Роман О.Д.Форш «Сумасшедший Корабль», напечатанный в 1930 году в журнале «Звезда», а в следующем году изданный отдельной книжкой, вызвал резкие нападки со стороны «партийных» критиков и много лет затем не включался в сборники произведений и собрание сочинений писательницы. Что же вызвало гнев журналов «На литературном посту», «Молодая гвардия», «Резец» и других, посвятивших не одну страницу подробному разносу романа?

Полуфантастическая петроградская реальность начала 1920-х, в которой проституткам, свезенным за город, выделяется наряд лекторов «на предмет всяческого просвещения и политграмоты», «каждый гражданин имеет право быть сожженным», а отправленный писателям в голодный Петроград вагон яиц, протухших в дороге, забирает неизвестный старик Белавенец. Все эти истории, несмотря на их невероятность, происходили в действительности, и Ольга Форш включила их в роман, практически не меняя детали. Дадим слово неназванному герою первого эпизода — К.Чуковскому: «Забуду ли те осенние месяцы, когда вместе с беллетристкой Даманской я вел на станции Разлив по Финляндской железной дороге литературный кружок в общежитии двухсот проституток, собранных с проспектов Петрограда?».

Знаменитый плакат-листовка «О порядке сожжения трупов в петроградском государственном крематориуме» попала не только в роман Ольги Форш, но и в стихи Александра Блока:

Как всегда были смутны чувства, Таял снег и Кронштадт палил, Мы из лавки Дома Искусства На Дворцовую площадь шли… Вдруг, среди приемной советской, Где «все могут быть сожжены», Смех и брови и говор светский…

А история с вагоном яиц (в романе он превратился в ящик), добытых для писателей Николаем Оцупом («неизвестный поклонник русской литературы»), запечатлена в мемуарах К.Чуковского и его знаменитом альбоме «Чукоккала». Пока состав добирался до Петрограда, яйца успели протухнуть, и писатели наотрез отказались их брать. Появился «старичок в потертой военной тужурке» и попросил отдать ему эти яйца: «Я буду кокать их, кокать и кокать, и авось дококаюсь до такого яйца, которое еще не успело протухнуть». Как вспоминает Чуковский, «не успел старик Белавенец раскокать первый десяток подаренных ему яиц», Н.Гумилев, О.Мандельштам и Г.Иванов сочинили и записали в «Чукоккалу» стихи:

Умеревший офицер

(баллада)

посв, поэту Н. Оцупу

Полковнику Белавенцу Каждый дал по яйцу. Полковник Белавенец Съел много яец. Пожалейте Белавенца, Умеревшего от яйца.

На этом причудливом фоне, в декорациях пустого, холодного и голодного города разворачивается повествование о Сумасшедшем Корабле — Доме искусств и жизни писателей, поэтов и художников той поры. Уверения писательницы — «пусть читатель не ищет здесь личностей: личностей нет» лишь подогревали интерес и провоцировали на поиски прототипов, скрытых в романе за прозрачными и не очень псевдонимами, цитатами и литературно-бытовыми деталями.

Собрание инициативной группы по организации Дома искусств, которую составили Ю.Анненков, А.Блок, Н.Гумилев, М.Добужинский, Е.Замятин, К.Чуковский, А.Тихонов и др., состоялось 19 ноября 1919 года. Кроме общежития для писателей должны были появиться столовая, распределительный продуктовый пункт и литературная студия, а позднее были открыты книжный пункт (магазин) и библиотека. Новому учреждению, возглавляемому Горьким, были отданы несколько помещений в бывшем особняке С.П.Елисеева — среди них и квартира Елисеевых, «огромная, бестолково раскинувшаяся на целых три этажа, с переходами, закоулками, тупиками, отделанная с убийственной рыночной роскошью». В запутанных закоулках меблированных комнат было устроено общежитие, объединившее под своей крышей писателей, поэтов, художников и артистов, многократно описанное в мемуарах, романах и эпистолярии современников. В очерке «Шуба» (1922) Мандельштам писал об этом пестром сообществе: «Жили мы в убогой роскоши Дома Искусств, в Елисеевском доме, что выходит на Морскую, Невский и на Мойку, поэты, художники, ученые, странной семьей, полупомешанные на пайках, одичалые и сонные. Не за что было нас кормить государству, и ничего мы не делали».

Официальной датой открытия Дома искусств было объявлено 19 декабря, и уже в середине месяца в газетах появились объявления о Литературной студии Диска и наборе слушателей на различные семинары и курсы под руководством известных ученых и писателей. Так, предполагалось, что Е.Замятин будет вести занятия по «технике писания рассказов», Андрей Белый прочтет курс «по научной поэтике», А.Волынский — лекции «О творчестве Достоевского», Б.Эйхенбаум — «О творчестве Толстого», а К.Чуковский — о поэзии Н.Некрасова. К этому перечню можно добавить курсы Н.Гумилева («Практические занятия по поэтике»), Н.Евреинова («Философия театра»), Ю.Тынянова («Пародия в литературе»), В.Шкловского («Теория сюжета») и др. Дом искусств быстро превратился в центр литературной жизни опустевшего, замерзающего Петрограда — помимо лекций в его стенах регулярно проводились публичные доклады, устраивались диспуты и проходили литературные вечера, получившие названия «Понедельников Дома искусств».

О насыщенности литературной жизни Диска можно судить по его афишам и рекламным объявлениям в газетах. Например, в марте 1921 г. состоялись: доклад Е.Замятина «Герберт Уэллс» (3 марта), вечер «ОПОЯЗ» с докладами Е.Д.Поливанова, Ю.Н.Тынянова и В.Б.Шкловского (9 марта), вечер «Цеха поэтов» с выступлениями Н.С.Гумилева, О.Э.Мандельштама, B.Ф.Ходасевича и др. (14 марта), лекция К.С.Петрова-Водкина «Наука видеть» (17 марта) и др. Важным дополнением художественной жизни Диска стали постоянные выставки, концерты, организованные музыкальной секцией и заседания литературных кружков и групп — Вольной философской ассоциации (Вольфилы), Общества по изучению поэтического языка (ОПОЯЗ), вечера организованного Горьким издательства «Всемирная литература».

Все это создавало на первый взгляд картину необычайно активной жизни учреждения, ставшего, по выражению остроумного Шкловского, «ноевым ковчегом» для голодающих и замерзающих петроградских писателей и ученых. Необыкновенное время расцвета культуры посреди страшной зимы 1920–1921 годов вспоминал Осип Мандельштам, один из жильцов знаменитого общежития ДИСКа: «Это была суровая и прекрасная зима 20–21 года. Последняя страдная зима Советской России, и я жалею о ней, вспоминаю о ней с нежностью. Я любил этот Невский, пустой и черный, как бочка, оживляемый только глазастыми автомобилями и редкими, редкими прохожими, взятыми на учет ночной пустыней. Тогда у Петербурга оставалась одна голова, одни нервы».

Но уже в конце 1921 года Чуковский с горечью констатировал: «Литературный Отдел Дома Искусств отмечает потрясающую убыль в среде своих членов. Скончались А.Е.Кауфман, А.Н.Чеботаревская, А.А.Измайлов, С.А.Венгеров, Н.А.Холодковский, Б.А.Тураев, А.А.Блок и трагически убит Н.С.Гумилев. “…” Стоит только вообразить себе журнал, из которого внезапно ушли такие сотрудники, как Белый, Блок, Гумилев, Ремизов, Горький, чтобы понять ту в сущности катастрофу, которую переживает теперь “Дом Искусств”». Этот мартиролог отразился и в «Сумасшедшем Корабле», вызвав ожесточенные нападки критиков, причисливших Ольгу Форш к «буржуазным», «вредным» писателям. С первых страниц романа и до последней главы повествование пронизано темой смерти, упомянуты или подробно описаны — «самовольное свержение с крыши» неведомого старика, гибель Блока, расстрел Гумилева, самоубийство Есенина, трагическая кончина Анастасии Чеботаревской, неожиданная смерть и похороны М.О.Гершензона и многие другие.

Новый, 1922 год, стал для Диска последним. В письме от 25 ноября Лев Лунц с тревогой сообщал родителям: «Дом искусств дышит на ладан — до Нового года не выживет. Прямо не знаю, что делать», а уже в январе 1923 года в письме к Нине Берберовой с грустью рассказывал о последних новостях: «Здесь великий развал. Диск и ДЛ с Божьей помощью закрылись. Негде собираться. Нас все собираются выселить из общежития. Жаль».

Как и любой другой роман «с ключом», «Сумасшедший Корабль» интересен в первую очередь именно отсылками к реальным событиям и прототипам, многие из которых, как выяснилось, воссозданы Ольгой Форш с точностью до мельчайших деталей.

Эффект достоверности и документальности повествования создавался также за счет включения в роман известных и легко узнаваемых стихотворных цитат, а также упоминания имен А.Блока, М.Врубеля, Е.Замятина, В.Маяковского и др., не скрытых масками псевдонимов.

Некоторые прототипы отчетливо просвечивают сквозь героев романа, и угадать их было нетрудно даже далекому от жизни Диска читателю. Таким легко опознаваемым прототипом в романе оказывается, например, Еруслан-Горький. В некоторых случаях механизм преобразования прототипа в персонажа устроен сложнее — так, в наполовину вымышленном Сохатом, личность Е.Замятина отразилась лишь частично. Далее читателю предлагается «ключ» к основным персонажам романа. Часть псевдонимов была раскрыта художником Владимиром Милашевским, одним из обитателей Диска и обладателем знаменитых красных галифе, о которых вспоминал Вл. Ходасевич, описывая карнавальную эпоху начала 1920-х. Процитируем сначала мемуары Милашевского: «Под именем Котихиной в “Корабле” выведена Щекатихина, а под именем художника Либина, присылающего ей любовные телеграммы из Африки, — Билибин. Слонимский в “Корабле” — Копильский, Гоголенко — Зощенко, Эльхен — поэт Нельдихен. Поэтесса Элан — “последняя снежная маска”, Надежда Павлович. Ариоста — Мариэтта Шагинян, Акович — Аким Львович Волынский. Жуканец — Шкловский, сильно искаженный, наполовину выдуманный. Микула — Клюев, Гаэтан — Блок, Инопланетный Гастролер — Андрей Белый, Еруслан — Горький, “Красивый сосед” — не знаю кто. Китов — Ионов, тогдашний заведующий Госиздатом. Корюс — Барбюс. Долива — сама Ольга Форш».

Сравнение текста романа с мемуарами, перепиской и другими источниками показывает, что Ольга Форш тщательно и точно припоминает и описывает наиболее яркие приметы быта обитателей Диска: «На плите же сидел хрупкий и зябкий Акович в старомодном своем сюртуке и полемизировал с ерофеевской бывшей челядью ни больше ни меньше, как о чистоте православия». Позднее об этих посиделках на кухне Диска вспоминал и В.Ходасевич: «Центральное отопление не действовало, а топить индивидуальную буржуйку сырыми петросоветскими дровами (по большей части еловыми) он не умел. Погибал от стужи. По вечерам, не выдержав, убегал он на кухню, вести нескончаемые разговоры с сожителями, а то и просто с Ефимом, бывшим слугой Елисеевых, умным и добрым человеком». Уже упомянутому Еруслану-Горькому посвящена целая глава (волна седьмая), в которой описывается открытие Диска (О.Форш ошибочно датирует его 1920 годом): «Еруслан курил и окурки гнал в столбики. Повыся ярость, стал закручивать петухов из бумаги. Потом поднял вдруг голову, с силой отбросил затылок “…” и понесся». И здесь Форш точна в мельчайших деталях. Выразительную характеристику Горького и этого собрания оставил К.Чуковский: «А если неприятная речь тянулась дольше, чем он (Горький — М.К.) ожидал, он схватывал лист бумаги и с яростной аккуратностью, быстро-быстро разрывал его на узкие полосы и делал из каждой полосы по кораблику. Раз! Раз! Раз! Раз! “…” Бывало, выступаешь на собрании с какой-нибудь речью и все глядишь на руки Алексея Максимовича: рисует ли он безобидный орнамент или изготовляет кораблики». Еще несколько прототипов были раскрыты в комментарии С.Тиминой к изданию «Сумасшедшего Корабля» 1988 года, среди которых Геня Чорн — Евгений Шварц, юноша-фавн — Лев Лунц, поэт «с лицом египетского письмоводителя и с узкими глазами нильского крокодила» — Николай Гумилев, Кричалец — поэт Скиталец (Степан Петров). Упоминается в романе и К.Чуковский с его речью на последнем выступлении Александра Блока в Большом драматическом театре 25 апреля 1921 года: «На сцене извивался, закручиваясь как веревка на столбе гигантских шагов, высоченный человек. “…” Был бессознательный вкус в том, как он путался, смущался и нес так явно не, что предполагалось. Именно от этого косноязычия получилось живое — не “вступительное” слово на сорок пять минут, а волнующая по чувству и не находящая формы защита». Об этом памятном вечере в письме от 2–4 мая 1921 г. Г.Блок сообщал Б.Садовскому: «Чуковский читал благоговейно, равнял с Фетом и Тютчевым “…” Затем вышел А.А., и тут уже было не до хлопков. Тишина воцарилась молитвенная». Писатель, халдей, «которого Сохатый любил, лечился от легких, и все думали, что у него чахотка», появляющийся в восьмой волне — литературовед, философ М.О.Гершензон. К этому перечню следует добавить имя И.Г.Репина — «большого русского художника», решившего, что присланные ему из России фрукты могут быть отравлены (волна седьмая), и Черномора, редактора «вроде пушкинского «дядьки Черномора»: «Он создавал условия естественной выгонки творческих сил». По-видимому, речь идет о А.К.Воронском — критике и главном редакторе первого в Советской России легендарного толстого литературного журнала «Красная новь», издание которого началось в 1921-м. Своей главной задачей Воронский считал консолидацию главных литературных сил вокруг журнала и в первую очередь искал и собирал вокруг редакции литературную молодежь. Много и часто в журнале печатались, например, «Серапионовы братья» — М.Зощенко, Вс. Иванов, Н.Никитин, Е.Полонская, Н.Тихонов, а кроме них сама Ольга Форш, а также С.Городецкий, С.Есенин, О.Мандельштам, Б.Пильняк, Б.Пастернак и др.

О «Серапионовых братьях», кружке молодых писателей, сложившемся в феврале 1921 года, рассказывается в последней, девятой главе. В кружок входили И.Груздев, М.Зощенко (в романе — Гоголенко), В.Иванов (брат-алеут), В.Каверин, Лев Лунц, Н.Никитин, Е.Полонская («женщина поэт»), М.Слонимский, Н.Тихонов и К.Федин. Ольга Форш пишет о них в конце книги, уравновешивая скорбный мартиролог панегириком молодым писателям: «с своей задачей, связать воедино две эпохи, не предавая искусства, они справились». Для нее «серапионы» стали символом сохранения культуры и преемственности в литературе в годы революционной метели. Именно поэтому особое внимание она уделяет в романе конкурсу Дома литераторов и его неназванному победителю — Константину Федину с рассказом «Сад». «Серапионы» были несхожими писателями, но их объединяла любовь к литературе и требование независимости искусства от политики: «Пора сказать, что некоммунистический рассказ может быть бездарным, но может быть и гениальным». Автор процитированного манифеста — веселый, жизнерадостный, талантливый, блестяще образованный и рано погибший Лева Лунц и его друг Михаил Слонимский (Копильский), о лени которого ходили легенды, чаще всего упоминаются в романе. О своем собрате Лев Лунц с иронией писал Берберовой 30 сентября 1922 года: «Миша Слоним<ский> явно стремится к окаменению. Движется минимум. Спит максимум». Особенно подробно, с удовольствием, Ольга Форш воссоздает атмосферу веселых вечеров в Диске и знаменитых «кинематографов» Льва Лунца и Евгения Шварц: «Зверски веселимся. Я превзошел самого себя. Ставлю потрясающие кинотрагедии по новому методу. Издеваюсь над присутствующими. “Публицистический кинематограф»!”. Об одном из них, под названием «Фамильные бриллианты Всеволода Иванова», вспоминал позднее Евгений Шварц: «В качестве актеров действовали зрители. Те, кого я называл. Сценарии писал Лунц, но я отступал от них, охваченный безрассудным, отчаянным и утешительным вдохновением». Одним из таких участников кинематографа «Фамильные бриллианты Всеволода Иванова» был писатель Борис Пильняк (в романе — Сосняк), недолгое время друживший с «серапионами».

Замыкает роман «громадный человек» — Г.Зиновьев: «Ну… я сделал для русской литературы все, что мог. Я передал Дом искусств — Деловому клубу».

Роман Ольги Форш был написан всего восемь лет спустя, но время изменились безвозвратно: на фоне ужесточения цензуры, травли Евгения Замятина и Бориса Пильняка, Шахтинского дела, надвигающегося террора и масштабной коллективизации эпоха начала 1920-х воспринималась современниками как пестрый, сложный, но свободный период в истории русской культуры, навсегда отошедший в прошлое. Ольге Форш удалось уловить и воссоздать тот вольный дух русской литературы, который власти пытались убить, но так и не смогли уничтожить ни репрессиями, ни казнями, ни ссылками.

Мария Котова