– Я оперировал всю ночь до рассвета. Санитары тоже буквально валились с ног от усталости, что не мешало им приносить на операционный стол все новых и новых раненых. И я старался, как мог. Незадолго до рассвета девушка ушла. Я не заметил, когда она пришла, и не видел, когда ушла. С восходом солнца наступило временное затишье. Поток носилок, проносимых через арку, начал иссякать, а потом прекратился вовсе. И я смог наконец вымыть руки, пройти вдоль рядов лежавших на земле раненых, посмотреть, сколько из них умерло ночью, чтоб затем распорядиться убрать тела.

– И сколько же умерло?

– Ни одного. Никто.

– Никто?

– Ни один человек не умер. Во всяком случае, в ту ночь, с тридцатого июня на первое июля. В углу лежали три алжирца. Тяжелые ранения груди и живота, у одного были раздроблены ноги. Я прооперировал их ночью. Все трое переносили страдания просто стоически. Теперь же они лежали молча и смотрели в небо. Наверное, вспоминали выжженные солнцем холмы Магриба, откуда они пришли сражаться и умереть за Францию. Они понимали, что умирают, ждали, когда Аллах заберет их к себе. Но ни один из них не умер.

А вон там, где сидит сейчас ваша жена, был американский парнишка из Остина, штат Техас. Когда его положили на стол, он крепко прижимал обе руки к животу. Я раздвинул руки. Он пытался удержать вываливающиеся из живота внутренности. Ну что я мог сделать? Просто запихнул эти его внутренности туда, где им положено находиться, а потом зашил рану. Он потерял много крови. А ни донорской крови, ни плазмы у меня не было. На рассвете я слышал, как он кричал, звал мать. Я решил, что дольше полудня ему не протянуть, но он не умер.

После восхода солнца жара усиливалась с каждой минутой, хотя солнце пока что не проникало на плиты двора. Но я знал, что, когда проникнет, здесь будет сущий ад. Мы передвинули операционный стол из центра в тень и продолжали работу, но у раненых, оставшихся на открытом месте, надежды было мало. Если потеря крови и раны еще не сделали свое дело, то солнце вскоре должно было сделать это за них.

Повезло тем, кто оказался под крышей галереи. Там лежали трое британских солдат, все из Ноттингема. Один попросил у меня сигарету. Мой тогдашний английский никуда не годился, но я понял, что он просит, слово-то международное. Я пытался объяснить, что легкие у него порваны шрапнелью, какие тут могут быть сигареты, но он лишь отмахнулся. А потом засмеялся и сказал, что, когда сюда войдут войска генерала Александера, тот уж наверняка даст ему посмолить. Безумный английский юмор. Но парень был храбрый, в этом ему не откажешь. Он знал, что никогда не возвратится домой, но продолжал шутить.

Когда санитары с носилками вернулись из зоны боев, я попросил моих помощников сменить их. Бедняги валились с ног, но, слава богу, немецкая дисциплина возобладала. Они покорно взялись за носилки, а три санитара присели у стенки в тени и тут же вырубились.

– И так прошел весь день? – спросил турист.

– Да, так и прошел этот день. Я послал своих людей по соседним домам, велел принести веревки, бечевки, шнуры и постельное белье, как можно больше постельного белья. Мы натянули шнуры через двор, развесили на них простыни и подперли колышками, чтоб создать хоть какую-то тень. А тем временем становилось все жарче. Вода – вот что было теперь главное. Люди стонали и просили пить, и мои помощники бегали с ведром на цепи к колодцу и обратно, а потом разливали воду по кружкам и разносили раненым. Немцы благодарили коротким словом «danke», французы шептали: «Merci», а бравые вояки-британцы, их было человек двенадцать, говорили: «Спасибо, друг».

Я молился о том, чтоб подул прохладный ветер или чтоб солнце затянуло облаками. В середине дня к нам во двор случайно заглянул молодой капитан из штаба Лемельсена. Остановился как вкопанный, в ужасе оглядел всю эту картину, а потом перекрестился и пробормотал: «Du Liebe Gott». И кинулся вон со двора. Я устремился следом, крича, что нам нужна помощь. Он обернулся и бросил через плечо: «Сделаю все, что смогу». Больше я его никогда не видел.

Но, возможно, он все же что-то сделал, потому как час спустя от главврача Четырнадцатой армии нам прислали ручную тележку с лекарствами. Свежие бинты, морфий, сульфамидные препараты. Пригодилось. После захода солнца привезли новую партию раненых – на сей раз то были одни немцы. Количество пострадавших во дворе давно перевалило за двести. А когда совсем стемнело, она вернулась.

– Девушка? Та странная девушка?

– Да. Появилась так же незаметно и неожиданно, как прошлой ночью. Грохот артиллерии за стенами города к тому времени стих. Я догадался, что союзники готовятся к последнему, решающему, марш-броску в направлении Сиены. И молился о том, чтоб нас пощадили, но не слишком надеялся на это. И вот во дворе настала тишина, лишь изредка раздавались крики и стоны раненых.

Я услышал, как прошуршало мимо меня платье. Сам я в это время делал операцию танкисту из Штутгарта, которому снесло половину челюсти. Обернулся и увидел: это она, вчерашняя девушка, смачивает полотенце в ведерке со свежей водой. Она улыбнулась мне, а потом стала ходить вдоль рядов лежавших на земле раненых, опускаться на колени, вытирать им лбы, нежно прикасаться к ранам. Я крикнул ей, чтоб не трогала повязки, но она словно не слышала, молча продолжала свое дело.

– Это была та самая девушка? – спросил американец.

– Да, та самая. Только на этот раз мне удалось заметить то, чего не заметил прошлой ночью. На ней была не накидка, а некое подобие монашеского облачения. И тут я понял, что пришла она из одного из монастырей, находившихся в Сиене. А на груди, на бледно-сером фоне, был вышит более темной нитью какой-то знак. Приглядевшись, я увидел, что это христианский крест, но только немного необычный. Одна из перекладин креста была сломана и свисала под углом в сорок пять градусов…

С огромной площади вновь донесся рев толпы, воспарил над черепичными крышами. Знаменосцы закончили свое выступление, и теперь по площади, по песчаному кругу, вели под уздцы десять лошадей. С уздечками, но без седел, участникам скачек предстояло проскакать на их ничем не покрытых спинах. Перед судейской трибуной возвышался флагшток с Палио, тем самым, за обладание которым им предстояло бороться под громкие крики толпы. Жена туриста поднялась со скамьи и пощупала забинтованную лодыжку.

– Думаю, что смогу идти, правда, медленно, – проговорила она.

– Еще несколько минут, дорогая, – сказал ей муж. – И обещаю, мы пойдем на площадь и присоединимся к веселью. Как прошла вторая ночь? – обернулся он к хирургу.

– Я прооперировал остающихся двадцать человек, последних раненых немцев. Потом взял новые медикаменты и бинты и вернулся к тем, кем занимался вчера, пытался облегчить их положение. Ведь теперь у меня был морфий. Антибиотики. И я мог хоть немного облегчить страдания тем, кому все равно предстояло умереть.

– И кто-то из них умер?

– Никто. Они побывали на грани смерти, заглянули ей прямо в глаза, но ни один из них не умер. В ту ночь. И всю эту ночь напролет между ними расхаживала молодая монахиня, молчала, не произносила ни слова, лишь улыбалась, смачивала им лица свежей колодезной водой, бережно прикасалась к ранам. Они благодарили ее, некоторые тянули руки и пытались прикоснуться хотя бы к краю ее платья. Но она лишь улыбалась, уворачивалась и двигалась дальше.

На протяжении целых суток я жевал таблетки бензедрина, чтоб не заснуть. Но к утру, когда увидел, что сделал все, что мог, а запасы медикаментов снова иссякли, увидел, как санитары спят вповалку, привалившись к стене, а халат, руки и лицо у меня забрызганы кровью, я уселся за операционный стол. Тот самый стол, за которым некогда ела итальянская семья; уселся, обхватил голову руками и отключился. Разбудил меня один из санитаров – тряс за плечо. Солнце уже взошло. Он где-то раздобыл походный котелок, полный настоящего итальянского кофе, и подогрел его на костре. То была самая потрясающая чашка кофе, которую мне довелось выпить в жизни.

– А девушка? Монахиня?

– Ушла.

– Ну а раненые?

– Я обошел двор. Проверил каждого. Все были живы.

– Вы, наверное, были довольны?

– Слабо сказано. Я был просто счастлив. Чувствовал себя едва ли не богом. Ведь мне удалось невозможное. Такие жуткие условия, такие невероятно тяжелые ранения, так мало подручных средств, да и опыта у меня не было практически никакого.

– И было это второго июля, верно? День освобождения?

– Да, правильно.

– И союзники пошли в последнюю и решающую атаку?

– А вот тут вы ошиблись. Никакого штурма Сиены не было. Вы вообще когда-нибудь слышали о фельдмаршале Кессельринге?

– По-моему, он был одним из самых выдающихся и недооцененных военачальников времен Второй мировой войны. Получил маршальские нашивки в 1940-м, но в те первые годы войны многие немецкие генералы одерживали на западном фронте впечатляющие победы. Но терпеть поражение куда как неприятнее и труднее, особенно когда тебе противостоят превосходящие силы противника.

Генералов можно условно подразделить на два основных типа. Одни превосходно показывают себя в наступлении и купаются при этом в лучах славы; другие умеют планировать и осуществлять отступление с большими потерями для противника. Роммель принадлежал к первому разряду, Кессельринг – ко второму. Ему пришлось отступать от Сицилии до Австрии. К 1944 году союзники имели над немцами огромное преимущество. У них было все: лыжи, лучшие танки, прекрасно налаженные поставки провианта и горючего, поддержка местного населения. И к лету их наступление на Италию развернулось во всю мощь. Но Кессельринг заставил их сражаться за каждый дюйм.

К тому же, в отличие от многих гитлеровцев, он вовсе не был варваром. Он был образованным и культурным человеком и страстно любил Италию. Гитлер приказал ему взорвать все мосты Рима через Тибр. Но они бесценны, эти мосты, они являют собой уникальные архитектурные сооружения древности. И Кессельринг отказался, что способствовало продвижению союзников к своей цели.

И вот, пока я сидел здесь во дворе и пил кофе, Кессельринг приказал генералу Шлемму вывести Первый парашютный полк из Сиены без единого выстрела. И чтоб никаких разрушений, ничего не ломать и не грабить. Не знал я и того, что папа Пий XII связался с Шарлем де Голлем, отряды Сопротивления которого тоже должны были участвовать в операции, и попросил не разрушать город. Было ли тогда заключено некое секретное соглашение между Лемельсеном и французами, мы так никогда не узнаем. Ни один из них ни разу не упомянул об этом и словом, а теперь оба они уже мертвы. Но каждый получил один и тот же приказ: спасти Сиену.

– Так ни единого выстрела? Ни снаряда? Ни бомбы?

– Ничего. Наши начали покидать город с утра. Вывод войск продолжался весь день. В середине дня мы слышали лишь громкий топот сапог по булыжной мостовой, а потом к нам во двор пожаловал главврач Четырнадцатой армии. Генерал-майор фон Стеглиц, до войны он был знаменитым ортопедом. Здесь он тоже оперировал дни и ночи напролет, только в главном госпитале. Он едва держался на ногах от усталости. Он так и застыл в арке и изумленно озирался по сторонам. Со мной было шестеро санитаров, двое отправились за водой. Он смотрел на мой залитый кровью халат, на кухонный стол, выдвинутый на середину двора. В углу высилась смердящая куча ампутированных конечностей: ладони, руки, ноги, некоторые даже в сапогах.

«Что за склеп, – морщась, пробормотал он. – Вы здесь одни, капитан?»

«Так точно, сэр».

«Сколько раненых?»

«Около двухсот двадцати, mein General».

«Национальности?»

«Примерно сто двадцать наших ребят, а остальные самые разные. Из союзников».

«Сколько умерло?»

«Пока что ни один, сэр».

Он долго глядел на меня, потом рявкнул: «Unmoglich!»

– Что значит это слово? – спросил американец.

– «Невозможно, невероятно». Затем он начал обходить ряды раненых. Вопросов он не задавал, с первого взгляда мог определить серьезность ранения, шансы на выживание. С ним был падре, прямо посреди двора он опустился на колени и начал молиться за упокой душ тех, кому предстояло умереть еще до захода солнца. Фон Стеглиц закончил обход и вернулся ко мне. Пристально и долго всматривался в мое лицо. Я стеснялся его взгляда, понимал, что выгляжу просто чудовищно: полумертвый от усталости, весь забрызган кровью, воняет от меня, как от уличного кота, двое суток во рту не было ни крошки.

«Вы замечательный молодой человек, – сказал он наконец. – Вы совершили невозможное. Кстати, вам известно, что мы отступаем?» Я сказал, что уже понял это. Такие слухи в армии, терпящей поражение, распространяются быстро.

Затем он отдал приказ своим людям. Двор заполнили санитары с носилками. Забирайте только немцев, сказал им он. А союзники пусть сами позаботятся о своих. Он ходил вдоль рядов раненых немцев и лично отбирал тех, кто мог бы перенести долгий тяжкий путь по горным дорогам до Милана, где все они наконец смогли бы получить надлежащий уход в стационарном госпитале. Тех же немцев, которые, по его мнению, были обречены и совершенно безнадежны, он велел санитарам не трогать. И вот он провел этот отбор, и со двора увезли человек семьдесят. Пятьдесят оставили, и еще остались раненые союзники. Затем он снова подошел ко мне. Солнце зашло за дома, освещало теперь лишь вершины гор. В воздухе запахло долгожданной прохладой. Фон Стеглиц утратил присущие ему деловитость и живость. Теперь он выглядел усталым и постаревшим.

«Кто-то должен остаться с ними. Может быть, вы?»

«Я останусь».

«Но это означает, что вас могут взять в плен».

«Знаю, сэр, – ответил я. – Я это понимаю».

«Что ж, тогда для вас эта война будет недолгой. Надеюсь, когда-нибудь встретимся снова, уже на родине».

На том и закончился наш разговор. Он прошел в арку, развернулся и отдал мне честь. Можете себе представить? Генерал отдает честь капитану. Фуражки на мне не было, а потому я не мог ответить ему тем же. Так и стоял, и смотрел на него, а потом он ушел. Больше я никогда не видел этого человека. Он погиб полгода спустя, в бомбардировке. А я остался здесь, и на руках у меня было сто пятьдесят раненых, обреченных на верную смерть. Солнце зашло, на город спустилась тьма, керосин в лампах кончился. Но тут взошла луна. И вот в свете луны я начал обносить раненых водой. Обернулся и увидел: она появилась снова.

С Пьяцца дель Кампо доносился теперь непрерывный рев. Десять жокеев, все маленькие, жилистые и ловкие, как обезьяны, все профессионалы, вскочили на лошадей. У каждого в руке был арапник, сделанный из высушенного бычьего хвоста, и они принялись нахлестывать этими арапниками не только своих лошадей, но всех и всякого, кто встречался на их пути, а также лошадей и соперников, оказавшихся в опасной близости. Тоже непременная часть ритуала, и предназначена она была не для слабонервных. На наездников делали ставки, жажда победы была неутолима, и здесь, на песчаном круге, все средства были хороши.

Толпы людей бросились туда, где был натянут толстый канат, отмечавший место старта. Каждый из жокеев был одет в цвета своей контрады, на каждом красовался круглый стальной шлем, в руке каждого был наготове арапник, а пальцы другой руки крепко-накрепко впивались в поводья и туго натягивали их. Судья вопросительно взглянул на градоначальника, ожидая от него кивка, чтоб опустить канат – это служило сигналом к старту. Рев толпы напоминал львиный рык.

– Так она вернулась? На третью ночь тоже?

– Да, то была третья ночь и последняя. И мы стали работать вместе. Изредка я заговаривал с ней, по-немецки, разумеется, но она не понимала ни слова. Лишь улыбалась, но ничего не говорила, даже по-итальянски. Продолжала ухаживать за ранеными. Я принес еще воды и сменил несколько повязок. Фон Стеглиц оставил мне немного бинтов и медикаментов. Он был не слишком щедр, полагая, что этим людям все равно долго не протянуть. К рассвету все умрут.

И вот именно на третью ночь я заметил то, чего не замечал прежде. Она была довольно хорошенькой девушкой, но в свете луны я разглядел у нее по большому черному пятну на тыльной стороне каждой ладони, размером примерно с долларовую монету. Лишь много позже, через несколько лет, я догадался, что это такое. А незадолго до наступления рассвета она снова незаметно исчезла.

– И вы никогда ее больше не видели?

– Нет. Никогда. Зато сразу после восхода солнца увидел вывешенные в окнах флаги. И никакого орла рейха на них не было. Сиенцы нарезали ткань на куски, а затем сшили вместе флаги союзников, особенной популярностью пользовался у них почему-то французский триколор. И вот весь город оказался увешан пестрыми флагами. А примерно в семь вечера на улице послышался топот шагов, он приближался. Я испугался. Впрочем, и понятно. Ведь мне никогда прежде не доводилось видеть ни одного солдата союзнической армии с ружьем в руках. А гитлеровская пропаганда уже успела внушить, что все они убийцы и чудовища.

Через несколько минут в арку вошли пятеро солдат. Смуглые, почти черные, лица, а форма так забрызгана грязью, что мне стоило труда определить, какую страну они представляют. Но затем я разглядел на нашивках Лорранский крест. Французы. Только алжирские французы. Они прокричали несколько слов, но я их не понял. То ли по-французски, то ли по-арабски. Просто улыбнулся и пожал плечами. Поверх немецкой формы на мне был залитый кровью медицинский халат, но из-под него торчали сапоги. Они меня выдавали, такие сапоги носят только офицеры армии вермахта. А эти люди только что выстояли в тяжелейшем сражении под Сиеной, понесли немало потерь и вот видели теперь перед собой врага. Они вошли во двор, стали что-то кричать и махать ружьями у меня перед носом. Казалось, что они меня сейчас расстреляют. Но тут их окликнул один из раненых алжирцев. Солдаты подбежали к нему, и он тихо зашептал им что-то. И когда солдаты вернулись, я заметил, что их настроение изменилось. Один извлек из железного портсигара какую-то совершенно чудовищную вонючую сигарету и заставил меня ее выкурить – в знак дружбы.

К девяти утра весь город уже был занят французами. Их восторженно и шумно приветствовали высыпавшие на улицы толпы итальянцев, девушки посылали воздушные поцелуи. Я же оставался здесь, во дворе, под присмотром моих дружелюбных тюремщиков.

Затем появился майор французской армии. Он немного говорил по-английски; я – тоже, так что мы могли объясниться. Я сказал, что являюсь немецким хирургом, что исполнял здесь свои обязанности, что среди моих пациентов были и союзники, в том числе французы. Он походил среди лежавших на земле раненых, нашел среди них человек двадцать своих соотечественников, а также солдат британской и американской союзнических армий и выбежал со двора, взывая о помощи. Через час всех раненых забрали и поместили в почти опустевший к тому времени главный госпиталь. Осталось лишь несколько совсем нетранспортабельных немцев. Я пошел с ними.

Меня держали в комнате старшей медсестры под прицелом, пока французский военный хирург в звании полковника осматривал моих раненых, всех, по очереди. К этому времени все они уже лежали на чистых простынях, а целые отряды медсестер-итальянок обмывали им лица губкой и кормили с ложечек бульоном и другой легкой пищей.

Днем хирург вошел ко мне в комнату. Его сопровождал французский генерал по фамилии Де Монсабер, прекрасно говоривший по-английски. «Коллеги сообщили мне, что половина этих раненых должна была умереть, – сказал он. – Что вы с ними сделали? Как вам это удалось?» Я объяснил, что не делал ничего такого особенного, просто старался, как мог, вот только бинтов и медикаментов не хватало. Они заговорили о чем-то по-французски. Затем генерал сказал: «Мы должны составить списки погибших. Имелись ли у них, солдат всех национальностей, жетоны, какие-либо другие опознавательные знаки?» Я объяснил, что никаких жетонов не было и что ни один раненый, поступивший ко мне, не умер.

Они снова переговорили между собой, причем хирург то и дело недоуменно пожимал плечами. Потом генерал снова обратился ко мне: «Хотите остаться здесь и продолжать работу с моими коллегами? Работы, как видите, на всех хватит». И я, разумеется, согласился. Ведь у меня просто не было другого выхода. Бежать, но куда? Немецкая армия отступала так быстро, что мне ее ни за что не догнать. Если вернуться в тот двор, могут убить партизаны. К тому же я совершенно обессилел. Сказывался недостаток сна и еды. Голова закружилась, я потерял сознание и упал на пол.

Проспал я, наверное, часов двадцать, а потом, приняв ванну и подкрепившись, почувствовал, что могу вернуться к работе. Всех французов, чьи раны затянулись и не вызывали беспокойства, постепенно, на протяжении десяти дней, отправляли на юг – в Перуджиа, Ассизы, даже в Рим. Большинство пациентов сиенского госпиталя составляли раненые с моего двора.

Им надо было вправлять кости и гипсовать конечности, вскрывать нарывы, повторно оперировать, в случае серьезных внутренних повреждений. Но вот что удивительно: обычно в таких случаях раны воспаляются и больные погибают от заражения крови. Здесь же ничего подобного не наблюдалось. Раны были чистые, разорванные артерии срастались сами по себе, внутренние кровоизлияния рассасывались. Французский полковник был родом из Лиона и оказался настоящим мастером своего дела; я ассистировал ему во время операций. Работа продолжалась сутки напролет, и ни один из наших пациентов не умер.

Вал войны катился на север. Мне разрешили жить с французскими офицерами. Их главнокомандующий посетил госпиталь и выразил мне личную благодарность за то, что я сделал для Франции. Пятьдесят раненых немцев поступили целиком под мою ответственность. Примерно через месяц всех нас эвакуировали в Рим. Ни один из этих немцев уже не смог бы принимать участия в боевых действиях, а потому всех их при содействии Красного Креста отпустили.

– И они поехали домой? – спросил американец.

– Да, все они отправились домой, – сказал хирург.

Медицинские службы американской армии забрали своих ребят и переправили пароходом в Штаты. Тот паренек из Остина, который в предсмертном бреду звал мать, отправился к себе, в родной Техас. Внутренности у него были на месте, желудок зашит и функционировал совершенно нормально.

После освобождения Франции французы тоже забрали своих и вернули их домой. Британцы явились за своими, а заодно захватили и меня. Генерал Александер посетил госпиталь в Риме и был наслышан о том дворе в Сиене. И сказал, что если я желаю продлить контракт, то смогу спокойно долечивать немцев в Британском военном госпитале. Я согласился. Ведь Германия терпела поражение. К осени сорок четвертого все это понимали. Потом капитуляция в мае 1945-го, и с ней в Европу пришел мир. И мне разрешили вернуться в мой родной и изрядно пострадавший от бомбежек Гамбург.

– Тогда что вы делаете здесь тридцать лет спустя? – спросил американский турист.

С Пьяцца дель Кампо донеслись громкие крики. Одна из лошадей упала, сломала ногу, жокей потерял сознание и выбыл из соревнований. Но скачки продолжались. Песок разметало в разные стороны, под копытами лошадей обнажилась булыжная мостовая, лошадям в таких условиях было трудно удержаться на ногах, и представление приобретало все более опасный характер.

Рассказчик слегка пожал плечами. И огляделся.

– То, что происходило здесь, в этом дворе, на протяжении трех дней, лично я склонен считать чудом. Но сам я был тут ни при чем. Я был молодым неопытным хирургом, старался, как мог, но от меня мало что зависело. Все дело в девушке.

– Не последний Палио в нашей жизни, – заметил турист. – Расскажите об этой девушке.

– Что ж, хорошо. В Германию я попал осенью 1945-го. Гамбург находился под британской оккупацией. К 1949-му Германия вновь стала свободной республикой, а я начал работать в частной клинике. Она процветала, вскоре я стал одним из партнеров. Женился на местной девушке, у нас было двое детей. Жизнь становилась все лучше, Германия быстро восстанавливалась и развивалась. Мне удалось открыть собственную небольшую клинику. Платную, разумеется, и лечил я только богатых, а потому сам вскоре разбогател. Но я так и не забыл двор в маленьком городке Сиена, не забыл и девушку в монашеском одеянии.

С женой мы прожили пятнадцать лет, но в 1965-м наш брак распался. Дети были тогда еще подростками, они страшно переживали, но все понимали. Я был богат и свободен. И вот в 1968 году решил вернуться сюда и найти ее. Просто для того, чтобы поблагодарить.

– И вы ее нашли?

– В каком-то смысле да… Прошло двадцать четыре года. По моим подсчетам, ей должно было быть уже под пятьдесят, как и мне. Она могла остаться монахиней или же, если по какой-то причине покинула монастырь, превратиться в пожилую замужнюю женщину с детьми. И вот летом 1968 года я приехал в Сиену, поселился в отеле «Вилла Патризиа» и принялся за поиски.

Первым делом обошел все монастыри. Их оказалось три, каждый принадлежал отдельному религиозному ордену. Я нанял переводчика и обошел все три. Говорил с настоятельницами. Два монастыря были здесь во время войны, третий появился позже. Но все настоятельницы лишь качали головами, когда я описывал им монахиню, которую ищу. Вызывали сестер постарше, но и они ничего не знали и не слышали об этой женщине. Особенно тщательно описывал я одежду, которая тогда была на ней: бледно-серое одеяние с вышитым на груди более темными нитками символом. Никто не знал, что означает этот сломанный крест. Ни в одном из монастырей никогда не носили бледно-серых одеяний. Тогда я решил расширить круг поиска; возможно, она пришла из монастыря, находившегося вне стен города. Допустим, решила навестить родственников, оставшихся в оккупированной немцами Сиене в 1944 году. Я разъезжал по всей Тоскане, заглядывал в каждый монастырь. Безуспешно. Мой переводчик уже начал терять терпение, а я продолжал выяснять, какие монашеские ордена существовали здесь прежде. Выяснилось, что в нескольких из них послушницы носили бледно-серые одеяния, но креста со сломанной перекладиной на них никто не видел.

Недель через шесть я понял, что дело это безнадежное. Никто никогда не слышал о моей девушке, и уж тем более – не видел ее. Она приходила в этот двор три ночи подряд двадцать четыре года тому назад. Она вытирала лица умирающих солдат, утешала и успокаивала их. Она прикасалась к их ранам, и все они выжили, все до одного. Возможно, она была наделена редчайшим даром излечивать человека одним прикосновением. А потом исчезла столь же таинственно, как появилась, и никогда уже не появится больше. Я от души желал ей добра и счастья, кем бы там она ни была, но знал, чувствовал, что мне ее никогда не найти.

– Но вы же сказали, что нашли, – заметил американец.

– Я сказал «в каком-то смысле», – поправил его хирург. – Я уже собирался уезжать, но вдруг решил последний раз попытать счастья. В городе выходили две газеты: «Курьер ди Сиена» и «Ла Газетта ди Сиена». В каждой из них я напечатал объявление на четверть странички. Прилагался даже рисунок. Я изобразил крест, что был на ее одеянии, внизу прилагался текст с описанием девушки. В нем также предлагалось вознаграждение за любую информацию относительно этого странного рисунка. Газеты вышли в то утро, когда я уже собирался уезжать.

Я находился в номере и складывал вещи, как вдруг мне позвонили снизу, из холла, и сообщили, что меня хочет видеть какой-то человек. Я спустился вниз с чемоданами. Такси должно было приехать через час. Но я так и не воспользовался этой машиной и опоздал на свой рейс. Внизу меня ждал маленький сухонький старичок с серебристым пушком волос на голове и в монашеском одеянии. На нем была темно-серая ряса, перехваченная в талии веревкой, на ногах сандалии. В руке он держал газету, открытую на странице с моим объявлением. Мы прошли с ним в кафе при гостинице и сели за столик. Он говорил по-английски.

Он спросил, кто я такой и почему поместил это объявление? Я сказал, что ищу женщину из Сиены, что первая наша встреча состоялась четверть века тому назад, что эта женщина мне очень помогла. И тут он сообщил мне, что имя его Фра Доменико и что пришел он в Сиену из монастыря, где послушники проводят дни в постах, молитвах и учении. Оказалось, что сам он посвятил всю свою жизнь изучению истории Сиены и ее разнообразных религиозных орденов.

И еще мне показалось, что он страшно взволнован. Старик попросил меня подробно рассказать о том, где и как я впервые увидел этот знак на одежде молодой женщины. О, это очень долгая история, ответил я ему. Ничего, время у нас есть, заметил старик. Пожалуйста, расскажите мне все, это очень важно. И я рассказал уже известную вам историю…

Огромная площадь взорвалась дружным криком – первая лошадь пересекла финишную прямую на полголовы раньше бегущей следом. Члены девяти контраде издали стон разочарования, в то время как сторонники десятой, контраде под названием «Истрис», или «Дикобраз», разразились радостными криками. На вечерних собраниях проигравших вино будет литься рекой, под печальные вздохи, качание головами и нравоучительные разговоры о том, как надо было действовать. Собрание «дикобразов» грозило вылиться в буйную праздничную гулянку.

– Продолжайте, – попросил американец. – Что вы ему сказали?

– Я рассказал ему все. Он настаивал на этом. Поведал всю историю с начала до конца. Все, вплоть до мельчайших подробностей. Приехало такси. Я отпустил машину. Но я забыл упомянуть в своем рассказе одну важную деталь. И вспомнил о ней лишь в самом конце. Руки, руки этой девушки. И в самом конце сказал монаху, что видел в лунном свете темные пятна на тыльных сторонах каждой из ее ладоней. Монах побелел, как полотно, пальцы его судорожно перебирали четки, глаза были закрыты, губы беззвучно шевелились. Сам я в ту пору был лютеранином, перешел в католичество позже. И вот я спросил его, что он делает.

«Молюсь, сын мой», – ответил он. «За что, брат?» – спросил я его. «За свою бессмертную душу и твою тоже. Потому что мне кажется, ты стал свидетелем исполнения воли божьей», – ответил он и снова умолк. И тогда я стал умолять его, чтоб он рассказал мне все, что знает. И монах поведал мне следующее.