Похороны закончились. Экипажи катились прочь по мягкой грязи, на кладбище остались лишь бедняки. Они подошли к свежевырытой яме и в последний раз взглянули на гроб, теперь почти скрытый под комьями глины. Пришло их время. Большинство были женщины из тех мест, где жила умершая, и траурные платья им были сшиты по заказу мистера Уилкокса. Другие явились из чистого любопытства. Их будоражила сама мысль о смерти, да еще такой быстрой, и они стояли группами или ходили между могилами, похожие на чернильные капли. Сын одной из женщин, лесоруб, сидел высоко над их головами и подрезал кладбищенский вяз. Со своего места он видел городок Хилтон, нанизанный на Северное шоссе и обросший предместьями; за ним закатное солнце, оранжево-красное, глядящее на парня прищурившись из-под серых бровей; церковь, посадки, а позади них нетронутый сельский пейзаж — поля и фермы. Но лесоруб, так же как и остальные, с наслаждением смаковал детали совершившегося события. Он так хотел передать матери внизу, что он чувствовал при виде приближающегося гроба: как не мог оставить работу и все же не смел продолжать; как чуть не свалился с дерева, потому что очень переживал; как кричали грачи — и в этом не было ничего удивительного: они как будто все понимали. Мать парня утверждала, что и сама обладает даром предвидения — она уже некоторое время замечала тревожные перемены в миссис Уилкокс. Во всем виноват Лондон, говорили другие. Она была доброй дамой, и бабка ее тоже была доброй — попроще, но очень доброй. Ах, уходят старики! И мистер Уилкокс тоже добрый джентльмен. Они вновь и вновь возвращались к этой теме, скорбно и с придыханием. Похороны богатого человека были для них тем же, чем для людей образованных были похороны Алкесты или Офелии. Это было искусство. Хоть и далекое от жизни, оно повышало ее ценность, и люди с жадностью наблюдали за происходящим.
С затаенным чувством неприязни могильщики — они не любили Чарльза; сейчас не следовало об этом говорить, но они не любили Чарльза Уилкокса — могильщики закончили свою работу, уложили венки и — сверху — кресты. Солнце опустилось за Хилтон, серые брови вечера чуть озарились, и багряная морщина прорезала его чело. Печально переговариваясь, люди прошли сквозь кладбищенские ворота и двинулись по каштановым аллеям, ведущим в городок.
Юный лесоруб немного задержался, сидя над наступившей тишиной и ритмично раскачиваясь. Наконец сук под напором его пилы рухнул на землю. Крякнув, парень спустился вниз, думая уже не о смерти, а о любви, ибо у него было назначено свидание. Проходя мимо свежей могилы, он остановился. Его внимание привлекла охапка темно-желтых хризантем. «Не следовало приносить на похороны такие яркие цветы», — подумал он. Сделав еще несколько неторопливых шагов, он вновь остановился, воровато огляделся, всматриваясь в опустившиеся сумерки, повернул назад, выдернул хризантему и спрятал в карман.
С его уходом наступила полная тишина. Домик, примыкавший к кладбищу, пустовал, а другого жилища поблизости не было. На многие часы место погребения осталось без любопытных глаз. С запада над ним проплывали облака, и церковь можно было принять за корабль с высоким носом, удаляющийся в бесконечность вместе со всем своим экипажем. К утру воздух стал холоднее, небо прояснилось, и верхний слой земли, затвердев, искрился над простертыми под ним усопшими. Лесоруб, возвращаясь после упоительной ночи, подумал: «Вот вам и лилии, вот вам и хризантемки! Жалко, я не все взял».
В Говардс-Энде пытались завтракать. Чарльз и Иви сидели в столовой вместе с женой Чарльза. Их отцу, которому никого не хотелось видеть, завтрак был подан наверх. Он очень страдал. Боль, почти физическая, накатывала и душила; только он собирался приняться за еду, как глаза тут же наполнялись слезами и он отодвигал тарелку, не попробовав ни кусочка.
Он вспоминал спокойную доброту своей жены, неизменную за эти тридцать лет. Не какие-нибудь детали — период ухаживания или первые восторги, — но только постоянную добродетель, которая представлялась ему самым благородным женским качеством. На свете так много капризных женщин, тех, что подвержены диким приступам страсти или легкомыслия. Не такой была его жена. Все годы, и летом и зимой, будучи невестой, а потом матерью, она ничуть не менялась, и он всегда доверял ей. Ее нежность! Ее невинность! Удивительная невинность, которой она обладала, словно это был дар Божий. Рут знала о пороках и мудрости нашего мира не больше, чем цветы у нее в саду или трава в поле. Что она знала о бизнесе? «Генри, почему люди, у которых и так достаточно денег, стремятся получить еще больше?» Что она знала о политике? «Я уверена, что, если бы матери разных народов смогли встретиться, войн больше не было бы». Что она знала о религии? Ах да, это облачко несколько омрачало горизонт, но потом ушло. Она происходила из семьи квакеров, а его предки сначала были диссентерами, а затем перешли в лоно англиканской церкви. Поначалу ее отталкивали пасторские проповеди — ей хотелось «больше внутреннего света». При этом она добавляла, что это «не столько для меня, сколько для ребенка (Чарльза)». Наверное, внутренний свет она все же получила, потому что в последующие годы он не слышал от нее ни единой жалобы. Они вырастили троих детей без всяких разногласий. Они никогда не спорили.
Теперь она лежит в земле. Она ушла, и, словно чтобы сделать этот уход еще горше, ушла с ореолом таинственности, что совсем не было ей свойственно. «Почему ты не сказала мне, что знаешь?» — спрашивал он со стоном, и ее тихий голосок отвечал: «Я не хотела, Генри… Я могла ошибиться… И все так не любят больных». Ему сообщил об ужасном несчастье неизвестный доктор, консультировавший ее, пока муж был в отъезде. Справедливо ли это? Она умерла, так до конца и не объяснившись. В этом ее вина, но — тут его глаза вновь наполнились слезами — какая эта небольшая вина! Один-единственный раз за тридцать лет она его обманула.
Поднявшись, он стал смотреть в окно, потому что пришла Иви с письмами, а он не мог встретиться с ней взглядом. Да, жена была хорошая женщина — постоянная. Он намеренно выбрал именно это слово. Для него постоянство включало все лучшие качества.
Сам он, глядящий в скованный морозом сад, тоже казался с виду человеком постоянным. Его лицо не было таким решительным, как у сына. Подбородок, имея твердые очертания, не так выдавался вперед, а губы, нечетко обрисованные, были скрыты усами. Но в облике его не было ни намека на слабость. Глаза, хотя и способные выражать доброту и сердечность, хотя и покрасневшие от слез, были глазами человека, который не пойдет на поводу у других. Лоб тоже был похож на лоб Чарльза. Высокий и ровный, загорелый и блестящий, он резко контрастировал с волосами вверху и на висках и производил впечатление бастиона, защищающего голову от остального мира. Иногда он был похож на глухую стену. Счастливый и спокойный, мистер Уилкокс существовал за этой стеной вот уже пятьдесят лет.
— Принесли почту, папа, — несмело сказала Иви.
— Спасибо. Положи на стол.
— Завтрак тебе понравился?
— Да, спасибо.
Девушка неуверенно посмотрела на отца, потом на еду. Она не знала, что делать дальше.
— Чарльз спрашивает: принести тебе «Таймс»?
— Нет. Почитаю позже.
— Позвони, если тебе что-то понадобится. Хорошо, папа?
— У меня все есть.
Рассортировав письма и рекламные проспекты, Иви вернулась в гостиную.
— Папа ничего не ел, — сообщила она, сдвинув брови, и села у фарфорового чайника с кипятком.
Чарльз не ответил, но через мгновение быстро взбежал по лестнице, открыл дверь и сказал:
— Послушай, отец, надо поесть, слышишь?
Он подождал ответа, но поскольку ответа не последовало, потихоньку спустился вниз.
— Думаю, он сначала прочтет письма, — уклончиво проговорил он. — Видимо, он намерен завтракать позже.
Чарльз взял «Таймс», и некоторое время не было слышно ничего, кроме звяканья чашки о блюдце и ножа о тарелку.
Жена Чарльза сидела, бедняжка, между своими молчаливыми родственниками, в страхе от произошедшего и немного скучая. Она была очень незначительным существом и понимала это. Ее вытащили из Неаполя телеграммой к смертному одру женщины, которую она едва знала. Одно слово мужа заставило ее погрузиться в глубокий траур. Ей хотелось скорбеть и в душе тоже, но все-таки было бы лучше, если бы миссис Уилкокс, коль скоро той было назначено уйти в мир иной, умерла до свадьбы, потому что тогда от Долли не требовали бы так много. Кроша свой поджаренный хлебец и слишком нервничая, чтобы попросить передать масло, она сидела почти без движения и благодарила Бога за то, что свекор завтракает наверху.
Наконец Чарльз заговорил.
— Вчера они не имели права подрезать вязы, — сказал он сестре.
— Конечно, нет.
— Нужно это запомнить, — продолжал он. — Удивительно, что пастор им разрешил.
— Может быть, пастор не имеет к этому отношения.
— А кто имеет?
— Владелец земли, на которой стоит кладбище.
— Быть этого не может.
— Масла, Долли?
— Спасибо, дорогая Иви. Чарльз…
— Да, дорогая?
— Я не знала, что вязы подрезают. Мне казалось, что только ивы.
— Нет, и вязы тоже.
— Тогда почему нельзя было подрезать вязы на кладбище?
Чарльз немного нахмурился и снова повернулся к сестре.
— Еще одно. Я должен поговорить с Чокли.
— Да, действительно. Нужно пожаловаться Чокли.
— И пусть не говорит, что он не несет ответственности за этих рабочих. Несет.
— Да, конечно.
Брат и сестра не были людьми бесчувственными. Они так говорили отчасти потому, что хотели заставить Чокли поступать как положено — по-своему, вполне разумное желание, — отчасти потому, что всегда избегали разговоров о личном. Это было присуще всем Уилкоксам. Личное не казалось им особенно важным. А быть может, как полагала Хелен, они, понимая его значимость, боялись ее. Ужас и пустота, если бы мы могли кинуть взгляд в прошлое. Они не были бесчувственными и вышли из-за стола с болью в сердце. Раньше их мать никогда не спускалась к завтраку. Свою потерю они больше ощущали в других комнатах и особенно в саду. По пути в гараж Чарльзу на каждом шагу вспоминалась женщина, которая его любила и место которой никто не сможет занять. Как он боролся с ее мягким консерватизмом! Как ей не нравились задуманные им усовершенствования и как беззлобно она их приняла, когда все уже было сделано! Сколько сил они с отцом потратили, чтобы добиться строительства этого гаража! С каким трудом им удалось уговорить ее отдать им загон для пони — загон, который она любила даже больше, чем сад! А дикий виноград — тут она не уступила. Он все так же обвивает южную стену дома своими не приносящими плодов лозами. Иви, разговаривая с кухаркой, тоже вспоминала мать. Хотя она могла взять на себя работу по дому, которую раньше делала миссис Уилкокс, так же как и любой мужчина мог взять на себя работу в саду, девушка чувствовала, что из ее жизни выпало что-то невосполнимое. Их горе, пусть менее острое, чем горе отца, имело более глубокие корни, ибо вторую жену найти можно, но вторую мать — никогда.
Чарльз вернется назад в контору. В Говардс-Энде ему в общем-то нечего делать. Содержание материнского завещания было всем давно известно. В нем не значилось завещательных отказов или установленных ежегодных выплат, ничего из посмертной суеты, с помощью которой некоторые усопшие продлевают свою деятельность и за гробом. Всецело доверяя своему мужу, миссис Уилкокс безоговорочно оставила ему все. Она была небогатой женщиной — дом был ее единственным приданым, и со временем он отойдет Чарльзу. Свои акварели миссис Уилкокс оставила Полу, а Иви должна получить драгоценности и кружева. Как легко она исчезла из жизни! Чарльз подумал, что такой уход достоин одобрения, однако сам не стал бы следовать ее примеру. А вот Маргарет увидела бы в нем почти преступное безразличие к земной славе. Скептицизм — не тот, внешний, что брюзжит и ухмыляется, а тот, что соседствует с учтивостью и лаской, — ощущался в завещании миссис Уилкокс. Ей не хотелось никого огорчать. Дело было сделано, и земля могла замерзнуть над ней навсегда.
Нет, Чарльзу нечего было дожидаться. Медовый месяц пришлось прервать, поэтому теперь он поедет в Лондон и станет работать — Чарльз чувствовал себя слишком несчастным, слоняясь по дому без дела. Они с Долли снимут меблированную квартиру, а отец с Иви останутся в тихой деревне. К тому же он сможет наблюдать за своим небольшим домом в Суррее, который сейчас красят и обустраивают и где вскоре после Рождества он поселится с женой. Да, пообедав, он поедет в Лондон на новом автомобиле, а приехавшие на похороны городские слуги отправятся назад поездом.
Отцовского шофера он нашел в гараже, буркнул, не глядя ему в лицо, «доброе утро!» и, склонившись над машиной, воскликнул:
— Послушайте! Кто-то ездил на моей новой машине!
— Неужели, сэр?
— Да, — ответил Чарльз, залившись краской. — И тот, кто на ней ездил, не вымыл ее как следует. На оси грязь. Уберите.
Шофер без единого слова пошел за тряпкой. Он был страшен как смертный грех, но это нисколько не смущало Чарльза, который считал, что приятная внешность ничего не значит, и очень быстро избавился от гнусного маленького итальяшки, их первого шофера.
— Чарльз…
Его молодая жена, спотыкаясь, бежала к нему по покрытому изморосью двору, похожая на изящную черную колонну, в изысканной траурной шляпке на маленькой головке, в свою очередь напоминавших капитель.
— Минутку, я занят. Итак, Крейн, кто, по-вашему, ездил на этой машине?
— Ума не приложу, сэр. Никто не ездил с тех пор как я вернулся, но меня-то две недели не было — я ездил на другой машине в Йоркшир.
Грязь легко сошла.
— Чарльз, твой отец спустился в столовую. Там что-то случилось. Он хочет, чтобы ты сейчас же пришел. О, Чарльз!
— Подожди, дорогая, подожди минутку. У кого был ключ от гаража, когда ты отсутствовал, Крейн?
— У садовника, сэр.
— Ты хочешь сказать, что старый Пенни умеет водить автомобиль?
— Нет, сэр. Никто не выезжал на вашем автомобиле, сэр.
— Тогда откуда взялась грязь на оси?
— Я, конечно, не могу ничего сказать про то время, что я был в Йоркшире. А грязи больше нет, сэр.
Чарльз рассвирепел. Он что, принимает его за дурака? И если бы у Чарльза не было так тяжело на сердце, он пожаловался бы отцу. Но в то утро не следовало жаловаться. Приказав, чтобы машина была готова после обеда, он повернулся к жене, которая все это время пыталась рассказать ему какую-то невнятную историю про письмо и мисс Шлегель.
— Так, Долли, теперь я могу тебя выслушать. Мисс Шлегель? Что ей нужно?
Когда кто-нибудь присылал письмо, Чарльз всегда спрашивал, что этому человеку нужно: та или иная потребность казалась Чарльзу единственным поводом к действию, — но в данном случае вопрос был задан к месту, потому что жена ответила:
— Ей нужен Говардс-Энд.
— Говардс-Энд? Так, Крейн, не забудь про запасное колесо.
— Не забуду, сэр.
— Да уж не забудь, иначе я… Пойдем, крошка.
Когда они скрылись с глаз шофера, Чарльз обнял жену за талию и прижал к себе. В их счастливой семейной жизни он дарил жене всю свою нежность и совсем немного внимания.
— Но ты не слышишь меня, Чарльз…
— Что случилось?
— Да я все говорю тебе — Говардс-Энд. Он достался мисс Шлегель.
— Что досталось? — переспросил Чарльз, разжав объятия. — О чем это ты, черт возьми?
— О, Чарльз, ты обещал не произносить такие ужасные…
— Послушай, я сейчас не настроен дурачиться. Сегодняшнее утро к этому никак не располагает.
— Я же говорю… все пытаюсь тебе сообщить… мисс Шлегель… он ей достался… твоя мать оставила его ей… и вам всем придется съезжать!
— Говардс-Энд?
— Говардс-Энд! — взвизгнула Долли, вторя его интонации, и в это время из-за кустов выбежала Иви.
— Долли, сейчас же ступай в дом. Отец тобой очень недоволен. Чарльз… — Иви сильно ударила себя по юбке. — Иди скорее к папе. Пришло совершенно ужасное письмо.
Чарльз бросился было бежать, но остановился и, тяжело ступая, двинулся вперед по гравийной дорожке. Впереди стоял их дом — девять окон и дикий виноград, не приносящий плодов.
— Опять эти Шлегели! — не выдержал он.
И словно желая усугубить хаос, Долли прибавила:
— Нет, вместо нее написала хозяйка лечебницы.
— Идите в дом, все трое! — послышался крик отца, в котором не было и следа прежней вялости. — Долли, почему ты меня не послушалась?
— О, мистер Уилкокс…
— Я сказал тебе не ходить к гаражу. И вдруг слышу, как вы все кричите в саду. Я этого не допущу. Идите в дом.
Мистер Уилкокс стоял на крыльце преображенный, с письмами в руке.
— В столовую, все, как один. Мы не можем обсуждать наши семейные дела в обществе слуг. Вот, Чарльз, возьми и прочти. Что ты об этом скажешь?
Чарльз взял два письма и стал читать на ходу, следуя в дом за остальными членами семейства. Первое было пояснительное письмо от хозяйки лечебницы. Миссис Уилкокс попросила ее после похорон передать по указанному адресу другое, вложенное в конверт. Это вложенное письмо было написано собственной рукой миссис Уилкокс: «Моему мужу. Я бы хотела, чтобы к мисс Шлегель (Маргарет) отошел Говардс-Энд».
— Полагаю, нам следует об этом поговорить? — произнес мистер Уилкокс со зловещим спокойствием в голосе.
— Конечно, я как раз шел к тебе, когда Долли…
— Тогда давайте присядем.
— Иди сюда, Иви, не трать попусту время и садись.
В молчании они придвинулись к столу для завтрака. События вчерашнего дня — да и сегодняшнего утра — неожиданно ушли в прошлое, такое далекое, что они едва помнили, что его пережили. Было слышно тяжелое дыхание. Уилкоксы пытались успокоиться. Чарльз, дабы всем хватило времени взять себя в руки, решил прочесть вслух вложенное письмо:
— Записка написана рукой моей матери, лежит в конверте, адресованном отцу и запечатанном. В ней стоит: «Я бы хотела, чтобы к мисс Шлегель (Маргарет) отошел Говардс-Энд». Подпись и дата отсутствуют. Послано хозяйкой лечебницы. Теперь встает вопрос…
— Но послушайте, — прервала его Долли, — эта записка не имеет законной силы. Дома завещаются через нотариусов, Чарльз, и никак не иначе.
На лице ее мужа проступили желваки. Небольшие шарики начали кататься под каждым ухом — симптом, который жена еще не научилась уважать, а потому попросила разрешения посмотреть записку. Чарльз вопросительно взглянул на отца, который ответил: «Дай ей». Схватив записку, Долли тут же воскликнула: «Да она написана карандашом! Я же говорила. Карандаш не считается».
— Мы знаем, что это не юридически оформленное обязательство, Долли, — проговорил мистер Уилкокс из-за своих бастионов. — Мы это прекрасно понимаем. С юридической точки зрения я имею все основания разорвать это письмо и бросить в огонь. Конечно, мы считаем тебя членом семьи, моя дорогая, но было бы лучше, если бы ты не вмешивалась в дела, в которых не смыслишь.
Чарльз, раздосадованный и отцом, и женой, повторил:
— Теперь встает вопрос…
Отодвинув тарелки и ножи, он расчистил на столе место и принялся водить рукой по скатерти.
— Вопрос о том, не оказала ли мисс Шлегель во время тех двух недель, что мы были в разъездах, недолжного…
— Не думаю, — сказал отец, в котором было больше благородства, чем в сыне.
— Не думаешь что?
— Что она могла бы… что перед нами случай оказания недолжного влияния. По-моему, проблема заключается в состоянии больной, когда она писала записку.
— Дорогой отец, если хочешь, пригласи специалистов, но я не узнаю почерк своей матери.
— Как! Ты же только что сказал, что это ее почерк! — воскликнула Долли.
— Не имеет значения! — рявкнул Чарльз. — Придержи свой язык!
При этих словах его бедная маленькая жена покраснела и, вынув из кармана платок, уронила несколько слезинок. Никто не обратил на нее внимания. Иви насупилась, как разозлившийся мальчишка, а мужчины вели себя так, словно переместились в зал заседаний. Оба умели отлично работать в разнообразных комитетах. Нет, они не рассматривали дела в целом — такой ошибки они не делали, — но предпочитали устранять проблемы одну за другой, без сантиментов. Проблема, вставшая перед ними теперь, была каллиграфической, и именно ею занялись их многоопытные головы. Чарльз после некоторых колебаний признал подлинность записки, и отец с сыном перешли к следующему пункту. Это лучший способ — а может, и единственный — отгородиться от всяких чувств. Уилкоксы были обычными представителями человеческого рода, и если бы стали рассматривать дело о записке в целом, то либо почувствовали бы себя несчастными, либо страшно разозлились. При рассмотрении же его пункт за пунктом эмоциональная составляющая минимизировалась, и все шло как по маслу. Тикали часы, ярче горел огонь в камине, соперничая с белым сиянием, льющимся из окон. Солнце незаметно захватило все небо, и тени от стволов деревьев, удивительно мощные, падали, словно лиловые траншеи, на покрытую инеем лужайку. Было великолепное зимнее утро. Фокстерьер Иви, считавшийся белым, сейчас казался грязно-серой псиной — столь яркой была окружавшая его белизна. Фокстерьер был дискредитирован, однако черные дрозды, за которыми он гонялся, переливались чернотой арабской ночи, ибо изменились все привычные цвета жизни. Уверенным басом часы в столовой пробили десять. Другие часы подтвердили их правоту, и обсуждение стало подходить к завершению.
Нет необходимости описывать его подробно. Скорее пришел тот момент, когда настает черед комментатора. Следовало ли Уилкоксам предложить дом Маргарет? Я думаю, нет. Просьба была слишком неубедительна. К тому же не оформлена законным образом. Записка была написана во время болезни, под воздействием внезапно нахлынувших дружеских чувств, и противоречила предшествующим намерениям покойницы, противоречила самой ее натуре — как, во всяком случае, родные понимали эту натуру. Для них Говардс-Энд был обычным домом: они не могли знать, что для миссис Уилкокс в нем заключалось духовное начало, а потому она искала духовную наследницу. И — делая еще один шаг вперед в этих туманных дебрях, — быть может, они приняли даже лучшее решение, чем им самим казалось? Верно ли, что владения духа могут передаваться по наследству? Имеет ли душа потомство? Шершавый вяз, дикий виноград, пучок сена, мокрый от росы, — может ли чувство к ним передаваться, если нет кровных связей? Нет. Уилкоксов винить нельзя. Проблема эта слишком огромна, а они даже не смогли ее распознать. Нет. Естественно и логично после должного обсуждения разорвать эту записку и бросить в камин столовой. Моралист-практик полностью оправдает Уилкоксов. Тот, кто попытается заглянуть глубже, тоже оправдает их — но почти. Ибо остается один непреложный факт. Они не выполнили личную просьбу. Перед смертью женщина попросила их: «Сделайте это», — а они ответили: «Не сделаем».
Произошедшее произвело на всех очень тягостное впечатление. У них в сознании поселилась печаль, которая непрестанно их мучила. Еще вчера Уилкоксы скорбели: «Наша дорогая мамочка, верная жена, пока нас не было, она не позаботилась как следует о своем здоровье и умерла». Сегодня они думали: «Она была не такая уж дорогая и верная, как мы полагали». Ее желание обрести больше внутреннего света нашло наконец свое выражение, незримое повлияло на зримое, и Уилкоксы могли сказать лишь одно: «Предательство». Миссис Уилкокс предала семью, законы собственности, нарушила свои собственные обещания. Как она предполагала передать Говардс-Энд мисс Шлегель? Должен ли был ее муж, которому дом принадлежал по закону, передать его в качестве подарка? Должна ли была означенная мисс Шлегель получить право лишь на пожизненное владение домом или владеть им безоговорочно как своей собственностью? Не предполагается ли компенсация за гараж и другие пристройки, которые были сделаны родными, полагавшими, что когда-нибудь дом перейдет им? Предательство! Предательство и нелепость!
— Да, — сказал мистер Уилкокс, поднимаясь из-за стола, — никогда не поверил бы, что это возможно.
— У мамы не могло возникнуть такого желания, — проговорила Иви, все еще хмурясь.
— Нет, девочка моя, конечно, нет.
— Для мамы было важно сохранить преемственность — на нее так непохоже оставить все чужому человеку, который никогда этого не оценит.
— Вся эта история на нее непохожа, — заключил мистер Уилкокс. — Если бы мисс Шлегель была бедной, если бы ей нужен был дом, тогда я мог бы отчасти понять. Но у мисс Шлегель есть собственный дом. Зачем ей еще один? Ей нечего делать с Говардс-Эндом.
— А вот это покажет время, — пробормотал Чарльз.
— То есть? — спросила сестра.
— Можно предположить, что ей все известно, — мама могла ей сказать. Два или три раза мисс Шлегель навещала ее в лечебнице. Вероятно, она ждет, что последует дальше.
— Какая ужасная женщина! — воскликнула Долли, которая успела взять себя в руки. — Может, она уже едет сюда, чтобы нас прогнать!
— Хорошо, если так! — сказал Чарльз зловеще. — Я с ней разобрался бы!
— И я разобрался бы, — повторил за ним отец в некотором раздражении. Чарльз был очень добр, когда взял на себя хлопоты по похоронам и когда приходил к нему наверх и просил съесть завтрак, но мальчик вырос слишком властным и слишком быстро примерил на себя роль главы семейства. — Я разобрался бы с ней, если бы она приехала. Но она не приедет. Вы все слишком плохо думаете о мисс Шлегель.
— Но та история с Полом была все же довольно скандальной.
— Не хочу больше слышать об истории с Полом, Чарльз, как я уже тебе говорил. Кроме того, она не имеет к случившемуся никакого отношения. Маргарет Шлегель была навязчивой и утомительной в эту ужасную неделю, и всем нам было тяжело с ней, но, клянусь, она честный человек. Она не сговаривалась с хозяйкой лечебницы. Я в этом абсолютно уверен. Не сговаривалась она и с врачом. В этом я также убежден. Она ничего от нас не скрывала, поскольку до сегодняшнего дня она, как и мы, не имела об этом деле ни малейшего представления. Она вместе с нами попала в эту историю невольно… — Он на минуту остановился. — Видишь ли, Чарльз, твоя матушка, страдая от ужасной боли, всех нас поставила в ложное положение. Пол не уехал бы из Англии, ты не отправился бы в Италию, а я с Иви — в Йоркшир, если б только мы знали. Так вот, и положение мисс Шлегель было столь же ложным. Принимая все это во внимание, она не так уж плохо справилась с ситуацией.
— Но хризантемы… — сказала Иви.
— И вообще ее появление на похоронах… — подхватила Долли.
— А почему она не могла прийти? Она имела на это полное право. К тому же она стояла в отдалении, вместе с женщинами из Хилтона. Цветы — конечно, мы не прислали бы такие цветы, но ей могло показаться, что они как раз подходят, да и вообще, Иви, может, в Германии так принято.
— Ах, я забыла, что она не англичанка! — воскликнула Иви. — Теперь все ясно.
— Она космополит, — сказал Чарльз, глядя на часы. — Должен признать, что я не терплю космополитов. Виноват, конечно. Но я их просто не выношу. А уж немка-космополит — это предел. Думаю, мы обо всем переговорили, не так ли? Хочу поехать и побеседовать с Чокли. Возьму велосипед. И, кстати говоря, отец, мне хотелось бы, чтобы ты нашел время встретиться с Крейном. Я уверен, что он брал без спросу мой новый автомобиль.
— Он что-нибудь испортил?
— Нет.
— В таком случае я закрою на это глаза. Ни к чему нам ругаться.
Иногда Чарльз и отец расходились во мнениях, но неизменно расставались, питая друг к другу глубокое уважение, и каждый не мог желать для себя более мужественного товарища, когда возникала необходимость двигаться вперед, избавившись от чувств. Так моряки, что плыли с Одиссеем мимо сирен, предварительно залепляли друг другу уши воском.