских и французских монографий было безмерно трудно. И о чём, в конце концов, шла речь? Я бы ещё поколебался, если бы обсуждалось – издавать или не издавать написанную им книгу. Но диссертация, учёная степень… Это ведь вопрос зарплаты, куска хлеба, не более. Нет, моя рука не поднялась бы не только на слепого ориенталиста, но и на малоприятного мне черносотенца Михаила Найдёнова с истфака МГУ (студенческое прозвище – «Власть тьмы»). Что ни говори, эти люди отдали своё здоровье за нас, и мы перед ними в долгу.
Всё вроде бы ясно, но прибегнем ещё раз к сравнению с театром: пойдём ли мы на концерт безголосого певца или хромоногой балерины, услышав, что они пострадали, совершая настоящие подвиги? Сомнительно. И это не бездушие. Наука, искусство – не безжизненные абстракции, а то, о чём надо заботиться не менее бережно, чем о живых людях. Недопустимо жертвовать культурой в интересах отдельных личностей, не исключая и самых несчастных, самых благородных. Служители её, такие, как Крачковский, вправе порой проявить жестокость, чтобы сохранить необходимый уровень в своей области знания. Во всяком случае, бывает полезно напомнить о нём. Другим же позволительно пощадить обиженного судьбой товарища (и Крачковский, конечно, не всегда был безжалостно строг – с теми же репрессированными коллегами хотя бы).
Этой историей я хочу завершить мои очерки. И она, и все рассмотренные выше коллизии не могут быть разрешены без долгих раздумий и угрызений совести. Мы затронули тяжёлые конфликты, отражающие в целом трагичность положения подлинного учёного. Каждому из нас нужно отдавать себе отчёт в том, что познание мира, требующее беспристрастности, объективности, производится обыкновенными людьми, обременёнными всеми страстями, свойственными нашему роду.
Нельзя сказать: подави в себе всё человеческое, постарайся стать бесстрастной машиной. Именно эта ужасная идея вела талантливых врачей в услужение к палачам, обещавшим медикам обильный материал для любопытнейших изысканий.
Но ошибочным был бы и противоположный совет: будь прежде всего человеком, а уже потом специалистом. Он выглядит куда красивее, но тоже опасен, ибо есть обстоятельства, когда приходится поступаться своими чувствами ради Науки с большой буквы. В любом из предшествующих очерков мы сталкивались с внутренней борьбой человека и специалиста в учёном. Переоценка собственной персоны побуждает его к созданию внешне эффектных, широковещательных, но легковесных теорий. Самолюбие мешает ему сказать – «не знаю», или исправить некогда допущенную ошибку. Патриотизм или приверженность к какой-либо предвзятой идее заставляет искажать факты в угоду дорогой его сердцу концепции. Казалось бы, это элементарно, но кто из нас осмелится заявить, что абсолютно свободен от подобных слабостей.
Попадаем мы и в ситуации посложнее. По-своему правы и в то же время не правы были обе стороны в споре Бадера с Рюминым, Рериха с Грабарём. Прав был и Крачковский, но мало кто последует его примеру – и слава Богу.
Каков же тогда итог? Для себя я формулирую его так: надо отчётливо сознавать, что наука строится людьми, обладающими всеми присущими им качествами – и прекрасными, и постыдными; что ты сам наделён ими в полной мере, о чём свидетельствуют твои статьи и книги. Нужно не забывать об этом ни на минуту, чтобы почаще вносить поправки в свои старые выводы; трезво оценивать то, что делается вокруг, и быть готовым вновь и вновь искать наилучшие решения повседневно возникающих психологических конфликтов. Исходным, раз навсегда данным должно быть только это, а не стремление вечно подавлять в себе человека во имя науки, или, наоборот, превратить её в источник безбедного и беспроблемного существования.
У тех, кто прочтёт мои книги «Начало изучения каменного века в России» (1983) или «Следопыты земли московской» (1988), «Пушкин и древности» (2000), может сложиться впечатление, что автор в равной степени хвалит почти всех людей, работавших в рассмотренной им области, придерживаясь спасительной сентенции: «Мамы всякие нужны, мамы всякие важны». Меж тем, на практике, во взаимоотношениях с коллегами я был далёк от такой благостности. Меня часто осуждали за нетерпимость. Конечно, легко любить давно умерших археологов и крайне трудно – своих современников, вольно или невольно тебя задевавших. Не всегда удавалось мне найти разумную линию поведения. И всё же я думаю, что противоречия в моём восприятии деятелей науки прошлого и ныне здравствующих не было.
Я всегда хорошо отзывался об учёных, внесших реальный вклад в нашу культуру, и не щадил любых жуликов, фальсификаторов, пустозвонов и чиновников от науки, так или сяк мешающих творческим людям. И в моих книгах вы встретите резкие характеристики таких деятелей из довольно уже далёкого прошлого, как, например, директора канцелярии обер-прокурора Святейшего синода А.И. Войцеховича, возглавившего при Николае I Отделение славянорусской археологии Русского Археологического общества. Не жалую я людей типа Н.В. Савельева-Ростиславича или Ф.Л. Морошкина. Никакого научного наследия они не оставили, а порочить подлинных историков не стеснялись (ничтожный Савельев-Ростиславич самого С.М. Соловьёва именовал в печати «пигмеем»).
Когда перед Вами конфликт, попытайтесь до вынесения приговора понять, кто есть кто в этом споре. Профессор Новороссийского университета И.Ф. Синцов в 1873 году провалил на магистерском экзамене выдающегося палеонтолога В.О. Ковалевского. На того это так подействовало, что он отошёл от науки, взялся за малоподходящие для себя издательские дела, запутался в них и покончил с собой. Синцов был доктором биологии, кое-что полезное в его сочинениях как будто содержится, но в целом перед нами типичный чинуша. Недаром он в конце концов бросил университет и пошёл на административную должность. За мелкие наблюдения над третичными раковинами трагическую гибель Ковалевского Синцову простить нельзя.
Не должно быть снисхождения и жуликам от археологии, вроде упоминавшегося выше Матюшина.
Сложнее с бездельниками. В каждом научном учреждении таковых предостаточно. Все мы знаем типичные случаи: приходит в институт милая молодая женщина. Довольно скоро её жизнь в подробностях известна сослуживцам. Старики-родители болеют, получают маленькую пенсию, муж пьёт, сын связался со скверной компанией и т. д. Жалко бедную Машу! Голова её занята домашними бедами, где уж тут наукой заниматься. И держат Машу в штате до пенсии, а то и до смерти. О том, что на её месте мог бы работать творческий человек, стараются не думать. А рядом квалифицированный филолог-классик, автор многих статей о культуре древней Греции, переводчик философских трактатов Аристотеля, служит лифтёром и почему-то никто не видит в этом трагедии. На мой взгляд, не случилось бы трагедии, если бы в лифтёры ушла Маша, уступив своё место более достойным.
Маш много, и беда в том, что иные из них не просто бездельничают, а чтобы закрепиться, вступают на всё ту же чиновничью стезю и путаются под ногами у других. Не обманываюсь: с этими моими рассуждениями мало кто согласится. Скорее, очередной раз попрекнут меня бездушием. Но реальной угрозы я ни для кого не представляю, а высказать своё мнение, наверное, вправе.
Есть разные позиции: обывательская, безусловно, более низкая, чем научная; и жизненная – самая высокая. Перепутать их легко. Обывательскую точку зрения большинство и разделяет, и приветствует; жизненную же – не понимает и осуждает.
Об этом заставили меня задуматься многие эпизоды, происходившие на моих глазах за полвека наблюдений над учёным миром, а впервые едва ли не приведённый выше рассказ о Крачковском.
* * *
Более полувека прошло с тех пор, как я провёл первые археологические разведки, опубликовал первую заметку. Кое-что за эти годы я сделал. Мои книги и статьи о каменном и бронзовом веках, о первобытном искусстве и на историографические темы цитируются в литературе достаточно часто. Но вот взаимопонимание с коллегами у меня возникало далеко не всегда. Уж очень по-разному смотрели мы на саму нашу работу. Может быть, на прощание не лишним будет объясниться.
От родителей я воспринял идею служения науке и культуре, столь характерную для русской интеллигенции XIX века. Представления, с которыми в 1946 году я пришёл на исторический факультет Московского университета, а в 1951 – в академический Институт истории материальной культуры АН СССР (ныне – Институту археологии РАН), подверглись жестокому испытанию при столкновении с реальной действительностью. Вместо храма науки я видел то заурядную контору (начальник, подчинённые, фавориты), то лавочку (я тебе – ты мне). Это не прибавляло взаимопонимания ни с учителями, ни с товарищами.
Со временем учителя умерли. Мои сверстники заняли их места. Подросла молодежь. Лучшие из неё открыто выражают недовольство окружающим их в академической среде. Я с ними согласен. Надо многое менять. Но с чего же начать? Одни полагают, что – с высокой теории, с выяснения того, где предмет, а где объект нашей науки. Другие призывают к формализации и математизации её в надежде, что машины с лёгкостью решат вопросы, доводящие людей до отчаяния.
Я предлагаю начать с определения возможностей человека. Все мы знаем, что наукой занимаются не боги и не бесстрастные механизмы, а обычные грешные люди. Людям же свойственно и заблуждаться, и, увы, говорить неправду. Но напоминать об этом на заседании или в печати почитается верхом неприличия. Принято делать вид, будто все работают исключительно честно, добросовестно и ни при каких обстоятельствах не могут ошибаться. В итоге ошибки укореняются, ложь утверждается, а наука всё дальше отклоняется от своей цели – постижения истины. Вот об этом мне и хочется потолковать.
Сейчас во всём мире ученые поняли, какую огромную роль в процессе познания играет личность исследователя. Даже у одинаково опытных химиков, пользующихся одинаковым набором реактивов, реакция нередко идёт по-разному. Нашего брата гуманитария это касается в ещё большей мере.
Три археолога раскапывают три стоянки одного типа. Первый небрежен, неумел и потому не заметил остатков жилищ. Второй – их не пропустил, но, будучи человеком увлекающимся, дал совершенно фантастические реконструкции древних домов. Третий – вёл раскопки предельно тщательно, и его выводы всегда основаны на фактах, точно зафиксированных в поле. Можно ли сопоставлять добытые материалы, без учёта личных особенностей раскопщиков? У нас стараются об этом не думать.
За последние годы в нашей стране многое изменилось. Что-то в лучшую сторону, что-то – в худшую. Снят идеологический пресс, разрушен «железный занавес». Но почти прекратилось финансирование науки, как экспедиционных, так и лабораторных исследований, а особенно издательской деятельности. Ученые мечутся в поисках случайных заработков. Всё это, однако, не снимает проблемы, поставленные в книге. Человеческая природа всё та же. Более того, в новых условиях корыстное потребительское отношение к науке даже усилилось.
И последний вопрос: а не попусту ли я всё это говорю? Если в основе проблемы – черты человеческой психологии, никакое морализаторство ничего в ней не изменит. Отдельные люди способны на самоконтроль, а общество в целом, пожалуй, что и нет. И всё же за годы работы я что-то понял, многое переоценил не только на собственном опыте, но и в беседах и спорах с коллегами. Значит, кому-то из читателей могут пригодиться и мои записи и размышления о типичных коллизиях в учёном мире.