Факультет журналистики, Колумбийский Университет, Нью-Йорк, март 1947

Дамы и господа, юные американцы, стремящиеся за один день стать великими журналистами, поскольку мы с вами никогда не встречались, позвольте мне представиться. Меня зовут Чарльз Блум. Я работаю журналистом в основном в этом городе почти пятьдесят лет.

Я начал работать в начале века в качестве мальчишки-посыльного в старой New York American. К 1903 году я убедил дирекцию газеты перевести меня на более высокую должность главного репортёра городской редакции, который ежедневно сообщает обо всех событиях в городе.

За много лет я был свидетелем и описывал множество историй, некоторые из них были героическими, а некоторые имели огромное значение, некоторые изменили течение нашей и мировой истории, а некоторые были просто трагическими. Я освещал вылет Чарльза Линдберга с туманного взлётного поля, когда он отправлялся в полёт через Атлантику; я освещал инаугурацию Франклина Д. Рузвельта и его кончину два года спустя. Я никогда не был в Европе во время Первой мировой войны, но провожал солдат, отправлявшихся из порта на поля Фландерса.

Я ушёл из American, где я близко сдружился с коллегой по имени Дэймон Раньон и перешёл в Herald Tribune, а затем и в Times.

Я освещал убийства и самоубийства, войны мафии и выборы мэров, войны и договоры, благодаря которым они заканчивались, знакомился со знаменитостями и с эмигрантами со Скид-Роу, я общался с великими и могучими мира сего, с бедными и сирыми, описывал деяния великие и добрые, а также подлые и жестокие. Все это происходило в этом городе, который никогда не умирает и никогда не спит. Во время последней войны меня должны были послать в Европу, и я летел с нашими БИ-17 через Германию – признаться, это меня напугало до чёртиков – и видел, как Германия сдалась… уже почти два года назад. Моим последним заданием было освещение Потсдамской конференции летом сорок пятого года. Там я встречался с британским лидером Уинстоном Черчиллем, который потерял свой пост прямо в середине Конференции и был заменён свои преемником Климентом Эттли, а также с нашим собственным президентом Трумэном и даже с самим Главнокомандующим Сталиным, который, как я боюсь, скоро перестанет быть нашим другом и станет нашим врагом.

По моему возвращению меня ждал уход на пенсию, я сам предпочёл уйти до того, как меня выставят, и получил любезное предложение от декана этого факультета читать здесь лекции, чтобы попытаться научить вас тем вещам, которые я узнал за свою жизнь.

Если кто-нибудь спросил бы меня, какие качества должны быть у хорошего журналиста, я бы сказал, что их должно быть четыре: прежде всего ты должен не только видеть, наблюдать и описывать, но и понимать. Пытайтесь понять людей, с которыми встречаетесь, и события, которые происходят. Есть старинная поговорка: всё понять – значит всё простить. Человек не может понять всё, так как он не совершенен, но он должен попытаться. Поэтому мы стремимся рассказать о том, что произошло тем, кто не был там, но хотел бы знать. Потому что в будущем История скажет, что мы были свидетелями; что мы видим больше, чем политики, гражданские лица, банкиры, финансисты, магнаты и обычные люди. Потому что они живут в своих собственных замкнутых мирах, а мы были повсюду. Если мы были плохими свидетелями, не понимая того, что видели и слышали, мы просто передаём ряд данных, предавая лжи столько достоверности, что это создаёт ложную картину.

Во-вторых, никогда не переставайте учиться, будьте как белки, сортируйте информацию и примечайте всё, что попадается вам на пути. Вы никогда не будете знать, что эта крошечная щепотка информации может послужить объяснением чему-то необъяснимому.

В-третьих, у вас должен быть нюх на новости: речь идёт о шестом чувстве, об осознании того, что что-то идёт не так, ощущении, что есть что-то странное, но никто больше этого не замечает. Если вы никогда не разовьёте это чутьё, то, может быть, вы будете компетентным и любознательным, но все интересные новости будут проходить мимо вас, вы будете посещать все официальные мероприятия, где вам будут говорить, что от вас хотят узнать. Вы будете честно сообщать всё, что от вас требуется, ложное оно будет или истинное. Вы будете получать свой чек об оплате и идти домой с осознанием честно выполненной работы, но без особенного чутья вы никогда не зайдёте в бар, – на адреналине, понимая, что только что раскрыли самый крупный скандал года, – потому что вы заметили что-то странное в случайном замечании, колонку подделанных данных, неоправданное освобождение, необоснованное обвинение, а ваши коллеги не смогли обнаружить этого. Ничто так не привлекает в нашей работе, как этот адреналин. Это всё равно, что выиграть Гран-при, и вы знаете, что только что смоги раздобыть эксклюзивный материал и послать своих конкурентов к чёрту.

Мы, журналисты, никогда не предназначались для любви. Как и полицейским нам приходится с чем-то мириться, когда мы выбираем свою необычную профессию. Хотя не любить нас могут, но великие и могучие мира сего в нас нуждаются.

Кинозвёзды могут отталкивать нас, идя к своему лимузину, но если пресса не упоминает о них и их фильмах, не упоминает о них и не печатает их фотографии или не освещает их жизнь в течение парочки месяцев, их агенты вскоре сами подают голос, чтобы привлечь наше внимание.

Политики могут обличать нас, находясь у власти, но попробуй проигнорировать их в тот момент, когда они баллотируются на выборах или хотят сообщить о каком-то триумфе… тогда они сами будут просить вас, чтобы вы о них написали.

Великим и могучим мира сего нравится смотреть сверху вниз на прессу, но как же они все нуждаются в нас! Потому что они живут благодаря тому освещению, что даём им мы. Звёзды спорта хотят, чтобы о них писали, а спортивные фанаты хотят знать о них; все великосветские дамы выпроваживают нас через чёрный ход, но если мы не посещаем их благотворительные балы и мероприятия, они просто сходят с ума.

Журнализм – это форма власти. Если эту власть неправильно использовать, она превратится в тиранию; если эту власть использовать правильно, то она становится необходимым инструментом, без которого общество не может выжить и процветать. И тут мы приходим к четвертому правилу: нельзя никогда присоединяться к ним, и нельзя притворяться, что мы только для сопоставления якобы присоединились к сильным мира сего. Наша задача расследовать, раскрывать, проверять, обнаруживать, задавать вопросы и исследовать. Наша задача состоит в том, чтобы не доверять тому, что нам говорят, пока не будет доказано, что это правда. Из-за того, что у нас есть такая власть, нас осаждают шарлатаны, обманщики, мошенники: в финансовой, коммерческой, промышленной сфере, в сфере шоу-бизнеса, но больше всего в политике.

Вашими хозяевами должны быть Истина и читатели и больше никто. Никогда не трусьте, никогда не позволяйте себя подчинять и никогда не забывайте, что читатель с его монетами имеет столько же права на ваши усилия и ваше уважение, как и слышать правду от Сената. Поэтому оставайтесь скептическими перед лицом власти и привилегий, лишь тогда вы будете соответствовать нашей профессии.

И теперь, поскольку время уже позднее и вы устали от учения, я заполню оставшийся промежуток, рассказав вам историю. Эта история об истории. Нет, этой истории я не был триумфальным героем, скорее наоборот. Это была история, чьё развитие я не смог заметить, потому что был ещё молодым и неопытным, и не смог понять, чему я явился свидетелем.

Это была также единственная история, о которой я не писал. Никогда не писал о ней статей, хотя в архивах о ней сохранилось несколько фактов, впоследствии предоставленных прессе полицией. Но я был там; я всё видел; я должен был предугадать всё, но я не смог. Именно поэтому я никогда не писал о ней, но ещё отчасти и потому, что существуют вещи, происходящие с людьми, вещи, которые, будучи раскрыты, могут этих людей погубить. Некоторые из них заслуживают того: нацистские генералы, боссы мафии, коррумпированные чиновники и продажные политики. Но некоторые люди не заслуживают быть уничтоженными, и жизнь их уже так трагична, что если выставить их горе на обозрение, это только усилит их боль. И всё это только ради нескольких строчек в газете, в которую завтра завернут рыбу? Возможно, хотя даже если бы я работал тогда на Рэндольфа Херста и его «жёлтую прессу», и если бы редактор узнал, чему я был свидетелем, всё равно эта история была для меня слишком печальна, чтобы я написал о ней. Теперь, сорок лет спустя, это больше не имеет значения.

Это произошло зимой 1906 года. Мне было 24 года, я был мальчишкой с нью-йоркских улиц и был очень горд тем, что работал репортёром в American. Когда я оглядываюсь назад, то сам удивляюсь собственному бесстыдству. Я был очень молод, доволен собой и понимал крайне мало.

В тот декабрь в город прибыла одна из самых знаменитых оперных певиц в мире – Кристина де Шаньи. Она прибыла, чтобы блистать на открытии новой Манхэттенской Оперы, той, что закрылась три года назад. Ей было тогда 32 года, она была молода и очаровательна. Вместе с ней прибыл её двенадцатилетний сын Пьер, горничная и учитель мальчика, ирландский священник по имени Джозеф Килфойл. Плюс прибыло ещё двое секретарей-мужчин. Она прибыла без своего мужа за шесть дней до открытия Оперы, состоявшейся 3 декабря, а её муж присоединился к ней, приплыв 2 декабря. Его задержали дела с его угодьями в Нормандии.

Я ничего не понимаю в опере, но её появление вызвало переполох, потому что до того ни один певец её уровня не пересекал Атлантику, чтобы выступать в Нью-Йорке. Она была главным событием для города. Благодаря удаче и старомодной галантности мне удалось убедить её сделать меня своим гидом по Нью-Йорку. Это была работа моей мечты. Её так осаждала пресса, что импресарио, пригласивший её – Оскар Хаммерштейн – запретил общение с прессой до торжественной премьеры, а тут у меня был доступ в её апартаменты в «Уолдорф-Астории» и я мог ежедневно писать отчёты о её жизни и встречах. Благодаря этому моя карьера в American пошла в гору.

И всё же что-то загадочное и странное происходило, и мне удалось это заметить. Под этим странным я подразумеваю загадочную фигуру человека, появлявшегося и исчезавшего по своей воле и явно игравшего какую-то тайную роль.

Сначала было письмо, которое лично привёз адвокат из Франции. Благодаря чистому совпадению я помог доставить это письмо в офис одной из самых богатых и влиятельных корпораций в Нью-Йорке. Там в конференц-зале я мельком увидел человека, который стоял за корпорацией, и которому было адресовано письмо. Он смотрел прямо на меня через специальное отверстие в стене, и у него было ужасное лицо, закрытое маской. Я мало об этом думал, да и никто мне всё равно не верил.

Через четыре недели выступление примадонны, которая должна была участвовать в премьере, открывающей новую Оперу, было отменено, и французская дива была приглашена за астрономическую плату. Французская дива из Парижа. Ходили слух, что у Оскара Хаммрштейна был свой секрет, и что гораздо более богатый и незримый финансовый партнёр повелел ему сделать это изменение. Я должен был заподозрить здесь связь, но не заподозрил.

В тот день, когда леди ступила на причал на Гудзоне, этот странный призрак вновь появился. На этот раз я его не видел, но видел мой коллега. Описание было таким же: одинокая фигура в маске, стоящая на крыше склада и наблюдающая за прибытием примадонны из Парижа в Нью-Йорк. Но и здесь я не смог усмотреть связи. Позже стало очевидным, что это именно он сделал так, чтобы она приехала сюда, приказав это Хаммерштейну. Но зачем? Со временем я узнал, но к тому времени было уже слишком поздно.

Как я и сказал, я встретился с этой дамой, кажется, я ей понравился, и она пригласила меня в свои апартаменты для эксклюзивного интервью. Её сын распаковал шкатулку от неизвестного, и это была музыкальная шкатулка в форме обезьянки. Когда мадам де Шаньи услышала мелодию, которую играла эта шкатулка, то у неё стало такое лицо, как будто её ударило молнией. Она прошептала: «„Маскарад“, двенадцать лет назад. Должно быть, он здесь». И больше ничего.

Она страстно желала выяснить происхождение шкатулки, и я подумал, что она должна быть из игрушечного магазина с Кони-Айленда. Два дня спустя мы отправились туда, и я служил проводником. Снова там произошло нечто странное, и снова я ничего не заподозрил.

Вся наша делегация состояла из меня, примадонны, её сына Пьера и его учителя, отца Джо Килфойла.

Поскольку меня не интересовали игрушки, я отдал мадам де Шаньи и её сына на попечение Зазывалы, который тогда заведовал всей ярмаркой развлечений. Я сам не заходил в игрушечный магазин. Но должен был это сделать, потому что позже я узнал, что человек, который показывал мальчику и его матери игрушечный магазин, был очень опасным человеком по имени Мальта, которого я за несколько недель до того видел, когда относил письмо из Парижа, но тогда его звали Дариусом. Позже я узнал от Зазывалы, который всё это время был там, что этот человек предложил свои услуги в качестве эксперта по игрушкам, но на самом деле всё это время втихаря допрашивал мальчика о его родителях.

В этот самый момент я гулял по берегу моря с католическим священником, пока мальчик и его мать осматривали игрушки внутри магазина. Судя по всему, там была куча этих игрушечных обезьянок, но ни одна из них не играла той странной мелодии, что я впервые услышал в апартаментах дивы в «Уолдорф-Астории».

Затем она пошла вместе с Зазывалой – посмотреть на место под названием «Лабиринт Зеркал». И снова я туда не пошёл. В любом случае меня туда не приглашали. Наконец я вернулся на ярмарку, посмотреть, закончился ли осмотр, и не собираются ли все вернуться на Манхеттен.

Я видел, как ирландский священник провожает мальчика до коляски, которую мы наняли на железнодорожной станции, и заметил, но смутно, ещё одну коляску, которая стояла практически рядом с первой. Это было очень странно, потому что больше никого не должно было быть на ярмарке.

Я уже был на полпути к воротам, когда появилась фигура, бегущая по направлению ко мне и, кажется, бегущая в панике. Это был Дариус. Он был исполнительным директором корпорации, владельцем которой оказался тот загадочный человек в маске. Я думал, что он бежал ко мне, но он пробежал мимо, словно меня там и не было. Он бежал из Лабиринта Зеркал, он кричал что-то, но не мне, а, казалось, морскому ветру. Я не мог понять, что он кричит. Это был не английский, но поскольку у меня был хороший слух, я взял карандаш и записал то, что, как мне показалось, я слышал, хотя и не понимал значения.

Позже, гораздо позже, я вернулся на Кони-Айленд и поговорил с Зазывалой, который показал мне записи, что он вёл, и в которых он отметил всё, что произошло в Лабиринте Зеркал, пока я гулял по берегу моря. Если бы я вчитался в этот отрывок, я бы понял, что происходит вокруг меня и смог бы это предотвратить. Но я не вчитывался в записи Зазывалы и не понял трёх слов на латыни.

Вам это сейчас может показаться странным, молодёжь, но в то время одежда было очень формальной. Молодым людям полагалось всё время носить костюмы, часто с жилетами, да ещё с накрахмаленными белыми воротничками и манжетами. Беда заключалась в том, что счета из прачечной были такими огромными, что молодые люди со скудной зарплатой не могли позволить себе такие костюмы. Поэтому многие из нас носили съёмные целлулоидные воротнички и манжеты, которые можно было снять на ночь, быстро почистить влажной тряпочкой, и благодаря этому рубашку можно было носить несколько дней, но с чистыми воротничками и манжетами. И вот, хотя блокнот был в кармане моего пиджака, я написал слова, выкрикнутые Дариусом, на манжете.

Он казался полусумасшедшим, когда бежал мимо меня, совершенно не похожим на того хладнокровного исполнительного директора, встреченного мной в переговорной. Его чёрные глаза были широко распахнуты и вытаращены, его лицо было бледно как череп, его длинные чёрные волосы развевались на ветру. Я проследил за ним взглядом и видел, как он пробежал к воротам парка. Там он столкнулся с ирландским священником, который запихнул Пьера в коляску и возвращался поглядеть, где его нанимательница.

Дариус остановился при виде священника, и они несколько секунд таращились друг на друга. Даже находясь в тридцати ярдах на холодном ветру, я почувствовал напряжение. Они были похожи на двух питбулей, встретившихся накануне схватки. Потом Дариус побежал к своей коляске и отъехал.

Отец Килфойл вышел на дорожку, причём вид у него был мрачный и задумчивый. Мадам де Шаньи вышла из Лабиринта Зеркал бледная и дрожащая. Я был в самом центре драмы и не мог понять, чему я был свидетелем. Мы поехали обратно на станцию, а затем на Манхеттен в полной тишине, только мальчик весело болтал со мной о магазине игрушек.

Последнюю улику я получил через три дня. Премьера новой оперы была подлинным триумфом. Правда, я не помню её названия, но опера меня никогда особенно и не интересовала. Мадам де Шаньи пела как ангел небесный, а вся публика была в слезах. Затем была потрясающа вечеринка прямо на сцене. Президент Тедди Рузвельт был там со всеми супербогатыми ньюйоркцами. Там были знаменитые боксёры, был Ирвинг Берлин, был Буффало Билл. Да, юная леди, я с ним встречался. И все отдавали дань молодой оперной диве.

Действие оперы разворачивалось во время американской гражданской войны, а главной декорацией служил фасад помещичьего дома на виргинской плантации. Передняя дверь дома поднималась вверх, а ступени располагались с обеих сторон на уровне сцены. Посреди торжеств в дверном проёме появилась мужская фигура.

Я сразу узнал его или подумал, что узнал. Он был одет в униформу по своей роли: это была роль раненого капитана союзных войск, с лицом, полностью закрытым повязками. Это он исполнял страстный дуэт с мадам де Шаньи в последнем акте, когда он вернул ей их обручальное кольцо. Было странным, что, несмотря на то, что опера закончилась, повязка по-прежнему закрывала его лицо. Потом я понял, почему. Это был Призрак. Таинственная фигура, которая, казалось, владела всем Нью-Йорком, тот, кто помог возвести Манхэттенскую Оперу благодаря своим деньгам, и благодаря которому французская аристократка переплыла Атлантику, чтобы петь в Нью-Йорке. Об этом я узнал позже, но уже слишком поздно.

Я разговаривал с виконтом де Шаньи в это время, с обаятельным человеком, который гордился успехами своей жены и был в восторге оттого, что только что встретился с нашим президентом. Через его плечо я увидел, как примадонна поднялась по лестнице и заговорила с этой тёмной фигурой, про которую я думал, что это Призрак. Я знаю, что это был он. Это не мог быть никто другой, и казалось, что у него была над ней какая-то власть. Я ещё тогда не понял, что они знали друг друга ещё двенадцать лет назад в Париже, и даже ещё гораздо ближе.

Прежде чем они расстались, он вложил ей в ладошку маленькую записку, которую она спрятала за корсаж. Затем он исчез как всегда. Он мог быть в одном месте в одну секунду, а в следующую уже исчезнуть.

В конкурирующей с нами газете был репортёр, ведущий светскую хронику – в New York World – пулитцеровском прихвостне. На следующий день она написала, что видела этот инцидент, но она думала, что никто другой его не заметил. Она ошибалась. Я заметил. Но я видел кое-что ещё. Я не спускал глаз с леди в течение всего вечера, и естественно, через некоторое время она достала записку и прочла. Когда она прочла, то, оглянувшись, скомкала записку в маленький шарик и выбросила его в мусорную корзину, куда выкидывали опустошённые бутылки и грязные салфетки. Через несколько мгновений я достал его оттуда. На тот случай, если вам интересно, она у меня сегодня с собой.

В тот вечер я просто запихал её к себе в карман. Она лежала в течение недели на моём туалетном столике в моей квартире, а позже я сохранил её как напоминание о тех событиях, которые разворачивались на моих глазах. В записке говорится: «Позволь мне увидеть мальчика всего один раз. Позволь мне сказать ему последнее прости. Пожалуйста. В тот день, когда ты поплывёшь домой. На рассвете. В Бэттери-Парк. Эрик».

Тогда и только тогда я сложил части мозаики вместе. Тайный поклонник ещё до её замужества, двенадцать лет назад в Париже. Невознаграждённый влюблённый, иммигрировавший в Америку и ставший достаточно богатым и могущественным, чтобы устроить её приезд и выступление в его собственном оперном театре. Трогательно, но больше годится для романтичной леди-романистки, чем для прожжённого уличного нью-йоркского репортёра, каким я себя полагал. Но почему он был в маске? Почему не пришёл встретиться с ней как все? Этим вопросам я до сих пор не нашёл ответа. И тогда тоже, и это была моя ошибка.

Как бы там ни было, леди пела шесть вечеров. Каждый раз она покоряла весь театр. 8 декабря было её последнее выступление. Другая примадонна, Нелли Мелба, единственная в мире соперница французской аристократки, должна была прибыть 12-го. Мадам де Шаньи, её супруг, сын и её свита должны были отплыть на борту RMS City of Paris, направляясь в Саутгемптон, Англия, для выступлений в Ковент-Гардене. Их отплытие было назначено на 10 декабря, и в знак дружбы она дала мне понять, что я могу быть в это время на Гудзоне и проводить её. К тому времени я был воспринимаем всем её окружением почти наравне с членами её семьи. В уединении её личной гримёрной я мог получить моё последнее эксклюзивное интервью для New York American. Потом я мог вернуться к убийствам, пулям и боссам Таммани Холла.

Ночью 9-го я плохо спал. Я не знаю, почему, но вы все здесь понимаете, что если выдаётся такая ночка, нет смысла пытаться уснуть опять, лучше встать и покончить с этим. Итак, я встал в 5 часов утра. Я умылся и побрился, затем оделся в мой самый лучший тёмный костюм. Я пристегнул твёрдый воротничок и завязал галстук. Не раздумывая, взял два жёстких целлулоидных белых манжета из полудюжины на туалетном столе и нацепил их. Поскольку я проснулся столь рано, я подумал, что я могу тоже пойти в «Уолдорф-Асторию» и присоединиться к семейству де Шаньи за завтраком. Чтобы сэкономить на кэбе, я прогулялся, прибыв в десять минут восьмого. Ещё было темно, но в комнате для завтраков уже одиноко сидел отец Килфойл с чашкой кофе. Он радостно поприветствовал меня и затем поманил к себе.

«А, мистер Блум, – сказал он, – итак, мы должны покинуть ваш прекрасный город. Пришли нас проводить, не так ли? Очень мило с вашей стороны. Но немного горячей овсянки и тост зарядят вас на весь день. Официант…» Вскоре к нам присоединился сам виконт, и они со священником обменялись несколькими словами на французском языке. Я их не понимал, и спросил, присоединятся ли к нам виконтесса и Пьер. Отец Килфойл сделал знак виконту и сказал мне, что мадам де Шаньи ушла в комнату Пьера присмотреть за его сборами, и было очевидно, что именно об этом он только что услышал на французском. Я полагал, что знаю лучше, но ничего не сказал. Это было частное дело, и ко мне не имело отношения то, что леди пожелала ускользнуть, чтобы сказать прощай своему странному спонсору. Я ожидал, что около восьми она подкатит к дверям в щегольском кэбе и поприветствует нас со своей обычной пленительной улыбкой и очаровательными манерами.

Так мы и сидели втроём, и чтобы поддержать беседу, я спросил священника, понравился ли ему Нью-Йорк. «Да, очень, – ответил он. – Очень милый город. В нём много моих соотечественников». – «А Кони-Айленд?» – спросил я. При этом вопросе он помрачнел.

«Странное место, – сказал он. – И люди там странные». – «Вы имеете в виду Зазывалу?» – уточнил я. – «И его и других», – сказал он. – «А, так вы имеете в виду Дариуса», – сказал я. Наконец-то он повернулся и посмотрел на меня. Его голубые глаза были похожи на буравчики.

«Откуда вы его знаете?» – спросил он. – «Я однажды встречал его», – ответил я. – «Скажите мне, где и когда», – попросил он, но это было больше похоже на приказ, чем на просьбу. Та афера с письмом казалась мне достаточно безобидной, поэтому я рассказал, что произошло между мной и французским юристом Дюфором, а также о нашем визите в пентхаус на вершине самого высокого здания в городе. Мне так никогда и не приходило в голову, что отец Килфойл, кроме того, что был учителем мальчика, являлся также духовникóм виконта и виконтессы.

Виконт де Шаньи ещё до начала разговора, явно устав от незнания английского языка, извинился и ушёл наверх. Я продолжил свой рассказ, добавив, что был очень удивлён, когда Дариус пробежал мимо меня в Парке Развлечений, причём у него был отчаянный вид, и он прокричал эти три непонятных слова. Да ещё эти их «гляделки» с отцом Килфойлом… Священник слушал мою историю в неодобрительном молчании, а затем спросил: «Вы помните, что он кричал?»

Я объяснил ему, что он кричал по-иностранному, и что я записал это на моих целлулоидных манжетах.

В этот момент вернулся месье де Шаньи. Он выглядел обеспокоенным и быстро заговорил по-французски с отцом Килфойлом, который перевёл это мне.

«Их нет. Мать и сын исчезли».

Конечно, я знал, в чём дело, и попытался успокоить его: «Не волнуйтесь, они ушли на встречу».

Священник тяжело уставился на меня, забыв спросить, откуда я знаю это, лишь просто повторив слова: «на встречу?»

«Просто попрощаться со старым другом, мистером Эриком», – добавил я, всё ещё стараясь быть полезным. Ирландец продолжал смотреть на меня, и казалось, что он пытается припомнить, о чём мы говорили до того, как к нам вернулся виконт. Он шагнул ко мне, ухватил мою левую руку, потянул к себе и повернул.

И они здесь были, три слова, написанные карандашом. В течение десяти дней эти манжеты лежали среди прочих на моём туалетном столике, и в это утро я случайно надел их на своё запястье. Отец Килфойл бросил на манжету единственный взгляд и произнёс одно слово, которое, как я был уверен, ни один католический священник не мог позволить себе употребить. Но он употребил. Затем он подскочил, выдёргивая меня за глотку из кресла и крича мне в лицо: «Куда, во имя Господа нашего, куда она направилась?» – «В Бэттери-Парк», – прокаркал я.

Он выбежал, пересекая вестибюль со мной и несчастным виконтом, бегущими за ним по пятам. Выскочил через парадный вход к стоящему под тентом экипажу, в который как раз влезал джентльмен в цилиндре. Бедный господин был схвачен за полу сюртука и вышвырнут прочь человеком в сутане, орущем вознице: «Бэттери-Парк! Гони, как если бы дьявол в тебя вселился!!!» Я успел вскочить внутрь и втащил за собой несчастного француза, когда экипаж уже рванул с места.

Всё время, что мы неслись, отец Килфойл сидел, сгорбившись, в углу экипажа, сжимая в руках крест, висящий на цепочке у него на шее. Он истово бормотал: «Пресвятая Дева Мария, Матерь Божья, дозволь, чтобы мы поспели вовремя».

В какой-то момент он замолк, и я наклонился к нему, указывая на написанные карандашом слова на моих манжетах. «Что они означают?» – спросил я.

«DELENDA EST FILIUS, – ответил он, повторяя те слова, что я уже прочёл раньше. – Они означают: СЫН ДОЛЖЕН БЫТЬ УНИЧТОЖЕН». Я откинулся назад, почувствовав дурноту.

Это не примадонна была в опасности, исходящей от сумасшедшего человека, пробежавшего мимо меня на Кони-Айленде, а её сын! Однако здесь всё ещё крылась тайна. Почему Дариус, пусть даже и одержимый жаждой унаследовать богатства и удачу своего хозяина, хотел убить безвредного сына французской четы?

Экипаж пересёк почти безлюдный Бродвей и нёсся на восток, к Бруклину, а восход начинал окрашивать краешек неба розовым цветом. Мы остановились перед Главными воротами на Стейт-стрит, священник выскочил из экипажа и бросился в парк.

Тогдашний Бэттери-Парк совсем не был похож на нынешний. Сейчас лужайки украшают собой бродяги и бездомные, а тогда это было скромное и мирное место с множеством дорожек, идущих от Кастл-Клинтон, а среди них гроты и беседки с каменными скамейками, на которых мы могли найти того, кого искали.

У ворот парка я заметил три разных коляски, одна из них была закрытым экипажем с возницей в ливрее «Уолдорф-Астории», и было ясно, что в ней приехала виконтесса и её сын. Кучер сидел на облучке и ёжился от холода. Второй экипаж был такого же размера, но без знаков различия. Тем не менее, судя по внешнему виду и состоянию, он принадлежал состоятельному человеку или корпорации.

Недалеко от них стояла маленькая коляска без возницы, которую я видел десять дней тому назад около Ярмарки Развлечений. Несомненно, Дариус также прибыл, а потому нельзя было терять времени. Поэтому мы все со всех сил побежали в парк. Внутри парка мы разделились, побежали по трём разным направлениям, чтобы быстрее обыскать весь парк. Между деревьями и изгородями всё ещё царил сумрак, поэтому трудно было различить людей среди всей этой растительности. Но после того как я несколько минут бегал туда-сюда, я услышал голоса. Среди них выделялся один, глубокий и музыкальный, а другой принадлежал прелестной оперной певице. Я не знал, искать ли мне всех остальных или подойти к беседующим, поэтому я стал подбираться поближе, пока не оказался за кустами живой изгороди, обрамляющей просеку между деревьями.

Мне надо было подбежать, обнаружить своё присутствие и предупредить, но мальчика там не было. В какой-то момент мне пришла в голову оптимистическая мысль, что виконтесса оставила мальчика в отеле, поэтому я стал слушать. Они стояли друг против друга, но их тихие голоса отчётливо до меня долетали.

Человек был в маске, но я, конечно же, узнал, что это был тот самый солдат союзных войск, спевший потрясающий дуэт с примадонной и заставивший всю публику плакать. Это был тот же самый голос, но я слышал его в первый раз.

«Где Пьер?» – спросил он.

«Я оставила его в коляске, – ответила она. – Я попросила его дать нам некоторое время, но он скоро подойдёт».

Моё сердце ёкнуло. Если мальчик оставался в коляске, то был хороший шанс, что Дариус, рыскавший где-то в парке, не мог его найти.

«Что ты хочешь от меня?» – спросила она у Призрака.

«Всю мою жизнь меня отвергали и пренебрегали, со мной обращались с жестокостью и насмешкой. Почему… ты прекрасно знаешь. Лишь однажды за все эти годы, в тот быстротечный час, я подумал, что я нашёл любовь. Нечто более значительное и тёплое, чем бесконечная горечь существования…»

«Прекрати, Эрик. Этого не могло быть, это не может быть. Когда-то я думала, что ты настоящий призрак, мой невидимый Ангел Музыки. Позже я узнала, что ты живой мужчина… во всех смыслах. Затем я начала бояться тебя, твоей власти, подчас твоего дикого гнева, твоей гениальности. Но даже тогда наряду со страхом была необоримая зачарованность как у кролика перед коброй.

В тот вечер в темноте под Оперой я была так испугана, что мне казалось, что я умру от страха. Я была в полуобморочном состоянии, когда то, что произошло… произошло. Тогда ты пощадил меня и Рауля и исчез в тенях, и я думала, что никогда больше тебя не увижу. Тогда я поняла лучше всё то, через что тебе пришлось пройти, и чувствовала сострадание, нежность к тебе, моему несчастному изгнаннику

Но любовь, истинная любовь, которая равнялась бы той страсти, что ты испытывал ко мне… её я не могла чувствовать. Наверное, было бы лучше, если бы ты ненавидел меня».

«Я никогда не смогу испытывать к тебе ненависти, Кристина. Только любовь. Я любил тебя тогда, и буду любить всегда. Но теперь я смирился. Рана наконец-то зажила. Есть другая любовь: мой сын, наш сын. Что ты скажешь ему обо мне?»

«Я расскажу ему, что у него есть друг, настоящий преданный друг здесь, в Америке. Через шесть лет я скажу ему правду, скажу ему, что ты его отец. И он сам сделает свой выбор. Если он сможет принять, что Рауль всегда был всем для него и всегда делал для него всё, что делал бы настоящий отец, и всё же им не является, тогда он сам придёт к тебе – и с моего разрешения».

Я буквально прирос к месту, поражённый тем, что я услышал. Неожиданно всё, что происходило вокруг меня, а я не понимал, стало для меня ясным. То письмо из Парижа, которое поведало этому странному человеку, что у него есть сын, весь этот секретный план, чтобы привезти мать и ребёнка в Нью-Йорк, эта встреча, чтобы увидеть их обоих, но самое жуткое, эта ненормальная ненависть Дариуса к мальчику, который теперь заменит его в качестве наследника мультимиллионера.

Дариус… Я неожиданно вспомнил, что и он скрывается где-то среди теней сейчас, и уже готов был кинуться вперёд со своим запоздалым предупреждением. А затем я услышал справа от себя звук приближающихся шагов. К этому моменту взошло солнце, залив просеку розовым светом, делая выпавший за ночь снег розовым. В этот момент показались три фигуры.

По разным дорожкам, справа от меня шли виконт и священник, оба остановились, когда увидали человека в развевающемся плаще, широкополой шляпе и маске, которая всегда закрывала его лицо, разговаривающим с мадам де Шаньи. Я услышал, как виконт прошептал: «Le Phantome». В этот момент я увидел, что слева бежит Пьер. Тут я услышал тихий щелчок рядом с собой. Я обернулся.

Между двумя пышными кустами, практически невидимая среди густых теней, притаилась согнувшаяся человеческая фигура. Он был во всём чёрном, но я увидел его бледное лицо и что-то в его правой руке, что-то похожее на какое-то оружие с длинным стволом. Я вскочил и открыл рот, чтобы закричать, но было слишком поздно. Всё, что случилось потом, произошло так быстро, что я буду вынужден как бы замедлить действие, чтобы вам было понятнее.

Маленький Пьер крикнул своей матери: «Мама, мы можем теперь поехать домой?» Она обернулась со своей сияющей улыбкой, раскрывая объятия, и сказала: «Qui, chéri». Он побежал к ней. Фигура в зарослях поднялась, вытягивая руку по направлению к мальчику, и в ней оказался армейский «кольт». Именно тогда я закричал, но мой крик потонул в гораздо более громком шуме.

Мальчик подбежал к своей матери, и она заключила его в свои объятия. Но чтобы удержаться на ногах под действием его веса, она обхватила и повернула его, как это делают родители. Мой крик и выстрел из «кольта» прозвучали одновременно. Я увидел, как прелестная молодая женщина вздрогнула, словно её ударили сзади, и практически так и было, поскольку, поворачиваясь, она остановила собой пулю, предназначавшуюся её сыну.

Человек в маске крутанулся на звук выстрела, увидел фигуру в зарослях, выхватил что-то из-под плаща, протянул руку и выстрелил. Я услышал звук маленького однозарядного «дерринджера», но этого было достаточно. В десяти ярдах от меня убийца вскинул обе руки к своему лицу. Затем он повалился на спину в снег, ломая кусты, в центре его лба зияло единственное чёрное отверстие.

Я прирос к тому месту позади изгороди, где стоял. Я не мог двигаться. Я благодарю Провидение за то, что я ничего не смог тогда сделать – в любом случае. То, что я мог сделать раньше, слишком опоздало, потому что я видел и слышал слишком многое, но понимал слишком мало.

Когда прозвучал второй выстрел, мальчик, который пока ничего не понимал, выскользнул из объятий матери, которая упала на колени. По её спине уже растекалось красное пятно. Пуля не пронзила её насквозь, так, чтобы поразить её сына, она осталась внутри неё. Виконт закричал: «Кристина!», и подбежал, чтобы её подхватить. Она откинулась назад на его руках, посмотрела на него и улыбнулась.

Отец Килфойл бросился на колени на снег рядом с ней. Он сорвал широкий длинный кусок ткани, обвивающий его талию вроде пояса, поцеловал оба его конца и повесил себе на шею. Он быстро и истово молился, и слёзы струились по его обветренному ирландскому лицу. Человек в маске отбросил свой маленький пистолет в снег и застыл с опущенной головой. Его плечи сотрясались от тихих рыданий.

Единственный, кто, казалось, не мог понять, что происходит, был маленький Пьер. В одну секунду его мать обнимала его, а в следующую она уже умирала на его глазах. В первый раз, когда он сказал: «Мама?», это звучало как вопрос. Когда это прозвучало во второй и в третий раз, то это уже был жалобный крик. А затем, как будто ища объяснения, он обернулся к виконту.

«Папа?» – спросил он.

Кристина де Шаньи открыла глаза и взглядом отыскала Пьера. В последний раз, прежде чем её божественный голос смолк навсегда, она сказала, – но очень чётко: «Пьер, это не настоящий папа. Он вырастил тебя, но твой истинный отец – вон там, – она кивнула в сторону фигуры в маске. – Мне очень жаль, мой милый».

Затем она умерла. Я не буду поднимать много шума по этому поводу: она просто умерла. Её глаза закрылись, последнее дыхание отлетело, её голова склонилась на грудь её мужа. В течение нескольких секунд, показавшихся вечностью, царила мёртвая тишина. Мальчик переводил взгляд с одного мужчины на другого. Наконец он снова обратился к виконту: «Папа?»

Тогда, в течение тех последних дней, я думал о французском аристократе как о добром и достойном человеке, но не слишком полезном по сравнению, скажем, с деятельным священником. Но сейчас на него, казалось, что-то нашло.

Тело его покойной жены лежало в его руках, правой рукой он нащупал её руку и снял с неё золоте кольцо. Я вспомнил последнюю сцену из той оперы, когда солдат с изуродованным лицом отдал ей то кольцо – как знак их несостоявшейся любви. Французский виконт снял кольцо с её пальца и вложил его в ладонь своего несчастного пасынка.

В ярде от них отец Килфойл всё ещё стоял на коленях. Он уже совершил обряд отпущения грехов перед её смертью и теперь молился об её бессмертной душе.

Виконт де Шаньи поднял свою жену на руки и встал на ноги, а затем человек, вырастивший чужого сына как своего, заговорил на своём неуверенном английском.

«Это правда, Пьер, – сказал он. – Мама была права. Я всегда делал для себя всё, что мог, но не был твоим настоящим отцом. Кольцо принадлежит ему, твоему истинному отцу. Отдай его обратно – ему. Он тоже любил её, причём так, как я никогда не мог. Я отвезу её, единственную женщину, которую я когда-либо любил, обратно в Париж, чтобы похоронить её во французской земле.

Сегодня, здесь, в этот час, ты перестал быть мальчиком и стал мужчиной. Теперь ты сам должен сделать выбор».

Он стоял, со своей женой на руках, и ожидал ответа. Пьер повернулся и посмотрел на одинокую фигуру того человека, который оказался его родным отцом.

Человек, которого я называл просто Призраком Манхэттена, стоял в одиночестве, с опущенной головой, и расстояние между ним и другими, казалось, символизировало ту пропасть, что отделяла его от рода человеческого. Отшельник, вечный изгнанник, однажды подумавший, что у него есть право на обычные человеческие радости, но отвергнутый. Сейчас каждая линия его тела говорила о том, что он однажды уже потерял всё, что ему дорого, и собирался потерять вновь.

В течение нескольких секунд, пока мальчик смотрел на него, царило молчание. Передо мной разворачивалась сцена, которую французы называют tableau vivant: шесть фигур, две из них мертвы, четверо страдают. Французский виконт стоял на одном колене, укачивая тело своей мёртвой жены. Своей щекой он прижался к её голове, покоящейся на его груди, и гладил её тёмные волосы, будто утешая её.

Призрак стоял без движения, по-прежнему с опущенной головой, словно побеждённый. Дариус лежал в нескольких футах от меня, с открытыми глазами, уставившись в зимнее небо, которое больше не мог видеть. Мальчик стоял рядом со своим отчимом. Всё, во что он когда-нибудь верил, всё было разрушено насилием и смятением.

Священник по-прежнему стоял на коленях: лицо обращено вверх, глаза закрыты, но я видел, что его руки сжимали металлический крест, а губы шевелились в тихой молитве. Позже, по-прежнему поглощённый своей собственной неспособностью объяснить, что произошло, я навестил его в его доме в Нижнем Ист-Сайде. То, что он сказал мне, я так до конца и не понял, но я всё же перескажу вам это.

Он сказал, что в этот беззвучный момент он смог услышать тихие вопли. Он мог почувствовать боль безмолвного француза в нескольких футах от него; он мог почувствовать боль и замешательство мальчика, которого он обучал шесть лет, но, кроме всего этого, он сказал, что мог услышать кое-что ещё. Среди всего этого имелась потерянная душа, кричащая в агонии, как странствующий альбатрос Кольриджа, одиноко парящий в небесах боли над океаном отчаяния. Он молился, чтобы эта потерянная душа могла найти дорогу в рай во имя любви к Господу. Он молился о чуде, которое не могло произойти.

Послушайте, я всего лишь еврейский мальчик из Бронкса, что я знал о потерянных душах, искуплении и чудесах? Я могу только рассказать вам о том, что я видел.

Пьер медленно пошёл через просеку к человеку в маске. Он поднял руку и снял широкополую шляпу. Мне показалось, что человек в маске тихо всхлипнул. Его череп был голым, за исключением нескольких пучков волос, а кожа была вся покрыта шрамами и походила на расплавленный воск. Без слов мальчик снял маску с его лица.

Я часто видел мёртвые тела на каменных плитах в Бельвью, многие из них много дней провели в реке Гудзон; я видел трупы на полях в Европе, но я никогда не видел лица, подобного тому, что открылось за маской. Только одна часть челюсти и глаза, из которых по щекам текли слёзы, казалась человеческой. В остальном же его облик был настолько обезображен, что едва походил на человеческий. Наконец я понял, почему он носил маску и прятал себя от всего человечества и нашего общества. И всё же он стоял там, униженный перед всеми нами, причём рукой мальчика, который был его сыном.

Пьер смотрел на ужасное лицо, не показывая испуга или отвращения. Затем он выронил маску из своей правой руки. Он взял своего отца за руку и надел золотое кольцо на его безымянный палец.

Затем он протянул обе руки, обнял плачущего человека и сказал тихо и чётко: «Я хочу остаться здесь с тобой, отец».

Вот и всё, молодые люди. Через несколько часов весть о смерти оперной дивы облетела Нью-Йорк, убийство приписали сумасшедшем фанатику, застрелившемуся на месте своего преступления. Эта версия устроила и мэра и городские власти. Что касается меня, то это была единственная история в моей карьере, о которой я не написал, хотя, наверное, меня бы уволили, если бы узнали. Сейчас уже слишком поздно, чтобы писать об этом.