Варан из Туркестана, — читал Хохолков, — небольшой экземпляр в один метр длиною, родственная ему порода достигает в Южной Африке двух метров. Обладает сильно удлиненным телом семейства ящериц, относящихся к подотряду… питается насекомыми, яйцами крокодила…

Рассеянно окинув стеклянную коробку с электрической горящей, лампочкой в 100 свечей и огромным градусником с синим столбиком, взбежавшим до цифры 12, Хохолков собрался итти дальше, как вдруг ящер варан медленно повернулся и поднял голову.

— Шаляпин в Юдифи… сказал художник Руни и перестал рисовать свой альбом. При каждом шаге ящер выбрасывал и ставил лапу на пять твердых когтистых пальцев так внезапно, с такой безумной, ассиро-вавилонской сдержанной властью, что слабо вякнули на лапах золотые браслеты и из варана — возник олоферн.

Ящер нес на зрителя свою тяжкую крокодилову морду. Рот был приоткрыт, почему-то набит желтым песком. От презренья не сплевывал. Глаз необычайный тысячной древности индусского мудреца вдруг мигнул белой пленкой и метнул стрелу жестокую, неуклонную, как смерть.

— Какой громадный, как страшно… шептал не отрываясь мальчик.

Новый зритель, еще не глянувший на варана, как только что Хохолков читал скромный его формуляр: небольшой экземпляр в один метр длиной…

Но глянув вниз, под лампочку и синий столбик термометра, воскликнул:

— Чорт знает что, ведь и вправду громаден!

Варан, выбрасывая лапу за лапой, чуть шурша по песку желтым брюхом, не сгибая вознесенную, забитую песком морду, слепя жестоким белым веком в крайнем, в бешеном напряжении несся на зрителя. Оторваться от него было нельзя — он чаровал.

Конечно, Хохолков разумом помнил, что это безвредный ящер, что рядом в помещении рыб сидит подлинно-опасный аллигатор, которому по учебнику и Майн-Риду полагается жевать негров и оставлять «кровавую пену на водах Замбези». Аллигатор был громаден, зубаст, но хоть за ним числилось то и это — страшного впечатления он не давал. Он за стеклом смирно спал, как корова, выпустив зубчиками, будто кружево на детских штанишках — наружный ряд белых и острых зубов, челюсти верхней на нижнюю.

Страшен был этот… дракон тысячелетий. Похититель прекраснейших дев, грозный враг рыцарей-крестоносцев, воспетый поэтами, убитый Зигмундом и Георгием победоносным — сейчас «небольшой экземпляр в один метр длиной» — варан из Туркестана.

Презирая свою лампочку в сто свечей и термометр с синим столбиком на цифре двенадцать, презирая глазевших на него — ящер шествовал. Вот он вплотную у стекла, вот стукнул в стекло приоткрывшейся пастью, вот дрогнул, осел…

Напряжение зверя вперед так было могуче, что в миг перекинулось зрителю. И зараз Хохолков, Руни и пионер в красном платке воскликнули:

— Дракон полетит!

……………

…Ну да, это было бессмысленно, я совершенно с вами согласен «никаких, даже зачаточных крыльев», говорил Хохолков наутро в редакции «Красного Детского Мира», излагая редактору конспект своей повести о варане, но клянусь чем хотите, нам казалось, что он полетит…

— Ерунда, оборвал редактор, ничего не должно казаться без достаточных оснований. Чистейший романтизм…

— Ничего подобного! — сдерживая собственные слова, крикнул по-уличному Хохолков. Я сам уверовал, что бытие определяет сознание, что интеллигентский подход пора послать к чорту, но поймите же и вы, что переменам подлежит применение энергии, а законы ее восприятия требуют лишь углубления и развития! Разрешите, я вам дам серию «Красный Зверинец», где заражу ребят, как художник, конденсированной силой зверя, выдвину могущество воли, независимость энергии от внешних данных… посудите, сколь педагогичен прием! Поднятие высших свойств человека одновременно с развитием его вкуса и мысли…

— А портфель из него выйдет? — пресек Хохолкова редактор.

— Из кого? — отступил Хохолков.

— Да из этого вашего… из варана?

— Ящер небольшой… один метр, не широк в диаметре, — забормотал было Хохолков. — Но вы меня не так поняли, вероятно, я не сумел, но в рассказе все выйдет… В том-то и секрет ящера, что впечатление громадности отнюдь не подтверждается его размерами, а целиком идет от его неистовой воли к жизни. Отсюда не только полезные, прямо скажу, чисто советские выводы… художник Руни сделает иллюстрации.

— Не подойдет варан! — хватил редактор, пусть иллюстраций не делают. Рассказы про зверей нам нужны без надстроек: производственные, промысловые. Ну, а как портсигар? Может выйдет хоть он? Да вырежьте кожу варану вокруг брюха цилиндром и, держась на советской платформе, заставьте какой-либо коллектив поднести ее в день юбилея портсигаром совработнику или рабкору, или иному общественно-нужному деятелю. Ведь, выйдет же портсигар? Ну, каков диаметр живота?

— Я не прикидывал… смутился Хохолков. И вдруг вспомня как надменно выбрасывал варан лапы, как от него веяло историей, ископаемым, Ассиро-Вавилоном, тысячелетием — резко сказал:

— Нет, я не стану вырезывать портсигара!

— Воля ваша, — пожал редактор плечами, — ни романтики, ни философии… искусственный подход…

— Ну это уж извините, — вскипел Хохолков. Пионер, с красным платком ничем не подученный, уж он непосредственно… а как крикнул-то: «По-ле-тит!» Хотя видел, поймите меня, он видел, что нету крыльев, что стекло впереди.

— Сын интеллигентных родителей, буржуазный атавизм…

— А если сын рабочего? А наши художники кто? А не угодно ль сапожника Якова Беме…

Редактор прервал Хохолкова молчаливым указанием на плакат:

— «Время деньги, — посторонними разговорами не задерживать».

……………

Хохолков получил перевод и со злобою на редактора «Красного Детского мира» неделю напролет переводил чужие слова, ощущая безмерную свободу собственной личности, которой не приходилось ничем поступаться.

На второй неделе перевод надоел. Как червь засосала тоска убивать целый день на чужое, когда свои глаза умели смотреть, свои мысли и образы лезли взапуски на бумагу…

Хохолков бросил перевод, кинулся на трамвай, вон, за город.

День был чудесный. Почки на самых поздних деревьях раскрылись и только ждали дождя, чтобы зазеленеть и запахнуть вслед акациям и черемухе. Земля дышала: черно-лиловая, не утоптанная сапогом. Вдоль рельс бежали свежие травы и в них то желтел, то голубел первый ранний цветок.

А в вагоне, как водится, ссорились. Гражданин выговаривал кондуктору, зачем он переулок двунадесятого праздника не именует «безбожным», не принимал извинений в беспамятстве, стыдил горько и кротко: — из-за чего же революцию делали?!

Гражданка позвала свою годовалую дочку, убежавшую к Хохолкову на площадку без никаких сокращений звучным именем «Кларацеткин».

— Она у нас не крещена, она октябрена, не без гордости сказала гражданка соседям и отхлопала бедную Клару.

— Октябришь по-новому, а бьешь-то ее по-старому?

И сцепились бабы, пока трамвай всех не выбросил к синему озеру, к музею-усадьбе, где на воротах гладкие, мелкие львы элегантно подняв лапу приглашали войти. Но экскурсий еще не пускали и наблюдая чистку дорожек и ряд по-летнему забелевших в зелени статуй можно было подумать, что нет в стране перемен, и «люди» чистят усадьбу для старых хозяев-князей.

Хохолков обошел озеро, подразнил гуся, наломал в мохнатых баранчиках вербы, долго бессмысленно смотрел на легкое весеннее небо, как пес нюхал сырость, тянуло бродяжить. Сколотить сумму червонцев и айда…

Понесся обратным трамваем домой, кончил к утру перевод, подсчитал гонорар: доехать до Тулы, съесть фунт тульских пряников и назад. Но ему ведь хотелось за Тулу.

Пошел по знакомым редакциям подряжаться на работу с «авансом».

— Дайте нам роман «Газовый», мы возьмем…

— Да помилуйте, я по химии всего «аш о два». Хорошо, если двойка на месте…

— Пустяки, за лето подучите…

Но Хохолков хотел летом бродяжить. Один ему ресурс: аванс под «Красный зверинец», тянули звери, как лес, про зверей он напишет шутя.

Хохолков пошел опять в Зоосад с строгим решением досмотреть про зверей цензурно: производственно и промыслово. К варану держался — не шел: — ну его к чорту, опять полетит, когда ему надо пешком…

Пошел Хохолков к зверю трезвому и простому, без двойных мыслей громадному. К индийской слонице, беременной слоненком первый год. Ей предстояло детеныша продержать в себе еще год и она стояла, как дом, с тяжко распертыми серыми боками. Пред слонихой — что грибов, было просыпано первой ступени экскурсантов. Веселый руководитель громко и бодро делился с ними познаниями и говорил о слонах как-раз то, что требовал детский редактор: производственное и промысловое…

…вымиранью слонов много способствует человек.

Он уничтожает слонов ради их бивней, дающих ценную слоновую кость. И по бумажке руководитель прочел:

Дневной рацион слона. 4 пуда 15 фунтов.

Сена. 2 " 20 "

Хлеба ржаного. 20 "

" белого. 10 "

Моркови. 10 "

Картофеля. 20 "

Хохолков схватил карандаш и стал записывать, чтобы дома на точных данных создать педагогически-полезную авантюру.

Слониха во время речи инструктора просовывала сквозь прутья решетки свой хобот серый, длинный, как кишка для поливки тротуаров, выворачивала его и шевеля пальцеобразным присоском просила еще и еще для слоненка, распиравшего ее бока. Она давно съела свой четырехпудовый рацион и ей было мало. Мальчики ей протянули принесенные булки. Слониха, деликатно свернув хобот, отправляла булку, как в печь, в аккуратную темную пасть без бивней. Затем, словно быстро сморкнувшись, прядала хоботом в бок, и вот уж опять шевелила далеко за решеткой пальцеобразным соском, прося новой пищи.

Мальчик первой ступени протянулся вперед, рассмотреть бы получше слоновый присос; слониха, как бы одобряя, с нежнейшей, материнской повадкой вмиг обгладила его нежным хоботом, обцеловала вокруг головы, мягко, внезапно сняла с него шапку, взметнула дугой хобот, и не поспели ахнуть, убрала шапку в рот. Мальчик пождал, пуча глаза, и взревел… инструктор кинулся к сторожу.

Сторож, как былой крепостной человек, изучивший до скуки причуды господ, не двинулся с места, сказал: сожрала!

— Может-быть, ее вырвет моей шапкой, она ж грязная, пропотелая… словно просил передать слонихе сквозь слезы мальчик. Я подожду!

— Жди себе, только задом ли, передом пойдет из нее твоя шапка — ее, брат, тебе не узнать. Аминь головному убору!

Веселый инструктор сказал мальчику: «- брось, Миша, плакать, ничего тебе не будет за шапку, обвяжем платком и пойдешь. Гляди-ка скорей на слониху, ишь, что надумала!»

Слониха из угла брала сено, и как тургеневская девушка косу, грациозно откидывала хобот за спину и густо посыпала себе сеном весь хребет и голову. Потом она деловито, с удовлетворенным чувством долга смотрела вокруг маленькими, по-человечьи умными глазками.

— Воображает себя в тропиках, — сказал руководитель, — там защищаясь от москитов, она должна себе набросать на спину и голову листьев.

— Не сердись на нее, Миша, подумай, какие ей бедной здесь тропики? Она может сделать в клетке всего два-три шага. Тут не то что шапку, целиком проглотить тебя впору. Пойдем-ка за ней лучше в Индию…

И веселый инструктор в миг вырастил пред ребятами девственный лес, заткал его сверху до низу лианами, напустил обезьян, попугаев, заставил вдали рычать тигров, и разделяя грезы юной слонихи дети с ней вместе попали в Южную Индию…

……………

— Судите сами, это ль не новая педагогия! восхищался вчерашним инструктором Хохолков, в редакции «Красного Детского мира». Я полагаю разница есть, топором ли рубнуть: — человек от обезьяны… Или найти подход внутренний, психологический, породнить ребят с каждым зверем, установить общую великую связь всех животных… отсюда смягчение нравов, расширение кругозора, так сказать, вселенский ин-тер-на-ционализм! Если хотите, это даже своеобразная и более действительная борьба с религиозными предрассудками, чем обухом по голове, как…

Редактор прервал: а шапка, которую съела слониха? Шапку, спрашиваю, ваш веселый руководитель возмещать будет из своего кармана или из сумм Рабпроса и иных? И что это, извиняюсь, за балда, который не учит ребят держать демаркационную линию? Де-мар-ка-ционная линия, за которую не достигнет ничей хобот, а прогулка в тропики, к полюсу, к чорту — потом. Вот новая психология, ее и давайте! Однако, рассказывать вы умеете и вот вам совет: присмотрите себе зверя, который не пробуждает в вас романтики и тому подобных, историей брошенных в хлам, сантиментов. Ну, мало-ли кровожадных, несомненнейших, реальных хищников — тигр, удав… это вам не варан!

— Тигр и удав? — подпрыгнул радостный Хохолков. Да чорт побери, как я мог позабыть… и не прощаясь с удивленным редактором, он стремглав летел вниз по лестнице, бросился в дальнего хода трамвай.

Блаженно улыбаясь, Хохолков стоял на площадке, мысленно шествуя по полям и лесам, куда он вот-вот попадет на аванс детской книжки. Тигр и удав… ну, конечно, они.

За заставой, рядом с бывшим монастырем, ныне Детдомом, жил старинный приятель Хохолкова, естественник, сын знаменитого путешественника. У них в доме жил живой тигр.

— Не знаю, как с тобой быть, — сказал естественник Хохолкову, узнав в чем его дело, — моего знаменитого старика нету дома и он приказал без себя к Степе чужих не впускать. Он нездоров.

Степа и был тигр, привезенный ученым путешественником из Азии. Он прожил всю жизнь в зоологическом, а под старость был снова взят первым хозяином.

— Ах, впусти, — сказал Хохолков, — я, как собака, хочу на простор, а редактору вынь да полож детский рассказ про несомненного хищника, без сантимента и поэзии. Степа тигр — ergo кровожаднейший:

— Ну, как тебе сказать, — замялся естественник, — кровожадным он когда-то, разумеется, был. Но за эти голодные годы, когда его с охотой выдали нам из зверинца… ну, посуди, чем могли мы его накормить? Голодали сами, вегетарьянствовал он. Короче скажу: тигр пристрастился к вареной картошке и сейчас уж иного не ест.

— Как, — вскричал Хохолков, — тигр — вегетарьянец! Скажи еще — теософ?

— Да пожалуй себе, — ухмыльнулся естественник, — к старости зверь до того подобрел, что, вообрази, нам приходится защищать его от обыкновенных домашнейших кошек! Спят в нем, как в шубе, чуть встанет раньше, чем им угодно, царапают морду, кусают.

— Да вы ему зубы, что ль вырвали?

— Все налицо и клычищи и бабки. Зевать станет — Азия.

— Так чего же это с кошками?

— Подобрел… да и мы же его как родного, вот и он. Не поверишь, сестренка простыни ему подрубила наметила красным. Да ничего, отец и не узнает, пройдем к нему. Только молчи, больно он шума не любит. Стеклом в кухне порезался, лапу себе рассадил.

Естественник провел Хохолкова по коридору, открыл дверь. Комната с высоким в решетке окном была совершенно пуста. В ней пахло, как в зверинце возле хищных зверей. В углу на матрасе, покрытом белой простыней с крупной меткой «Стена», положив на подушку перевязанную лапу лежал тигр.

Насторожа уши, он на миг весь спружинился, но узнав студента забил, как собака, хвостом и дрогнул в улыбке седыми усами.

— Пей, Степа, — поднес естественник молоко и стал гладить полосатую голову.

Из-под тигра прыгнула черная кошка и на белом зеркале молока замелькали два красных языка, один большой тигровый, другой мелкий, побыстрее кошачий. После молока тигр принялся за картошку. Всунул в миску морду, набрал полный рот и стал шамкать лениво и бережно, отряхивая здоровой лапой усы. Потом он лег мордою на подушку.

Естественник подсел к тигру на корточки и принялся чесать ему, как коту за ушами и горло. Тигр опрокинулся на затылок, мурлыкая, зажмуря глаза.

— Сволочь, не стерпел Хохолков, забыл джунгли и волю, нажрался картофелю, как свинья! Где же искать теперь хищника, чорт возьми!

— Чего ты ругаешься, — сказал естественник, по-моему так с тигром тебе повезло. То, как он разрывает добычу являясь «бичом бедных индусов» — давно скучнейшее общее место, детям гораздо интереснее и полезней узнать, что нет той свирепости, которая не побеждалась бы добротой. Озаглавь рассказ «Мудрая старость»…

— Христианские дрожжи! нипочем не примет редактор. Одна надежда — удав. У твоего отца, мне помнится, есть товарищ — оригинал, у себя держит в комнате…

— Пантелей! Ну, еще бы… однако уходи вон на цыпочках, Степа спит.

— Пантелей — это кличка удава? Да неужто, воскликнул близкий к отчаянию Хохолков, не нашлось более гордого слова, чтобы выразить ярость мускульной силы царя пифонов? Пан-те-лей?

— Уменьшительное — пентюх… и так зовут его всего чаще. Ты как глянешь, сам назовешь. Вообрази, до того ленив, старый пес, что не желает сам выползать в ванну, говорит: пусть несут! Профессор ему держит голову, жена, сын и дочь тело — четыре метра, а? Недурен кабель. И все это плюх — в молоко.

— Молочная ванна? Удаву, как красавице Кавальери!

— Ну да, не то его шкура зверски воняет, этакий специальный удавий смрад. Он на родине привык об траву особую боками тереться, в неволе замена ей — молоко. Каждые две недели ванна.

— Чорт знает что! Шехерезада какая-то, — оскорбился Хохолков. Хотел заработать на удаве, а в результате, чего доброго, его же помои сам пью по утрам с кофе да деньги молочнице отдаю. К чорту нэпманов! Небось не зарегистрирован этот удав?

— Зарегистрирован, как учебное пособие… да ты не шуми, разбудишь тигра, сам понизил голос естественник. На показательные уроки Пантелея развозят в пробковом футляре, чем и окупаются его молочные ванны.

— А площадь? — вспыхнул еще Хохолков. При подобном уплотнении пифону дать площадь?

— Успокойся, Пантелей спит под постелью профессора.

— Вместе с ночными туфлями и прочим… да это кто же напечатает? Это, брат, хуже мистики! Это чорт знает, что за быт!

Хохолков схватился за голову, потом плюнул в сторону тигра и помчался опять стремглав в Зоосад с последней надеждой впечатлений от хищников…

В Зоологическом Хохолков не стал приставать к сторожам, как обычная публика, — где именно сидит тигр? Он выучил план наизусть.

На быстром шагу в полглаза вбирая в себя хищных птиц, одних до-нельзя похожих на царских жандармов, других высокоподнявших мохнатые плечи, как дагестанцы в бурках, несомненно скрывающих где-то кинжалы, Хохолков себя удерживал всячески от романтики и сопоставления с человеком: «Ленгиз запретил зверям разговаривать». Сопоставишь — он зверь и пойдет…

Пустой и легкий Хохолков стал пред клеткою тигра. Тигр сидел на поджаром заду как собака. Глянув на Хохолкова, он подтянул к седому носу усатую губу, обнажил розовые десны, ослепительно белые зубы и, разинув пасть до опасности разодрать свое горло, стал зевать. И не раз и не два… Зевал за совесть, будто для этого дела он только на свете и жил. Хохолков не выдержал, зевнул было тигру в ответ, но тут же опомнился и сказал гневно сторожу:

— Что это у вас тигр больной?

— Без дела что же ему… и прикрыв рот рукой сторож сам стал зевать не похуже.

Хохолков побрел к удаву.

«Тигровый питон. Python molurus. Живет в Индостане и на Цейлоне. Достигает 4 метров. Самые большие могут съесть добычу весом в 2 пуда».

Удав среднего размера так забился в угол клетки, что за деревом Хохолков его еле нашел. Он готовился, видимо, линять, и заранее, чтобы его не трогали, сделал вид, что издох.

— Пантелей! обругал Python'a molur'yca Хохолков. Отойдя подальше, он сел на скамью и задумался. Раздражал запах конюшен зверей; неудержимо хотелось, как и им, на простор.

Вдруг кто-то сзади стал нежно, но настойчиво, тюкать в спину Хохолкова. Он обернулся, подскочил. Прекрасный чернобархатный бизон толкал его мордой и тотчас, подставив лоб, умным и туповатым взором просил почесать его. Не дождавшись ласки бизон просунул между прутьев мокрые ноздри и высунул красный язык.

— Сахару хочешь, мерин… зашипел в бешенстве Хохолков. — С этакой крутой башкой да с рогами. Тебе-б затоптать, тебе-б забодать! А он са-ха-ру…

И окончательно не доверяя старой классификации зверей, перевернутой вверх дном аршинным безвредным ящером и позорной обломовщиной искони-хищных, уже без всякой «темы», ни на что не надеясь, Хохолков стал за свои деньги досматривать Зоосад.

Перед огромной клеткой павиана толпился народ.

Павиан, чуть присев, сноровисто чистил морковь, ловко зажав очистки в старчески-темную руку, с прекрасными овальными ногтями.

— Профессор Капченко… прошептал Хохолков — и его труд «бесконечно-малые». И точно. Павиан был профессор Капченко-математик. Или наоборот. Рассеянные, страшно умные, вглубь ушедшие глаза, сутулость, чуть падающие штаны — эти присевшие мохнатые ноги. И свобода мышления до полнейшей безобразности — эти две, символически-беспринципные ягодицы под хвостом, то красные, то синие… И, конечно, очки.

Павиан окончил морковь и, держа в напряжении крепко зажатый кулак с кожурой, глянул на публику, уперши длинный нос в мохнатую грудь, точь в точь, как глядят математики сверх очков, ленясь их себе вздернуть на лоб. Профессор Капченко…

Павиан подошел вплотную к решетке с глазеющей праздной публикой и, просунув ловкую темную руку между прутьев, с силой выбросил всем на головы морковную кожуру. Потом, покряхтывая и чуть топчась на месте, он сделал в публику еще худшую непристойность.

Павиана ругали по-русски так злобно, как ругают лишь вора с поличным. И ругавшие, ну не мог не видать Хохолков, хотя и запрещено, но до того стали, как тот… ну хоть в клетку. Требовали сторожа наказать обезьяну.

Сторож нехотя просунул в клетку железную пику, Павиан отскочил и, презрительно фыркнув, ушел с достоинством на самый верхний сучок своего клеточного дерева. Там, закрыв глаза и качаясь, погрузился он в созерцание «бесконечных и малых».

Хохолков двинулся к грызунам, где прицепился с мальчишками к жирному кому-Сурку. Зверь лежал в клубке без конца и начала, и хоть тресни земля крепко спал. Озираясь на сторожа, мальчишки кололи его нарочно взятыми чулочными спицами, он чуть двигался и опять заплывал. Хохолков просунул руку и, что мочи, ущипнул зверя. Сурок даже не фыркнул, вместе с сеном, в которое зарыл морду, перевез медленно вглубь свое жирное тело. Что с него было взять? Округлился, закончился… Против морских львов у бассейна Хохолков увидал вдруг художника Руни, рисовавшего в свой альбом. По этому признаку определив, что значит там интересно, Хохолков подошел.

Руни зарисовывал двух фламинго.

Египетские священные птицы стояли геральдически симметрично, повернувшись лицом к стене, каждая за трубу отопления засунув длинный свой нос. Изредка они нервно вздрагивали чудесными розоватыми крыльями на красной генеральской подкладке. Выходило, что они отвернулись нарочно, не желая глядеть на воду.

Рядом с художником Руни, сторож, приставленный к «аистообразным», не спуская глаз с фламинго, крыл их отборнейше.

— Ну, за что вы? — спросил Хохолков.

— Тоже нэпманы и буржуи, почему классовый гонор? Перевели их сюда, а они с кряквами, вишь, не плавают… а заплошают, так я-ж отвечай!

По широкому каналу вперед — взад шныряли, ныряли, крякали, дрались и шумели, как торговки в базар — нырки, шилохвостки, чирки, широконоски и прочий утиный дрязг.

Они клевали кучами на помосте, судачили, ткали сплетню, ругались отверстыми красными клювами вплоть до угла с отоплением, где, как геральдические изваяния, фламинго из Египта, гордясь розово-пурпурным оперением, безмолвно страдали, но не шли в оскверненную утками воду.

— Покажу я вам классы… и сторож пошел к отоплению, силком столкнуть в бассейн норовистых «аистообразных».

……………

Хохолков, в приемный редакторский час, с тоской глядя в окно на черемуху, как невесту убравшую себя в белый убор, последнюю делал попытку устроить свой «Красный Зверинец».

……………

Допускаю вы правы, товарищ, если Ленгиз запретил зверю слово, то уподобление его человеку — по существу нарушение, профессор Копченко отпадает. Но фламинго, но кряквы? Разве не сильнейшее оружие логики вскрытие всюду однородных законов? Эта классовая гордость птиц……

Редактор вспылил: под пером не марксиста, — ударил он, — подобная тема, товарищ, бледна. Удивляюсь немало, вы получали академический паек, а про зверя не можете без никчемных надстроек. Никак уже с четырьмя сели в лужу? Ну вот вам последнее снисхождение — попробуйте пятого, элементарнейше дельно, хоть так: живет, умирает, удобряет землю… ну и там что-нибудь из копыт. Эх вижу я, не будет вам летнего отдыха!

— Ложь, — закричал вне себя Хохолков, — ложь будет мне летний отдых, я пя-то-го зве-ря нашел!