Преподавателя французской литературы Дени Дюмулена — героя фантастического романа Андре Моруа «Машина для чтения мыслей» (1937) — приглашают читать лекции о творчестве Бальзака в американский университетский городок Уэстмаус. Приехав туда вместе со своей женой Сюзанной, Дени Дюмулен знакомится с лауреатом Нобелевской прении талантливым физиком Хикки, который показывает ему свое новое изобретение — аппарат для чтения мыслей. Дюмулен решает использовать аппарат. Ниже мы печатаем главы из романа.

* * *

От коттеджа Хикки до нашего считанные минуты ходу, и, пересекая лужайку, я спрашивал себя: что же я сейчас скажу Сюзанне? Показать ей странный аппарат, который я несу под мышкой, объяснить, как он устроен, и испытать его вместе? Или же, напротив, промолчать, небрежно положить коварный сверток где-нибудь под боком, где он сможет записать раздумья моей жены, подслушать ее самые тайные мысли? Признаться, такое воровское вторжение в душу на миг показалось мне соблазнительным; но нет, это нечестно. Разве я прочитал бы письмо жены, адресованное не мне? Конечно, нет. «Но ведь это одно и то же», — подумал я, поворачивая ручку входной двери, и решил все рассказать Сюзанне.

Но очень часто, решив одно, мы под влиянием обстоятельств поступаем совсем по-другому, а случилось так, что в тот вечер Сюзанна встретила меня отнюдь не ласково.

— Как ты поздно! — с досадой сказала она. — Я уже беспокоилась.

— И совершенно напрасно, — сказал я и положил картонную трубку на маленький столик возле Сюзанны. — После лекции я заглянул к Хикки и мы с ним полчаса поболтали; как видишь, причина моего опоздания самая невинная.

— Может быть, — заметила она, — но, согласись, я же этого не знала… И вообще, что за удовольствие разговаривать с этим англичанином? Он ужасно скучный.

— Как ты можешь, Сюзанна? Что за легкомыслие — вот так судить о большом ученом, когда не понимаешь ни его языка, ни его идей! Скажу по совести, слушать Хикки мне в сто раз интереснее, чем твою сестрицу Мари-Клод или твоего зятя Максима; она уже тысячу раз объясняла, отчего у ее детей всегда насморк, а он вечно расписывает свои военные подвиги.

— Очень великодушно с твоей стороны напоминать мне про улицу Фонтенель, когда до нее шесть тысяч километров! У меня в этой Америке и так все нервы расстроились…

— Нервы — самое простое оправдание, — сказал я, пожимая плечами.

Наша чернокожая служанка доложила, что обед подан. Я шел вслед за Сюзанной и горько упрекал себя за несдержанность. В последние недели между нами все чаще случались вот такие размолвки. Я возвращался домой полный жалости к моей бедной изгнаннице и твердой решимости держаться с ней по-отечески мягко и ободряюще; я живо представлял себе, как буду отныне великодушен и добр. Но стоит нам остаться вдвоем, и ее непременно рассердит какое-нибудь мое неосторожное слово. И пять минут спустя уже в разгаре никому не нужный спор, сыплются резкости и упреки. «Нет, — говорил я себе, входя в столовую, — сегодня вечером я этого не допущу, я не позволю себе злиться…» Но Сюзанна, раз начав, уже не знала удержу; в ней, словно в некой пифии, разгоралось внутреннее пламя. Едва на столе появилась засахаренная дыня, она вновь заговорила о ненавистной мне улице Фонтенель: утром пришло оттуда письмо, в нем сообщалось, что месье Ковен-Леке нездоров.

— Теперь-то ты понимаешь, чем это грозит? — говорила Сюзанна. — Жером с Анриеттой опутают папу, обведут вокруг пальца, а я по твоей милости торчу здесь, за океаном, и не могу отстоять свои права. Понимаешь теперь, почему я с самого начала не хотела сюда ехать?

— Сюзанна, дорогая, я не хотел бы опять затевать этот тяжелый разговор, — сказал я. — Но, во-первых, когда президент Спенсер пригласил меня прочесть здесь курс лекций, я принял приглашение с твоего согласия. И потом, я тысячу раз просил тебя хоть ненадолго забыть про эти ваши семейные распри. Жером с Анриеттой хотят заполучить фермы твоего отца? Ну и что же! Так оно и есть. Ты тут ничего не сделаешь, и я тоже. И никакие твои разговоры не помогут. Так ради всего святого, поговорим о чем-нибудь другом… Потому что, право, обидно: мы с тобой попали в молодую, незнакомую страну, живем среди новых, необыкновенно интересных людей, а ты каждый вечер толкуешь все об одном и том же — о правах на земельную собственность в Верхней Нормандии… Нет-нет, довольно!.. Есть в этом что-то мелкое, пошлое, мне это мучительно, в конце концов… Я люблю тебя глубоко, искренне, но от этих разговоров я задыхаюсь. Попытайся проявить немного благородства и широты душевной… ты вполне на это способна…

— Да, я знаю, — сказала Сюзанна с горечью. — Мужчины вроде тебя взывают к благородству и широте душевной из чистого себялюбия, когда им это на руку. Тебе-то в Америке хорошо… Во-первых, ты просто бессердечный: оторван от детей, от родных, от друзей, и хоть бы что, с глаз долой — из сердца вон… И потом, тебе лестно, что здешние дурочки, вроде этой Мюриэл Уилсон, тобой восхищаются, будто ты гений…

— Ее фамилия не Уилсон, а Уилтон, и если она слушает мои лекции…

— …то, конечно, только из любви к Бальзаку? Ничего подобного, Дени, и ты сам это понимаешь не хуже меня… А вообще мне все равно, можешь сколько угодно ухаживать за всякими американскими трещотками, только после этого, пожалуйста, не читай мне проповедей насчет благородства… А что до земельной собственности, ты так ее презираешь… однако в старости, уж наверно, не откажешься от дома на улице Фонтенель… если только мне удастся его уберечь от этой жадины Жерома.

Я понял, что уже ничего не поправишь, остается только ждать, пока буря утихнет. Но тут в меня вселился какой-то демон; когда мы вышли из столовой и Сюзанна села в свое привычное кресло, я подошел к столику рядом с ней, словно затем, чтобы поставить чашку кофе, через прорезь в свернутых трубкой газетах незаметно нажал на кнопку и включил аппарат Хикки. На секунду мне показалось, что я попался. Сюзанна, опустив книгу на колени, спросила небрежно (я вообразил, что она только притворяется равнодушной, но ошибся):

— Чьи это бумаги?

— Какие бумаги? А, это… Хикки дал мне посмотреть кое-какие журналы.

Она больше не расспрашивала. Аппарат был повернут в ее сторону и лежал достаточно близко. Я уселся напротив, раскрыл том Бальзака и, прикидываясь, будто делаю какие-то заметки, наблюдал за женой. Она читала «Люсьену» — я люблю эту книгу и сам посоветовал Сюзанне ее прочесть, но, видно, мысли ее где-то витали. То и дело она опускала книгу на колени и задумывалась. Несколько раз она уже приоткрывала рот, готовая заговорить со мной, но я сидел с неприступным видом, не поднимая глаз, и она, чуть вздохнув, опять бралась за книгу. Около десяти часов она поднялась.

— Я устала, — сказала она. — Пойду лягу.

— Сейчас я докончу главу и тоже приду, — ответил я.

Едва она вышла из комнаты, я вытащил огромный «пистолет» из газетного футляра, остановил часовой механизм, спрятал аппарат в свой ящик и запер его на ключ. После этого, заглушая смутную тревогу и некоторые угрызения совести, я пошел к Сюзанне.

Назавтра я с нетерпением ждал, когда же кончится лекция Хикки и часы лабораторных занятий и можно будет к нему зайти. Мне не повезло: я столкнулся с его лаборантом Дарнли. Как при нем сказать, что у меня с собой пленка и я хочу узнать, что же на ней записано? Но Хикки быстро заметил мое смущение и заговорил первый.

— Дорогой мой, — сказал он мне, — не стесняйтесь, говорите при Дарнли. Ведь он не только мой сотрудник: он лучше, чем я, поможет вам расшифровать психограмму, которую вы принесли… Да, я называю эти записи психограммами… Дарнли проведет вас в подвал — там у меня установлен звуковой аппарат — и включит его для вас… Нет-нет, не бойтесь… Пусть он, а не я обучит вас этой механике, тут нет никакой нескромности, напротив… Я полагаю, запись, которую вы принесли, на французском языке?

— Да, разумеется.

— Вот видите! Дарнли ни слова не знает по-французски, а я кое-что понимаю, во всяком случае несложные фразы… Следовательно, так будет лучше… Ну что ж, до скорой встречи… Когда кончите, загляните ко мне на прощание.

Дарнли взял «пистолет», и я в полутьме побрел за ним. На ходу он объяснял, что пленку проявляют, пропуская через разные растворы и затем просушивая; одновременно запись преобразуется в звук. Дарнли — жизнерадостный молодой человек, известный на факультете спортсмен — держался дружелюбно и просто, но меня мучила совесть и я уже сожалел о своей затее. В его лаборатории мне пришлось довольно долго ждать, пока он готовил свои приборы; когда я поглядел на часы, оказалось, уже седьмой час. Опять Сюзанна будет сердиться, что я поздно пришел домой. Бедняжка, я перед ней виноват. Разве то, что я сейчас делаю, не предательство?

— Ready? — неожиданно окликнул меня Дарнли.

Я ответил, что готов. Послышалось мерное пощелкиванье, словно застрекотал киноаппарат, раздался не то шорох, не то шепот, перебиваемый глухим равномерным шумом (я скоро понял, что это дыхание), и сквозь все это зазвучал слабый голос… не то чтобы в точности голос Сюзанны, но очень похожий. Он говорил что-то не слишком понятное, я не сразу догадался: это мысли Сюзанны перемежались фразами из книги, которую она читала.

Не стану приводить большие отрывки из психограмм, ибо эти записи почти всегда длинны, однообразны и довольно скучны, да притом в наши дни все, у кого есть психограф, иначе говоря, большинство моих читателей, прекрасно знают, что это такое.

Однако отрывок из психограммы, о которой идет речь, я сейчас приведу, ибо она была первая, которую я услышал в своей жизни, и я хотел бы дать понятие о том, в какое изумление и растерянность она меня повергла. Чтобы читателю было легче разобраться, фразы, выхваченные из книги, лежавшей в тот час перед глазами Сюзанны, я подчеркиваю.

«…В ДВАДЦАТЬ МИНУТ ШЕСТОГО Я БЫЛ У ВОКЗАЛА. Право, Дени большой эгоист; В ДВАДЦАТЬ МИНУТ ШЕСТОГО Я БЫЛ У ВОКЗАЛА, это было ужасно, когда в пять утра я проснулась в каюте и на палубе так громко топали… это было ужасно, я так измучилась, и вода в тазу все время качалась, и меня отчаянно мутило; вот вернемся во Францию — и никогда в жизни больше не поеду на пароходе; еще два месяца, а может, и полгода, если Дени согласится, просто не знаю, как я это вынесу. Он-то доволен, его все хвалят; он любит, когда его хвалят; в сущности, он тщеславный и легковерный; а я здесь ничего хорошего не нахожу, и эти американцы совсем не умеют разговаривать с женщинами, они уж такие серьезные, такие робкие; во Франции мужчины куда смелее… Забавный он, тот приятель Дени, как его… Кузанн? Ну да, Кузанн, — как он наклонился над кроваткой Жака и шепнул мне на ухо: «Жаль, что это не мое произведение.» Как я тогда обозлилась, и взволновалась тоже, я сказала: «Осторожно, Дени услышит». В ДВАДЦАТЬ МИНУТ ШЕСТОГО Я БЫЛ У ВОКЗАЛА, И ТУТ Я СПОХВАТИЛСЯ, ЧТО ЗАБЫЛ СПРОСИТЬ У МАРИ ЛЕМЬЕ. КАК ПРОЙТИ К ДОМУ, Я ЗНАЛ ТОЛЬКО, ЧТО ОН НАХОДИТСЯ НЕПОДАЛЕКУ ОТ ВОКЗАЛА, дом, дом, дом, улица Фонтенель, какая неосторожность, что я уехала, если Анриетте с Жеромом понадобятся деньги, они заставят папу заложить дом, и деньги мигом испарятся, так было с фермой в Марто; противный Жером, если б я могла, непременно поссорила бы его с папой; надо поговорить об этом с Адрианом; В ДВАДЦАТЬ МИНУТ ШЕСТОГО Я БЫЛ У ВОКЗАЛА. Адриан, театр, любовь. Адриан всегда посоветует, как быть с нашими руанскими делами, он-то человек практический; а с Дени про все это и говорить нечего, он воображает, будто Жером — человек честный, сам-то он честен, что правда, то правда. Дени я уважаю, но он ничего, ну ничегошеньки не смыслит, просто не представляет, какие они подлые мошенники, и восхищается Анриеттой, потому что она красивая, как будто в этом дело; ненавижу Анриетту, когда мы были маленькие, я всегда с ней дралась, потому что она была красивее меня, а теперь у меня уже три седых волоса, старею, как быстро прошла жизнь! В ДВАДЦАТЬ МИНУТ ШЕСТОГО Я БЫЛ У ВОКЗАЛА, какая тут тоска, и как тихо, в Руане я любила ходить на Сен-Ромэнскую ярмарку, там шумно, музыка, кружатся деревянные лошадки, карусель на площади Бовуазин, и зверинец Бидель, как было весело! Адриан забрался вместе со мной в кабинку, и она закружилась быстро-быстро, и его прижало ко мне, было очень приятно, у палаток толпился народ, гудели барабаны с лотерейными билетами, и нуга, и карамельки. И ТУТ Я СПОХВАТИЛСЯ, ЧТО ЗАБЫЛ СПРОСИТЬ У МАРИ ЛЕМЬЕ, КАК ПРОЙТИ К ДОМУ; в толпе Адриан несколько раз обнимал меня за талию, было приятно, в сущности, если бы я вышла за Адриана, может быть, я была бы счастливее. Дени честный, но он ну ничегошеньки не смыслит, а вот Адриан преуспевает, он маклер по морской части, зарабатывает двести тысяч франков в год, и Луиза одевается куда лучше меня, и она избавлена от всех этих домашних забот, и потом, Адриан такой нежный, ласковый. А Дени резкий и неуклюжий. Адриан, театр, любовь, синий диван, если я не поостерегусь, от мебели на улице Фонтенель тоже ничего не останется. Дени-то все равно, а я очень люблю комод Людовика четырнадцатого и тот столик с гнутыми ножками, он старинный, Я ЗНАЛ ТОЛЬКО, ЧТО ОН НАХОДИТСЯ НЕПОДАЛЕКУ ОТ ВОКЗАЛА…»

Ну, хватит, было бы скучно и бесполезно приводить дальнейшее, поток этих несвязных размышлений длился больше часа. «Внутренний монолог» опять и опять прерывался коротким молчанием либо длинными отрывками из книги. Читатель уже мог заметить, что было главное в этом долгом раздумье: непрестанный страх, что отец будет обманут своим зятем Жеромом, тайная неудовлетворенная чувственность, воспоминания о давней полудетской любви к некому Адриану Леке, который приходился Сюзанне родней. Вот это меня взбесило, я знал Адриана: сорокалетний дамский угодник, пошляк, посредственность, напыщенный маклер с брюшком! Какой уж из него Дон Жуан или Растиньяк, он куда больше смахивает на месье Прюдома или на Цезаря Бирото! Безусловно, ничто в раздумьях Сюзанны не доказывает, что она его любит, но ясно, что когда-то, в юности, он за ней ухаживал и для моей жены это вовсе не пустяк и не ребячество, нет, она и поныне сохранила об этом флирте самые живые воспоминания; да и в делах, которые она принимает близко к сердцу, она тоже предпочитает советоваться не со мной, а с ним, с этим болваном! Пока я слушал запись, все это казалось мне весьма серьезным. К счастью, в полутемной лаборатории Дарнли не мог заметить, до чего я взволнован.

— Вы удовлетворены? — спросил он, когда пощелкиванье аппарата оборвалось.

— Вполне, — спокойно ответил я. — Огромное вам спасибо, Дарнли.

Но, выйдя из этого проклятого подвала, я постарался незаметно улизнуть, не попадаясь на глаза мистеру Хикки.

Когда я вышел от соседей, час был уже поздний и на улице совсем стемнело, но у меня не хватило мужества сразу вернуться домой. Я был слишком потрясен, слишком взбешен, я не успел опомниться. Не мог я сейчас видеть Сюзанну, раньше надо было поразмыслить об услышанном. Быстрым шагом я обошел наш квартал; под ногами шуршали опавшие листья, и скоро ходьба и вечерняя свежесть немного меня успокоили. Сперва я хотел, как только вернусь, выложить Сюзанне все, что я о ней думаю, пусть получает по заслугам! Но потом опомнился и дал себе слово молчать.

«Что толку грубо швырнуть в лицо Сюзанне ее собственные мысли? — рассуждал я. — Она станет упрекать меня, что я забрался к ней в душу, как вор, и ведь она будет права, а я начну спор с невыгодных позиций. Кроме того, если я выскажу вслух все обиды и упреки, которые она могла затаить против меня, им только прибавится силы и убедительности. Напротив, куда разумнее — лишь бы у меня хватило на это мужества воспользоваться уроком втайне и вновь завоевать любовь и доверие жены, ведь я все же люблю ее, а если не поостерегусь, мы станем совсем чужими. Чудо-инструмент Хикки сослужит мне отличную службу, я смогу и дальше следить за тайными мыслями Сюзанны и…»

И вдруг я спохватился, что забыл психограф в подземной лаборатории. Досадно, но поправимо: завтра утром можно пойти и взять его обратно. Ну, а что я скажу Хикки? Чем меньше, тем лучше. Просто поблагодарю и небрежно прибавлю; мол, ваш аппарат подтвердил то, что и так было мне известно. Определив тем самым разумную, как мне казалось, линию поведения, я возвратился на Линкольн авеню и вошел в дом.

Увы! Бывают супружества, в которых семена раздора зреют, словно в мятежной стране: тщетно правители надеются мудрыми реформами успокоить недовольный народ, благополучно провести его через опасную зону; несмотря на всю их осторожность и добрую волю, все остается во власти судьбы: случится любая малость, пальнет ненароком подвыпивший часовой — и наперекор всем желаниям неминуемо вспыхнет революция. Наверно, это слишком пышное сравнение для заурядной семейной сцены, но я лишь хотел показать, что любой разговор, как и мятеж, может принять самый неожиданный оборот — увы, не в наших силах управлять ни тем, ни другим — и между двумя сверх меры чувствительными и восприимчивыми людьми из-за любого неловкого слова вспыхивает ссора, которой оба вовсе не желали.

Итак, я вернулся домой, исполненный благих намерений, — и встретил самый холодный прием. Сюзанна опять стала осыпать меня упреками: и в самом деле, никогда еще я вечерами не являлся так до неприличия поздно. Когда я объяснил, что провел два часа у соседей, она только пожала плечами и намекнула, что уж наверно, тут не обошлось без Мюриэл Уилтон. Я возмутился, и (хоть убейте, не вспомню теперь, каким образом это получилось) не прошло пяти минут, как я уже со всем пылом оскорбленной добродетели выкладывал ей то, что собирался от нее скрыть.

— Уж давай тогда по порядку! — заявил я. — Мюриэл Уилтон потом, поговорим сперва об Адриане Леке.

— Об Адриане? — переспросила Сюзанна с отлично разыгранным равнодушием. — А при чем тут Адриан? Кто о нем поминает?

— Ты!.. И еще с какой нежностью!

— Да ты с ума сошел! — крикнула Сюзанна так громко, что негритянка Розита заглянула в дверь, вообразив, будто ее звали. — Ты с ума сошел! Какое мне дело до Адриана? С тех пор как мы уехали из Франции, я даже ни одной открытки ему не написала.

— Открыток, может, и не писала, а все-таки вчера вечером ты думала, что Адриан был бы в твоих делах куда лучшим советчиком, чем я… И с удовольствием вспоминала свои прогулки с ним по Сен-Ромэнской ярмарке… и некоторые жесты, которые в отношении молодой девушки по меньшей мере неуместны!

Жена, ошеломленная, мгновение смотрела на меня с таким ужасом и ненавистью, что я устыдился и вместе с тем опьянел от ощущения своей власти.

— Я?.. — пролепетала она. — Вчера вечером?..

— Да, вчера вечером, когда читала… или притворялась, что читаешь… Можешь ты мне дать честное слово, что не думала в это время о своих прогулках с Адрианом, и о ярмарочной карусели, и о каком-то синем диване?.. Ты даже говорила себе, что Адриан и нежный, и ласковый, а вот я — резкий и неуклюжий… Не отпирайся, Сюзанна, у тебя все на лице написано…

И в самом деле, видно было, что она поражена и растеряна. Дрожащим, испуганным голосом она спросила:

— Но откуда ты знаешь, Дени? Разве я думала вслух?

Быть может, мне следовало согласиться с этим не слишком правдоподобным объяснением, но я уже не в силах был хитрить и осторожничать. Я выложил все начистоту: как ошарашил меня Хикки, открыв мне мои же мысли, рассказал про коварный самопишущий «пистолет», который я вчера наставил на Сюзанну, и про говорящую машину молодого Дарнли, и какой пыткой было для меня, в темном подвале, едва освещенном красной лампочкой, слушать однообразное бормотание — голос ее мыслей. Сюзанна слушала молча — сначала с недоверием, потом взволнованно, а потом пришла в ярость и эту ярость обрушила на меня, едва я кончил свой рассказ.

— Какой позор! Это просто подло!

— Но, Сюзанна…

— Подло и низко! Давно ли ты мне читал целую лекцию о том, что такое джентльмен? Ну а сам ты кто? Может, вчера вечером ты поступил честно? Мало того, что ты крадешь мои мысли, жалкие остатки свободы, — в этой несчастной Америке мне только и оставалось, что помечтать, а ты даже это у меня отнял… нет, тебе все мало, ты еще выдаешь мои секреты совершенно чужим людям, иностранцам, — пускай потешаются!

— Что за вздор, Сюзанна! Дарнли не понимает по-французски, а Хикки при этом не было…

— Почему ты знаешь, может, он где-нибудь спрятался?

— Послушай, Сюзанна, Хикки — порядочный человек, джентльмен…

— Нет уж, уволь… Не желаю я слышать это дурацкое слово! А где пленка? Ты ее принес?

— Пленка?.. О, черт возьми!

Тут только я вспомнил, что оставил пленку на столе в лаборатории, рядом с психографом. Чувствуя, что виноват, я перешел в наступление:

— Ну, знаешь, Сюзанна, это просто бессовестно! Может быть, и не очень похвальным способом, но, уж во всяком случае, очень точным и совершенно безошибочным я обнаруживаю факты, которые ты от меня скрывала, хотя не имела на это никакого права, и ты же делаешь мне сцену! Это уж слишком!

— Но мне нечего скрывать! Что в этом предосудительного, если…

— …если ты вспоминаешь ласки Адриана Леке? — сухо докончил я.

Сюзанна громко рассмеялась.

— Ну до чего мужчины глупы! Я кокетничала с Адрианом, когда мне было лет пятнадцать, от силы шестнадцать. Прошло четырнадцать лет, у меня уже двое детей, у него трое. Я о нем и думать забыла и, право, не понимаю, что за преступление…

— Как же ты уверяешь, что и думать о нем забыла, когда я тебе доказал совсем обратное?

— Ничего ты не доказал! Меня не интересуют твои фантастические опыты, говорят тебе, я ни-ко-гда не думаю об Адриане… Просто вчера вечером у меня мелькнула мысль, потому что насчет продажи земли он и правда мог бы дать дельный совет… И опять тебе говорю, тут нет ничего плохого…

— Ничего плохого не было бы, думай ты просто о том, чтоб с ним посоветоваться… Но тут была не одна нужда в практических советах, а еще и воспоминания о весьма странной близости.

— Странной? — повторила Сюзанна. — А что тут странного? Мы с Адрианом двоюродные… он был единственный, с кем мама меня отпускала из дому… Он немножко ухаживал за мной, так ведь все молодые люди ухаживают за всеми девушками на свете… Ну и что?.. А ты сам, Дени, разве ты был святой? Вспомни-ка свою молодость. Можешь ты дать слово, что у тебя нет таких же воспоминаний? Может, ты не ухаживал за девушками, с которыми потом никогда не встречался и вовсе не хотел встречаться?

— Ну, может быть, но…

Я осекся. Сюзанна добилась тактического превосходства: теперь уже не она, а я вынужден обороняться. Мы стали разговаривать спокойнее, и странным образом (так бывает во многих домах, иные супруги даже полагают, что подобные грозы способствуют семейному счастью, ибо разряжают атмосферу) после ссоры ощутили прилив нежности друг к другу.

— Дорогая, — сказал я, — поверь, я вполне с тобой согласен и вовсе не собирался тебя упрекать за твои нечаянные воспоминания… да еще о таком далеком прошлом… по дороге домой я даже решил, что ни слова тебе про все это не скажу. Но так уж получилось, ты не очень-то ласково меня встретила, ты стала злиться, ну и я тоже разозлился… Это все позади… Конечно, ты права, вся эта история не стоит выеденного яйца… Я же знаю, теперь Адриан для тебя просто не очень молодой и довольно нелепый родич, с которым иной раз приятно вспомнить детство…

— Даже и того меньше, — заметила Сюзанна.

— Верю, дорогая… Только в одном я хотел бы тебя упрекнуть, и то любя… все-таки ты слишком мало мне доверяешь… Не стану больше принимать всерьез каждую твою вчерашнюю мысль, но одно я понял; у тебя много разных тревог и огорчений… Почему же ты мне ничего не говоришь? Почему не делишься со мной?

Глаза моей жены были теперь полны слез.

— Потому что ты… ты стал какой-то далекий, Дени. Начну говорить тебе о разных интересных вещах, а ты не слушаешь, все думаешь о своих лекциях, об учениках, о политике… Я же чувствую, тебе со мной скучно… Вот я и молчу, и остаюсь одна со своим пустопорожним бабьим вздором!

— Поди сюда, Сюзанна. Садись ко мне на колени — помнишь, как бывало? — и выкладывай, что у тебя накопилось на душе.

— Ты смеешься? В тридцать-то лет! Я уже не маленькая… и не такая легонькая, как была…

В этот вечер, в постели, голова Сюзанны лежала у меня на плече и мы долго и нежно говорили по душам. Я чувствовал, что рушилась наконец разделявшая нас противоестественная преграда, и благословлял аппарат Хикки. Но не долго мне суждено было его благословлять.

После вечеринки я уснул поздно, однако наутро проснулся в обычное время и вовсе не чувствовал усталости. Напротив, встал на диво бодрый и свежий, с ясной головой, как и полагается мужчине, который мнит себя победителем, и сразу понял, что лекцию сегодня прочту с особенным блеском. Выйти из дому надо было в десять, Сюзанна еще спала, и я с ней не простился, только оставил на столе записку, напоминая, что сегодня среда и я, как всегда в этот день, завтракаю в клубе со своими коллегами — специалистами по романским языкам.

Надежда меня не обманула, я был в ударе. Темой лекции я избрал политические воззрения Бальзака. Чтобы заинтересовать молодых американцев, следовало сначала набросать общую картину — та Франция, что сложилась при старых монархиях, затем революция и империя — и уже на этом фоне определить место Бальзака, показать, сколь своеобычен он и как монархист и как католик. Материалом мне служили «Шуаны», «Темное дело», «Сельский священник», «Сельский врач», «Чиновники». Стараясь выразить чисто французские проблемы словами, понятными моим слушателям, задеть не только их мысль, но и чувства, я испытывал живейшую радость, знакомую всякому лектору, который на протяжении часа видит перед собой увлеченные, внимательные лица. И, кончив, услышал тот радующий душу шепот, когда полсотни человек повторяют вполголоса: «До чего хорошо!» В такие дни мне кажется, что ремесло мое самое прекрасное на свете; выпадают и такие дни, когда я его проклинаю, но это случается не часто.

В то утро я жалел лишь об одном: на обычном месте я не увидел Мюриэл Уилтон. Но могло ли быть иначе? Еще в четыре часа она сидела на затянувшейся вечеринке у Клинтонов и явно не собиралась уходить. Уж наверно, она легла на рассвете и, так же как Сюзанна, в час моей лекции спала крепким сном. Я отправился на заседание, потом вместе с коллегами позавтракал. После завтрака мы с Клинтоном прошлись пешком и, наконец, я вернулся домой, радуясь, что сейчас расскажу Сюзанне, какой успех имела сегодняшняя лекция.

К моему немалому удивлению, Сюзанну я не застал. Негритянка Розита сказала, что «миссис» уже час как ушла. Надо сказать, что жена без меня выходила очень редко: почти не владея английским, она ничего не могла одна купить, а если нужно было отдать кому-нибудь визит, по здешним обычаям я опять-таки должен был ее сопровождать. Впрочем, тревожиться о ней сейчас не приходилось, этот тихий университетский городок и его жители не таковы, чтобы тут могло случиться что-нибудь дурное. И я принялся за работу: меня просили в следующем месяце прочитать в Чикаго несколько публичных лекций о французских моралистах, надо было подготовиться.

Сюзанна вернулась в пять часов, и, едва мы обменялись несколькими словами, я понял, что настроение у нее прескверное. Всему виной вчерашняя вечеринка, подумал я: выпили лишнее, засиделись поздно… и сказал весело:

— Видишь, дружок, мы с тобой завзятые французские обыватели-домоседы, обремененные семьей, ложиться привыкли рано, где нам угнаться за американской молодежью… От этого только страдают и наши характеры и наша работа… Хотя, должен сказать, нынче утром я совсем недурно рассказал о политических взглядах Бальзака. Студенты, по-моему, были очень довольны.

— А Мюриэл Уилтон? Она тоже тобой довольна? — насмешливо спросила Сюзанна.

— Ее там не было. Наверно, она тоже не выспалась и чувствует себя неважно. В сущности, такие вечеринки никому не полезны. Человек ведь не ночная птица. С годами я все больше убеждаюсь, что секрет, как стать счастливым, очень прост: надо рано ложиться и рано вставать.

— Ты, кажется, воображаешь, что тебя слушаю не я, а чикагская публика? — с неожиданной горечью сказала Сюзанна. Уверяю тебя, в этом доме тебе незачем изрекать пошлости и комментировать моралистов.

Как я уже говорил, у нас с женой и раньше случались размолвки и ссоры, в общем безобидные, но чтобы она говорила со мной так враждебно, так презрительно… Остолбенев, я смотрел на нее во все глаза.

— Нет, правда, — сказала она, снимая шляпку. — Это просто смешно: ты берешься читать лекции о морали и с умным видом рассуждаешь о том, что надо умерять свои страсти, а на самом деле только и думаешь об этой Мюриэл Уилтон и как бы устроить с ней в Чикаго свидание.

— Я? Ты с ума сошла?!

И тут у меня мелькнула пугающая и очень правдоподобная догадка.

— Сюзанна! Неужели ты брала у Хикки его дурацкую машинку?

— А почему бы и нет? Тебе можно, а мне нельзя? Я пошла за ней, потому что ты ее там забыл. И попросила профессора Хикки, чтобы он показал мне, как она действует, и дал новую пленку…

— И он дал? Хорош гусь! Ну ничего, я ему еще скажу несколько теплых слов!

У Сюзанны вырвался короткий злой смешок.

— Нет, мужчины просто великолепны! — сказала она. — Выведать мои тайны, шпионить за моими мыслями, залезть без спроса в мою душу — это поступок вполне естественный, весьма интересный опыт, только и всего. Вы с Хикки проделываете все это и остаетесь «джентльменами»… А вот когда жена проникает в священные, вернее сказать, свинские мысли мужа, — это ужасное преступление. Неужели ты сам не видишь, до чего ты смешон? До чего вы все смешны?..

Как тут оправдываться, когда ясно, что кругом виноват? Я попытался по крайней мере сохранить спокойствие.

— Сюзанна, — сказал я, — криком делу не поможешь. Скажи мне просто и ясно, что произошло? Что ты поняла? В чем меня упрекаешь? Я постараюсь на все ответить.

— Не нужны мне твои ответы, — возразила жена. — Ты мне уже ответил, откровеннее некуда. Что произошло? Очень просто. Я же сказала, вчера я пошла к мистеру Хикки и от твоего имени попросила вернуть этот… как его… психограф. И принесла домой. Конечно, я не стала заворачивать его в газеты, ты бы эту трубу сразу узнал, Но я же знаю, какой ты рассеянный, кроме книг, ничего кругом не замечаешь. И я просто завернула аппарат в нижнюю юбку и положила на столик у твоей кровати. А после этой проклятой вечеринки, пока ты в прихожей вешал пальто и шляпу, я поскорее поднялась в спальню и нажала на кнопку. Через минуту ты пришел, лег в постель и стал думать.

— О чем я думал? Честное слово, не помню!

— А я даю тебе честное слово, что до самой смерти этого не забуду. Ты думал о своей Мюриэл. Ты говорил себе: «Как видно, я ей нравлюсь». Эдакая спесь! Вовсе не ты ей нравишься, а твое хваленое красноречие. Потом пробормотал: «Этот поцелуй!..» И каким тоном! А потом стал строить планы насчет поездки в Чикаго, надумал попросить ее, чтоб она тоже в это время поехала, и даже собирался отправить меня во Францию. «В сущности, Сюзанна никак не освоится в здешнем климате. Ей куда полезнее вернуться в Руан. А я приеду к ней через три месяца». Ты ведь лицемеришь и разыгрываешь жреца морали только на людях, а наедине с собой это ни к чему. Самое смешное — или, если угодно, самое трагичное, — что вперемежку с этим ты готовился к лекциям и весьма добродетельно рассуждал о Вовенарге и Паскале… Ха! Ну и дурацкая штука этот ваш мужской ум!..

Я был совершенно подавлен и смутился тем сильнее, что вспомнил теперь, о чем говорила Сюзанна. С вечеринки я вернулся очень усталый и, как мне казалось, мгновенно уснул. А на самом деле мне грезились какие-то смутные образы, и теперь я вспомнил, что среди этого хаоса словно бы промелькнули неясные желания и даже фантастический план во время поездки в Чикаго встретиться с Мюриэл. Ни на миг я не принимал эту игру воображения всерьез. Нередко в наших снах как бы исполняются неосознанные желания, и злосчастное сновидение оказалось весьма приятной, хоть и призрачной разрядкой для чувств, которые волновали меня в тот вечер. От всего этого не осталось бы никаких следов, даже и желания, чтобы фантазия сбылась, если бы мои бредни не сохранила треклятая пленка.

— Сюзанна, а кто тебе «прочел» эту запись?

— Твой друг Хикки собственной персоной проводил меня в лабораторию и включил аппарат.

— И он все это слушал?

— Все до последнего слова. Мне пришлось краснеть, но ты сам виноват.

— Сюзанна! Это переходит все границы! Что он обо мне подумал?

— Вот-вот, ты весь в этой фразе! Самое главное — что подумал этот англичанин, а что думаю я — это тебя не интересует. Но я тебе все-таки скажу. Я думаю, что ты меня больше не любишь, ты хочешь от меня избавиться, — что ж, если так, лучше нам расстаться. Тебе угодно, чтобы я вернулась во Францию? Я и сама хочу уехать. Уеду и начну дело о разводе.

— Сюзанна! — голос мой задрожал, и мое неподдельное волнение, видно, тронуло ее. — Не говори так, это безумие, ты сама будешь жалеть. Я тебя люблю, ты это прекрасно знаешь, и прекрасно знаешь, что и ты меня любишь. Ты захватила меня врасплох, подслушала мои мысли, как я твои, но ведь это мысли случайные, мимолетные, они ничего не значат и ничего не решают. Давай хоть завтра уедем во Францию, какое мне дело до Мюриэл Уилтон, хоть бы мне век ее не видать.

— Надо полагать, когда ты с ней целуешься, ты говоришь совсем другое.

— Я с ней не целуюсь! Ты ведь тоже не хочешь стать любовницей Адриана! Мы просто грезим иногда, и, может быть, наши грезы тем ярче, что в жизни мы разумны и верны один другому.

— Правда?! — горячо воскликнула Сюзанна. Такой пылкости я не замечал в ней с той поры, как мы полюбили друг друга. Это правда? Ты мне верен? Ты никогда меня не обманывал?

— Никогда, Сюзанна… Да это и невозможно. Ты же знаешь, я всегда дома…

— И ты ни разу не хотел… с Анриеттой?

— С твоей сестрой? Что тебе пришло в голову? Разве я поминал ее в этой… исповеди?

— Нет, нет! Но я иногда боялась…

— Глупости! Анриетта — красавица, я смотрю на нее с восхищением. Но так восхищаешься картиной, статуей… Если б ты знала, как я тебя люблю, тебя одну, даже в те минуты, когда ненавижу тебя!..

Сюзанна не ответила. Я подошел, опустился на пол у ее ног и прижался лбом к ее коленям. Она не оттолкнула меня.