В большом белом доме с колоннами проживала помещица Помидора. Было у нее имя, была и фамилия. Но как прозвал один шутник: Помидора, так и осталось. Очень уж подошло: румяная, всегда веселая, то и дело варенье варит, грибы маринует или еще что-нибудь. Без дела никогда не сидит. Любит, чтобы все у нее было на месте и под своим названием.
Вот когда шкаф большой для провизии заказывала, то день-деньской на бумаге ящики перегородками решетила, чтобы ни один из припасов без своей собственной клеточки не оставался. Есть такой один вроде апельсиновых зерен: кардамоном его называют. Это из-за него выборгский крендель так вкусно пахнул. И хоть этого кардамона на весь год меньше фунта выходит, Помидора и ему уделила квадратик.
Она не любила, чтобы зимой была оттепель и в мае хватал зеленя лихой утренник. И не только потому, что убыточно, а не по календарю. Детей у Помидоры вовсе не было, и когда стала старая, она очень соскучилась.
Вот почему, когда старичок повар притащил к ней волчонка с человечьим лицом, иначе говоря — Фому в волчьем мехе, Помидора обрадовалась и сказала: «Волчью шубу сдери да в помойницу, самого в бане выпари, и пусть живет в комнатах».
Сразу Фоме даже очень понравилось. В бане вытерли докрасна. Кушать дали, и после лесных сладостей все по-старому вкусные вещи: свиные уши, хрящами да жиром насквозь прошедшие, и вареники со сметаной. И когда теплый суп полился по душе, так вдруг стало приятно, как бывает от радости. Душа у Фомы помещалась по самой середине. Она темечком упиралась в его темя, а ноги свои, как в чулки, вставила всей пятерней в его ноги.
Вечером Фома очень скоро понял, как ему Помидора приказывала, стоя перед ней на коленях, раскорячивать руки, чтобы ей удобнее было сматывать шерсть. Теперь уж нельзя было не видеть, как сильно он в лесу омедведился. Разговоры хотя скоро стал понимать, но самому говорить было лень, да и скучно. Привык, что звери и без слов понимают и как раз то, что нужно, а люди под одним словом каждый свое разумеет.
— Как держишь руки, как? — высоким голосом кричит Помидора, распирая его ладони, пока шерстяные качели не станут тугой, ровной полоской, как проволока на телеграфном столбе.
— Так, так, — прибавляет она одобрительно густым, успокоенным голосом.
А Фоме сейчас видится, что слово «как» — это высокий тоненький гриб на выжженном солнцем пригорке, а «так» — такой вкусный крепыш боровик, сидит в ямке, зеленым мохом обложен, а над ним переспелая земляника.
И очень долго совсем дураком он пришептывал: «как так, так как…»
Но к весне Фома сильно соскучился у людей. Научился всему, что кругом него делали, и опять его в лес потянуло. В лесу добрый медведь на каждый день самое главное выбирал — только выполни. А тут люди нарочно дела придумывали, и так много, одно за другим, а играть уже некогда. Помидора никогда не играла. Утром с ключами она бегала по кладовым, ворочала припасы с места на место, потом холсты мерила, а шить из них ничего вовсе не шила. Так большими тюками все опять назад девки стаскивали. Но больше всего, без конца, целыми вечерами, мотки мотала. Как разноцветные апельсины, они в просторных комодах давили друг друга. А для вязанья хорошо, если моток на день приходится.
Перезимовал Фома у помещицы туда-сюда, ни хорошо, ни худо, а как в форточку весной потянуло, стал опять понемногу медведиться. Шерсть мотать не идет, под диван лезет. Со всех сторон подоткнется, чтобы сделалось темно, как у Панфамила в берлоге, и ревмя ревет. Очень в лес ему хочется. Много раз бежать ночью надумывал, да к окну подойдет и раздумает. Белым-бело еще от снегов, чуть только стаяли. Ни звезд, ни луны, небо — дикого коленкору. А в случае синее и от звезд глазастое, не все ли равно? Где пути, где тропинки, где заметки жилья Панфамилова?
Белка не выскочит, кроту-седохвосту на двор еще слишком холодно, даже дятел примет не сдолбит. Мертвым сном до весны отдыхают лесные, пока солнышко не разбудит. Это у людей без порядка круглый год неугомон все идет.
Затосковал как-то особенно раз Фома и пошел по всем комнатам: не слыхать ли где, как лес шумит. Пригибал ухо к темным углам, животом приникал к половицам, оттянул тихонечко веревочку душника — ничего, кроме черных слежавшихся хлопьев.
Наконец, расшарившись, носом ткнулся в огромную пятнистую раковину. Прижал ее невзначай к уху и услыхал шум и гудение, как от теплого ветра в густом лесу.
Омедведыш себе не поверил: целовал раковину в гладкую выгнутую спину, пробовал пальцами и языком к ней пробраться в средину, но разворачиваться она не хотела, только язык ему чуточку нарезками розоватых краев придержала.
Фома пошел спать вместе с раковиной и все время, пока не заснул, слушал в ней лесной шум, а к утру ему приснилось, что Помидора вышла замуж за Панфамила.
«Все бы вместе и жили, — проснувшись, размечтался Фома, — зимой в большом доме, а летом в лесу. Только Панфамилу одежду приискать очень нужно. Так, как он ходит в лесу, здесь ему ходить совсем неприлично».
Между тем время близилось к пасхе, и особенно сильно несло с кухни поджаренным постным маслом.
Помидора пошла с Фомой в последний раз приложиться к выставленной плащанице.
Хотя на дворе еще можно было играть в орла и решетку, в приземистой сельской церкви было совершенно темно. В узком окошке под Николай-чудотворцем продернулись в небе две ярко-красных дорожки зари.
И, взглянув после них в темный угол, Фома чуть что не вскрикнул. Ему почудился вставший на ноги Панфамил. Но, вослед Помидоре подойдя к старику с восковыми свечами, он рассмотрел, что огромный в углу был не кто иной, как великан, управляющий графским имением. Он приехал встречать заутреню и, как всегда, собирался переночевать у помещицы в доме.
Управляющий опустился земным поклоном и выставил на Фому две аршинных подошвы.
«Вот с кого одежда подойдет Панфамилу», — вмиг прикинул Фома и задумался. Вечером, когда управляющий пошел в отведенную ему комнату ночевать и за дверь вынес платье для чистки, Фома живо стянул его брюки, меховую курточку и башлык.
Помидора со всеми прислужниками по первому звону, подоткнув свои юбки, отправилась в церковь, а Фома проскользнул с украденным тюком к большому дуплу, упихал туда вещи и во весь дух пустился к медвежьей берлоге.
По оттаявшим черным кустам, по знакомым камням и другим, теперь видным приметам он без запинки пробрался к Чернокутному бору.