В Черинг-Кросс провожать Лилию съехались все — Филип, Генриетта, Ирма, сама миссис Герритон. Даже миссис Теобалд и та отважилась проделать путешествие из Йоркшира в сопровождении мистера Кингкрофта, чтобы проститься со своей единственной дочерью. Мисс Эббот тоже провожали многочисленные родственники. При виде такого скопища людей, говоривших одновременно и каждый свое, Лилия неудержимо расхохоталась.

— Ну и столпотворение! — воскликнула она, выпорхнув из вагона первого класса. — Нас примут за коронованных особ! Пожалуйста, мистер Кингкрофт, добудьте нам грелки для ног.

Услужливый молодой человек послушно исчез, а его место занял Филип, который обрушил на Лилию поток прощальных советов и предписаний — где остановиться, как выучить итальянский язык, в каких случаях пользоваться москитными сетками, какие картины смотреть.

— Помните, — заключил он, — только сворачивая с проторенного пути, познаешь страну. Побывайте в маленьких городках — Губбио, Пьенца, Кортона, Сан-Джиминьяно, Монтериано. И, умоляю вас, не носитесь вы с этой идиотской идеей туристов: будто бы Италия — музей древностей и искусств. Полюбите и постарайтесь понять итальянцев, ибо люди еще непостижимее, чем страна.

— Как бы мне хотелось, чтобы вы ехали с нами, — сказала Лилия, польщенная непривычным вниманием деверя.

— Мне тоже.

Желание вполне осуществимое, так как адвокатская практика его была не столь уж напряженной и Филип вполне мог позволить себе время от времени отдохнуть. Но семья не одобряла его частых поездок на континент, и ему приходилось тешить себя мыслью, будто он завален работой и никоим образом не может отлучиться.

— До свидания, дорогуши мои! Ох и кутерьма же!

Ей попалась на глаза маленькая Ирма, и Лилия почувствовала, что от нее требуется чуточка подобающей случаю материнской заботливости.

— До свидания, голубка, будь умницей, делай все, как скажет бабуля.

Она имела в виду не свою мать, а свекровь, миссис Герритон, которая ненавидела, когда ее называли бабулей.

Ирма подставила под поцелуй серьезное личико и дипломатично ответила:

— Постараюсь.

— Ну, разумеется, она будет умницей, — отозвалась миссис Герритон, державшаяся несколько поодаль от всеобщей суматохи.

Лилия уже не слышала ее, она окликала мисс Эббот, высокую, привлекательного вида молодую женщину, которая свою церемонию прощания проводила стоя на платформе и с соблюдением всех приличий.

— Каролина, милая Каролина! Прыгайте в вагон, а то ваша подружка укатит без вас.

Филип, чье воображение при воспоминании об Италии, как всегда, разыгралось, опять начал перечислять важнейшие моменты предстоящего путешествия: колокольня Айроло, которая откроется взору, когда поезд вылетит из Сен-Готардского туннеля, знаменуя собой начало путешествия по Италии; вид на Тичино и Лаго-Маджоре, когда поезд начнет взбираться по склонам Монте-Ченере; вид на озеро Лугано и Комо — Италия постепенно будет обступать ее со всех сторон; остановка в Милане, где после долгой езды по темным грязным улицам она узрит в грохоте трамваев и ярком блеске электрических фонарей контрфорсы кафедрального собора.

— Носовые платки и воротнички! — пронзительно крикнула Генриетта. — В моей шкатулке с инкрустацией! Я даю тебе с собой мою шкатулку.

— Генриетта, ты душка! — Лилия еще раз перецеловала всех, не сходя со ступеньки вагона, и внезапно наступило молчание. Все стойко улыбались, за исключением Филипа, задыхавшегося от тумана, и престарелой миссис Теобалд, которая принялась всхлипывать. Мисс Эббот вошла в вагон. Проводник запер дверь и уверил Лилию, что все будет в порядке. Затем поезд тронулся, провожатые тоже двинулись по перрону вместе с вагоном и замахали платками, издавая ободряющие возгласы.

В эту минуту показался мистер Кингкрофт, неся грелку за концы, словно чайный поднос. Он очень огорчился, что опоздал, и прокричал дрожащим от наплыва чувств голосом:

— До свидания, миссис Чарлз! Развлекайтесь там, благослови вас Господь!

Лилия улыбнулась, кивнула, потом вдруг нелепый способ держать грелку показался ей невыносимо комичным, и Лилия начала хохотать.

— Простите, ох, простите! — закричала она в окно. — Вы такой смешной. Все вы так смешно машете! Ой, не могу!

И так, изнемогающую от смеха, поезд умчал ее в туман.

— Как прекрасно начинать длинное путешествие в таком веселом настроении, — проговорила миссис Теобалд, отирая слезы.

Мистер Кингкрофт торжественно качнул головой в знак согласия.

— Жаль, что мисс Чарлз не получила грелку. Но эти лондонские носильщики ни во что не ставят нашего брата провинциала.

— Во всяком случае, вы сделали все, что могли, — заметила миссис Герритон. — На мой взгляд, вы проявили истинное благородство, доставив миссис Теобалд в такую даль, да еще в такой день.

После чего она поспешила проститься, разрешив мистеру Кингкрофту доставить миссис Теобалд в такую же даль обратно.

Состон, где жили Герритоны, находился недалеко от Лондона, так что они поспели как раз к чаю. Чай подали в столовой, Ирму заставили съесть яичко — для поднятия духа. После двухнедельной суеты в доме казалось непривычно тихо, разговор перемежался долгими паузами, велся приглушенными голосами. Они прикидывали, достигли ли путешественницы Фолкстона, не будет ли на море шторма и каково тогда придется бедной мисс Эббот.

— Бабуля, а когда кораблик приплывет в Италию? — поинтересовалась Ирма.

— Не «бабуля», милочка, а «бабушка», — поправила ее, целуя, миссис Герритон. — И потом, мы говорим «судно» или «пароход», а не «корабль». Корабли с парусами. Твоя мама не до самой Италии поплывет по морю. Посмотри на карту Европы, и увидишь — почему. Генриетта, забери девочку. Пойди с тетушкой Генриеттой, она тебе покажет карту.

— Ага! — ответила девочка и потащила Генриетту в библиотеку. Та, надувшись, последовала за ней. Миссис Герритон с сыном остались одни. Между ними сразу возникло полное понимание.

— Отныне грядет Новая Жизнь, — проговорил Филип.

— Бедное дитя, как она вульгарна! — пробормотала миссис Герритон. — Хотя, конечно, могла быть еще хуже. Но все-таки чем-то она напоминает бедного Чарлза.

— А также — увы и ах! — старую миссис Теобалд. Что сей сон значит? Я полагал, что почтенная старушка не только выжила из ума, но и прикована к постели. Чего ради она притащилась на вокзал?

— Уверена, что ее уговорил мистер Кингкрофт. Ему хотелось повидать Лилию, а это был единственный способ.

— Надеюсь, он был удовлетворен. Ну и отличилась моя невестка при прощании!

Миссис Герритон передернуло.

— Пусть ее, главное — она уехала, и уехала с мисс Эббот. Ну разве не унизительно, что к тридцатитрехлетней вдове приходится приставлять в качестве дуэньи девушку на десять лет моложе?

— Сочувствую мисс Эббот. К счастью, один из поклонников прикован к Англии. Мистер Кингкрофт не может покинуть то ли жатву, то ли сезон, то ли еще что-то. По-моему, сегодня он свои шансы не поправил. Он, как и Лилия, умеет сделать из себя посмешище.

— Если мужчина невоспитан, не имеет связей, некрасив, неумен и небогат, то даже Лилия способна в конце концов его отвергнуть.

— Ничуть не бывало. Уверяю тебя, она согласится на любого. До самой последней минуты, когда вещи уже были уложены, она кокетничала с приходским священником, с тем, который без подбородка. То есть оба наши священника без подбородка, но у ее избранника руки более влажные. Я их застал в парке. Они рассуждали о Пятикнижии.

— Мой мальчик! Она с каждым днем становится невыносимее, если это еще возможно. Твоя идея послать ее в Италию просто спасла нас.

Филип просиял от этой немудреной похвалы.

— Самое странное, что она ухватилась за нее, без конца задавала вопросы, и я, надо сказать, охотно с ней поделился своими познаниями. Признаю, что она просто обывательница, до ужаса невежественна, не разбирается в искусстве, но у нее есть желание чему-то научиться, а это обнадеживает. Кроме того, Италия, я убежден, очищает и облагораживает всякого, кто там побывает. Италия для всего мира школа и одновременно площадка для игр. То, что Лилия захотела туда поехать, говорит в ее пользу.

— Она куда угодно поехала бы, — возразила мать, которой надоело восхваление Италии. — Нам с Каролиной Эббот с огромным трудом удалось отговорить ее от Ривьеры.

— Нет, мама, нет, ее действительно интересует Италия. Для нее это путешествие послужит переломным моментом в жизни.

Ситуация представлялась ему прихотливо-романтичной: было что-то и привлекательное, и отталкивающее в том, что эта вульгарная женщина будет путешествовать по местам, которые он любил и боготворил. А вдруг она переродится? Ведь случилось же такое с вандалами…

Миссис Герритон не верила ни в романтику, ни в духовное перерождение, ни в исторические аналогии, ни вообще во все то, что может нарушить жизнь семьи. Она искусно переменила тему, пока Филип не успел сесть на своего конька. Вскоре вернулась Генриетта, преподав Ирме урок географии. Девочку рано отослали спать, и бабушка зашла пожелать ей спокойной ночи. Потом дамы занимались рукоделием и играли в карты. Филип читал. И так каждый мирно занимался своей полезной деятельностью в продолжение всей зимы.

Почти десять лет протекло с тех пор, как Чарлз влюбился в Лилию Теобалд за то, что она была хорошенькая, и все это время миссис Герритон не знала ни минуты покоя. Шесть месяцев она интриговала для того, чтобы воспрепятствовать браку; когда же брак все-таки состоялся, то поставила себе другую задачу — надзирать за невесткой. Лилию следовало провести через жизнь так, чтобы она не уронила чести семьи, в которую вошла, став женой Чарлза. Миссис Герритон помогали Чарлз, ее дочь Генриетта и, как только он достаточно вырос, главный умник в семье — Филип. Появление на свет Ирмы еще больше усложнило положение. Но, к счастью, престарелая миссис Теобалд, делавшая сперва попытки вмешаться в воспитание, начала дряхлеть. Для того чтобы выезжать из Уитби, ей требовались непомерные усилия, а миссис Герритон отговаривала ее от этих усилий как могла. Своеобразная война, которая ведется из-за каждого ребенка, завязалась рано, и рано определился ее исход: Ирма принадлежала семье своего отца, а не семье матери.

Чарлз умер, и борьба возобновилась. Лилия попыталась самоутвердиться и объявила, что поедет ухаживать за миссис Теобалд. Понадобилась вся доброжелательная настойчивость миссис Герритон, чтобы не дать ей уехать. В Состоне ей сняли дом, где она и прожила с Ирмой три года, беспрерывно находясь под облагораживающим влиянием семьи покойного мужа.

Неприятности начались снова во время одного из ее редких визитов в Йоркшир. В письме к состонской приятельнице Лилия призналась, что ей ужасно нравится некий мистер Кингкрофт, но она еще не совсем помолвлена с ним. Новость достигла ушей миссис Герритон, и та немедленно написала Лилии, требуя поставить ее в известность о происходящем и указывая на то, что Лилия должна быть или помолвлена, или нет — промежуточного состояния не существует. Письмо было написано умело и произвело на Лилию сильное впечатление. Она покинула мистера Кингкрофта совершенно добровольно, не пришлось даже снаряжать спасательную экспедицию. По возвращении в Состон она поплакала и раскаялась в своем поведении. Миссис Герритон воспользовалась случаем, чтобы серьезнее, чем когда-либо, поговорить о долге и обязанностях, налагаемых на женщину вдовством и материнством. И, однако, дела после этого так и не наладились. Лилия не желала остепениться и занять свое место в ряду состонских матрон. Хозяйкой она оказалась никудышной, с прислугой вечно происходили неурядицы, и каждый раз требовалось вмешательство миссис Герритон, которая у себя в доме годами держала одну и ту же прислугу. Лилия позволяла Ирме пропускать по неуважительным причинам школу, разрешала носить кольца. Лилия научилась ездить на велосипеде с целью «встряхнуть» городок, и однажды в воскресный вечер, проехавшись по главной улице, свалилась на повороте у самой церкви. Не будь она членом их семьи, это было бы забавно, но тут даже Филип, в теории одобрявший нарушение английских условностей, оказался на высоте и сделал Лилии такой выговор, что она не забыла его до самой своей смерти. Вдобавок выяснилось, что она разрешает мистеру Кингкрофту «как другу» писать к ней письма и посылать подарки Ирме.

Вот тут-то Филип и придумал поездку в Италию и тем спас положение. Каролина, очаровательная, уравновешенная Каролина Эббот, жившая в двух кварталах от них, искала компаньонку для заграничного путешествия на год. Лилия отказалась от арендуемого дома, распродала половину мебели, оставила вторую половину и Ирму на миссис Герритон и теперь, со всеобщего одобрения, отбыла, чтобы переменить обстановку.

В течение зимы она писала Герритонам часто — чаще, чем родной матери. Письма ее были неизменно восторженны. Флоренция — просто прелесть. Неаполь — мечта, но очень дымно. В Риме надо просто смотреть и впитывать. Филип заявил, что она исправляется. Особенно его порадовало, когда ранней весной она начала по его совету объезжать маленькие провинциальные города. «В таком месте, — писала она, — действительно приобщаешься к подлинной жизни и сворачиваешь с избитой дороги. Гляжу по утрам в готическое окно и с трудом верю, что средние века давно прошли». Письмо было прислано из Монтериано и заканчивалось довольно удачным описанием чудесного городка.

— Наконец-то ей хоть что-то нравится, — заметила миссис Герритон. — Да и то сказать, прожив три месяца с Каролиной Эббот, любой станет лучше.

Тут как раз вернулась из школы Ирма, и миссис Герритон прочла ей письмо матери, тщательно выправляя грамматические погрешности, так как была горячей сторонницей поддержания родительского авторитета. Ирма слушала вежливо, но сразу же заговорила о хоккее, которым была всецело поглощена. Днем им предстояло голосовать за цвета — желтое с белым или желтое с зеленым. Что по этому поводу думает бабушка?

У миссис Герритон, естественно, было на этот счет свое определенное мнение, и она невозмутимым тоном изложила его, невзирая на протесты Генриетты, которая считала, что цвета для детей необязательны, и Филипа, который считал, что такое сочетание красок чудовищно. Миссис Герритон гордилась успехами Ирмы — та заметно совершенствовалась, и ее нельзя уже было называть вульгарным (а что может быть ужаснее?) ребенком. Миссис Герритон стремилась сформировать ее характер и манеры до возвращения матери. Поэтому она ничего не имела против неторопливых перемещений путешественниц по Италии. И даже сама предложила им задержаться там сверх года, если возникнет такое желание.

Следующее письмо было тоже из Монтериано, и Филип пришел в восторг.

— Они там уже больше недели! — воскликнул он. — Даже меня бы на это не хватило! Вероятно, им там действительно нравится, если они мирятся с тамошним отелем.

— Непонятное создание — человек, — проговорила Генриетта. — Что они делают целый день? И наверняка там нет церкви.

— Там есть церковь Святой Деодаты, одна из красивейших церквей в Италии.

— Я имею в виду англиканскую церковь, разумеется, — недовольно поправила Генриетта. — Лилия обещала мне по воскресеньям всегда приезжать в большие города.

— Если она побывает на богослужении у Святой Деодаты, то найдет там больше красоты и искренности, чем во всех Кухоньках Европы.

Кухонькой он именовал Сент-Джеймскую церковь, небольшое унылое здание, которое усиленно посещала его сестра. Ее всегда обижали его насмешливые намеки, и миссис Герритон поспешила вмешаться:

— Не надо, дорогие, перестаньте. Послушайте письмо от Лилии: «Мы очарованы городком, не могу выразить, как я благодарна Филипу, ведь это он посоветовал мне заехать сюда. Дело не только в том, что город такой своеобразный, а еще и в том, что итальянцы предстают здесь неиспорченными, во всей простоте и очаровании. Фрески божественны. Каролина — сама доброта и целиком погружена в рисование».

— На вкус, на цвет!.. — проговорила Генриетта, всегда высказывавшая какую-нибудь банальность с таким видом, будто это афоризм. Она, непонятно почему, относилась к Италии враждебно, хотя никогда там не бывала. Единственный ее опыт в отношении визитов на континент состоял в том, что она изредка проводила шесть недель в протестантской части Швейцарии.

— Уф, Генриетта невыносима! — произнес Филип, как только сестра вышла из комнаты.

Мать рассмеялась и велела не дразнить Генриетту. Появление Ирмы, опять отправлявшейся в школу, положило конец обсуждению этой темы. Не только в религиозных трактатах дитя бывает миротворцем.

— Одну минутку, Ирма, — окликнул ее дядя. — Я иду на станцию и могу осчастливить тебя своим обществом.

Они вышли вместе. Ирма была польщена, но разговор не клеился: Филип не обладал даром общения с детьми.

Миссис Герритон задержалась за столом, перечитывая письмо Лилии. Потом вместе с кухаркой убрала со стола, заказала обед и помогла горничной начать уборку в гостиной (уборка всегда производилась по вторникам). Погода стояла прекрасная, было еще утро, она решила немного поработать в саду. Она позвала Генриетту, успевшую оправиться от оскорбления, нанесенного Сент-Джеймсу, и они вышли вместе в огород, чтобы посадить некоторые ранние сорта овощей.

— Горошек мы оставим на конец, его сеять веселее всего, — решила миссис Герритон, умевшая всякую работу превращать в удовольствие. Она отлично ладила со своей немолодой дочерью, хотя общего у них было не много. Воспитание Генриетты оказалось чересчур удачным. Как выразился однажды Филип, она «проглотила все главные добродетели, но не смогла переварить их». Генриетта, благочестивая, патриотичная и вообще большое моральное подспорье в доме, была лишена той гибкости, того такта, которые так высоко ставила ее мать, но с которыми надо родиться. Дай Генриетте волю, она вынудила бы Лилию к открытому разрыву и, что еще хуже, довела бы до того же Филипа еще два года назад, когда он помешался на Италии и всячески насмехался над Состоном и его обычаями.

— Какой позор, мама! — возмущалась она тогда. — Филип высмеивает все — книжный клуб, дискуссионное общество, карточный клуб, благотворительный базар! Людям это не понравится. А наша репутация? Дом, раздираемый противоположными убеждениями, непрочен.

Миссис Герритон ответила тогда незабываемой фразой: «Пусть Филип говорит что хочет, но он не сможет помешать нам делать то, что хотим мы». Генриетта нехотя согласилась с ней.

Они посеяли сперва более скучные растения и, когда наконец перешли к горошку, испытали чувство приятной и заслуженной усталости. Генриетта натянула шнурок, чтобы ряд вышел прямым, а миссис Герритон процарапала бороздку заостренной палочкой. Покончив с этим, она взглянула на часы.

— Уже двенадцать! Пришла вторая почта. Сбегай посмотри, нет ли писем.

Генриетте идти не хотелось.

— Давай разделаемся с горошком. Писем больше не должно быть.

— Нет, милочка, будь добра, сходи, я посею горошек, а ты засыплешь бороздку. Смотри, чтобы птицы до него не добрались!

Миссис Герритон постаралась, чтобы горошинки текли из горсти равномерно, и в конце ряда осталась очень довольна — никогда она не сеяла удачнее. А горошек, между прочим, стоил не так уж дешево.

— В самом деле, письмо от миссис Теобалд! — сказала, вернувшись, Генриетта.

— Прочти вслух. У меня руки грязные. Не выношу тисненую бумагу.

Генриетта надорвала конверт.

— Не понимаю, — сказала она, — какая-то бессмыслица.

— Ее письма всегда бессмысленны.

— Нет, наверное, оно глупее обычного, — проговорила Генриетта дрожащим голосом. — Знаешь, прочти ты, мама. Я что-то не соображаю.

Миссис Герритон со снисходительным видом взяла письмо.

— Что же тут непонятного? — сказала она через некоторое время. — Что тебя, собственно, приводит в затруднение?

— Смысл… — запинаясь, пробормотала Генриетта.

Воробьи запрыгали вокруг, с интересом разглядывая горошины.

— Смысл совершенно ясен, Лилия помолвлена. Не плачь, милочка, сделай такое одолжение. И вообще ничего не говори. Этого мои нервы не выдержат. Она собирается замуж за какого-то человека, которого встретила в отеле. Возьми письмо и посмотри сама. — Внезапно миссис Герритон на момент потеряла самообладание — казалось бы, из-за мелочи. — Как она посмела не сообщить прямо мне! Как посмела написать сначала в Йоркшир! Неужели же я должна узнавать об этом от миссис Теобалд, из такого наглого, покровительственного письма? Разве не мне должно принадлежать право знать первой? Будь свидетельницей, дорогая, — она задыхалась от негодования, — этого я ей никогда не прощу!

— Ох, что же делать? — простонала Генриетта. — Что делать?

— Во-первых, вот что! — Миссис Герритон порвала письмо на клочки и разбросала по земле. — Затем — телеграмма Лилии! Нет! Телеграмма мисс Каролине Эббот. Она тоже обязана кое-что объяснить.

— Ох, что же делать? — повторяла Генриетта, следуя по пятам за матерью в дом. Перед таким бесстыдством она растерялась. Какой ужас! Что за мерзкий субъект встретился Лилии? «Какой-то человек в отеле» — так говорится в письме. Что за человек? Джентльмен? Англичанин? В письме об этом не упоминалось.

«Телеграфируйте причину задержки Монтериано. Странные слухи», — перечла миссис Герритон и приписала адрес: «Эббот, „Стелла дʼИталиа“, Монтериано, Италия».

— Если там есть почтовая контора, — добавила она, — мы можем получить ответ сегодня же вечером. Филип возвращается в семь, а поезд восемь пятнадцать как раз поспевает к двенадцатичасовому ночному паровозу в Дувре… Генриетта, отправь телеграмму и возьми в банке сто фунтов пятифунтовыми бумажками.

— Почему?.. Зачем?..

— Ступай, дорогая, не разговаривай. Вот возвращается Ирма. Иди скорей… Ну как, Ирма, милочка, в чьей ты команде сегодня — у мисс Эдит или у мисс Мэй?

Но, поговорив как ни в чем не бывало с внучкой, она сразу пошла в библиотеку и взяла из шкафа большой атлас, так как хотела знать, что такое Монтериано. Название, напечатанное очень мелким шрифтом, она нашла среди коричневато-бурых клубков, изображавших предгорья Апеннин. Городок находился неподалеку от Сиены, которую она проходила в школе. Рядом с Монтериано шла черная тонкая линия, кое-где зазубренная как пила, — миссис Герритон знала, что это железная дорога. Но многое карта предоставляла воображению, а оно у миссис Герритон отсутствовало. Она поискала местечко в «Чайлд Гарольде», но Байрон там не бывал. Марк Твен в «Простаках за границей» тоже не посетил его. Исчерпав литературные источники, она решила дождаться Филипа. Мысль о Филипе надоумила ее пойти к нему в комнату. Там она нашла «Центральную Италию» Бедекера, раскрыла справочник впервые в жизни и прочла:

Монтериано (нас. 4800). Отели: «Стелла дʼИталиа», посредственный, не более; «Глобо», грязный; кафе «Гарибальди». Почта и телеграф на Корсо Витторио Эммануэле, рядом с театром. Фотография у Сегены (во Флоренции дешевле). Дилижанс (1 лира) встречает главные поезда. Основные достопримечательности (осмотр 2–3 часа): церковь Святой Деодаты, Палаццо Публико, церкви Св. Августина, Св. Екатерины, Св. Амброзия, Дворец капуцинов. Гид (2 лиры) необязателен. Ни в коем случае не пропустить прогулки вокруг крепостных стен. Вид со Скалы (небольшие чаевые) прекраснее всего на закате. История: Монтериано, в переводе — гора Риана, в древности — Монс Рианус, чьи прогибеллинские тенденции были подмечены Данте (Чист., XX), решительно отделился от Поджибонси в 1261 году. Отсюда двустишие: «Поджибонси, посторонись, Монтериано лезет ввысь», до недавнего времени сохранившееся на Сиенских воротах. Оставался независимым до 1530 года, после чего, разграбленный папскими отрядами, стал частью Великого герцогства Тосканского. Ныне потерял свое значение. В городе расположена окружная тюрьма. Жители по сю пору отличаются приятным обхождением. Прямо от Сиенских ворот путешественник следует к коллегиальной церкви Святой Деодаты и осматривает (пятый придел справа) очаровательные фрески…

Миссис Герритон не стала читать дальше. Ей не дано было оценить обаяние Бедекера. Некоторые сведения показались ей лишними; все без исключения — нудными. Между тем всякий раз, как Филип читал слова «Вид со Скалы (небольшие чаевые) прекраснее всего на закате», у него сжималось сердце. Поставив путеводитель на место, миссис Герритон сошла вниз и с нетерпением стала вглядываться в даль — не покажется ли на асфальтовых дорожках ее дочь. Наконец она увидела ее в двух кварталах от себя. Генриетта тщетно пыталась отвязаться от мистера Эббота, отца мисс Каролины Эббот. Генриетте вечно не везло. Когда она добралась до дому, распаренная, раздраженная, шелестя банкнотами, Ирма подскочила к ней поздороваться и наступила ей на мозоль.

— Отрастила ножищи! — вскинулась Генриетта, искривившись от боли, и в бешенстве оттолкнула племянницу. Ирма расплакалась, а миссис Герритон рассердилась на Генриетту за то, что та не сумела сдержаться. Ленч прошел отвратительно. Во время пудинга поступило известие, что кухарка по свойственной ей неуклюжести отломила от плиты какую-то особо важную шишечку.

— Но это же ужасно, — сказала миссис Герритон.

Ирма радостно повторила: «Жужасно» — и получила нагоняй. После ленча Генриетта пожелала достать бедекер и стала вслух читать оскорбленным тоном про Монтериано, в древности — гору Риана, пока мать не прервала ее:

— Дорогая, нелепо это читать, она ведь выходит замуж не за местного жителя. Очевидно, он турист, остановившийся в отеле. Город тут ни при чем.

— Чего ради они туда поехали? И разве можно в отеле встретить порядочных людей?

— Порядочных или непорядочных, не в том дело, в который раз тебе повторяю. Лилия нанесла оскорбление нашей семье и поплатится за это. Выражаясь об отелях так презрительно, ты забываешь, что я встретила твоего отца в Шамони. В данную минуту, дорогая, ты ничем не можешь помочь, поэтому лучше помолчи. Я иду в кухню поговорить по поводу плиты.

Она не удержалась и наговорила лишнего. И в результате кухарка заявила, что если она не может угодить, тогда лучше она откажется от места. Небольшой предмет, находящийся вблизи, может заслонить большой, отстоящий далеко от нас; так и Лилия, плохо себя ведущая на какой-то там горе в Центральной Италии, была на время заслонена близкими событиями. Миссис Герритон полетела в бюро по найму прислуги, никого не подыскала, помчалась в другое бюро и снова потерпела неудачу. Вернулась домой и услышала от горничной, что та тоже уходит, раз пошли такие беспорядки. Миссис Герритон выпила чаю и написала шесть писем, после чего явились и кухарка, и горничная, обе в слезах, просили прощения и умоляли взять их обратно. В разгар триумфа раздался звонок в дверь, принесли телеграмму: «Лилия помолвлена выходцем итальянской знати тчк Пишу письмо тчк Эббот».

— Ответа не будет, — сказала миссис Герритон. — Сходите в мансарду, принесите чемодан для мистера Филипа.

Она не собиралась дать себя запугать неизвестностью. Да она уже и знала кое-что. Человек тот, конечно, никакой не аристократ, иначе в телеграмме так бы и говорилось. Телеграмму, вероятно, прислала Лилия. Кто, кроме нее, мог написать такую вульгарную бессмыслицу: «выходец итальянской знати». Она припомнила некоторые фразы из утреннего письма: «Мы очарованы городом… Каролина — сама доброта, целиком поглощена рисованием… итальянцы с их простотой и обаянием…» А также примечание бедекера: «Жители по сю пору отличаются приятным обхождением». Теперь эти фразы получили зловещее значение. Если миссис Герритон и не обладала воображением, то обладала более полезным свойством — догадливостью, и составленный ею портрет жениха Лилии не был лишен достоверности.

В результате Филипу, вернувшемуся со службы, преподнесли известие, что через полчаса он выезжает в Монтериано. Он очутился в затруднительном положении: три года он восхвалял итальянцев, но вовсе не рассчитывал получить итальянца в родственники. Он попытался представить для своей матери ситуацию в смягченных красках, но в глубине души согласился с миссис Герритон, когда она сказала:

— Пусть будет кем угодно — герцогом или шарманщиком, не в том дело. Но если Лилия выйдет за него замуж, то оскорбит память Чарлза, оскорбит Ирму и нас. Я запрещаю ей этот шаг. Если она ослушается, мы порываем с нею раз и навсегда.

— Я сделаю все, что могу, — негромко сказал Филип. Впервые ему предстояло что-то сделать. Он поцеловал мать и сестру, чем немало озадачил Ирму. Перед тем как выйти в вечерний мартовский холод, он оглянулся с порога, и дом показался ему теплым и уютным. Он пустился в путь неохотно, словно Италия вдруг сделалась чем-то обыденным и скучным.

Перед сном миссис Герритон написала письмо миссис Теобалд, прямо высказав все, что думает о поведении Лилии, и намекнула, что в подобном случае следует выбрать, на чью сторону стать. Она как бы невзначай добавила, что получила письмо от миссис Теобалд только утром.

Поднимаясь по лестнице в спальню, она вспомнила, что так и не присыпала землей посеянный горошек. Это окончательно вывело ее из себя, и, спускаясь обратно, она несколько раз с досадой ударила по перилам ладонью. Несмотря на поздний час, она достала из-под навеса фонарь и вышла в огород. Оказалось, что воробьи уже склевали все горошины до единой. Но бесчисленные клочки письма по-прежнему валялись на земле, обезображивая опрятный сад.

II

Высаживаясь на станции Монтериано, турист застывает в растерянности, обнаружив себя посреди сельской местности. Близ железной дороги всего несколько домиков, усеивают они также равнину и склоны холмов подальше, но города — ни нового, ни средневекового — нет и в помине. Турист должен нанять нечто, метко названное «леньо», что означает «кусок дерева», и проехать великолепной дорогой восемь миль, только тогда он попадет в средние века. Перенестись же туда сразу, как делает бедекер, невозможно и просто кощунственно.

Было три часа пополудни, когда Филип покинул царство здравого смысла. Он так утомился в дороге, что заснул, сидя в поезде. Спутники его, обладавшие типично итальянским даром прозрения, догадались, что ему надо в Монтериано, разбудили и помогли сойти. Ноги у него увязли в расплавленном асфальте перрона, он, как во сне, стоял, провожая взглядом поезд, а носильщик, вместо того чтобы взять у него чемодан, бежал вдоль путей за поездом, играя с кондуктором в «кто последний запятнает». Увы! Филип был сейчас совершенно не в том настроении, чтобы умиляться Италии. Торговля из-за повозки невыразимо раздражила его. Возница запросил шесть лир. Филип знал, что дорога стоит никак не больше четырех, но тем не менее собирался уже дать вознице, сколько тот хотел, и тем сделать его несчастным и неудовлетворенным до конца дня. От этого неверного шага Филипа удержали громкие крики; поглядев на дорогу, он увидел, что какой-то человек щелкает кнутом, дергает поводьями и бешено погоняет лошадей, а позади него в повозке, растопырив руки и ноги, мелькает женская фигура, наподобие морской звезды цепляющаяся за что попало. То была мисс Эббот, которая только что получила из Милана письмо Филипа, извещавшее о часе его прибытия, и поспешила встретить его.

Он знал мисс Эббот много лет, но так и не составил о ней определенного мнения. Добрая, тихая, скучная, приветливая, она была молода лишь постольку, поскольку ей исполнилось двадцать три года. Ничто в ее наружности или в манере поведения не говорило о пылкой юности. Жила она в Состоне с таким же, как она, скучным, приветливым отцом, ее милое бледное лицо можно было часто видеть на улицах городка, когда она направлялась по своим излюбленным делам добропорядочной благотворительности. Почему она вдруг пожелала оставить эти улицы? Непонятно. Но как она прямодушно заявила: «Я — Джон Булль до мозга костей, но хочу увидеть Италию. Только один раз. Все говорят, что она изумительна и что книги не дают о ней никакого представления». Приходский священник счел, что год — слишком долгий срок. На что мисс Эббот с пристойной шаловливостью ответила: «Дайте мне перебеситься. Обещаю позволить себе такое сумасбродство только один раз. Зато потом мне будет о чем думать и говорить всю оставшуюся жизнь».

Священник согласился. Мистер Эббот тоже. И вот она стояла посреди повозки одна, покрытая пылью, испуганная, и на столько вопросов ей надо было ответить и за столько провинностей держать ответ, что ей позавидовала бы самая лихая искательница приключений.

Они молча пожали друг другу руки. Она подвинулась, освобождая место Филипу и его багажу, между тем как несостоявшийся возница шумно протестовал. Потребовалось объединенное красноречие начальника станции и станционного нищего, чтобы доказать его неправоту. Пока они не отъехали, Филип молчал. Целых три дня он обдумывал, что должен сделать, а главное — что сказать. Он сочинил дюжину воображаемых диалогов, в которых его логика и ораторский дар всякий раз одерживали победу. Но как начать? Он находился во вражеской стране, буквально все — жара на солнце, прохлада в тени, бесконечные ряды олив, будто и правильные, но загадочные, — все представлялось враждебным уравновешенной атмосфере Состона, где родились его представления о мире. Начал он с уступки: если брак действительно подходящий и Лилия не захочет от него отказаться, то Филип даст свое согласие и постарается употребить свое влияние на мать, чтобы все уладить. В Англии он на такую уступку не пошел бы, но здесь, в Италии, своенравная и глупая Лилия казалась ему почти человеком.

— Поговорим сейчас? — спросил он.

— Конечно, если хотите, — волнуясь, ответила мисс Эббот.

— Давно ли она помолвлена?

Лицо ее приобрело глуповатое выражение. Перепуганная дурочка.

— Недавно, совсем недавно, — пробормотала она, запинаясь, как будто краткий срок служил извинением.

— Я бы хотел знать точно, если вы способны вспомнить.

Она долго производила какие-то сложные подсчеты на пальцах.

— Ровно одиннадцать дней, — наконец ответила она.

— Сколько вы здесь живете?

Новые подсчеты. Филип нетерпеливо постукивал ногой.

— Почти три недели.

— Вы познакомились с ним раньше, до Монтериано?

— Нет.

— Ах так! Кто же он?

— Здешний житель.

Опять молчание. Равнина осталась позади, теперь они взбирались на передние горы, и по-прежнему их сопровождали оливы. Возница, веселый толстяк, сошел с повозки, чтобы лошадям было легче, и зашагал рядом.

— Насколько я понял, они встретились в отеле.

— Миссис Теобалд перепутала.

— Я также понял, что он принадлежит к итальянской аристократии.

Она промолчала.

— Могу я узнать его имя?

— Карелла, — шепнула мисс Эббот.

Но возница услыхал, и улыбка растянула его рот. В городе о помолвке, очевидно, уже знали.

— Карелла? Граф или маркиз?

— Синьор. — Мисс Эббот с беспомощным видом отвела глаза в сторону.

— Быть может, я вам наскучил своими расспросами? Если так, я умолкаю.

— Нет, нет, пожалуйста, спрашивайте. Я здесь для того… я сама так захотела… чтобы сообщить вам все, что вас, естественно… и попытаться… пожалуйста, спрашивайте что угодно.

— Сколько ему лет?

— Совсем молодой. Кажется, двадцать один.

У Филипа вырвалось: «Боже милостивый!»

Мисс Эббот покраснела.

— На вид ему больше.

— Надо полагать, он красив? — Филип вложил в вопрос как можно больше сарказма.

— Очень. — Тон у мисс Эббот стал решительный. — Все черты лица очень хороши, и он прекрасно сложен. Хотя, по английским мерилам, наверное, низковат.

Филипа, чьим единственным физическим преимуществом был высокий рост, раздосадовало ее очевидное равнодушие к этому достоинству.

— Могу я сделать вывод, что вам он нравится?

И снова она ответила решительно:

— Да, на вид он мне понравился.

В эту минуту бричка въехала в невысокий лес, мрачновато-бурой полосой пересекавший распаханный холм. Деревья были низкие, без листвы, но зато подножия стволов утопали в фиалках, как скалы утопают в море. Такие поля фиалок попадаются и в Англии, но редко. В живописи они тоже встречаются редко, так как художники не отваживаются писать их. Колеи казались каналами, выбоины — лагунами. Даже сухие, белесые от пыли обочины были забрызганы синим, словно плотина, на которую наступает весенний разлив. Филип придумывал, что спросить дальше, и не обратил на все это внимания. Но глаза его сами собой отметили окружающую красоту, и в следующем марте он вспомнит, что дорога в Монтериано проходила через море цветов.

— Да, на вид он мне понравился, — повторила мисс Эббот после некоторого молчания.

В ее тоне ему послышался вызов, и он моментально сокрушил ее вопросом:

— Позвольте, кто же он? Вы так и не сказали. Каково его социальное положение?

Она открыла рот, хотела что-то сказать, но не могла произнести ни звука. Филип терпеливо ждал. Ее попытка расхрабриться самым жалким образом потерпела неудачу.

— У него нет никакого положения. Как сказал бы мой отец, он бьет баклуши. Дело в том, что он только что отслужил в армии.

— Рядовым?

— Вероятно, да. У них всеобщая воинская повинность. Кажется, он был в берсальерах. Ведь это отборный род войск, если не ошибаюсь?

— Солдаты в эти войска подбираются приземистые, низкорослые. Они должны уметь делать по шесть миль в час.

Она посмотрела на него испуганно, не очень понимая смысл сказанного, но чувствуя, что он проявляет эрудицию. Затем снова принялась защищать синьора Кареллу.

— Сейчас он, как большинство молодых людей, подыскивает себе работу.

— А тем временем?..

— Тем временем, как большинство молодых людей, живет с семьей — отец, мать, две сестры и маленький брат.

Ему была так отвратительна ее оживленность, что он буквально взбесился и решил поставить ее на место.

— Еще один вопрос. Последний. Кто его отец?

— Его отец… — начала мисс Эббот. — Вряд ли вы сочтете брак удачным. Но не в этом дело. То есть дело в том, что… то есть социальное неравенство… но ведь в конечном счете любовь… разумеется, вы не согласитесь…

Филип стиснул зубы и молчал.

— Джентльмены подчас судят строго. Но я чувствую, что вы и, во всяком случае, ваша мать, такая славная и добрая, такая бескорыстная… в конце концов, любовь… браки заключаются на небесах…

— Да, да, мисс Эббот, я это слыхал. Жажду услышать, на кого пал выбор небес. Вы возбудили мое любопытство. Неужели моя невестка собирается замуж за ангела?

— Мистер Герритон, пожалуйста, не надо… Дантист. Его отец дантист.

Филип издал возглас отвращения и боли. Он содрогнулся всем телом и отодвинулся от спутницы. Дантист! Дантист в Монтериано. Зубной врач в волшебной стране! Вставные зубы, веселящий газ и кресло с откидной спинкой в том городе, который помнил этрусскую лигу, и Pax Romana, и самого Алариха, и маркграфиню Матильду, и средние века с их войнами и святостью, и Возрождение с его войнами и любовью к красоте! Филип и думать забыл о Лилии. Он беспокоился за себя. Он боялся, что романтика для него умерла.

Но романтика умирает лишь вместе с человеком. Пинцетом ее из нас не вытащишь. Однако существует еще ложноромантическое чувство, которое не может устоять перед неожиданностью, перед неуместностью и нелепостью. Достаточно прикосновения, чтобы расшатать это чувство, и чем скорее оно покинет нас, тем лучше. Сейчас оно покидало Филипа, потому-то он и вскрикнул от боли.

— Не понимаю, что происходит! — начал он. — Если Лилия непременно хотела опозорить нас, то могла найти какой-нибудь менее омерзительный способ. Смазливый мальчишка низкого роста, сын дантиста в Монтериано. Я правильно вас понял? Могу я высказать догадку, что у него нет ни гроша за душой? Могу я также предположить, что его положение в обществе равно нулю? Далее…

— Перестаньте! Я больше ничего не скажу!

— Право, мисс Эббот, скрытничать теперь поздновато. Вы уже снабдили меня оружием!

— Больше я не скажу ни слова! — вскричала она в испуге. Потом достала платок, словно собираясь заплакать. После долгого молчания, которым Филип хотел показать ей, что разговор исчерпан, он заговорил о других вещах.

Они снова ехали среди олив, лес с его красотой и запущенностью остался позади. Когда они поднялись выше, перед ними открылся простор и — высоко на холме — Монтериано. Зеленая дымка оливковых рощ доходила до самых его стен, и город словно парил между деревьями и небом, как некий фантастический летучий город-корабль из сновидений. Общий тон города был коричневатый из-за кольца крепостных стен, скрывавших дома; торчали лишь башни, семнадцать башен из тех пятидесяти двух, которые толпились в городе во времена его расцвета. От одних остались лишь обрубки, другие застыли, накренившись под углом и грозя упасть, третьи по-прежнему вздымались в небо прямо, как мачты. Город невозможно было воспеть как прекрасный, но нельзя и заклеймить как безобразный.

Филип между тем говорил без умолку, считая свою болтовню проявлением такта и находчивости. Он хотел показать мисс Эббот, что изучил ее насквозь, но сумел превозмочь свое негодование и усилием разума заставляет себя быть любезным и занимательным, как всегда. Он не подозревал, что болтает много чепухи и что сила его разума порядком ослаблена видом Монтериано и мыслью о зубоврачевании в его стенах.

Город сдвигался над ними то влево, то вправо, то опять влево по мере того, как дорога виляла между деревьями. Башни запылали в лучах заходящего солнца. Подъехав ближе, Филип разглядел головы, торчавшие поверх стен, и представил себе, что там происходит: вот распространилась новость, что показался иностранец; нищих растолкали, и они, выйдя из состояния блаженной спячки, засуетились, прилаживая и пристегивая свои уродства; скульптор побежал за своими изделиями из гипса; официальный гид бросился за форменной фуражкой и двумя рекомендательными карточками — одна от мисс Майды Вейл Макги, другая, менее ценная, от шталмейстера королевы Перу; еще кто-то помчался к хозяйке «Стелла дʼИталиа» сказать, чтобы та надела жемчужное ожерелье и коричневые башмаки и вынесла помои из свободной спальни, а хозяйка побежала предупредить Лилию и ее нареченного, что грядет их судьба.

Вероятно, Филип напрасно был столь многоречив. Он, правда, чуть не свел мисс Эббот с ума, но зато не оставил себе времени выработать план действий. Совершенно неожиданно настал конец пути: они въехали из-за деревьев на террасу, за спиной у них остался вид на озаренную солнцем половину Тосканы, они свернули к Сиенским воротам, проехали сквозь них — и путешествие закончилось. Таможенники гостеприимно пропустили их внутрь города, лошади заклацали по темной узкой улочке, и со всех сторон их приветствовали с той смесью любопытства и добродушия, которая всякий раз делает прибытие в Италию таким чарующим.

Филип чувствовал себя оглушенным, не знал, как себя вести. В отеле ему оказали сногсшибательный прием. Хозяйка горячо трясла ему руку, кто-то схватил его зонтик, еще кто-то — чемодан. Люди, толкая друг друга, уступали ему дорогу. Толпа забила вход. Лаяли собаки. Свистели свистульки. Женщины махали платками, на лестнице возбужденно горланили дети, а на верхней площадке стояла сияющая Лилия в самой лучшей своей блузке.

— Добро пожаловать! — воскликнула она. — Добро пожаловать в Монтериано!

Филип протянул ей руку, так как не знал, что делать. Толпа одобрительно зашумела.

— Это вы посоветовали мне приехать сюда, — продолжала она, — я этого никогда не забуду. Позвольте мне представить вам синьора Кареллу.

Филип различил в углу за ее спиной молодого человека, который потом, при ближайшем рассмотрении, мог оказаться и красивым, и с хорошей фигурой, но сейчас такого впечатления отнюдь не производил. Наполовину скрытый светло-грязной драпировкой, он нервно выставил вперед руку Филип пожал ее и почувствовал, что она влажная и грубая. Снизу опять донесся одобрительный шум.

— Кушанькать подано, — сказала Лилия. — Ваша комнатка дальше по коридору, Филип. Можете не переодеваться.

Он побрел мыть руки, совершенно уничтоженный ее наглостью.

— Милая Каролина! — шепнула Лилия, как только Филип вышел. — Какой вы ангел, что рассказали ему! Он так хорошо все принял. Но вам, наверное, пришлось вытерпеть à mauvais quart dʼheure!

И тут страх, в котором так долго пребывала мисс Эббот, разрядился язвительностью.

— Я ничего не рассказала ему! — отрезала она. — Это предстоит вам. И если вы отделаетесь четвертью часа, то считайте, что вам повезло!

Обед прошел как в страшном сне. В их распоряжение предоставили вонючую столовую. Лилия, очень нарядная и громогласная, восседала во главе стола. Мисс Эббот тоже принарядилась и сидела рядом с Филипом, действуя ему на нервы своим видом наперсницы из трагедии. Благородный отпрыск итальянской аристократии, синьор Карелла, помещался напротив. За его спиной поблескивал аквариум с золотыми рыбками, которые не переставая кружили, таращась на гостей.

Синьор Карелла так гримасничал, что Филип не мог рассмотреть как следует его лица, но руки его видел, — нельзя сказать, чтобы чистые, они не делались чище оттого, что их обладатель беспрерывно приглаживал лоснящиеся пряди волос. Крахмальные манжеты были тоже не первой свежести, а костюм, явно купленный ради смотрин как нечто истинно английское, сидел на нем отвратительно. Носовой платок отсутствовал, но синьор Карелла ни разу о нем и не вспомнил. В целом он был весьма непрезентабелен, и ему еще повезло, что его отец зубной врач в Монтериано. Каким же образом Лилия, даже Лилия… Но как только подали обед, Филип все уразумел.

Молодой человек проголодался, и его дама сердца положила ему на тарелку спагетти. И вот когда восхитительно скользкие червяки заскользили ему в горло, лицо его потеряло напряженность и сделалось спокойным и отрешенным. Филип сотни раз встречал в Италии такие лица, и они ему нравились. Лицо было не просто красиво, но полно обаяния — неотъемлемое свойство всех, кто родился на итальянской почве. Но видеть это лицо напротив себя за столом Филип не желал. Оно не было лицом джентльмена.

Разговор, если можно это было назвать разговором, велся на смеси английского с итальянским. Лилия пока с трудом объяснялась на итальянском, синьор Карелла еще не научился английскому. Иногда мисс Эббот приходилось выступать в роли толмача между влюбленными, и тогда ситуация становилась донельзя дикой и отталкивающей. Однако малодушие не давало Филипу встать и бесповоротно осудить помолвку. Он решил, что с Лилией ему будет легче справиться наедине, и потому притворился перед самим собой, будто хочет выслушать ее довод в свою защиту и тогда уже вынести приговор.

Синьор Карелла, вдохновленный спагетти и дерущим горло вином, решил завязать беседу. Глядя на Филипа, он вежливо произнес:

— Англия великая страна. Итальянцы любят Англию и англичан.

Филип, совершенно не расположенный в эту минуту к взаимным заверениям в интернациональной дружбе, поклонился, и только.

— Италия тоже великая страна, — продолжал итальянец несколько обиженным тоном. — Она дала много знаменитых людей, таких, как Гарибальди и Данте. Последний написал «Inferno», «Purgatorio», «Paradiso». «Inferno» из них — самый прекрасный.

И самоуверенным тоном человека, получившего солидное образование, он продекламировал вступительные строки:

Nel mezzo del cammin di nostra vita Mi ritrovai per una selva oscura Ché la diritta via era smarrita [3] .

Он и не подозревал, насколько цитата подходила к случаю.

Лилия быстро взглянула на Филипа — заметил ли он, что она выходит замуж не за невежду. Желая щегольнуть достоинствами своего нареченного, она ни с того ни с сего упомянула паллоне — видимо, он был искусным игроком. Он вдруг застеснялся и самодовольно заухмылялся, точно деревенщина, которого похвалили при незнакомом человеке за ловкую игру в крикет. До сих пор Филипу и самому нравилось смотреть, как играют в паллоне, это чарующее сочетание лаун-тенниса и лапты. Но отныне, он полагал, игра для него испорчена навсегда.

— Ой, посмотрите! — воскликнула Лилия. — Бедненькие рыбки!

Тощая кошка в течение всего обеда клянчила у обедающих кусочки багрового мяса, которое они силились разжевать. Синьор Карелла со свойственной итальянцам жестокостью схватил кошку за лапу и отшвырнул в сторону. Теперь кошка взобралась на аквариум и пыталась выудить рыбешек. На этот раз синьор Карелла встал, прогнал кошку, нашел большую стеклянную крышку и закупорил отверстие аквариума.

— А рыбки не задохнутся? — спросила мисс Эббот. — Они остались без воздуха.

— Рыбе нужна вода, а не воздух, — ответил он важно и сел на место. Судя по тому, что он принялся сплевывать на пол, он явно почувствовал себя непринужденно. Филип взглянул на Лилию, но та и глазом не моргнула. Мужественно проговорив до конца омерзительного обеда, она встала со словами:

— А теперь, Филип, вы, наверное, хотите бай-бай. Встретимся завтра в двенадцать за ленчем, если не увидимся раньше. Caffè latte нам подают в комнаты.

Это было уже чересчур, и Филип отчеканил:

— Нет, я бы хотел повидаться с вами сейчас же, у меня в комнате, я приехал в такую даль исключительно по делу.

Он услышал, как мисс Эббот ахнула. Синьор Карелла, закуривавший вонючую сигару, ничего не заметил.

Как Филип и ожидал, оставшись наедине с Лилией, он перестал нервничать. Знакомое ощущение интеллектуального превосходства придало ему сил, и он гладко начал:

— Дорогая Лилия, не будем устраивать сцен. До приезда сюда я думал, что мне придется расспрашивать вас. Теперь такая необходимость отпала. Я знаю все. Кое-что мне рассказала мисс Эббот, остальное я видел собственными глазами.

— Собственными глазами? — повторила Лилия и, как он вспоминал позже, залилась краской.

— Да, что он, вероятно, хам и, уж во всяком случае, плебей.

— В Италии нет плебеев, — быстро возразила она.

Филип прикусил язык. Это были его собственные слова. Она доконала его, прибавив:

— Он — сын зубного врача. Ну и что тут такого?

— Благодарю за сообщение. Как я вам уже доложил, мне это известно. Мне известно также, что такое зубной врач в захудалом провинциальном итальянском городке.

Ему не было это известно, но он предположил, что зубной врач — звание достаточно низкое. Лилия, как ни странно, не стала противоречить, однако ядовито заметила:

— Вы меня удивляете, Филип, я всегда думала, что вы за равенство и все такое прочее.

— А я так думал, что синьор Карелла — представитель итальянской аристократии.

— Ну, мы просто написали это в телеграмме, чтобы не шокировать дражайшую миссис Герритон. Но это правда. Просто его семья — младшая ветвь. Всегда ведь семьи разветвляются. В вашей, например, есть кузен Джозеф. — Она как нельзя более находчиво помянула единственного нежелательного представителя клана Герритонов. — Отец Джино — сама любезность. Карьера его идет очень успешно. В этом месяце он как раз переезжает из Монтериано в Поджибонси. Что касается меня, то мое ничтожное мнение таково: важно, каков человек. Но вы, конечно, со мной не согласитесь. Кстати, дядя у Джино, должна вам доложить, священник, все равно как пастор в Англии.

Филип прекрасно знал, чего стоят итальянские священники, и так долго распространялся на эту тему, что Лилия прервала его:

— Ну, хорошо, а его кузен — адвокат в Риме.

— Какой еще адвокат?

— Такой же, как вы, с той разницей, что у него уйма работы и он не может брать отпуск в любое время, когда захочет.

Она ужалила больно, но Филип постарался не показать виду. Он переменил тактику и мягким, примирительным тоном произнес следующую тираду:

— Происходящее мне кажется скверным сном. Таким скверным, что дальше некуда. Если бы в этом человеке была хоть одна благородная черта, я бы еще мог тревожиться. А так — я возлагаю надежды на время. Сейчас, Лилия, он вас опутал, обманул, но скоро вы его раскусите. Ведь не может быть, чтобы вы, леди, привыкшая к благовоспитанному обществу, могли долго выносить человека, чье положение не выдерживает сравнения даже… даже с положением сына зубного врача королевской челяди в Англии. Я вас не виню. Виноваты чары Италии. Вы знаете, я сам не раз им поддавался. И еще виновата мисс Эббот.

— Каролина? Почему? При чем тут Каролина?

— Мы ждали, что она… — Филип сообразил, что ответ повлечет за собой неприятное объяснение, и, махнув рукой, продолжал: — Поэтому я уверен, и вы в глубине души согласитесь со мной, что помолвка долго не продлится. Подумайте о своем доме, об Ирме! Я даже скажу: подумайте о нас. Вы же знаете, Лилия, вы для нас не просто родственница. Если вы на это пойдете, я потеряю сестру, а моя мать потеряет дочь.

Она как будто была тронута, во всяком случае, отвернулась и сказала:

— Я уже не могу разорвать помолвку.

— Бедная Лилия, — сказал он, искренне растроганный. — Я знаю, как вам больно. Я приехал спасти вас, и хотя я человек кабинетный, но не побоюсь выступить против наглеца. Он просто-напросто нахальный мальчишка. Думает, будто сможет заставить вас угрозами сдержать слово. Он спасует, когда увидит, что имеет дело с мужчиной.

Для того, что за этим последовало, требуется подобрать сравнение — удар, взрыв порохового склада, землетрясение… Филипа подняло в воздух, хлопнуло о землю и утянуло в бездну. Лилия повернулась к своему доблестному защитнику со словами:

— Я буду благодарна вам, если вы, наконец, оставите меня в покое. И ваша мать тоже. Двенадцать лет вы меня воспитывали и мучили, больше я терпеть не желаю. Вы думаете, я дурочка? Думаете, бесчувственная? Как же, помню, когда я пришла в ваш дом совсем молоденькой новобрачной, и смотрели-то вы на меня свысока, доброго слова ни разу не сказали, каждый шаг обсуждали, а потом решили, что бывает и хуже. Ваша мать меня исправляла, ваша сестра делала мне выговоры, вы отпускали шуточки на мой счет, чтобы показать, какой вы умный! Даже когда Чарлз умер, мне все равно пришлось ходить в постромках, чтобы поддерживать честь вашего надутого семейства. Меня заперли в Состоне, заставили вести хозяйство, отняли всякую возможность снова выйти замуж. Нет уж, спасибо! Хватит! «Наглец»? «Нахальный мальчишка»? Сами вы наглец и нахальный мальчишка. Нет, благодарение Богу, я теперь не боюсь никого, у меня есть Джино, и на этот раз я выхожу замуж по любви!

Эта грубая и одновременно справедливая отповедь потрясла Филипа. Но нестерпимая дерзость Лилии взвинтила его, и он тоже взорвался:

— А я запрещаю вам выходить за него! Вы, верно, презираете меня, считаете слабым, ничтожным! Ошибаетесь! Вас, неблагодарную, дерзкую, презренную женщину, я все равно спасу, чтобы спасти Ирму и наше доброе имя. Тут в городе я устрою такой скандал, что вы оба пожалеете, что встретились. Я не остановлюсь ни перед чем, кровь во мне кипит. Не советую смеяться. Я запрещаю вам выходить замуж за Кареллу и сейчас же скажу ему об этом.

— Ради Бога! — закричала она. — Скажите ему сейчас же, объяснитесь с ним! Джино! Джино! Иди сюда! Avanti! Фра Филиппо против нашего брака!

Джино явно слушал под дверью — так быстро он появился.

— У фра Филиппо кипит кровь. Он не остановится ни перед чем. Ах, осторожнее, берегись его!

Она вульгарно раскачивалась, изображая походку Филипа, потом, с гордостью взглянув на широкие плечи своего нареченного, выпорхнула из комнаты.

На драку она их подбивала, что ли? Филип и не думал драться, да и Джино, видимо, тоже: он стоял посредине комнаты, нервно моргая и кривя губы.

— Пожалуйста, сядьте, синьор Карелла, — сказал Филип по-итальянски. — Миссис Герритон очень возбуждена, но я не вижу, почему бы нам не соблюдать хладнокровие. Могу я предложить сигарету? Пожалуйста, сядьте.

Но Джино отверг сигарету и стул и остался стоять, ярко освещенный лампой. Филип укрыл лицо в тени, обрадованный таким преимуществом.

Долгое время он молчал. На Джино это могло произвести впечатление, а ему давало время собраться с мыслями. На сей раз он не совершит ошибки, не станет бушевать, он просто заразился скандальностью от Лилии. Он даст почувствовать свою силу, оставаясь сдержанным.

Почему же, когда он поднял голову, Джино корчился от внутреннего смеха? Гримаса тотчас исчезла, но Филип стал нервничать и заговорил еще напыщеннее, чем хотел:

— Синьор Карелла, я буду с вами откровенен. Я приехал, чтобы помешать вашему браку с миссис Герритон. Вы оба будете несчастливы, если поженитесь. Она англичанка, вы итальянец. Она привыкла к одному образу жизни, вы — к другому. И, простите мои слова, она богата, а вы бедны.

— Я женюсь на ней не потому, что она богата, — последовал сердитый ответ.

— Я не предполагал этого ни на одну минуту, — учтиво возразил Филип. — Вы честный человек, я в этом уверен. Но правильно ли вы поступаете? Позвольте мне напомнить — она нам нужна дома. Ее маленькая дочь останется сиротой. Наша семья распадется. Если вы согласитесь исполнить мою просьбу, вы заслужите нашу благодарность… и не останетесь без вознаграждения за понесенное разочарование.

— Вознаграждение? Какое? — Джино склонился над спинкой стула и серьезно посмотрел на Филипа. Быстро же они договорились. Бедная Лилия!

— Скажем, тысяча лир, — медленно произнес Филип.

Вся душа Джино излилась в громком возгласе, потом он застыл с приоткрытым ртом. Филип дал бы и вдвое больше. Он ожидал, что тот начнет торговаться.

— Можете получить их сегодня же вечером.

Джино наконец обрел дар речи.

— Слишком поздно.

— Почему?

— Потому что… — Голос прервался. Филип следил за его лицом, лицом, лишенным тонкости, но отнюдь не лишенным выразительности. Оно искривилось, одно чувство сменялось другим. На нем отразилась жадность, потом наглость, потом вежливость, и глупость, и хитрость, и, будем надеяться, на нем мелькнула и любовь. Но постепенно возобладало одно чувство, самое неожиданное: грудь его начала вздыматься, глаза заморгали, рот растянулся, он внезапно выпрямился и разразился громким хохотом, вкладывая в него всего себя.

Филип вскочил, и Джино, раскинувший сперва руки, чтобы пропустить его величество, взял вдруг Филипа за плечи и затряс его, говоря:

— Потому что мы женаты, женаты, мы поженились, как только услыхали, что вы сюда едете. Извещать вас было уже некогда. Ох, ох! А вы-то ехали в такую даль, и все зря! Ох! И щедрость ваша ни к чему!

Неожиданно он посерьезнел и сказал:

— Пожалуйста, простите меня, я груб. Я веду себя как мужлан. Я…

Тут он увидел лицо Филипа и не выдержал. Он задохнулся, прыснул со смеху, заткнул кулаками рот, затем разразился новым взрывом хохота и отнял руки от лица, бессмысленно пихнул Филипа в грудь и опрокинул его на кровать. Испуганно ахнул, сдался наконец, кинулся в коридор и, взвизгивая, как ребенок, помчался рассказывать жене, какая вышла смешная шутка.

Филип какое-то время полежал на кровати, притворяясь, будто серьезно ушиблен. От злости он словно ослеп и, выскочив в коридор, налетел на мисс Эббот, которая сразу же разрыдалась.

— Я ночую в «Глобо», — объяснил он. — Завтра рано утром возвращаюсь в Состон. Он нанес мне оскорбление действием. Я мог бы подать на него в суд. Но не стану.

— Я не могу здесь оставаться, — прорыдала она. — Мне страшно. Возьмите меня с собой!

III

Если выйти из города через ворота Вольтерра, то прямо напротив увидишь очень солидную беленую глинобитную стену, прикрытую покоробленной красной черепицей, предохраняющей стену от разрушения. Можно было бы подумать, что она окружает господский сад, если бы не огромный пролом посредине, расширяющийся после каждого грозового дождя: в него видны прежде всего прислоненные железные ворота, которые, видимо, предназначены прикрывать дыру, а за ними — квадратный участок земли, не совсем голой, но и не совсем заросшей травой; и, наконец, на заднем плане виднеется еще одна стена, каменная, с деревянной дверью и двумя окошками с деревянными же ставнями — явный фасад одноэтажного дома.

Дом этот больше, чем кажется на первый взгляд, ибо построен на холме, так что два этажа спускаются вниз по невидимому спереди склону, а вечно запертая деревянная дверь на самом деле ведет на чердак. Человек, знакомый с устройством дома, предпочтет обойти его вдоль глинобитной стены по круто идущей вниз тропе, проложенной мулами, и зайти с тыла. Здесь, очутившись на уровне подвала, надо задрать голову и крикнуть. Если по крику решат, что принесли что-то легкое (например, письмо, овощи или букет цветов), то из окон первого этажа спустят корзинку на веревке, куда посыльный положит свою ношу и уйдет. Но если голос сулит что-то тяжелое — дрова, или окорок, или гостя, то посетителя расспросят, а тогда уже велят или не велят подняться по лестнице. Подвальный и верхний этажи этого обветшалого дома равно заброшены, обитатели его сосредоточиваются в центральной части, как жизнь в умирающем теле сосредоточивается в сердце. С площадки первого этажа внутрь открывается дверь, и там посетителей ждет вполне сносный прием. На этом этаже несколько комнат, темных и большей частью душных: гостиная, обставленная стульями с сиденьями из конского волоса, мягкими табуретами, вышитыми шерстью, и печью, которую никогда не топят; тут присутствует дурной немецкий вкус, но отсутствует немецкий уют; дальше идет большая семейная комната, где кончается облагораживающее влияние гостеприимства и совершается незаметный переход к спальням, сами спальни и, наконец, лоджия, где можно проводить, если заблагорассудится, весь день и всю ночь, пить вермут и курить сигареты наедине с уходящими вдаль рощами олив, виноградниками и синевато-зелеными холмами.

В этом-то доме прошла недолгая и неизбежно трагическая замужняя жизнь Лилии. Лилия заставила Джино купить дом, так как именно там впервые увидела его, когда он сидел на стене против ворот Вольтерра. Она запомнила, как вечернее солнце освещало его волосы, как он улыбнулся ей сверху, и тогда же она, как женщина сентиментальная, но не тонкая, решила заполучить мужчину и дом вместе. Жизнь в Италии обходится для итальянцев дешево, и хотя сам Джино предпочел бы дом на Пьяцце, или, еще лучше, в Сиене, или даже (предел мечтаний) в Ливорно, он уступил жене, думая, что, выбрав столь уединенное жилище, она, вероятно, проявила хороший вкус.

Дом был чересчур велик для двоих. Туда стекались родственники, стремившиеся его заполнить. Отец Джино хотел превратить дом в патриархальное предприятие, где каждый член семьи имел бы свою комнату и все сходились бы за едой. Он готов был отказаться от новой практики в Поджибонси, лишь бы играть роль патриарха. Джино охотно согласился с ним, так как любил своих родных и привык к большой семье, и преподнес это предложение Лилии как приятную новость. Та даже не пыталась скрыть свой ужас.

Тогда он и сам ужаснулся, поняв, сколь чудовищна была идея. Раскаялся, что предложил ее, помчался к отцу сказать, что это невозможно. Отец стал горько сетовать на то, что богатство уже портит сына, делает бесчувственным и черствым; мать заплакала, сестры обвинили Джино в том, что он закрывает им путь в общество. Он просил прощения и пресмыкался, пока они не напали на Лилию. Тогда он набросился на них, объявил, что они неспособны понять английскую леди, его жену, и недостойны иметь с ней дело и что в доме его будет один хозяин — он сам.

Лилия похвалила его, когда он вернулся, приласкала, называла храбрым мальчиком, героем и другими ласкательными именами. Однако он впал в мрачное настроение, когда его клан с большим достоинством покидал Монтериано — достоинством, которое ничуть не убавил врученный им чек. Они забрали чек с собой, но совсем не в Поджибонси, а в Эмполи — оживленный пыльный городок милях в двадцати от Монтериано. Там они с комфортом и обосновались. Но сестры Джино утверждали, будто он их туда загнал.

Чек, естественно, исходил от Лилии, которая постоянно проявляла щедрость и охотно соглашалась водить знакомство со всеми родными, только бы не жить с ними вместе, так как близкие родственники мужа действовали ей на нервы. Больше всего ей нравилось разыскивать каких-нибудь дальних, позабытых свойственников и разыгрывать перед ними госпожу Щедрость. Потом она удалялась, оставляя после себя недоумение и, еще чаще, недовольство. Джино не мог понять, почему все его родственники, прежде такие приветливые, сделались плаксивыми и неприветливыми. Он приписал это величию своей супруги, в сравнении с которой остальные смертные казались заурядными. Деньги быстро таяли, несмотря на то, что жизнь была дешевой. Лилия оказалась даже богаче, чем он ожидал. Он со стыдом вспоминал, как однажды пожалел, что не может взять тысячу лир, предложенную Филипом. Да, то была бы недальновидная сделка.

Лилии понравилась ее жизнь в новом доме: ничего не делать, только отдавать приказания улыбающейся прислуге через преданного мужа, выполняющего роль толмача. Она послала миссис Герритон развязное письмо с описанием своего счастья. Ответила ей Генриетта: а) всякая переписка между ними впредь будет поддерживаться только через поверенных; б) не вернет ли Лилия шкатулку с инкрустацией, данную ей на время (а не подаренную) для платков и воротничков?

— Посмотри, чего я лишаюсь, выйдя за тебя замуж! — сказала Лилия Джино. Она никогда не пропускала возможности подчеркнуть, что снизошла до него.

Он думал, что она имеет в виду шкатулку, и посоветовал не отсылать ее обратно.

— Глупый, я говорю про жизнь. У Герритонов очень хорошие связи. Они занимают ведущее положение в состонском обществе. Но к чему мне все это, раз у меня есть мой глупенький мальчик!

Она обращалась с ним как с ребенком (а он и был ребенком) и как с несмышленышем, чего про него никак нельзя было сказать. Свое превосходство над ним она считала столь неоспоримым, что упускала случай за случаем утвердить свою власть. Раз он красив и ленив, значит, неумен, рассуждала она. Беден — значит, никогда не осмелится порицать свою благодетельницу. Страстно влюблен — следовательно, она вольна поступать, как захочет.

«Может, это и не райское блаженство, — думала она, — но все лучше, чем Чарлз».

А тем временем мальчик изучал ее и взрослел.

Чарлз напомнил о себе неприятным письмом от поверенного, где ей предлагалось выделить крупную сумму для Ирмы в соответствии с завещанием ее покойного мужа. Вполне в духе недоверчивого Чарлза было принять меры против вторичного замужества. Джино тоже возмутился, и они вместе сочинили язвительный ответ, который не возымел действия. Джино заявил, что Ирме лучше переехать к ним.

— Воздух здесь здоровый, пища тоже. Ей тут будет хорошо, и нам не придется отдавать деньги.

Но у Лилии не хватило смелости даже заикнуться об этом Герритонам, ее вдруг охватил ужас при мысли, что Ирме или любому другому английскому ребенку придется воспитываться в Монтериано.

Джино был необычайно удручен письмами поверенного, удручен больше, чем, по мнению Лилии, было уместно. В доме ему уже нечего было делать, и он целые дни проводил в лоджии, облокотясь на парапет или сидя на нем верхом с несчастным лицом.

— Ах ты, лодырь! — как-то воскликнула она, ущипнув его за мускулистую шею. — Пойди поиграй в паллоне.

— Я женат, — ответил он, не подняв лица. — Больше я в игры не играю.

— Пойди повидай друзей.

— Теперь у меня нет друзей.

— Глупый ты, глупый! Нельзя же сидеть взаперти весь день!

— Я никого, кроме тебя, не хочу видеть. — Он сплюнул на оливковое дерево.

— Перестань, Джино, не говори глупостей. Пойди повидайся с друзьями и приведи их в гости. Мы же с тобой любим общество.

Он озадаченно посмотрел на нее, но дал себя уговорить, ушел, обнаружил, что друзья не забыли его, и вернулся через несколько часов в приподнятом настроении. Лилия поздравила себя с умением обращаться с ним.

— Я уже готова принимать гостей, — сказала она. — Я намерена встряхнуть Монтериано, как встряхнула Состон. Приведи сколько хочешь мужчин, а они пусть берут с собой своих жен и сестер. Я собираюсь устраивать чай по-английски.

— Тут есть моя тетка с мужем. Но мне казалось, что тебе не хочется принимать моих родственников.

— Никогда ничего подобного я не…

— Да, но ты была бы права, — возразил он горячо. — Они тебе не компания. Многие занимаются торговлей, да и наша семья немногим лучше. Тебе нужны люди воспитанные и знатные.

«Бедняжка, — подумала Лилия, — как печально вдруг понять, что твоя родня вульгарна».

И она принялась уверять, что любит дурашку ради него самого. Он покраснел и стал щипать свои усики.

— Но, кроме твоих родственников, я хочу видеть и других людей. Ведь есть же у твоих приятелей жены и сестры?

— Да, конечно, но я едва знаю их.

— Не знаешь жен и сестер своих друзей?

— Ну да. Если они бедны и вынуждены где-то работать, то я еще могу их встретить, а так… Правда, бывали случаи… — Он спохватился и замолчал.

Был такой случай, что его познакомили с одной молодой особой в матримониальных целях. Приданое оказалось недостаточным, и знакомство тем и кончилось.

— Как забавно! Вот я и хочу все изменить. Ты приведешь к нам своих друзей, а я заставлю их привести своих родных.

Он с некоторой безнадежностью взглянул на нее.

— Вот скажи, кто у вас видные люди? Кто возглавляет общество?

Он полагал, что комендант тюрьмы и его помощники.

— Так, а они женаты?

— Да.

— Вот видишь. Ты их знаешь?

— Да… в каком-то смысле…

— Понятно! — негодующе воскликнула она. — Они относятся к тебе свысока, не так ли? — (Он кивнул.) — Бедняжка! Но подожди! Я скоро положу этому конец. Ну, еще кто?

— Иногда наезжает маркиз. Потом каноники коллегиальной церкви.

— Женаты?

— Каноники… — начал он, и в глазах его заиграли лукавые огоньки.

— Ах да, я забыла про ваш ужасный обет безбрачия. А в Англии священники стоят в центре всей жизни. Но все равно, отчего бы мне с ними не познакомиться? Может быть, будет проще, если я нанесу всем визиты? Разве не так у вас делается?

Он выразил сомнение в том, что так будет проще.

— Но должна же я быть с кем-то знакома! Что это за люди, с которыми ты сегодня разговаривал?

Люди низкого происхождения. Он и имен-то их не помнит.

— Джино, милый, зачем же ты тогда с ними разговариваешь? Разве тебя не заботит твое общественное положение?

Но Джино теперь заботился только о карманных деньгах и о том, чтобы проводить время в праздности. Выразил он это следующим образом:

— Уф! До чего жарко. Дышать нечем. Я весь вспотел. Умираю. Надо освежиться, а то мне сегодня будет не заснуть.

И, оборвав таким образом разговор, он выбежал в лоджию, растянулся на парапете под безмолвным звездным небом и принялся курить и сплевывать.

Лилия все-таки сделала вывод, что общество на континенте совсем не так свободно от предрассудков, как она воображала. Да она, собственно, пока и не видела никакого общества. Италия — восхитительная страна, если ты родился мужчиной. Тогда можешь наслаждаться такой утонченной роскошью, как социализм — тот социализм, который основан не на равенстве дохода или репутации, а на равенстве образа жизни. Демократия кафе и улиц разрешила величайший вопрос нашего времени, и братство сделалось реальностью. Но касается это только братства мужского, и достигнуто оно за счет братства женщин. Почему бы не познакомиться и не подружиться с соседом в театре, со спутником в поезде, если знаешь, что между вами не встанет ни женское осуждение, ни женская интуиция, ни женское предубеждение? Да подружись вы, как Давид и Ионафан, — все равно вам незачем ходить друг к другу в дом. Всю жизнь вы будете встречаться под открытым небом, единственной крышей на юге, и ваш друг будет плевать куда попало и божиться, а вы — неправильно произносить трудные слова, но хуже вы относиться друг к другу не станете.

Что же касается женщин, то у них, конечно, есть дом, церковь с прекраснейшими богослужениями, туда они могут ходить сколько душе угодно, и сопровождает их служанка. Вообще же они редко выходят на улицу, ибо ходить пешком неблаговоспитанно, а держать экипаж вы не в состоянии. Изредка вы ведете их в кафе или в театр, и тогда все ваши прежние знакомые бегут от вас, как от чумы, — все, кроме тех немногих, кто рассчитывает жениться с вашего согласия на ком-нибудь из вашей семьи. Все это довольно невесело. Но остается одно утешение: для мужчины жизнь в Италии — сплошное удовольствие.

До сих пор Джино не мешал Лилии поступать, как она хочет. Она была настолько старше его и богаче, что он смотрел на нее как на существо высшее, подчиняющееся совсем иным законам. Он не особенно удивлялся ее привычкам, так как в Италию через Альпы уже доносились чудные слухи о странах, где у мужчин и у женщин одинаковые развлечения и интересы, и он часто встречал привилегированных маньячек — туристок, совершающих одинокие прогулки. Лилия тоже совершала прогулки в одиночестве, и как раз на этой неделе какой-то бродяга отнял у нее часы. Хотя подобный эпизод считается неотъемлемой принадлежностью Италии, на самом деле это случается в Италии реже, чем на Бонд-стрит. По мере того как Джино узнавал Лилию лучше, он неизбежно утрачивал благоговение перед ней. Надо же быть до такой степени глупой, чтобы дать украсть у себя золотые часы с цепочкой! Сейчас, лежа на парапете, Джино впервые задумался о той ответственности, какую налагает семейная жизнь. Он обязан оберегать жену от опасностей как физических, так и нравственных — в конце концов, она всего только женщина.

«А я, — размышлял он, — хоть и молод, но мужчина и знаю, что правильно».

Она все еще сидела в их общей комнате и расчесывала волосы (по природе своей неряшливая, она не считала нужным стесняться Джино).

— Ты не должна гулять одна, — сказал он мягко. — Это опасно. Захочешь погулять — с тобой пойдет Перфетта.

Перфетта, смиренная родственница, вдова без малейших честолюбивых замыслов, жила с ними в качестве доверенной служанки.

— Ну, хорошо, хорошо, — улыбнулась Лилия, как будто обращалась к котенку, вдруг проявившему заботливость. И все же, за одним исключением, она до самой своей смерти больше никогда не гуляла в одиночестве.

Дни шли. Никто, кроме родственников, не навещал ее. Она начала скучать. Неужели он не знаком с городским головой или с управляющим банком? Она готова была принимать даже хозяйку гостиницы «Стелла дʼИталиа». Когда Лилия делала выход в город, ее принимали любезно, но людям как-то затруднительно иметь дело с леди, которая не может научиться их языку. А чаепития, благодаря умелым маневрам Джино, все отдалялись и отдалялись.

Он беспокоился, не мучается ли она оттого, что не нашла для себя никакого занятия в доме. Но его утешил нежданно явившийся желанный гость. Как-то во второй половине дня он шел за почтой (почту доставляли и домой, но сходить за письмами занимало куда больше времени). Кто-то в шутку набросил ему на голову плащ, и когда он выпутался, то увидел своего закадычного дружка, Спиридионе Тези из таможни в Кьяссо, которого не видел два года. То-то было радости, приветствий! Все прохожие одобрительно улыбались при виде таких проявлений нежной дружбы. Брат Спиридионе служил начальником станции в Болонье, и Спиридионе мог проводить отпуск, путешествуя по Италии за государственный счет. Услыхав, что Джино женился, он по дороге завернул в Монтериано, хотя вообще-то ехал в Сиену, где недавно женился его дядя.

— Все вокруг женятся! — воскликнул он. — Кроме меня! — (Ему не было еще двадцати трех.) — Ну, расскажи еще. Значит, она англичанка. Это хорошо, очень хорошо. Английская жена — это то, что нужно. Она богата?

— Невероятно.

— Блондинка или брюнетка?

— Блондинка.

— Да что ты говоришь!

— Я очень доволен, — простодушно объяснил Джино. — Если помнишь, мне всегда хотелось блондинку.

Подошли еще трое или четверо мужчин и остановились послушать.

— Всем хочется блондинку, — ответил Спиридионе. — Но ты, Джино, заслужил свое счастье, потому что ты хороший сын, храбрый солдат и верный друг. С первой нашей встречи я желал тебе только удачи.

— Прошу тебя, довольно похвал, — остановил его Джино. Он стоял, скрестив руки на груди и довольно улыбаясь.

Спиридионе обратился к окружающим, которых видел впервые в жизни:

— Разве не так? Разве он не заслужил богатую блондинку?

— Заслужил! — хором ответили мужчины.

Чудесная страна Италия, как бы вы к ней ни относились.

Писем не оказалось, и они, естественно, зашли в кафе «Гарибальди» близ коллегиальной церкви — вполне сносное кафе для такого небольшого городка. Там имелись столики с мраморными столешницами, колонны, терракотовые внизу и золоченые наверху, на потолке фрески, изображающие битву при Сольферино. Прелестное кафе, лучше и желать нельзя. Они заказали вермут и булочки, облитые сахаром, долго выбирали их у прилавка, пощипывая, чтобы убедиться, что они свежие. И хотя вермут — вино и так некрепкое, Спиридионе разбавил его содовой, чтобы оно не бросилось в голову.

Они были в самом отличном расположении духа, то награждали друг друга изысканными комплиментами, то валяли дурака, подталкивая друг друга локтями. Потом положили ноги на сиденья соседних стульев и закурили.

— Скажи мне, — проговорил Спиридионе, — я забыл спросить — она молода?

— Ей тридцать три года.

— Не бывает, чтоб во всем повезло.

— Ты бы не дал ей столько. Скажи она мне — двадцать восемь, я бы поверил.

— Simpatica? — Перевести это слово невозможно.

Джино поковырял сахар и, помолчав, ответил:

— Более или менее.

— Это самое главное.

— Она богата, щедра, приветлива, с нижестоящими обращается без высокомерия.

Они опять помолчали.

— Этого недостаточно, — заметил Спиридионе. — Simpatica — нечто большее. — Он понизил голос. — В прошлом месяце один немец вез контрабандные сигары, предлагал мне. В таможне было темно. Но я отказался, он мне не понравился. Подарки таких людей не приносят удачи. Non era simpatico. Он не был симпатичный. Пришлось ему уплатить за каждую сигару отдельно и штраф за обман.

— Много ты зарабатываешь сверх жалованья? — спросил Джино, отвлекшись от прежней темы.

— Пустячных сумм я теперь не беру, не стоит риска. Но с немцем — случай особый. Послушай, Джино, я старше тебя, у меня больше опыта. Когда человек понимает нас с полуслова, никогда нас не раздражает и не наскучивает, когда ему можно излить все наши мысли и желания, и не только вслух, но и молча, без слов, — такого человека я называю «simpatico».

— Я знаю, есть такие мужчины, — согласился Джино. — Говорят, есть такие дети. Но где ты найдешь такую женщину?

— Верно. Тут ты оказался умней меня. Sono poco simpatiche le donne. А сколько мы тратим на них времени!

Спиридионе сокрушенно вздохнул, словно его обременяло благородство пола, к которому он принадлежал.

— Одну я такую, может быть, и видел, — заметил Джино. — Говорила она мало, но видно, что настоящая леди, не такая, как все. Тоже англичанка, компаньонка моей жены. Но фра Филиппо, деверь жены, увез ее с собой. Я видел, как они уезжали. Он был очень сердит.

Джино стал рассказывать о своей волнующей тайной женитьбе, — и они посмеялись над незадачливым Филипом, проехавшим всю Европу, чтобы помешать браку.

— Я только сожалею, — добавил Джино, когда они насмеялись всласть, — что я повалил фра Филиппо на кровать. Он такой высокий, важный! А когда я развеселюсь, я забываю про вежливость.

— Ты его никогда больше не увидишь, — заметил Спиридионе, кладезь житейской мудрости. — Он, наверное, уже забыл про тот случай.

— Бывает, что такие вещи запоминаются надолго. Конечно, я его не увижу, но какая мне польза от того, что он обижен на меня? А если и забыл, то все равно жаль, что я повалил его тогда на кровать.

Так текла их беседа, то полная ребяческой непосредственности и трогательной рассудительности, то чудовищно непристойная. Тени терракотовых колонн удлинялись, туристы, пробегавшие через колоннаду Палаццо Публико мимо кафе, могли убедиться, как итальянцы праздно проводят свои дни.

При виде туристов Джино вспомнил еще кое-что.

— Я хочу с тобой посоветоваться, раз уж ты так близко принимаешь к сердцу мои дела. Жена хочет гулять в одиночестве.

Спиридионе был шокирован.

— Но я ей запретил.

— Само собой разумеется.

— Она никак не может понять. Иногда просит меня пойти вместе с ней. Идти гулять без всякой цели, просто так! Ты знаешь, она бы хотела, чтобы я весь день проводил с ней.

— Понятно, понятно, — Спиридионе наморщил лоб, соображая, как помочь другу. — Ее надо чем-нибудь занять. Она католичка?

— Нет.

— Жаль. Надо ее уговорить. Тогда это утешало бы ее, когда она остается одна.

— Я католик, но, конечно, никогда не хожу в церковь.

— Еще бы. Но все-таки для начала ты мог бы сводить ее туда. Именно так поступил со своей женой мой брат в Болонье. Он вступил в секту свободомыслящих, раза два свел ее туда сам, а потом это вошло у нее в привычку, и теперь она ходит без него.

— Превосходный совет, благодарю тебя. Но главное — она хочет приглашать на чай мужчин и женщин, которых она в глаза не видала.

— Какая нелепая затея! Ох уж эти англичане! Вечно у них чай на уме! Килограммами возят его в чемоданах. И до того глупы, что всегда укладывают чай поверх остальных вещей.

— Что же мне делать?

— Ничего не делать! Или пригласить меня!

— Пойдем! — Джино вскочил. — Она будет очень довольна.

Бойкий молодой человек зарделся.

— Я ведь пошутил.

— Знаю. Но она хочет, чтобы я приводил друзей. Пойдем сейчас же! Официант!

— Раз я пойду пить к тебе чай, — запротестовал Спиридионе, — платить по счету должен я.

— Ничего подобного. Ты в моем городе!

Последовал долгий спор, в нем принимал участие официант, предложивший несколько выходов из положения. В конце концов восторжествовал Джино. Счет свелся к восьми с половиной пенсам, да полпенса официанту, итого девять пенсов. Последовал поток благодарных слов с одной стороны и протестов с другой, и вдруг в разгар обмена учтивостями друзья взялись под руку и зашагали по улице, щекоча друг друга соломинками для лимонада.

Лилия была в восторге, Джино давно уже не видел ее такой оживленной. Чай отдавал сеном, они попросили позволения пить его из бокалов и отказались от молока. Но все-таки это было уже на что-то похоже, как она повторила несколько раз. У Спиридионе были очень приятные манеры. Когда его представили, он поцеловал ей руку, и так как благодаря своей профессии немного знал английский, то беседа не прерывалась.

— Вы любите музыку? — спросила она.

— Безумно, — ответил он. — Я не изучал ее серьезно, но люблю ее сердцем.

Так что она поиграла — и притом очень дурно — на расхлябанном пианино, а он спел — причем весьма недурно. Затем Джино принес гитару и тоже запел, сидя в лоджии. Словом, визит удался как нельзя лучше.

Джино сказал, что только проводит друга до его жилья. По дороге он заметил вскользь, просто, без малейшего недоброжелательства:

— Пожалуй, ты прав. Я больше не стану водить в дом людей. Не вижу, почему с английской женой надо обращаться не так, как с итальянской. Ведь мы в Италии.

— Ты очень умно говоришь! — воскликнул приятель. — Очень умно. Чем ценнее собственность, тем тщательнее следует ее охранять.

Они уже достигли дома, где остановился Спиридионе, но потом дошли до кафе «Гарибальди», где засиделись допоздна и восхитительно провели время.

IV

Раскаяние в содеянном иногда нарастает так постепенно, что невозможно сказать: «Вчера я была счастлива, сегодня несчастна». Ни на одну минуту Лилия не заподозрила, что ее замужество — ошибка. И тем не менее летом и осенью она была несчастлива в той мере, в какой допускал ее характер. Не то чтобы муж обращался с ней плохо, бранил ее. Нет, он просто оставлял ее одну. Утром он уходил по делам. Насколько ей удалось выяснить, «дела» состояли в сидении в аптеке. Обычно он возвращался ко второму завтраку, после чего ложился вздремнуть. Вечером он опять оживал и дышал воздухом на городском валу. Обедал он частенько не дома и редко возвращался раньше полуночи, а то и позже. Бывало, он надолго уезжал из города — в Эмполи, Сиену, Флоренцию, Болонью. Он обожал путешествовать и повсюду заводил друзей. Лилия не раз слыхала, что он очень популярен.

Она начала сознавать, что должна каким-то образом отстоять свои права, но не знала, как это сделать. Ее самоуверенность, которая помогла ей победить Филипа, постепенно убывала. Когда она покидала этот чужой для нее дом, она попадала в чужой город. Если бы, ослушавшись мужа, она отправилась гулять по предместью, то ее окружила бы еще более чужая природа — обширные склоны холмов, покрытые оливковыми рощами и виноградниками, беленые фермы, а вдали снова склоны, оливы и фермы, и на горизонте, на фоне безоблачного неба, — другие провинциальные городишки.

— Какая же это природа? — говорила она. — Да в состонском парке куда больше дикости.

Дикости в этих склонах действительно было мало — их возделывали добрых две тысячи лет. Но все равно и такая природа была пугающей и загадочной, и Лилия так нервничала в этом чуждом ей окружении, что, против обыкновения, даже начала размышлять.

Размышляла она главным образом о своем замужестве. Церемония венчания была торопливой и дорогостоящей, обряды совсем не такие, как в англиканской церкви. Лилия не была по-настоящему религиозной, но порой ее по нескольку часов подряд одолевал самый примитивный страх, она боялась, что вышла замуж «не по-настоящему» и что на том свете ее положение в обществе будет столь же невразумительным, как и в этом мире. Безопаснее было бы проделать все основательно, поэтому в один прекрасный день она последовала совету Спиридионе и приняла католичество или, как она выразилась, веру в святую Деодату. Джино одобрил ее поступок, тоже считая, что так безопасней. Исповедоваться показалось ей забавно, хотя священник оказался глупый старик, и вообще вся затея явилась пощечиной родным в Англии.

Родные, кстати, отнеслись к этой пощечине очень трезво, да, собственно, мало кого это уже теперь волновало. Герритоны для нее как бы перестали существовать, ей даже не разрешили писать письма Ирме (хотя Ирме позволялось изредка писать матери). Миссис Теобалд все больше впадала в детство и, насколько вообще могла твердо стоять на ногах, твердо стала на сторону Герритонов. Мисс Эббот поступила так же. Еженощно Лилия кляла свою вероломную подругу, которая сперва сказала, что брак все «образует» и Герритонам придется с ним примириться, а потом, при первом же намеке на противодействие, в панике сбежала в Англию. С мисс Эббот начинался длинный список тех, кому Лилия никогда не будет писать и кого нельзя простить. Чуть ли не единственный, кто в этом списке не значился, был мистер Кингкрофт, который неожиданно прислал ей нежное и участливое письмо. Поскольку Лилия была уверена, что уж он-то никогда не пересечет канал, она дала в ответном письме волю своему воображению.

Сперва она изредка встречалась с англичанами, так как Монтериано ведь не край света. Одна-две из любопытствующих туристок, которые еще в Англии прослышали о ее ссоре с Герритонами, нанесли ей визит. Лилия была очень оживлена, и дамы признали, что она чужда условностям, а он очарователен, так что все сошло превосходно. Но к маю туристский сезон закончился, и до следующей весны англичан не ожидалось. Как не раз справедливо говорила миссис Герритон, у Лилии не было «собственных ресурсов»: она не любила музыки, не любила читать, трудиться. Судьба выпустила ее в жизнь с одним удобным качеством — всегда приподнятым, хотя и неровным настроением, которое, смотря по обстоятельствам, оборачивалось либо недовольством, либо шумливостью. Она была нельзя сказать, чтобы покладиста, а скорее труслива, и Джино со всей возможной мягкостью, которой позавидовала бы и миссис Герритон, заставлял ее делать то, что хотел. Сперва ей даже нравилось подчиняться. Но она почувствовала себя уязвленной, когда поняла, что это не игра и другим он быть и не может. Воля у него была вполне сильная, когда он решал пустить ее в ход, и он без колебаний применил бы замки и засовы, чтобы принудить ее к послушанию. В нем скрывалось предостаточно жестокости, и однажды Лилия соприкоснулась с ней.

Речь шла все о тех же одиноких прогулках.

— Я всегда гуляла одна в Англии.

— Здесь Италия.

— Да, но я тебя старше, я и решаю.

— А я твой муж, — ответил он, улыбаясь.

Они как раз покончили со вторым завтраком, и ему хотелось спать. Его было никак не вывести из благодушного состояния. Наконец Лилия, совсем рассердившись, заявила:

— Зато деньги мои.

Вид у него сделался испуганный. Теперь настал момент самоутвердиться. Она повторила ту же фразу. Он встал со стула.

— И изволь быть повежливее, — продолжала она, — а то вряд ли тебе придется по вкусу, если я перестану выписывать чеки.

Она не очень-то умела читать в мыслях, но тут не на шутку встревожилась. Как она потом рассказывала Перфетте: «На нем и одежда вся как-то перекосилась — стала где велика, где мала».

Исказилось не столько лицо, сколько фигура. Плечи пригнулись вперед, так что пиджак на спине пошел складками и рукава сделались коротки. Руки как будто выросли. Он обогнул стол и двинулся к ней, она отпрыгнула и выставила перед собой стул, напуганная до того, что не могла ни убежать, ни заговорить. Он уставился на нее круглыми неподвижными глазами и медленно протянул к ней левую руку.

Послышались шаги Перфетты. Он очнулся и, повернувшись, молча ушел в свою комнату.

— Что с ним? — вскрикнула Лилия, чувствуя, что вот-вот упадет в обморок. — Он болен… болен.

Перфетта, выслушав неполное описание происшедшего, с подозрением посмотрела на Лилию.

— Что вы ему сказали? — Перфетта перекрестилась.

— Ничего особенного, — ответила Лилия и тоже перекрестилась.

Так обе женщины отдали дань почтения своему разгневанному господину.

Таким образом, Лилии стало ясно, что Джино женился на ней ради денег. Но испуг ее был так силен, что для презрения не осталось места. Раскаяние его тоже было пугающим, он и сам струсил, просил у нее прощения, валялся в ногах, обнимал, бормотал: «Я был не я», пытался определить чувства, которых не понимал. Он не выходил из дому три дня, совершенно больной, разбитый физически. Но раскаяние раскаянием, а он укротил ее, и больше она не повторяла своей угрозы.

Быть может, он держал ее строже, чем того требовали обычаи. Но он был очень молод и не желал, чтобы говорили, будто он не умеет обращаться с леди или справляться с женой. К тому же собственное его положение в обществе было в высшей степени неопределенным. Даже в Англии зубной врач — несносное существо, которое с трудом поддается классификации. Дантист есть что-то среднее между специалистом и ремесленником, он стоит чуть пониже врача, то ли где-то среди аптекарей, то ли еще ниже. Сын итальянского зубного врача прекрасно понимал это. Самому ему было все равно, он заводил знакомства с кем хотел, ибо ему выпала удача родиться великолепным гордым созданием — мужчиной. Но жене его лучше было не общаться ни с кем, чем общаться с кем попало. Уединение — вот что достойно и надежно. Произошла короткая схватка между социальными идеалами Севера и Юга, и Юг победил.

Было бы похвально, если бы он был так же строг к себе. Но он ни разу не задумался о том, чтобы быть последовательным в этом вопросе. Его нравственность ничем не отличалась от нравственности любого заурядного южанина; попав благодаря женитьбе в положение джентльмена, он не понимал, почему бы ему не продолжать вести себя как южанину. Конечно, будь Лилия иной, утверди она свои права, прибери его к рукам, он, быть может (хотя едва ли), стал бы ей хорошим мужем и хорошим человеком. Во всяком случае, он вполне мог бы усвоить позицию англичанина, чьи нормы поведения выше, чем у итальянца, даже тогда, когда повадки те же. Но будь Лилия иной, она, вероятно, и не вышла бы за него замуж.

Его неверность, которую она открыла по чистой случайности, уничтожила те крохи самоудовлетворения, которые оставила ей жизнь. Это открытие окончательно сломило ее, она рыдала и билась в объятиях у добросердечной Перфетты. Перфетта отнеслась к ней сочувственно, но предупредила, чтобы Лилия остерегалась упрекать Джино, а то он разбушуется. Лилия согласилась с ней отчасти потому, что боялась его, отчасти потому, что то был единственный способ сохранить свое достоинство. Ради него она пожертвовала всем: дочерью, родными, друзьями, удобствами и преимуществами цивилизованной жизни. Теперь, если бы она даже нашла в себе мужество порвать с Джино, ее никто не принимал бы. Герритоны постарались так навредить ей в общественном мнении, что все ее друзья постепенно отошли от нее. Оставалось жить смиренно, стараться заглушить в себе все чувства и своей веселостью попробовать исправить отношения. «Может быть, если родится ребенок, — думала она, — Джино изменится. Он так хочет сына».

Лилия вопреки себе поднялась на трагическую высоту, ибо есть ситуации, при которых вульгарность отступает. Лилия сравнялась в наших глазах с Корделией и Имогеной.

Она часто плакала, отчего делалась некрасивой и постаревшей, к немалому огорчению своего супруга. Чем реже он ее видел, тем ласковее вел себя, и она принимала его ласковость без обиды, даже с благодарностью — такой она стала покорной. Она не испытывала к нему ненависти, как прежде не испытывала любви. Лишь когда она бывала возбуждена, проявлялась видимость того или иного чувства. Ее считали своевольной, но, в сущности, глупость делала ее холодной.

Страдание, однако, мало зависит от темперамента, и едва ли умнейшая из женщин страдала бы больше, чем Лилия.

Что касается Джино, то мальчишеское в нем не исчезало, и он нес свои грехи, как перышко. Излюбленным его высказыванием было: «Э-э, каждый должен жениться. Спиридионе не прав, надо его переубедить. Только когда женишься, по-настоящему оценишь все удовольствия и возможности, которые предоставляет жизнь».

С этими словами он надевал фетровую шляпу, заламывал ее столь же безошибочно в нужном месте, как безошибочно немец заламывает шляпу не там, где надо, и уходил из дому.

Как-то вечером, оставшись опять одна, Лилия не вытерпела. Стоял сентябрь. Состон в это время как раз заполнялся людьми после летних вакаций. Соседи забегали друг к другу. Происходили велосипедные гонки. Обычно тридцатого миссис Герритон устраивала в саду ежегодный базар в пользу церковно-миссионерского общества. И представить себе было невозможно, что где-то существует такая свободная, счастливая жизнь. Лилия вышла в лоджию. Лунное сияние, звезды на бархатисто-лиловом небе. В такую ночь стены Монтериано — великолепное зрелище. Но окна дома выходили на другую сторону. В кухне чем-то гремела Перфетта. Чтобы спуститься вниз, надо было пройти мимо кухни. Но если подняться по лестнице на чердак, куда никогда никто не заглядывал, и отпереть дверь, то попадаешь на квадратную террасу на холме за домом. Там можно было погулять десять минут на свободе в одиночестве.

Ключ лежал в кармане лучшего костюма Джино, того самого, английского покроя, который Джино никогда не надевал. Ступеньки заскрипели, ключ заскрежетал, но Перфетта становилась глуховата. Крепостные стены были прекрасны, но их покрывала тень. Чтобы увидеть их в лунном свете, нужно было выйти на другую сторону города. Лилия с беспокойством оглянулась на дом и — пустилась в путь.

Идти было легко, за валом шла тропинка. Встречные вежливо желали ей доброй ночи. Она не надела шляпы, и ее принимали за крестьянку. И вот она уже очутилась с той стороны, где стены освещались луной и грубые башни превратились в колонны из серебра с чернью, а вал — в жемчужную цепь. Она не очень глубоко чувствовала красоту, но была сентиментальной и потому заплакала: тут, где высокий кипарис прерывал монотонное кольцо олив, сидела она с Джино мартовским днем, положив ему голову на плечо, а Каролина сосредоточенно рисовала пейзаж. За углом находились Сиенские ворота, оттуда начиналась дорога в Англию. Лилия слышала громыхание дилижанса, который поспевал к ночному поезду в Эмполи. В следующую минуту дилижанс поравнялся с ней, так как дорога сворачивала сюда, перед тем как начать долгий извилистый путь под уклон.

Возница придержал лошадей и пригласил ее сесть. Он не знал, кто она, и думал, что ей нужно на станцию.

— Non vengo! — отозвалась она.

Он пожелал ей доброй ночи и стал поворачивать. Она увидела, что дилижанс пуст.

— Vengo!…

Голос ее прервался, кучер не услышал. Лошади пошли ровным шагом.

— Vengo! Vengo!

Возница запел и не расслышал ее. Она побежала за экипажем, крича, чтобы кучер остановился, что она поедет, но громыхание колес заглушило ее крики, расстояние между нею и дилижансом все увеличивалось. В лунном свете спина возницы казалась черной и квадратной. Обернись он на миг — и она была бы спасена. Она бросилась прямо по склону, срезая поворот, спотыкаясь о крупные, твердые, как камни, комья земли, валявшиеся между неизменными оливами. Лилия опоздала: дилижанс успел с грохотом промчаться мимо, вздымая удушливые клубы пыли. Больше она не кричала, так как вдруг почувствовала дурноту и потеряла сознание. Очнулась она посреди дороги. Она лежала в пыли, пыль набилась ей в глаза, в рот, в уши. Почему-то пыль ночью кажется очень страшной.

— Что я буду делать? — простонала она. — Как он рассердится!

И, окончательно сдавшись, она медленно побрела обратно в плен, отряхивая на ходу платье.

Ей снова не повезло. То был один из редких вечеров, когда Джино явился домой рано. Он бушевал на кухне, выкрикивал бранные слова и швырял тарелки. Перфетта рыдала в углу, накинув на голову фартук. Увидев Лилию, он обрушил на нее поток разнообразных упреков. На этот раз он рассвирепел гораздо больше, чем в тот день, когда молча надвигался на нее из-за стола, но был совсем не так страшен. И на этот раз Лилия почерпнула из своей нечистой совести больше храбрости, чем когда-либо из чистой. Ее охватило возмущение, она больше не боялась его и, видя в нем жестокого, недостойного, лицемерного, беспутного выскочку, не осталась в долгу. Перфетта только вскрикивала, ибо Лилия отвела душу, высказав все-все, что знала о нем и что про него думала. Он стоял пристыженный, разинув рот. Весь его гнев улетучился, он чувствовал себя дураком. Он оказался по всем правилам прижат к стенке. Где это видано, чтобы муж так глупо попался? Когда она кончила, он словно онемел, потому что она говорила правду. Но вдруг до него дошла нелепость его положения, и он — увы! — захохотал, как если бы увидел все это на сцене.

— Тебе… смешно? — запинаясь, выдавила из себя Лилия.

— Ну как тут удержаться? — воскликнул он. — Я-то думал, ты ничего не знаешь, не замечаешь… я обманулся… я побежден. Сдаюсь, не будем больше об этом говорить.

И, тронув ее за плечо, как добрый товарищ, от души забавляющийся и в то же время раскаивающийся, он с улыбкой выбежал из комнаты, бормоча что-то себе под нос.

Перфетта разразилась поздравлениями.

— Какая вы храбрая! И какая удача! Он больше не сердится! Он простил вас!

Ни Перфетта, ни Джино, ни сама Лилия так и не поняли, почему же дальше все сложилось столь неудачно. До самого конца он был уверен, что ласковое обращение и немножко внимания с легкостью поправят дело. Жена его была вполне обыкновенная женщина, почему бы ее понятиям не совпадать с его собственными? Никто из них не догадался, что столкнулись не просто разные индивидуальности, а разные нации. Многочисленные поколения предков, и хороших, и плохих, и средних, не позволяли итальянцу рыцарственно относиться к северной женщине, а северянке — простить южанина. Все это можно было предвидеть, и миссис Герритон предвидела это с самого начала.

Пока Лилия гордилась своими высокими принципами, Джино простодушно удивлялся, почему она не хочет помириться с ним. Он ненавидел все неприятное, жаждал сочувствия, но не решался жаловаться кому-нибудь в городе на семейные неурядицы, боясь, как бы их не приписали его неопытности. Он поделился своими проблемами со Спиридионе, и тот прислал философское письмо, помощи от которого было мало. Другой близкий друг, на которого Джино уповал больше, отбывал военную службу в Эритрее или где-то в столь же отдаленном пункте. Было бы слишком долго объяснять ему все в письме. Да и какой прок от писем? Письмо не заменит друга.

Лилия, во многом похожая на своего мужа, тоже жаждала мира и сочувствия. В тот вечер, когда он посмеялся над ней, она в каком-то чаду схватила бумагу и перо и села писать страницу за страницей, разбирая его характер, перечисляя недостатки, пересказывая целиком их разговоры, прослеживая причины своего несчастья… Она задыхалась от волнения, писала, почти не думая, еле различая написанное, но тем не менее достигла такого пафоса, такой высоты стиля, что ей мог бы позавидовать опытный стилист. Письмо было написано в форме дневника, и, лишь закончив его, Лилия поняла, для кого писала.

«Ирма, родная Ирма, письмо это тебе. Я чуть не забыла, что у меня есть дочь. Письмо огорчит тебя, но я хочу, чтобы ты знала все. Чем раньше ты об этом узнаешь, тем лучше. Да благословит и сохранит тебя Бог, моя драгоценная. Да благословит он твою несчастную мать».

К счастью, письмо попало в руки миссис Герритон. Она перехватила его и вскрыла у себя в спальне. Минута промедления — и безмятежное детство Ирмы было бы отравлено навсегда.

Лилия получила короткую записку, написанную Генриеттой, где матери еще раз запрещалось писать прямо к дочери и в конце выражалось формальное соболезнование. Лилия была вне себя от горя.

— Спокойнее, спокойнее! — уговаривал ее муж. Они сидели вдвоем в лоджии, когда пришло письмо. Он теперь просиживал возле нее часами, озадаченно глядя на нее, но ни в чем не раскаиваясь.

— Пустяки. — Она вошла в комнату, порвала записку и села писать другое письмо, очень короткое, суть которого сводилась к «приди и спаси меня».

Не слишком приятно видеть, как жена твоя пишет кому-то письмо и плачет, особенно если сознаешь, что, в общем, обращаешься с ней разумно и ласково. Не очень приятно, заглянув ей случайно через плечо, увидеть, что она пишет мужчине. И не стоит грозить мужу кулаком, выходя из комнаты и думая, что он целиком поглощен сигарой.

Лилия сама отнесла письмо на почту, но в Италии так легко все уладить. Почтальон был приятелем Джино, и мистер Кингкрофт так и не получил письма.

Она перестала надеяться на перемены, заболела и всю осень пролежала в постели. Джино совершенно потерял голову. Она знала почему: он хотел сына. Ни о чем другом он теперь не мог ни говорить, ни думать. Стать отцом существа, подобного себе, — желание это властно завладело им, но он даже не очень отчетливо сознавал его властность, так как оно было его первым по-настоящему сильным желанием, первой пылкой мечтой. Влюбленность была для него всего лишь таким же преходящим физическим ощущением, какое вызывают солнечное тепло, прохлада воды — по сравнению с божественной мечтой о бессмертии. «Я продолжаюсь». Он ставил свечки святой Деодате, так как в трудные моменты жизни всегда делался религиозным; иногда шел в церковь и молился, обращая к святой Деодате неуклюжие, грубоватые просьбы простой души. Повинуясь порыву, он созвал всех родных, чтобы они скрасили ему это трудное время, и в затемненной комнате перед Лилией мелькали чужие лица.

— Любовь моя! — повторял он. — Бесценная моя, будь спокойна. Я никого не любил, кроме тебя.

И она, зная теперь все, кротко улыбалась, сломленная, не в силах ответить язвительно.

Перед самыми родами он поцеловал ее и сказал:

— Всю ночь я молился, чтобы родился мальчик.

Незнакомая нежность вдруг шевельнулась в ее груди, и она ответила слабым голосом:

— Ты и сам мальчик, Джино.

И он проговорил:

— Значит, мы будем братьями.

Он лежал на полу, прижавшись головой к дверям ее комнаты, точно пес. Когда из комнаты вышли, чтобы сообщить ему радостную весть, он был почти без сознания, лицо его было залито слезами.

Кто-то сказал Лилии:

— Превосходный мальчик!

Но она, дав сыну жизнь, умерла.

V

В то время, когда умерла Лилия, Филипу Герритону было двадцать четыре года — весть о ее смерти достигла Состона как раз в день его двадцатичетырехлетия. То был высокий молодой человек хилого сложения; для того чтобы он сносно выглядел, пришлось благоразумно подбить плечи у его пиджаков. Он был скорее дурен собой, в лице его странным образом смешались удачные и неудачные черты. Высокий лоб, крупный благородный нос, в глазах наблюдательность и отзывчивость. Но ниже носа — полная неразбериха, и те, кто считал, что судьбу определяют рот и подбородок, глядя на Филипа, покачивали головами.

Будучи мальчиком, Филип остро сознавал эти свои недостатки. Еще в школе, когда, бывало, его дразнили и задирали, он убегал в дортуар, долго изучал свое лицо в зеркале, вздыхал и говорил: «Слабовольное лицо. Никогда мне не пробить себе дороги в жизни». С годами, однако, он стал то ли менее робок, то ли более самодоволен. Он обнаружил, что в мире для него, как и для всех, найдется укромное местечко. Твердость характера могла прийти позднее, а возможно, ей просто не было еще случая проявиться. Он по крайней мере обладал чувством красоты и чувством юмора — двумя весьма ценными качествами. Чувство красоты развилось раньше. Из-за него в двадцатилетнем возрасте Филип носил пестрые галстуки и мягкую фетровую шляпу, опаздывал к обеду оттого, что любовался закатом, и заразился любовью к искусству, начиная с Берн-Джонса и кончая Праксителем. В двадцать два года он побывал в Италии вместе с какими-то родственниками и там вобрал в себя как единое эстетическое целое оливы, голубое небо, фрески, сельские постоялые дворы, святых, крестьян, мозаики, статуи и нищих. Он вернулся домой с видом пророка, который либо преобразует Состон, либо отвергнет его. Весь нерастраченный пыл и вся энергия довольно одинокой души устремились в одно русло — он стал поборником красоты.

Вскоре все это кончилось. Ни в Состоне, ни внутри самого Филипа ровно ничего не произошло. Он шокировал с полдюжины состонцев, вступал в перебранки с сестрой и спорил с матерью. И пришел к выводу, что сделать ничего нельзя, — он не знал, что любовь к истине и просто человеческая любовь иногда одерживают победу там, где любовь к красоте терпит неудачу.

Несколько разочарованный, немного утомленный, но сохранивший свои эстетические идеалы, он продолжал жить безбурной жизнью, все более полагаясь на свой второй дар — чувство юмора. Если он и не мог преобразовать мир, то мог хотя бы осмеивать его, достигая таким путем интеллектуального превосходства. Он где-то вычитал, что смех — признак душевного здоровья, и уверовал в это. И он самодовольно смеялся, пока замужество Лилии не разбило в пух и прах его самодовольство. Италия, страна красоты, погибла для него навсегда. Она не в силах была сделать лучше людей, которые там жили, или их взгляды. Более того, на ее почве произрастали жадность, жестокость, глупость и, что еще хуже, вульгарность. На ее почве, под ее влиянием, глупая женщина вышла замуж за плебея. Филип возненавидел Джино за то, что тот погубил его жизненный идеал, и теперь свершившаяся убогая трагедия причинила ему муки — но муки не сочувствия, а окончательной утраты иллюзий.

Разочарование его было на руку миссис Герритон; она радовалась, что в это нелегкое для нее время семья сплотилась.

— Как вы думаете, должны мы надеть траур? — Она всегда спрашивала у детей совета, если находила это нужным.

Генриетта полагала, что должны. Она безобразно третировала Лилию, пока та была жива, но считала, что мертвые заслуживают внимания и сочувствия.

— В конце концов, она страдала. После того письма я несколько ночей не спала. Вся эта история напоминает одну из отвратительных современных пьес, где нет правых. Если надеть траур, значит, надо сказать Ирме.

— Естественно, надо сказать Ирме! — вставил Филип.

— Естественно, — подтвердила мать. — Но все же незачем говорить ей о замужестве Лилии.

— Не согласен с тобой. И потом, она не могла чего-то не заподозрить.

— Надо полагать. Но она никогда не любила мать, и, кроме того, девятилетние девочки не умеют рассуждать логически. Она воображает, что мать уехала в длительную поездку. Важно, очень важно, чтобы девочка не испытала потрясения. Жизнь ребенка зависит от того идеального представления о родителях, какое у него сложилось! Разрушьте этот идеал, и все пойдет прахом: нравственность, поведение — буквально все. Абсолютная вера во взрослых — вот на чем строится воспитание. Потому-то я и старалась никогда не говорить плохо о бедной Лилии при Ирме.

— Ты забываешь о младенце. Уотерс и Адамсон пишут, что там родился младенец.

— Надо сообщить миссис Теобалд, но она не в счет. Она дряхлеет с каждым днем. Даже не видится теперь с мистером Кингкрофтом. Я слыхала, что он, слава Богу, утешился другой.

— Ведь когда-нибудь девочка должна узнать, — не сдавался Филип, раздосадованный сам не зная чем.

— Чем позднее, тем лучше. Она же все время развивается.

— А вы не боитесь, что все это может плохо сказаться?

— На Ирме? Почему?

— Скорее на нас. На нашей нравственности и нашем поведении. Не уверен, что постоянное утаивание правды повлияет на эти качества благотворно.

— Совершенно незачем все так выворачивать, — недовольно заметила Генриетта.

— Ты права, незачем, — решила мать. — Будем придерживаться главного. Ребенок тут ни при чем. Миссис Теобалд не станет ничего предпринимать, а нас это не касается.

— Но это, несомненно, повлечет разницу в деньгах, — заметил сын.

— Нет, дорогой, почти никакой. Покойный Чарлз предусмотрел в завещании любые случайности. Деньги перейдут к тебе и Генриетте как опекунам Ирмы.

— Превосходно. А итальянец что получит?

— Все деньги жены. Но тебе же известно, какую сумму это составляет.

— Отлично. Значит, наша тактика — не говорить о младенце никому, даже мисс Эббот.

— Вне всякого сомнения, такой путь будет самым правильным, — подтвердила миссис Герритон, заменив слово «тактика» на «путь» ради Генриетты. — И почему, собственно, мы обязаны говорить Каролине?

— Она как-никак замешана в это дело.

— Наивное существо. Чем меньше она об этом знает, тем лучше для нее. Мне ее очень жаль. Вот уж кто страдал и покаялся. Она буквально разрыдалась, когда я ей пересказала самую малость из того ужасного письма. Никогда не видела такого искреннего раскаяния. Простим ей и забудем. Не стоит ворошить прошлое. Не будем ее беспокоить.

Филип не усмотрел логики в рассуждениях матери, но почел за лучшее не поправлять ее.

— Отныне грядет Новая Жизнь. Помнишь, мама, так мы сказали, когда проводили Лилию?

— Да, милый. Но сейчас действительно наступает новая жизнь, потому что мы все единодушны. Тогда ты еще был ослеплен Италией. Ее картины и церкви, безусловно, красивы, но судить о стране мы все-таки можем только по людям.

— К сожалению, это верно, — печально ответил он. И поскольку тактика была определена, пошел побродить в одиночестве.

К тому времени, когда он вернулся, произошли два важных события: о смерти Лилии сообщили Ирме, а также мисс Эббот, которая как раз зашла с подпиской в пользу бедных.

Ирма поплакала, задала несколько вполне разумных вопросов и много вполне бестолковых и удовлетворилась уклончивыми ответами. На счастье, в школе ожидалась раздача наград, и это событие вкупе с предвкушением нового траурного платья отвлекло ее от того факта, что Лилия, которой и так давно нет, теперь и вовсе не вернется.

— Что касается Каролины, — рассказывала миссис Герритон, — то я просто испугалась. Она была совершенно убита и ушла вся в слезах. Я утешала ее как могла, поцеловала ее. Теперь трещина между нами окончательно срослась.

— Она не задавала никаких вопросов? Я имею в виду, о причине смерти?

— Задавала. Но она изумительно деликатна. Заметив, что я о чем-то умалчиваю, она перестала расспрашивать. Видишь ли, Филип, могу сказать тебе то, чего не могла при Генриетте: у Генриетты совсем нет гибкости. Ведь мы не хотим, чтобы в Состоне прослышали о ребенке. Всякий покой и уют будут утрачены, если нам начнут докучать расспросами.

Мать умела с ним обращаться — он горячо с ней согласился.

Несколько дней спустя, едучи в Лондон, он случайно попал в один вагон с мисс Эббот и все время испытывал приятное чувство оттого, что осведомлен лучше ее. В последний раз они вместе совершали путешествие из Монтериано через Европу. От путешествия у него осталось самое отвратительное воспоминание, и теперь, по ассоциации, Филип ожидал повторения того же.

Он был поражен. Мисс Эббот за то время, что они ехали от Состона до Черинг-Кросса, обнаружила качества, которых он не мог у нее и заподозрить.

Не будучи по-настоящему оригинальной, она проявила похвальный ум, и, хотя по временам бывала бестактной и даже невежливой, он почувствовал, что перед ним личность, которую стоило бы развивать.

Сперва она раздражала его. Они поговорили, само собой разумеется, о Лилии, потом она вдруг прервала поток общих соболезнующих слов и сказала:

— Все это не только трагично, но и необъяснимо. И самое необъяснимое во всей этой истории — это мое поведение.

Впервые она упомянула о своем недостойном поведении.

— Не будем вспоминать об этом, — сказал он. — Все кончено. Не стоит ворошить прошлое. Из нашей жизни это ушло.

— Потому-то я и могу сейчас говорить свободно и рассказать вам все, что давно хотелось. Вы считали меня глупой, сентиментальной, безнравственной сумасбродкой, но вы и не представляете себе, до какой степени я виновата.

— По правде говоря, я давно об этом не думаю, — мягко возразил Филип.

Он и так знал, что натура она, в сущности, благородная и честная, она могла и не объяснять ничего.

— В первый же наш вечер в Монтериано, — упорно продолжала она, — Лилия ушла прогуляться одна, увидела итальянца в живописной позе на стене и влюбилась. Одежда на нем была поношенная, и Лилия тогда не знала еще и того, что он сын зубного врача. Надо вам сказать, за время нашего с ней путешествия я и раньше сталкивалась с подобными вещами, раза два мне уже приходилось отгонять от нее поклонников.

— Да, именно на вас мы и рассчитывали, — с неожиданной резкостью проговорил Филип (в конце концов, сама напросилась).

— Знаю, — ответила она так же резко. — Лилия виделась с ним еще несколько раз, и я поняла, что пора вмешаться. Как-то вечером я позвала ее к себе в спальню. Она испугалась, так как знала, о чем пойдет речь и как я умею быть строга. «Вы его любите? — спросила я. — Да или нет?» Она ответила: «Да». — «Почему бы вам не выйти за него замуж, если вы уверены, что будете с ним счастливы?»

— Вот как? Вот как? — взорвался Филип, будто сцена эта произошла лишь накануне. — Вы много лет знали Лилию. Не говоря уже обо всем прочем — разве способна она решить, будет она счастлива или нет?

— А вы хоть раз дали ей решить самой? — вспыхнула мисс Эббот. — Простите, я, кажется, вам нагрубила, — добавила она, стараясь сдержаться.

— Скажем, вы неудачно выразились, — проговорил Филип, всегда прибегавший к сухой саркастической манере, когда бывал сбит с толку.

— Дайте мне кончить. На другое утро я разыскала синьора Кареллу и задала ему тот же вопрос. Он… словом, он изъявил полную готовность. Вот и все.

— А телеграмма? — Филип с презрительным видом уставился в окно.

До сих пор голос ее звучал жестко, то ли из самобичевания, то ли из самозащиты. Сейчас в голосе послышалась несомненная печаль.

— Ах да, телеграмма! То был дурной поступок. И виновата тут больше Лилия. Она струсила. Надо было сообщить правду. Но, солгав, я совсем растерялась. На станцию я ехала с намерением открыть всю правду по дороге, но из-за нашей первой лжи у меня не хватило духу. А когда вы уезжали, у меня не хватило духу остаться, и я поехала с вами.

— Вы в самом деле хотели остаться?

— Во всяком случае, на какое-то время.

— А новобрачных такое положение устроило бы?

— Да. Лилия нуждалась во мне… Он же… не могу отделаться от ощущения, что могла бы оказать на него влияние.

— Я в таких вещах профан, — заметил Филип, — но я считаю, что своим присутствием вы не упростили бы создавшегося положения.

Его язвительность пропала втуне. Она с безнадежностью смотрела в окно на густо застроенную, но мало обработанную местность. Потом сказала:

— Ну вот, я все объяснила.

— Простите, мисс Эббот, вы описали, но никак не объяснили свое поведение.

Он ловко поддел ее и ждал, что она смутится и сдастся. К его удивлению, она возразила не без яда:

— Объяснение наскучило бы вам, мистер Герритон, оно затрагивает другие темы.

— Сделайте одолжение!

— Я, знаете ли, ненавидела Состон.

Он пришел в восторг.

— Так и я тоже! И сейчас ненавижу. Великолепно. Продолжайте.

— Я ненавидела праздность, тупость, респектабельность, суетное бескорыстие.

— Суетную корысть, — поправил Филип. Психология жителей Состона давно являлась предметом его изучения.

— Нет, именно суетное бескорыстие, — возразила она. — Я тогда думала, что все у нас заняты принесением жертв во имя чего-то, чего не уважают, чтобы угодить людям, которых не любят. Они просто не умеют быть искренними и, что не менее скверно, не умеют получать удовольствие от жизни. Так я думала, пока жила в Монтериано.

— Помилуйте, мисс Эббот! Почему вы мне раньше этого не сказали? Продолжайте думать так же! Я во многом согласен с вами. Великолепно!

— Ну вот, а Лилия, — продолжала она, — несмотря на кое-какие, с моей точки зрения, недостатки, обладала способностью наслаждаться жизнью с полной искренностью. Джино мне показался замечательным, молодым, сильным, и сильным не только телом. И тоже искренним, как дитя. Если им хотелось пожениться, почему бы им этого не сделать? Почему бы ей не порвать с той иссушающей жизнью, где она обречена идти по одной и той же колее до самой смерти, делаясь все более и более несчастной, а главное — безучастной? Конечно, я была не права. Она просто сменила одну колею на другую — хуже первой. А он… вы знаете его лучше, чем я. Никогда больше не стану судить о людях. И все-таки я уверена: когда мы встретили его, в нем было что-то хорошее. Лилия — и как это у меня язык поворачивается! — вела себя трусливо. Совсем юный, он обещал превратиться в прекрасного взрослого мужчину. Так я считала. Наверное, Лилия испортила его. Единственный-то раз я восстала против общепринятого, и что из этого получилось! Вот вам и объяснение.

— И очень любопытное, хотя мне и не все понятно. Например, вам не приходила в голову разница в их общественном положении?

— Мы как будто с ума сошли, мы были опьянены бунтом. Здравый смысл в нас молчал. А вы, как только вы приехали, так сразу угадали и предугадали все.

— Едва ли. — Филипа покоробило, что его похвалили за здравый смысл. Ему вдруг показалось, что мисс Эббот более чужда условностям, чем он.

— Надеюсь, вы понимаете, — закончила она, — почему я обеспокоила вас таким длинным рассказом. Женщины, как я слышала на днях из ваших уст, не успокоятся, пока во всеуслышание не покаются в своих прегрешениях. Лилия умерла, муж ее изменился к худшему — и все по моей вине. И это удручает меня больше всего, мистер Герритон: единственный раз я вмешалась в «подлинную жизнь», как говорит мой отец, — и смотрите, что наделала! Прошлой зимой я словно открыла для себя красоту, великолепие жизни и не знаю что еще. Когда наступила весна, мне захотелось бороться против всего, что я возненавидела: против посредственности, тупости, недоброжелательства, против так называемого «общества». Там, в Монтериано, я дня два буквально презирала общество. Я не понимала, что все эти вещи незыблемы и, если пойти против них, они сокрушат нас. Благодарю вас за то, что выслушали столько чепухи.

— Отчего же, я вполне сочувствую всем вашим мыслям, — ободряюще проговорил Филип. — И это не чепуха, года два назад я сказал бы то же самое. Но теперь взгляды мои переменились, и надеюсь, что и ваши подвергнутся перемене. Общество действительно незыблемо… до какой-то степени. Но ваша подлинная, внутренняя жизнь целиком принадлежит вам, и ничто не может повлиять на нее. Нет такой силы на свете, которая могла бы помешать вам порицать и презирать посредственность, ничто не может запретить вам укрыться в мир красоты и великолепия, то есть в мир мыслей и взглядов, которые и составляют подлинную жизнь, вашу жизнь.

— Ничего подобного я еще не испытала. Конечно же, я и моя жизнь — там, где я живу.

Типично женская неспособность мыслить философски. Но все-таки она развилась в индивидуальность, надо встречаться с ней почаще.

— Против незыблемой посредственности есть еще одно утешительное средство, — сказал он, — встретить товарища по несчастью. Надеюсь, что сегодня — только первая из наших многочисленных бесед.

Она ответила что-то вежливое. Поезд остановился у Черинг-Кросса, они простились, он отправился на утренний спектакль, она — покупать нижние юбки для дородных жен бедняков. Но мысли ее блуждали далеко: пропасть между нею и мистером Герритоном, которая и всегда-то представлялась ей глубокой, теперь показалась и вовсе непреодолимой.

Все эти события и разговоры происходили на Рождество. Последовавшая Новая Жизнь длилась около семи месяцев. Затем небольшое происшествие, незначительное, но досадное, положило ей конец.

Ирма коллекционировала открытки с картинками, и миссис Герритон с Генриеттой сперва сами проглядывали почту, чтобы девочке не попалось в руки что-нибудь вульгарное. На этот раз сюжет был совершенно безобидный — какие-то полуразвалившиеся фабричные трубы; Генриетта уже собиралась отдать открытку племяннице, как вдруг в глаза ей бросилась надпись на полях. Генриетта вскрикнула и швырнула открытку в камин. Стоял июль, камин, естественно, не топился, поэтому Ирма подскочила к камину и выхватила открытку.

— Как ты смеешь! — взвизгнула тетка. — Гадкая девчонка! Дай сюда!

На ее несчастье, миссис Герритон не было в комнате. Ирма, не очень-то слушавшаяся Генриетту, носилась вокруг стола и читала вслух: «Вид несравненного города Монтериано — от маленького брацца».

Глупая Генриетта поймала племянницу, надрала ей уши и разорвала открытку на клочки. Ирма заревела от боли и принялась негодующе вопить: «Какой такой маленький братец? Почему мне ничего не говорили? Бабушка, бабушка! Где мой маленький братец? Где мой…»

Тут в комнату влетела миссис Герритон со словами:

— Пойдем со мной, милочка, я тебе расскажу. Ты уже теперь большая, пора тебе знать.

После разговора с бабушкой Ирма вернулась вся в слезах, хотя, по правде говоря, узнала немного. Но и это немногое полностью завладело ее воображением. Она дала слово соблюдать тайну, почему — непонятно. Но что плохого болтать про братца с теми, кто о нем знает?

— Тетя Генриетта! — повторяла Ирма. — Дядя Фил! Бабушка! Как вы думаете, что братец делает сейчас? Он уже умеет играть? Итальянские детки начинают говорить раньше, чем английские? Или же он английский ребеночек, только родился за границей? Ой, как мне хочется его посмотреть, я его научу десяти заповедям и катехизису.

Последнее замечание всякий раз повергало Генриетту в торжественную мрачность.

— Право, Ирма несносна! — воскликнула как-то миссис Герритон. — Бедную Лилию она забыла гораздо быстрее.

— Живой брат интереснее мертвой матери, — задумчиво протянул Филип. — Она может вязать ему носки.

— Нет, хватит! Она им просто бредит. Это становится невыносимым. На днях, ложась спать, она спросила, можно ли ей упоминать его в своих молитвах.

— И ты что?

— Разумеется, разрешила, — холодно ответила миссис Герритон. — Она имеет право молиться о ком хочет. Но сегодня утром она меня вывела из себя, и, боюсь, я не сумела этого скрыть.

— Что же случилось утром?

— Она спросила, можно ли ей молиться за ее, как она выразилась, «нового папу». За итальянца!

— И ты ей позволила?

— Я вышла из комнаты, ничего не ответив.

— Наверное, когда в детстве я пожелал молиться за дьявола, ты испытывала то же самое.

— Он и есть дьявол! — выкрикнула Генриетта.

— О нет, он слишком вульгарен.

— Попрошу тебя не глумиться над религией! — с негодованием отрезала Генриетта. — Подумай о несчастном младенце. Ирма права, что молится за него. Какое вступление в жизнь для ребенка английского происхождения!

— Дорогая сестра, позволь тебя разуверить: во-первых, несносный младенец — итальянского происхождения. Во-вторых, его честь честью крестили в церкви Святой Деодаты, и мощное содружество святых печется о его…

— Не надо, милый. А ты, Генриетта, не будь такой серьезной… когда ты с Ирмой. Она станет еще хуже, если заподозрит, что мы от нее что-то скрываем.

Высокая сознательность Генриетты порой бывала столь же непереносима, что и бунтарство Филипа. Миссис Герритон вскоре устроила так, чтобы ее дочь уехала на шесть недель в Тироль. Они с Филипом остались одни справляться с Ирмой.

Едва им удалось несколько выправить положение, как вдруг несносный младенец опять прислал открытку с картинкой, на сей раз комическую, не слишком приличного свойства. Ирма получила ее, когда взрослых не было дома, и все неприятности начались сначала.

— Не могу постичь, — сказала миссис Герритон, — что побуждает его присылать открытки?

Два года назад Филип ответил бы, что побуждает желание сделать приятное. Нынче он, как и мать, попытался усмотреть в поступках младенца какой-то дурной и коварный умысел.

— Может быть, он догадывается, что мы хотим замять скандал?

— Вполне вероятно. Он знает, что Ирма будет приставать к нам из-за ребенка. Он, возможно, надеется, что мы усыновим ребенка, чтобы успокоить ее?

— Нашел на что надеяться!

— За это время он успеет испортить нравственность девочки. — Миссис Герритон отперла ящик, достала открытку и принялась внимательно ее разглядывать. — Он просит Ирму тоже посылать открытки его сыну.

— С нее станет!

— Я ей не велела, но за ней надо тщательно следить, не подавая, разумеется, виду, что мы ей не доверяем.

Филип начинал входить во вкус материнской дипломатии. Его больше не беспокоили собственная нравственность и поведение.

— Кто же будет следить за ней в школе? Она в любой момент может проболтаться.

— Остается рассчитывать на наше влияние, — ответила миссис Герритон.

Ирма проболталась в тот же день. Против одной открытки она еще могла устоять, но не против двух. Новый маленький братец — это для школьницы бесценное приобретение на поприще чувствительности. А подружки ее как раз пребывали в острой стадии обожания младенцев. Какой счастливицей была та девочка, чей дом изобиловал младенцами: она целовала их, уходя в школу, обладала правом извлекать их из колясок и укачивать на сон грядущий! Та же, что благословенна превыше всех, что прячет своего братца в укромном уголке, где он доступен только ей одной, — та могла пропеть ненаписанную песнь Мариам!

Разве могла Ирма промолчать, когда другие девчонки хвастались двоюродными младенцами и гостящими младенцами, а у нее был маленький братец, который присылал ей через своего папочку открытки?! Она пообещала про него ничего не говорить, но причина была ей непонятна, и она проговорилась. Девочка передала другой девочке, та — своей маме, и тайна вышла наружу.

— Да, да, очень прискорбная история, — объясняла миссис Герритон. — Моя невестка крайне неудачно вышла замуж, вы, вероятно, слыхали. Ребенок, скорее всего, будет воспитываться в Италии. Возможно, его английская бабушка захочет что-нибудь предпринять, но мне об этом ничего не известно. Не думаю, чтобы она забрала его к себе, она не одобряет отца. Для нее это источник страданий.

Миссис Герритон была осторожна и лишь слегка пожурила Ирму за непослушание (восьмой смертный грех, столь удобный для родителей и опекунов). Генриетта — та пустилась бы в ненужные объяснения, начались бы упреки. А так — Ирма устыдилась своего поступка и стала меньше говорить о младенце. Близился конец учебного года, и девочка надеялась получить еще одну награду. Но все-таки камушек покатила она.

Мисс Эббот появилась у них лишь через несколько дней. Миссис Герритон редко встречалась с ней после поцелуя примирения, а Филип — после их совместной поездки в Лондон. По правде говоря, он несколько разочаровался в ней. Похвальная оригинальность больше не проявлялась, он опасался, что мисс Эббот регрессирует. Она пожаловала к ним по поводу сельской больницы (жизнь ее была посвящена скучным актам благотворительности) и, хотя получила уже деньги от Филипа и от его матери, не уходила и продолжала сидеть на стуле с еще более серьезным и деревянным видом, чем обычно.

— Вы, конечно, слыхали? — проговорила миссис Герритон, прекрасно понимая, в чем дело.

— Да, слыхала. Я пришла спросить вас: предприняты ли какие-нибудь меры?

Филип был неприятно поражен. Он не ожидал столь бестактного вопроса. Он уважал мисс Эббот и теперь подосадовал на такой ее промах.

— В отношении ребенка? — любезно осведомилась миссис Герритон.

— Да.

— Насколько я знаю, никаких. Возможно, миссис Теобалд и решилась на что-нибудь определенное, но мне ничего не известно.

— Я имела в виду вас, решились ли вы на что-нибудь определенное?

— Ребенок нам не родственник, — заметил Филип. — Вряд ли от нас требуется вмешательство.

Мать бросила на него нервный взгляд.

— Бедная Лилия была мне когда-то почти дочерью. Я понимаю, что хочет сказать мисс Эббот. Но обстоятельства теперь изменились. Всякая инициатива должна исходить от миссис Теобалд.

— Разве миссис Теобалд не получала всегда инициативу из ваших рук? — спросила мисс Эббот.

Миссис Герритон невольно покраснела.

— В прошлом я действительно давала ей иногда советы. Нынче я не считаю себя вправе ей советовать.

— Так, по-вашему, для ребенка ничего нельзя сделать?

— Вы необычайно добры, проявляя такой неожиданный интерес к нему, — вмешался Филип.

— Я виновата в том, что ребенок появился на свет, — ответила мисс Эббот. — Неудивительно, что он меня интересует.

— Дорогая Каролина, — заключила миссис Герритон, — не надо слишком много размышлять на эту тему. Кто старое помянет… Ребенок должен волновать вас еще меньше, чем нас. А мы о нем даже не упоминаем. Он принадлежит к другому миру.

Мисс Эббот, ничего не ответив, встала и направилась к двери. Ее необыкновенная серьезность встревожила миссис Герритон.

— Разумеется, — добавила она, — если миссис Теобалд придумает какой-то приемлемый выход, а я, признаться, на это неспособна, то я попрошу у нее позволения присоединиться к ней ради Ирмы и разделить с ней издержки.

— Пожалуйста, в таком случае дайте мне знать, я тоже хочу принять участие в расходах.

— Дорогая моя, зачем вам тратиться? Мы не можем этого допустить.

— Если она ничего не предпримет, тоже, пожалуйста, дайте мне знать. Дайте мне знать в любом случае.

Миссис Герритон сочла себя обязанной поцеловать ее на прощание.

— Девица с ума сошла, что ли? — взорвался Филип, как только та удалилась. — В жизни не видел такой потрясающей наглости. Ее надо бы хорошенько высечь и отослать в воскресную школу.

Мать промолчала.

— Разве ты не поняла? Она же угрожает нам. От нее не отделаешься ссылками на миссис Теобалд, она не хуже нас с тобой знает, что та — пустое место. Если мы не будем действовать, она устроит скандал, станет говорить, что мы бросили ребенка на произвол судьбы и прочее. Это, естественно, ложь, но она все равно будет так утверждать. Нет, у милой, приятной, рассудительной Каролины Эббот положительно винтиков не хватает! Я заподозрил это в Монтериано. В прошлом году в поезде у меня тоже возникли кое-какие подозрения. И вот теперь они подтверждаются. Молодая особа не в своем уме.

Мать по-прежнему молчала.

— Хочешь, сейчас же пойду к ней и задам ей перцу? Я бы с удовольствием.

Тихим, серьезным тоном, каким она не говорила с ним давно, миссис Герритон произнесла:

— Каролина вела себя дерзко. Но в том, что она говорит, есть доля истины. Хорошо ли, чтобы ребенок рос в таком месте и с таким отцом?

Филипа передернуло. Мать явно лицемерила. Когда она бывала неискренна с чужими, Филипа это забавляло, но неискренность по отношению к нему действовала на него угнетающе.

— Будем откровенны, — продолжала она, — на нас все-таки тоже лежит ответственность.

— Не понимаю я тебя. Только что ты говорила прямо противоположное. Что ты замышляешь?

В один миг между ними выросла глухая стена. Они перестали быть согласными единомышленниками. Миссис Герритон заняла какую-то позицию, которая была то ли выше, то ли ниже его понимания.

Его замечание задело ее.

— Замышляю? Я обдумываю, не должна ли я усыновить ребенка. Неужели это недостаточно ясно?

— И эти размышления — результат нескольких идиотских высказываний мисс Эббот?

— Именно. Я повторяю, поведение ее неслыханно дерзко. И тем не менее она указала мне на мой долг. Если мне удастся отнять дитя бедной Лилии у этого отвратительного человека, который сделает из мальчика паписта или язычника и уж непременно развратника, то я этого добьюсь.

— Ты говоришь, как Генриетта.

— Ну и что? — Ее, однако, бросило в краску от этого оскорбления. — Можешь даже сказать — как Ирма. Девочка оказалась проницательнее нас всех. Она мечтает получить братца. И она его получит. На этот раз я действую под влиянием момента, ну и пусть.

Филип не сомневался, что она действует отнюдь не под влиянием момента, но не посмел это высказать. Его пугала материнская властность. Всю свою жизнь он был марионеткой в ее руках. Она позволила ему боготворить Италию и преобразовывать Состон так же, как позволила Генриетте принадлежать к евангелической церкви. Она разрешала Филипу болтать сколько душе угодно. Но когда ей было что-то от него нужно, она своего добивалась.

Она пугала его, но не вселяла к себе почтения. Он видел, что жизнь ее лишена смысла. На что уходила вся ее дипломатия, лицемерие, неисчерпаемые запасы пропадавшей втуне энергии? Сделался ли от этого кто-нибудь лучше или счастливее? Принесло ли это счастье хотя бы ей самой? Генриетта с ее мрачной брюзгливой верой, Лилия с ее погоней за удовольствиями — в конечном счете в них было больше божественного, чем в этом организованном, энергичном, бесполезном механизме.

Сейчас, когда мать ранила его самолюбие, он порицал ее, но бунтовать не смел. Вероятно, он так всегда и будет ей повиноваться. С холодным любопытством следил он за дуэлью между нею и мисс Эббот. Замысел миссис Герритон прояснился постепенно. Он состоял в том, чтобы любыми способами отстранить мисс Эббот от участия в истории с младенцем, но, если только возможно, — самым дешевым. Тщеславие было главной движущей пружиной ее характера. Мысль, что кто-то окажется щедрее и милосерднее ее, была ей невыносима.

— Я придумываю, что можно сделать, — объясняла она знакомым, — и милая Каролина Эббот мне помогает. Нас с ней ребенок, конечно, не касается, но у нас такое чувство, что его нельзя оставить в руках того ужасного человека, мужа Лилии. И это было бы неправильно по отношению к Ирме, ведь он ей все-таки брат. Нет, ничего определенного мы пока не надумали.

Мисс Эббот вела себя тоже вполне дружественно, однако добрыми намерениями умилостивить ее было невозможно. Благополучие новорожденного для нее было не просто делом тщеславия или чувствительности, а священным долгом. Только таким образом, по ее мнению, могла она загладить в какой-то мере зло, которое сама выпустила в мир. Монтериано стал для нее своего рода воплощением порока, в стенах Монтериано человек не мог вырасти счастливым или безгрешным. Что и говорить, Состон, его дома на две семьи, снобистские школы, филантропические чаепития и благотворительные базары были ничтожны и скучны, иногда город, по ее мнению, заслуживал даже презрения. Но он не был средоточием греха, и именно в Состоне, в семье Герритонов или с нею, должна была протекать жизнь ребенка.

Когда откладывать далее стало невозможно, миссис Герритон написала Уотерсу и Адамсону письмо, которое они и переслали по ее указанию Джино, — письмо в высшей степени странное, Филип потом видел копию. Главную и явную часть занимала жалоба на открытки. В самом же конце, совершенно между прочим, она предлагала усыновить мальчика при условии, что Джино не будет делать попыток видеться с ним и уделит часть денег, оставшихся от Лилии, на воспитание сына.

— Ну, что ты скажешь? — спросила миссис Герритон Филипа. — Я думаю, нельзя дать итальянцу заподозрить, что мы этого очень хотим.

— По письму такого желания не заподозришь никоим образом.

— Интересно, какое действие возымеет наше письмо?

— Получив его, он произведет подсчеты. Если окажется, что в конечном итоге выгоднее расстаться с небольшой суммой денег и отделаться от младенца, он расстанется с деньгами. Если решит, что это невыгодно, то прикинется любящим отцом.

— Милый, ты ужасающе циничен. — Помолчав, она добавила: — К чему же приведут его подсчеты?

— Право, не знаю. Если ты хотела получить младенца с обратной почтой, надо было послать ему денег. Нет, я не циничен, просто я исхожу из того, что о нем знаю. Однако я устал от всей этой истории. Устал от Италии. Устал — и кончено. Состон — добросердечный, отзывчивый городок, не так ли? Пойду прогуляюсь по нему, поищу утешения.

Он проговорил эти слова с улыбкой, чтобы не подумали, будто он говорит серьезно. Когда он вышел, мать тоже заулыбалась.

Направился он к Эбботам. Мистер Эббот предложил ему чаю, и Каролина, занимавшаяся в соседней комнате итальянским, присоединилась к ним, чтобы исполнить свои обязанности хозяйки. Филип сообщил, что мать написала синьору Карелле, и отец с дочерью выразили горячие пожелания успеха.

— Очень благородно со стороны миссис Герритон, очень благородно, — одобрил мистер Эббот, который, как и все в городе, не подозревал о провокационной деятельности своей дочери. — Боюсь, что это повлечет за собой большие расходы. Из Италии ничего не получишь даром.

— Кое-какие расходы наверняка возникнут, — осторожно согласился Филип. Он повернулся к мисс Эббот: — Как вы думаете, доставит нам этот человек затруднения?

— Возможно, — с не меньшей осторожностью ответила она.

— Как вы считаете — вы его видели, — может он оказаться нежным родителем?

— Я сужу не по его виду, а по тому, что знаю о нем.

— И какой вы делаете вывод?

— Что он, бесспорно, человек порочный.

— Но и порочные люди иногда любят своих детей. Возьмите, к примеру, Родриго Борджиа.

— Подобные примеры мне встречались и в нашем приходе.

С этими словами примечательная молодая особа встала и вернулась к своим занятиям итальянским. Поведение ее оставалось для Филипа загадкой. Еще понятно, если бы она проявляла энтузиазм, но в том-то и дело, что никакого энтузиазма не было. Он бы мог понять простое упрямство, но и на упрямство было не похоже. Борьба за ребенка ей явно не доставляла ни удовольствия, ни выгоды. Зачем же она затеяла ее? Быть может, она лицемерит? Да, пожалуй, такова наиболее вероятная причина. Должно быть, она притворяется, на уме у нее совсем другое. Что — другое, Филип не задумывался. Лицемерие стало для него главным объяснением всего непонятного, будь то даже поступок или высокий идеал.

— Она парирует недурно, — сказал он матери, вернувшись домой.

— А что, собственно, ей приходится парировать? — вкрадчиво спросила она.

Миссис Герритон допускала, что сын разгадал смысл ее дипломатии, но не желала открыто признаться в этом. Она все еще притворялась перед Филипом, будто ребенок ей действительно нужен и был нужен всегда и что мисс Эббот — ее неоценимый союзник.

Поэтому, когда на следующей неделе пришел ответ из Италии, она виду не подала, что торжествует.

— Прочти письмо, — сказала она. — Ничего не вышло.

Джино написал на своем родном языке, но поверенные прислали тщательно сделанный английский перевод, где «Pregiatissima Signora» было передано как «достопочтеннейшая сударыня», а каждый тонкий комплимент и деликатная превосходная степень (ибо превосходная степень в итальянском звучит деликатно) свалили бы и быка. На какой-то момент стиль заслонил для Филипа смысл; это нелепое послание из страны, которую он прежде любил, растрогало его чуть ли не до слез. Ему был знаком подлинник этих неуклюжих фраз, он тоже слал когда-то «искренние пожелания», тоже писал письма (кто пишет там письма дома?), сидя в кафе «Гарибальди». «Вот уж не думал, что я так и не поумнел, — мелькнуло у него. — Кажется, должен бы понимать, что фокус — в манере выражаться. Плебей останется плебеем — живет ли он в Состоне или в Монтериано».

— Какое разочарование, правда? — сказала мать.

Он прочел, что Джино не может принять их великодушное предложение. Его родительское сердце не позволяет ему отринуть этот символ любви — все, что досталось ему на память от горячо оплакиваемой супруги.

Он безмерно огорчен тем, что доставил неприятность, посылая открытки. Больше он их посылать не станет. Не будет ли так добра миссис Герритон, славящаяся своей любезностью, объяснить это Ирме и передать ей благодарность за те открытки, которые ему прислала эта благовоспитаннейшая мисс?

— Подсчеты дали решение не в нашу пользу, — заметил Филип. — Либо он набивает цену.

— Нет, — решительно ответила миссис Герритон, — причина тут другая. По какому-то непонятному упрямству он не желает расстаться с ребенком. Пойду расскажу бедной Каролине. Ее тоже расстроит эта новость.

Домой она вернулась в небывалом состоянии: лицо покрылось красными пятнами, под глазами обозначились темные круги, она задыхалась.

— Нет, какова наглость! — выкрикнула она с порога. — Чертовская наглость! Ох, я бранюсь… Ну и пусть. Несносная женщина… как она смеет вмешиваться… я… Филип, дорогой, мне жаль, но ничего не поделаешь. Ты должен ехать.

— Куда? Да сядь же. Что случилось?

Такая вспышка ярости у его благовоспитанной, выдержанной матери уязвила Филипа самым неприятным образом. Он не знал, что она на это способна.

— Она не желает… не желает принять письмо итальянца как нечто окончательное. Ты должен ехать в Монтериано!

— Не поеду! — выкрикнул он в свою очередь. — Я уже ездил и потерпел неудачу. Больше я не хочу видеть Италию. Я терпеть ее не могу!

— Если не поедешь ты, поедет она.

— Эббот?

— Да. Она едет одна. Сегодня же вечером. Я предложила еще раз написать, она ответила: «Слишком поздно!» Слишком поздно! Ты слышишь? Что это значит? Ребенок, Ирмин брат, будет, видите ли, жить у нее, воспитываться в ее доме, можно сказать, у нас под носом. Будет ходить в школу, как джентльмен, на ее деньги! Тебе не понять, ты — мужчина. Для тебя это не имеет значения. Ты можешь смеяться. Но подумай, что скажут люди. Она едет в Италию сегодня же вечером!

Его вдруг осенила блестящая идея.

— Так пусть себе едет! Пусть справляется сама. Так или иначе, ей там несдобровать. Италия слишком опасна, слишком…

— Перестань болтать чепуху, Филип. Я не дам ей осрамить меня. Я добьюсь, чтобы ребенок достался мне. Во что бы то ни стало получу его, хотя бы мне пришлось отдать все мои деньги!

— Да пускай едет в Италию! — повторил он. — Пускай впутывается в эту историю. Она же в Италии ничего не смыслит. Ты погляди на письмо. Человек, который его написал, либо женится на ней, либо убьет, либо как-нибудь да погубит. Он мужлан, но не английский мужлан. Он загадочен и опасен. За ним стоит страна, которая испокон века ставит в тупик все человечество.

— Генриетта! — воскликнула мать. — Генриетта тоже поедет. В таких случаях ей цены нет!

Филип все еще болтал чепуху, а миссис Герритон уже приняла решение и выбирала подходящий поезд.

VI

Италия, всегда утверждал Филип, предстает в своем подлинном виде лишь в разгар лета, когда ее покидают туристы и когда душа ее распускается под прямыми лучами жгучего солнца. Сейчас он получил полную возможность наблюдать Италию в эту наилучшую пору — стояла середина августа, когда он заехал за Генриеттой в Тироль.

Он нашел сестру в густом облаке на высоте пяти тысяч футов над уровнем моря, промерзшую до костей, умирающую от переедания и скуки и вполне склонную к тому, чтобы ее увезли.

— Конечно, это нарушит все мои планы, — заметила она, отжимая губку, — но что поделаешь, таков мой долг.

— Мать все тебе объяснила? — спросил Филип.

— Да, еще бы. Она прислала мне просто замечательное письмо. Описывает, как мало-помалу у нее созрело чувство, что мы обязаны вырвать бедного ребенка из его ужасного окружения. Пишет, как она пыталась сделать это с помощью письма, но оно ни к чему не привело, в ответ она получила одни фальшивые комплименты и лицемерные слова. Мать пишет: «В таких случаях помогает только личное воздействие, вы с Филипом добьетесь успеха там, где я потерпела неудачу». Она сообщает также, что Каролина Эббот ведет себя изумительно.

Филип удостоверил этот факт.

— Каролину ребенок волнует почти так же, как нас. Очевидно, потому, что она знает, каков отец. Как же он, должно быть, мерзок! Ох, что же я! Забыла уложить нашатырный спирт… Каролина получила суровый урок, но для нее он явился переломным моментом. Мне все-таки радостно думать, что из всего этого зла произрастет добро.

Ни добра, ни красоты от предстоящей экспедиции Филип не ждал, но она обещала быть развлекательной. Он испытывал уже не отвращение, а безразличие ко всем ее сторонам, кроме комической. Возможность посмеяться представлялась отличная: Генриетта, на которую воздействует мать, мать, на которую воздействует мисс Эббот, Джино, на которого воздействует чек, — лучшего развлечения и пожелать нельзя. На этот раз ничто не могло помешать ему насладиться спектаклем: сентиментальность в нем умерла, беспокойство за фамильную честь — тоже. Может быть, он и марионетка в руках марионетки, но по крайней мере прекрасно знает расположение веревочек.

Они ехали под уклон уже тринадцать часов, ручьи расширялись, горы оставались позади, растительность изменилась, люди пили уже не пиво, а вино, перестали быть безобразными и сделались красивыми. Тот же поезд, что на восходе дня выудил их из пустыни ледников и отелей, теперь, на закате, словно вальсируя, огибал стены Вероны.

— Вся эта болтовня про жару — просто вздор, — заметил Филип, когда они отъезжали в кебе от станции. — Если бы мы приехали сюда для приятного отдыха, то приятнее такой температуры и представить нельзя.

— А ты слыхал, говорят, будто сейчас еще холодно? — нервно добавила Генриетта. — Какой же это холод?

На второй день, когда они шли осматривать могилу Джульетты, жара поразила их с такой же внезапностью, с какой зажимает рот чужая рука. С этого момента все пошло вкривь и вкось. Они бежали из Вероны. У Генриетты украли альбом для зарисовок. В чемодане у нее взорвался флакон с нашатырным спиртом, залил молитвенник и обезобразил платья синеватыми пятнами. Далее, когда они проезжали через Мантую в четыре утра и Филип заставил Генриетту выглянуть в окошко, так как в Мантуе родился Вергилий, в глаз ей залетела угольная пылинка. А надо сказать, что Генриетта, которой в глаз попала угольная пылинка, — это было нечто невообразимое. В Болонье они сделали остановку на двадцать четыре часа, чтобы отдохнуть. Был церковный праздник, и дети день и ночь дули в свистульки.

— Ну и религия! — возмущалась Генриетта.

В отеле стояла вонь, на постели Генриетты спали два щенка, окно ее спальни выходило на колокольню, каждые четверть часа бой часов нарушал ее мирный сон. Филип забыл в Болонье трость, носки и бедекер. Зато Генриетта оставила там всего-навсего мешочек для губки. На следующий день они пересекли Апеннины в одном купе с ребенком, которого в дороге укачало, и одной распаренной особой, которая сообщила им, что еще никогда, никогда в жизни она так не потела.

— Иностранцы омерзительны, — заявила Генриетта. — Мне нет дела до того, что в туннелях запрещено открывать окна, открой.

Филип исполнил ее приказание, и в глаз ей опять влетел уголек. Во Флоренции лучше не стало: любое усилие — пережевывание пищи, каждый шаг на улице, даже слово, сказанное раздраженно, — словно погружало их в кипяток. Филип, как человек более сухощавый и менее добросовестный, страдал меньше. Но Генриетта, никогда раньше во Флоренции не бывавшая, с восьми до одиннадцати утра ползала по улицам, как раненый зверь, и от жары хлопалась в обморок перед различными шедеврами искусства. Они брали билеты до Монтериано в весьма накаленном состоянии.

— Брать только туда или сразу обратно? — задал вопрос Филип.

— Мне только туда, — сварливым тоном отозвалась сестра, — живой мне оттуда не вернуться.

— Ах ты, мое утешение! — теряя терпение, злобно воскликнул брат. — Много помощи будет от тебя, когда мы наконец доберемся до синьора Кареллы!

— Неужели ты воображаешь, — Генриетта встала как вкопанная посреди водоворота носильщиков, — неужели ты воображаешь, что нога моя ступит в дом этого человека?

— Чего же ради ты вообще сюда ехала, скажи на милость? В качестве украшения?

— Проследить, чтобы ты выполнил свой долг.

— Премного благодарен!

— Так велела мне мама. Да бери же скорее билеты, вон опять та распаренная особа! Еще имеет наглость кланяться.

— Ах, мама велела? Вот как? — прошипел взбешенный Филип. Щель, через которую ему выдали билеты, была такой узкой, что их просунули боком. Италия была невыносима, а железнодорожная станция во Флоренции была центром этой Италии. И все же Филип испытывал странное чувство, что он сам в этом повинен, что, будь в нем самом чуточку больше человечности, страна показалась бы ему не столько невыносимой, сколько забавной. Потому что очарование все равно оставалось — он ощущал это; очарование настолько сильное, что оно пробивалось, несмотря на носильщиков, шум и пыль. Очарование это таилось в раскаленном синем небе над головой, в равнине, выбеленной сушью — сушью, сковывавшей жизнь крепче, чем мороз, в изнуренных просторах вдоль Арно, в руинах темных замков, которые возвышались на холмах, колыхаясь в жарком воздухе. Все это он замечал, хотя голова у него раскалывалась, кожу сводило, он был марионеткой в чужих руках, и сестра это прекрасно сознавала. Ничего приятного от теперешней поездки в Монтериано он не ждал. Но даже неудобства путешествия нельзя было назвать заурядными.

— А люди живут там внутри? — спросила Генриетта. Они уже сменили поезд на леньо, повозка теперь выехала из засохшей рощи, и перед ними открылась конечная цель их путешествия.

Филип, чтобы подразнить сестру, ответил «нет».

— А чем они занимаются? — продолжала допрашивать Генриетта, нахмурив лоб.

— Там есть кафе. Тюрьма. Театр. Церковь. Крепостные стены. Вид.

— Нет, это не для меня, спасибо, — проговорила Генриетта после тяжкого молчания.

— Никто вас и не приглашает здесь оставаться, мисс. Вот Лилию пригласил очаровательный молодой человек с кудрями на лбу и белоснежными зубами. — Филип вдруг переменил тон: — Генриетта, послушай, неужели ты не находишь здесь ничего привлекательного, чудесного? Ровно ничего?

— Ничего. Город уродлив.

— Верно. Но он древний, невероятно древний.

— Единственное мерило — красота, — возразила Генриетта. — По крайней мере так ты говорил, когда я зарисовывала старинные здания. Очевидно, ты говорил это мне назло?

— Я не отказываюсь от своих слов. И в то же время… не знаю… так много здесь всего происходило, люди жили здесь так тяжело и так великолепно… мне трудно объяснить.

— И не старайся, все равно ничего не получится. По-моему, сейчас не самый подходящий момент разводить италоманию. Я думала, ты от нее излечился. Лучше будь любезен сказать мне, как ты намерен поступить по приезде. Надеюсь, на сей раз ты не попадешься так глупо.

— Прежде всего, Генриетта, я устрою тебя в «Стелла дʼИталиа» с тем комфортом, какой подобает твоему полу и нраву. Затем приготовлю себе чаю. После чая пойду с книжкой в Святую Деодату и там почитаю. В церкви всегда так прохладно и свежо.

Мученица Генриетта не выдержала.

— Я не очень умна, Филип, и, как тебе известно, не лезу вон из кожи, чтобы казаться умной. Но я понимаю, когда надо мной издеваются. И различаю зло, когда его вижу.

— Ты имеешь в виду?..

— Тебя! — выкрикнула она, подпрыгнув на подушках и вспугнув рой блох. — На что нужен ум, если мужчина убивает женщину?

— Генриетта, мне слишком жарко. О ком ты говоришь?

— О нем. О ней. Если ты не остережешься, он убьет тебя. И так тебе и надо!

— Ай-ай-ай! Ты бы сразу поняла, как хлопотно очутиться с трупом на руках. — Он сделал попытку обуздать себя: — Я не одобряю этого субъекта, но мы же отлично знаем, что он не убивал ее. Даже в письме, где она написала предостаточно, ни разу не упоминается, что он причинял ей физические страдания.

— Все равно он ее убил. То, что он себе позволял… это даже нельзя произнести вслух…

— Придется произнести, если уж говорить на эту тему. И не придавай таким вещам чересчур большого значения. Если он был неверен своей жене, это не значит, что он отъявленный мерзавец. — Филип бросил взгляд на город. И город словно подтвердил его мысль.

— Но это высшее испытание. Мужчина, который неблагородно обращается с женщиной…

— Оставь, пожалуйста! Прибереги это для своей Кухоньки. Нашла тоже высшее испытание! Итальянцы отродясь не обращались с женщинами благородно. Если осуждать за это синьора Кареллу, то придется осудить всю нацию в целом.

— Да, я осуждаю всю нацию в целом.

— А заодно и французов?

— И французов тоже.

— Не так-то все просто, — заметил Филип скорее сам себе, чем ей.

Генриетта, однако, считала, что все крайне просто, и поэтому опять напустилась на брата:

— А как насчет ребенка, скажи на милость? Ты наговорил кучу остроумных фраз, свел на нет мораль и религию и не знаю что еще. Но как насчет ребенка? Ты считаешь меня дурой, а я наблюдаю за тобой весь день — ты ни разу не упомянул о ребенке. Значит, ты о нем и не думаешь. Тебе все равно, Филип. Я прекращаю все разговоры с тобой. Ты невозможен.

Она выполнила обещание и не раскрывала рта до конца пути. Но глаза ее горели гневом и решимостью, ибо, будучи женщиной сварливой, она в то же время была прямодушной и храброй.

Филип вынужден был признать, что упрек справедлив. Его ни капли не интересовал ребенок, хотя он и собирался выполнить свой долг и, безусловно, верил в успех. Если Джино готов был продать жену за тысячу лир, то почему бы ему не продать свое дитя за меньшую сумму? Предстоит просто торговая сделка. Чем же она может помешать всему остальному? Глаза Филипа опять были прикованы к башням, как весной, когда он ехал в повозке с мисс Эббот. Но на этот раз мысли его были куда приятнее, так как теперь он был равнодушен к исходу дела. Сейчас он подъезжал к городу в настроении любознательного туриста.

Одна из башен, не менее грубая, чем остальные, с крестом на верхушке, была колокольней коллегиальной церкви Святой Деодаты, святой девы времен средневековья, покровительницы города, — в истории ее жизни странным образом смешалось трогательное и варварское. До того она была святой, что всю жизнь провела лежа на спине в доме своей матери, отказываясь есть, играть с другими детьми, работать. Дьявол, завидуя подобной святости, всячески искушал ее. Развешивал над нею виноградные кисти, показывал заманчивые игрушки, подпихивал мягкие подушки под затекшую голову. Напрасно перепробовав все эти ухищрения, дьявол поставил подножку ее матери, и та скатилась с лестницы на глазах у дочери. Но столь святой была дева, что она не встала и не подняла мать, а продолжала стойко лежать на спине и тем обеспечила себе почетное место в раю. Умерла она всего пятнадцати лет от роду, из чего явствует, какие богатые возможности открыты перед любой школьницей. Те, кто думает, будто жизнь ее прошла бессмысленно, пусть-ка вспомнят победы при Поджибонси, Сан-Джиминьяно, Вольтерра, наконец, при Сиене: все они были одержаны с именем святой девы на устах. Пусть только взглянут на церковь, выросшую на ее могиле. Грандиозные замыслы создать мраморный фасад остались неосуществленными, по сегодняшний день церковь одета темным неотшлифованным камнем. Но для внутренней отделки призвали Джотто, чтобы он расписал стены нефа. Джотто призвали, но он не приехал, как установлено новейшими немецкими исследованиями. Как бы то ни было, фресками расписаны стены нефа, два придела в левом поперечном нефе, а также арка, ведущая в места для хора. На этом росписи кончились. Но вот во времена расцвета Возрождения прибыл в Монтериано один великий художник и провел несколько недель у своего друга, правителя города. В промежутках между пирами, дискуссиями по этимологии латыни и балами он захаживал в церковь и там, в пятом приделе справа, постепенно написал две фрески, изображающие смерть и погребение святой Деодаты. Вот почему в бедекере против Монтериано стоит звездочка.

Святая Деодата была более удачной спутницей, нежели Генриетта, и продержала Филипа в приятных мечтаниях до той минуты, пока повозка не остановилась у отеля. В отеле все спали, так как в такую пору дня надо быть идиотом, чтобы заниматься какой бы то ни было деятельностью. Даже нищих не было. Кучер снес их саквояжи в вестибюль (тяжелый багаж они оставили на станции) и пошел бродить по дому, пока не нашел комнату хозяйки.

В эту минуту Генриетта произнесла короткое слово «иди».

— Куда? — вопросил Филип, кланяясь хозяйке, которая плыла вниз по лестнице.

— К итальянцу. Иди.

— Добрый вечер, синьора! Всегда приятно возвратиться в Монтериано… Не глупи. Никуда я сейчас не пойду. Ты мешаешь пройти… Я хотел бы две комнаты….

— Иди. Сию минуту. Сейчас. Хватит. Иди.

— Будь я проклят, если пойду. Я хочу чаю.

— Бранись сколько угодно! — воскликнула Генриетта. — Богохульствуй! Поноси меня! Но пойми, я не шучу.

— Генриетта, не актерствуй. Или играй получше.

— Мы сюда приехали за ребенком, и только для этого. Я не потерплю легкомыслия, увиливания и всякой болтовни про картины и церкви. Подумай о матери: разве затем она тебя посылала сюда?

— Подумай о матери и не стой поперек лестницы. Дай кучеру и хозяйке сойти, а мне подняться и выбрать номера. Отойди.

— Не отойду.

— Генриетта, ты с ума сошла.

— Думай как тебе угодно. Ты не подымешься наверх, пока не повидаешь итальянца.

— Синьорина неважно себя чувствует… — объяснил Филип. — Это от солнца.

— Poveretta! — вскричали вместе хозяйка и возчик.

— Оставьте меня в покое! — злобно огрызнулась Генриетта. — Мне до вас тут никакого дела нет. Я англичанка. Вы не сойдете вниз, а он не поднимется наверх, пока не отправится за ребенком.

— La prego… piano… piano… è unʼaltra signorina che dorme…

— Генриетта, нас арестуют за скандал. Неужели ты не понимаешь, как это нелепо?

Генриетта не понимала, и в том была ее сила. Она обдумала эту сцену дорогой, и теперь ничто не могло помешать ей. Ни брань спереди, ни ласковые уговоры сзади не действовали на нее. Кто знает, сколько еще стояла бы она, как венчаемый Гораций, запирая собой лестницу. Но в этот миг дверь спальни, выходившей на верхнюю площадку, открылась, и появилась «еще одна синьорина», чей сон они потревожили. То была мисс Эббот.

Когда Филип очнулся наконец от столбняка, он ощутил негодование. С него хватит того, что мать управляет им, а сестра застращивает. Вмешательство третьей особы женского пола вывело его из себя до такой степени, что он, отбросив вежливость, уже собирался высказать все, что думал, но не успел: при виде мисс Эббот Генриетта испустила пронзительный крик радости:

— Каролина, как вы сюда попали?

И, несмотря на жару, она взбежала по лестнице и наградила свою приятельницу нежным поцелуем.

Филипа осенила блестящая мысль.

— Генриетта, у вас найдется что порассказать друг другу. А я тем временем послушаюсь твоего совета и навещу синьора Кареллу.

Мисс Эббот издала не то приветственный, не то испуганный писк. Филип не отозвался на этот звук и не подошел к ней. Даже не заплатив извозчику, он улизнул на улицу.

— Выцарапайте друг дружке глаза! — воскликнул он, грозя кулаком окнам отеля. — Задай ей перцу, Генриетта! Отучи соваться не в свои дела! Задай ей, Каролина! Научи быть благодарной! Ату, леди, ату!

Случайные прохожие глядели на него с интересом, но не приняли за сумасшедшего. Подобные сцены в Италии нередки.

Филип попытался думать о таком обороте событий как о чем-то забавном, но из этого ничего не получилось. Появление мисс Эббот задело его за живое. Либо она заподозрила его в бесчестности, либо сама вела нечестную игру. Он отдал предпочтение последней версии. Быть может, она уже виделась с Джино и они вместе придумали, как бы поутонченнее унизить Герритонов. Возможно, Джино шутки ради уже продал ей младенца задешево — шутка как раз в его духе. Филип до сих пор помнил смех Джино, которым завершилась его, Филипа, бесславная поездка в Италию, помнил грубый толчок, поваливший его на кровать. Что бы ни означало присутствие мисс Эббот, оно портило комедию — ничего смешного от нее ждать не приходилось.

Размышляя таким образом, он быстро прошел через весь городок и очутился у ворот на другом его конце.

— Где живет синьор Карелла? — спросил он таможенников.

— Я покажу! — пропищала какая-то девочка, возникшая словно из-под земли, как это свойственно итальянским детям.

— Она вам покажет, — подтвердили таможенники, одобрительно кивая головами. — Всегда, всегда следуйте за нею, и с вами не случится ничего плохого. На нее можно положиться.

Она моя дочка племянница сестра.

Филип хорошо знал все эти родственные связи. Они разветвлялись в случае надобности по всему полуострову.

— Ты случайно не знаешь, синьор Карелла дома? — спросил он девочку.

Да, он как раз недавно входил в дом, она сама видела. Филип кивнул. Сегодня он с нетерпением ждал свидания; состоится дуэль умов, а противник его не силен в этом виде оружия. Что затевает мисс Эббот? Сейчас он узнает. Пока они там выясняют отношения с Генриеттой, он все выяснит у Джино. Филип следовал за таможенной дочкой вкрадчивой походкой, точно дипломат.

Идти им пришлось недолго, так как они были возле ворот Вольтерра, а дом, как уже известно, стоял прямо напротив. В полминуты они спустились по той самой тропке, проложенной мулами, и очутились у входа в дом. Филип улыбнулся, во-первых, представив себе в этом доме Лилию, а во-вторых, предвкушая победу.

Таможенная племянница набрала в легкие воздуху и закричала что было мочи. Последовала внушительная пауза. Потом наверху в лоджии показалась женская фигура.

— Перфетта, — пояснила девочка.

— Мне надо видеть синьора Кареллу! — прокричал Филип.

— Нету!

— Нету! — удовлетворенно повторила девочка.

— Так чего же ты говорила, будто он дома?

Филип от злости готов был задушить девчонку. Он как раз созрел для свидания: чувствовал в себе должное сочетание негодования и сосредоточенности, когда кровь кипит, а голова холодна. Но в Монтериано вечно все идет вкривь и вкось.

— Когда он вернется? — крикнул он опять. Прескверная история.

Перфетта не знала. Он уехал по делу. Может быть, вернется к вечеру, а может, и нет. Уехал в Поджибонси.

Услыхав слово «Поджибонси», девочка приставила большой палец к носу, растопырила пальцы, помахала ими в сторону равнины и при этом запела, как, вероятно, пели ее прапрапрабабки семьсот лет назад:

Поджибонси, посторонись, Монтериано лезет ввысь.

Затем она попросила у Филипа монетку. Одна немецкая леди, питающая интерес к прошлому, дала ей весной полпенни.

— Я хочу оставить записку! — крикнул он.

— Сейчас Перфетта пошла за корзинкой, — объяснила девочка. — Когда вернется, спустит ее вниз — вот сюда. Вы положите в нее вашу карточку. Потом она поднимет корзинку — вот так. И тогда…

Когда Перфетта вернулась, Филип вспомнил про младенца и попросил показать его. Младенца пришлось искать дольше, чем корзину, и Филип обливался потом, стоя на вечернем солнцепеке, стараясь не вдыхать сточных ароматов и не дать девчонке снова запеть песенку, поносящую Поджибонси. Оливы во дворе были увешаны выстиранным бельем, накопившимся, должно быть, за неделю, а похоже, и за целый месяц. Какая жуткая цветастая блуза! Где он ее видел? Наконец он вспомнил — на Лилии. Та купила ее «на каждый день» для Состона, а потом увезла в Италию, где «все сойдет». Филип еще пожурил ее за такое отношение к Италии.

— Красавчик, ровно ангел! — завопила Перфетта, протягивая вперед сверток, очевидно, являющийся сыном Лилии. — Но с кем же я разговариваю?

— Спасибо. Вот моя карточка. — Филип вежливо просил у Джино встречи на следующее утро. Но прежде чем положить записку в корзину и выдать себя, он решил кое-что разузнать. — Не приходила ли на днях молодая леди? Молодая англичанка?

Перфетта извинилась — она стала глуховата.

— Молодая леди, бледная, большая, высокая?

Перфетта не расслышала.

— Молодая леди!

— Перфетта туга на ухо, когда захочет, — заметила таможенная сестра. Пришлось Филипу примириться с этой особенностью Перфетты и пуститься в обратный путь. Около ворот Вольтерра он отвязался от противной девчонки, дав ей два пятицентовика. Она осталась недовольна, так как получила меньше, чем ожидала, и к тому же у него был недовольный вид, когда он давал ей деньги. Проходя мимо ее отцов и дядьев, он подметил, что они перемигиваются. Все в Монтериано словно сговорились дурачить его. Он чувствовал себя усталым, озабоченным, сбитым с толку и уверенным лишь в одном — что он вне себя от злобы. В таком настроении он вернулся в «Стелла дʼИталиа». Когда он начал подниматься по лестнице, из столовой в первом этаже высунулась мисс Эббот и с таинственным видом поманила его.

— Я хотел, наконец, выпить чаю, — отозвался он, не снимая руки с перил.

— Я была бы вам так признательна…

Он последовал за ней в столовую и прикрыл за собой дверь.

— Понимаете, — начала она, — Генриетта ничего не знает.

— Я знаю не больше ее. Его нет дома.

— При чем тут это?

Он наградил ее иронической усмешкой. Парирует она находчиво, как он уже говорил это раньше.

— Его нет дома. Я так же несведущ, как и Генриетта.

— Что вы имеете в виду? Пожалуйста, мистер Герритон, прошу вас, не будьте так загадочны, сейчас не время. Генриетта может спуститься в любой момент, а мы не решили, что ей говорить. В Состоне — другое дело, там мы притворялись приличий ради. Но здесь мы должны объясниться начистоту, и, мне кажется, в вашей честности я могу быть уверена. Иначе мы так и будем ходить вокруг да около.

— Что ж, давайте объяснимся начистоту. — Филип принялся расхаживать по комнате. — Позвольте для начала задать вам вопрос. В какой роли приехали вы в Монтериано: как шпионка или как предательница?

— Как шпионка! — не колеблясь, ответила она. Она стояла у небольшого готического окна (некогда отель был дворцом) и водила пальцем по оконным переплетам, словно именно на ощупь они были прекрасны и необыкновенны. — Как шпионка, — повторила она, ибо Филип, не ожидавший так легко вырвать признание, в растерянности молчал. — Ваша мать с самого начала вела себя бесчестно. Ребенок ей совершенно не нужен, и в этом еще нет ничего дурного. Но она чересчур горда, чтобы позволить мне взять его. Она сделала все, чтобы из идеи увезти ребенка ничего не вышло, от вас она кое-что утаила, Генриетте ничего не сказала, обманывала всех и на словах, и на деле. Я больше ей не доверяю. Потому-то я и приехала сюда одна, через всю Европу, никому не сказав ни слова. Отец думает, что я в Нормандии. Приехала, чтобы шпионить за миссис Герритон. Не будем пререкаться! — остановила она Филипа, который почти машинально принялся обвинять ее в дерзости. — Если вы здесь для того, чтобы получить ребенка, я вам помогу. Если для того, чтобы не получить, я добуду его для себя.

— Я не надеюсь, что вы мне поверите, — промямлил Филип, — но, уверяю вас, мы здесь для того, чтобы забрать ребенка, чего бы он нам ни стоил. Моя мать позволила нам заплатить, сколько спросят. Я должен следовать ее инструкциям. Думаю, что вы одобрите их, ведь фактически вы их продиктовали. Я лично их не одобряю. Они нелепы.

Она равнодушно кивнула. Что он скажет, ей было безразлично, главное — чтобы ребенка забрали из Монтериано.

— Генриетта выполняет те же инструкции, — продолжал он. — Но она одобряет их и не знает, что они ваши. Думаю, мисс Эббот, вам лучше взять на себя руководство спасательной экспедицией. Я просил у синьора Кареллы свидания завтра утром. Вы не против?

Она снова кивнула.

— Могу я поинтересоваться подробностями вашей с ним встречи? Они могут мне пригодиться.

Он сказал это на всякий случай. К его великой радости, она вдруг сложила оружие. Рука, гладившая резные переплеты окна, соскользнула вниз. Лицо покраснело, и не только оттого, что его освещало закатное солнце.

— Моей встречи? Откуда вы узнали?

— От Перфетты, если это вас интересует.

— Кто такая Перфетта?

— Женщина, которая вас впустила.

— Впустила куда?

— В дом синьора Кареллы.

— Мистер Герритон! — воскликнула она. — Как вы могли ей поверить? Неужели я, по-вашему, могла войти в дом этого человека после того, что произошло? Странное у вас представление о том, что приличествует леди. Вы, я слыхала, заставляли Генриетту пойти к нему. Она правильно сделала, что отказалась. Полтора года назад я, возможно, и пошла бы туда, но теперь я, смею думать, научена опытом и умею себя вести.

Филип начал постигать следующее: существуют две мисс Эббот: одна — способная проделать самостоятельно путь в Монтериано, и другая, которая не может войти в дом Джино, хотя приехала специально с этой целью. Открытие позабавило его. Которая же отзовется на его следующий выпад?

— Очевидно, я неправильно понял Перфетту. Так где же состоялось свидание?

— Не свидание, нет. Случайная встреча. Простите, я действительно хотела предоставить вам первому увидеть его. Вы сами виноваты. Опоздали на день, хотя должны были прибыть вчера. Я же приехала вчера и, не найдя вас, отправилась на Скалу — знаете, там вас пропускают через садик, дальше лестница ведет на полуразрушенную башню, и вы оказываетесь над всеми другими башнями, над равниной и остальными холмами?

— Еще бы мне не знать Скалу! Я же вам про нее и рассказывал.

— Так вот. Я пошла туда полюбоваться закатом. Больше мне делать было нечего. В саду я увидела его. Оказывается, садик принадлежит его другу.

— И вы поговорили.

— Я чувствовала себя очень неловко. Но пришлось разговаривать, он вынудил меня к этому. Видите ли, он решил, что я приехала как туристка. Он и сейчас еще так думает. Он говорил со мной любезно, и я почла за лучшее быть тоже вежливой.

— О чем же вы беседовали?

— О погоде — говорят, завтра к вечеру ожидается дождь, — о других городах, об Англии, обо мне, немножко о вас, и, представьте, он сам заговорил о Лилии. Совершенно отвратительная сцена. Притворялся, будто любил ее. Предлагал показать ее могилу — могилу женщины, которую убил!

— Дорогая мисс Эббот, он не убийца. Недавно я пытался втолковать то же самое Генриетте. Когда вы узнаете итальянцев, как знаю их я, то поймете, что он был совершенно искренен. Итальянцы обожают мелодраму, смерть и любовь для них — явления театральные. Не сомневаюсь, что он убедил себя в том, что вел и ведет себя безукоризненно — и как муж, и как вдовец.

— Возможно, вы и правы, — согласилась мисс Эббот: впервые слова его произвели на нее впечатление. — Когда я попробовала, так сказать, закинуть удочку, намекнуть, что он вел себя не совсем так, как надо… ничего не получилось. Словом, он меня не понял или не пожелал понять.

Представив себе, как мисс Эббот наставляет Джино на вершине горы в духе благотворительницы прихода, Филип рассмеялся. Настроение у него заметно поднималось.

— Генриетта бы заявила, что у Джино нет чувства греха.

— Боюсь, что Генриетта права.

— В таком случае не означает ли это, что он безгрешен?

Не в характере мисс Эббот было поощрять легкомыслие.

— Мне достаточно знать, что он сделал, — возразила она. — Меня не интересует, что он говорит и что думает.

Ее прямолинейность заставила Филипа улыбнуться.

— Однако что же он сказал про меня? Небезынтересно бы услышать. Готовит он мне восторженный прием?

— Нет, нет, я не говорила ему, что вы с Генриеттой приезжаете. Если пожелаете, можете застать его врасплох. Он просто спросил про вас и пожалел, что так грубо обошелся с вами полтора года назад.

— Стоит ли вспоминать такие пустяки? — Филип отвернулся, чтобы она не увидела, что лицо его расплылось от удовольствия. Извинение, которое было бы неприемлемо полтора года назад, сейчас показалось уместным и приятным.

Она не пропустила его замечание мимо ушей.

— В свое время вы не считали это пустяком. Вы мне сказали, будто он оскорбил вас действием.

— Я потерял самообладание, — ответил Филип беззаботным тоном. Тщеславие его было утолено. Достаточно было лишь проблеска учтивости, чтобы настроение у него переменилось. — А все же… что именно он сказал?

— Что раскаивается в своем поступке — сказал шутливо, как итальянцы всегда говорят такие вещи. Но о ребенке ни разу не обмолвился.

Экая важность — ребенок, когда в мире опять все стало на свои места! Филип улыбнулся, рассердился на себя за эту улыбку и невольно улыбнулся снова — романтика вернулась в Италию, в стране не было больше плебеев, она сделалась прекрасной, любезной, обаятельной, как прежде. А мисс Эббот… она тоже была в своем роде прекрасна, несмотря на невоспитанность и ограниченность. Она не была безучастна к жизни и старалась прожить ее так, как считала нужным. И Генриетта… даже и та старалась.

В причинах, вызвавших столь превосходную перемену в Филипе, не было, собственно, ничего превосходного, и насмешки людей циничных были бы вполне оправданны. Однако ангелы и прочие практичные личности отнесутся к сей перемене с благоговением и назовут добрым деянием.

«Вид со Скалы (небольшие чаевые) прекраснее всего на закате», — пробормотал Филип как бы про себя.

— О ребенке не обмолвился ни разу, — повторила мисс Эббот. Она опять отошла к окну и опять принялась водить пальцем по изящным изгибам. Филип молча смотрел на нее и открывал в ней прелесть, которой не замечал раньше. Натура ее представляла поистине странную смесь.

— Вид со Скалы — правда ведь он прекрасен?

— Что здесь не прекрасно? — ответила она мягко. — Но мне бы хотелось быть Генриеттой, — добавила она, вкладывая в эти слова какой-то особый смысл.

— Оттого что Генриетта?..

Она не пояснила свою мысль, но он заключил, что она отдала дань сложности жизни. Для нее-то экспедиция не была ни легкой, ни увлекательной. Красота, зло, обаяние, вульгарность, загадочность — она тоже, хоть и против своей воли, признавала, что все это переплетается в клубок. Ее голос взволновал Филипа, когда она вдруг прервала молчание словами: «Мистер Герритон, подите сюда, взгляните!»

Она убрала стопку тарелок с готического окна, и они с Филипом высунулись наружу.

Против окна, зажатая внизу захудалыми домишками, вздымается высокая башня. Это — ваша башня. Стоит воздвигнуть баррикаду от башни к отелю, и всякое движение будет перекрыто. Подальше, там, где улица близ церкви пустеет, Мерли и Капоки, ваши родственники, поступают так же: они господствуют над Пьяццей, вы — над Сиенскими воротами. Горе тому, кто посмеет там показаться, он будет немедленно убит либо из луков, либо из арбалетов, либо при помощи греческого огня. И остерегайтесь окон спальни, ибо им угрожает башня Альдебрандески. Не раз бывало, что стрелы вонзались в стену и трепетали над умывальником. Хорошенько следите за этими окнами, а то как бы не повторились события февраля 1338 года, когда на отель неожиданно напали с тыла и тело вашего лучшего друга (вы с трудом признали его) выбросили с лестницы прямо вам под ноги.

— Она уходит вверх до самого неба, — проговорил Филип, — и вниз, прямо в преисподнюю. — (Верхушка башни ярко освещалась солнцем, подножие, залепленное объявлениями, оставалось в тени.) — Не есть ли она символ города?

Мисс Эббот ничем не показала, что поняла его. Но они продолжали стоять рядом у окна, потому что там было прохладнее и просто им было приятно так стоять. Филип открыл в своей соседке изящество и легкость, которых не замечал в ней, живя в Англии. Узость взглядов ее была ужасающа, но все-таки она сознавала сложность мира, и это придавало ей трогательное очарование. Он не подозревал, что и в нем самом сейчас тоже больше привлекательности. Мы так тщеславны, что почитаем наш характер неизменным и неохотно признаем, что он изменился, даже когда перемена совершилась к лучшему.

На улицу высыпали жители — прогуляться перед обедом. Некоторые остановились, разглядывая объявления на башне.

— Уж не оперная ли там афиша? — заметила мисс Эббот.

Филип надел пенсне.

— «Лючия ди Ламмермур». Маэстро Доницетти. Единственное представление. Сегодня вечером.

— Опера? Тут?

— Что ж такого? Итальянцы в Монтериано тоже умеют жить. Они хотят иметь все, как у людей, пусть даже это все — плохого качества. Вот таким образом у них и накапливается так много хорошего. Каким бы скверным ни был сегодняшний спектакль, он по крайней мере будет полон жизни. Итальянцы не умеют наслаждаться музыкой тихо, как это делают несносные немцы. Публика принимает посильное участие в представлении — иногда более чем посильное.

— А нельзя нам пойти?

Он не удержался и съязвил, но не зло:

— Но ведь мы здесь, чтобы спасать ребенка!

Тут же он проклял себя. Оживление, радость в ее лице потухли, она стала прежней мисс Эббот из Состона, хорошей, добродетельной (уж это не вызывало никаких сомнений), но чудовищно скучной. Скучная, да еще полная раскаяния — что может быть убийственнее подобного сочетания? Он тщетно пытался преодолеть этот барьер, как вдруг услышал звук открывающейся двери.

Они виновато отпрянули от окна, как будто их застали за флиртом. Неожиданный оборот приняло их свидание. Гнев, циничность, непреклонная мораль вылились в дружелюбное чувство друг к другу и к городу, который их принимал. И вот теперь в столовой появилась Генриетта, резкая, цельная, громоздкая — та же, что и в Англии: характер ее не менялся никогда, а настроение — только под большим давлением. Однако даже Генриетте не было чуждо все человеческое, после чая она подобрела и не сделала Филипу выговора (а вполне могла бы) за то, что он не застал Джино. Она осыпала мисс Эббот любезностями и без конца восклицала, что приезд Каролины — удачнейшее совпадение на свете. Каролина не опровергала этого.

— Ты пойдешь к нему завтра в десять, Филип. Да, не забудь чек и не заполняй его заранее. Скажем, час на обсуждение дела. Нет, итальянцы так медлительны. Скажем, два часа. Значит, в двенадцать — ленч. Да. Ехать имеет смысл только вечерним поездом. До Флоренции я с ребенком управлюсь…

— Дражайшая сестра, остановись, пожалуйста. Даже пару перчаток не купишь за два часа, не то что младенца.

— Ну так три, четыре часа, или же заставь его подчиниться английским привычкам. Во Флоренции мы достанем няньку…

— Генриетта, — остановила ее мисс Эббот, — а что, если на первых порах он не согласится?

— Таких слов для меня не существует, — веско произнесла Генриетта. — Я сообщила хозяйке, что нам с Филипом нужны комнаты только на одну ночь, и я сдержу слово.

— Надеюсь, что все получится. Но я же вам говорила, человек, которого я встретила на Скале, странный и трудный человек.

— И нагло ведет себя с женщинами, знаю. Но брат наверняка сумеет его образумить. Женщина, которая там живет, Филип, донесет ребенка до отеля. Ей, конечно, надо заплатить. Если удастся, захвати оттуда серебряные браслеты покойной Лилии, они очень славные, неброские и вполне подойдут Ирме. Еще там есть инкрустированная шкатулка для носовых платков. Я дала ее Лилии на время, а не подарила. Большой ценности она не имеет, но сейчас единственный случай получить ее обратно. Не спрашивай про нее, но, если увидишь ее где-нибудь в комнатах, скажи просто, что…

— Нет, Генриетта, нет, я попытаюсь добыть младенца, но больше ничего. Обещаю приступить завтра утром и именно таким способом, как ты требуешь. Но сегодня вечером надо развлечься, мы все устали. Необходима передышка. Мы пойдем в театр.

— Ходить по театрам? Здесь? В такой момент?

— Нам вряд ли доставит это удовольствие, когда нас тяготит такое важное свидание, — добавила мисс Эббот, бросив на Филипа испуганный взгляд.

Он не выдал ее, но продолжал настаивать:

— А все-таки, по-моему, лучше пойти в театр, чем сидеть весь вечер и нервничать.

Сестра покачала головой.

— Мать не одобрила бы этого. Совершенно неподходящее занятие, более того — кощунственное. И кроме того, у иностранных театров дурная слава. Помнишь письма в газете «Семья и церковь»?

— Но это опера, «Лючия ди Ламмермур», сэра Вальтера Скотта. Классика, понимаешь?

Генриетта начала поддаваться, на лице ее изобразилось колебание.

— Музыку, конечно, удается слушать не так уж часто. Правда, зрелище, наверное, никуда не годное. Но все же лучше, чем целый вечер бездельничать. Книг у нас нет, вязальный крючок я потеряла во Флоренции.

— Отлично. Мисс Эббот, вы тоже идете?

— Вы очень любезны, мистер Герритон. В какой-то степени мне, пожалуй, хочется пойти. Но — простите, что напоминаю вам, — вероятно, не следует сидеть на дешевых местах.

— Господи помилуй! — воскликнула Генриетта. — Мне самой в голову это не пришло. Мы, скорее всего, постарались бы сэкономить на билетах и очутились бы среди совершенно ужасных личностей. Как-то забываешь, что мы в Италии.

— У меня, к сожалению, нет вечернего платья, и если места…

— Ничего, не беспокойтесь. — Филип со снисходительной улыбкой взирал на своих боязливых и щепетильных спутниц. — Мы купим лучшие места, какие достанем, а пойдем — как есть. В Монтериано не так строго соблюдают этикет.

Таким образом, утомительный день, насыщенный решениями, замыслами, тревогами, битвами, победами, поражениями и перемириями, завершился в опере. Мисс Эббот и Генриетта сидели с несколько виноватым видом. Они думали о состонских друзьях — те считали, что они сейчас сражаются с силами зла. Что бы сказала миссис Герритон, или Ирма, или приходские священники из Кухоньки, если бы застали спасательную экспедицию в этом увеселительном месте в первый же день прибытия с миссией? Филип и то дивился своему поведению. Он обнаружил, что получает удовольствие от пребывания в Монтериано, невзирая на утомительный нрав своих спутниц и собственные противоречивые настроения. Он побывал в этом театре однажды, много лет назад, когда давали «Тетушку Карло». С тех пор театр привели в порядок, он был отделан в свекольно-томатных тонах и вообще делал честь городу. Оркестр расширили, в ложах повесили терракотовые занавеси, над каждой ложей была прикреплена дощечка в аккуратной рамке — с номером. Имелся также падающий занавес, изображавший лилово-розовый пейзаж, на фоне которого резвилось множество легкомысленно одетых леди, а над просцениумом возлежали еще две, поддерживавшие большие часы с мертвенно-бледным циферблатом. Зрелище было столь роскошным и чудовищным, что Филип еле удержался от восклицания. В дурном вкусе итальянцев есть что-то величественное. В нем нет стыдливой вульгарности англичан или тупой вульгарности немцев. И не то чтобы Италии был свойствен исключительно дурной вкус. Итальянское дурновкусие даже замечает красоту, но проходит мимо. Однако само оно обладает уверенностью подлинной красавицы. Театрик в Монтериано дерзко потягался бы с лучшими из театров, и леди с часами не постеснялись бы подмигнуть молодым людям с потолка Сикстинской капеллы.

Филип попросил сперва ложу, но лучшие места уже разобрали, представление в этот вечер было весьма торжественным, и Филипу пришлось довольствоваться креслами в партере. Генриетта была раздражена и необщительна. Мисс Эббот оживлена и готова хвалить все подряд. Она сожалела только об одном — что не захватила с собой нарядное платье.

— Мы выглядим достаточно прилично, — заметил Филип, которого забавляло ее неожиданное тщеславие.

— Да, я знаю, но ведь нарядное платье занимает не больше места в чемодане, чем будничное. Почему надо приезжать в Италию пугалом?

На сей раз он не ответил: «Но мы же здесь, чтобы спасать ребенка». Ему вдруг представилась очаровательная картина, одна из очаровательнейших, виденных им в жизни: раскаленный театр, снаружи — башни, темные ворота, средневековые крепостные стены. За стенами — рощи олив, озаренные лунным сиянием, белые вьющиеся дороги, светляки и непотревоженная пыль. А посреди всего этого — мисс Эббот, жалеющая, что выглядит как пугало. Она попала в самую точку. Вернее нельзя было и сказать. Эта чопорная провинциалка оттаивала в атмосфере красоты.

— Неужели вам здесь не нравится? — спросил он.

— Страшно нравится.

И, обменявшись столь смелыми репликами, эти двое убедили таким образом друг друга в том, что романтика еще жива.

Тем временем Генриетта зловеще покашливала, созерцая занавес. Наконец занавес поднялся, открыв территорию замка Рэвенсвуд, грянул хор шотландских вассалов. Зрители постукивали ногами, барабанили в такт косточками пальцев и раскачивались под звуки музыки, точно колосья на ветру. Генриетта, в общем равнодушная к музыке, знала, однако, как ее следует слушать. Она испустила леденящее душу «ш-ш-ш!».

— Перестань, — шепнул брат.

— Надо с самого начала поставить их на место. Они болтают.

— Они, конечно, отвлекают, — пробормотала мисс Эббот, — но, может быть, нам лучше не вмешиваться.

Генриетта затрясла головой и опять зашикала. Зрители стихли, но не потому, что нехорошо разговаривать, когда поет хор, а потому, что угождать гостям естественно. На какое-то время Генриетта усмирила весь зал и теперь с самодовольной улыбкой поглядывала на брата.

Ее триумф вызвал у него раздражение. Он давно усвоил принцип итальянской оперы, стремившейся не создавать иллюзию, а развлекать. Поэтому Филип вовсе не желал, чтобы праздничный вечер превратился в молитвенное собрание. Но как только начали заполняться ложи, власть Генриетты кончилась. Знакомые семьи приветствовали друг друга через весь зал. Сидящие в задних рядах партера окликали братьев и сыновей, поющих в хоре, и громко расхваливали их пение. Когда у фонтана появилась Лючия, раздались бурные аплодисменты и выкрики «Добро пожаловать в Монтериано!».

— Невоспитанные дети! — проговорила Генриетта, откидываясь на спинку кресла.

— Гляди, да это наша распаренная дама с Апеннин! Которая никогда в жизни так не…

— Фу! Прекрати! Сейчас она покажет всю свою вульгарность. По-моему, здесь еще хуже, чем в туннеле. Мы совершенно напрасно…

Лючия запела, и на миг настала тишина. Певица была толста и уродлива, но голос был все еще прекрасен, и зал загудел, как сытый улей. Вся ее колоратурная партия сопровождалась восхищенными вздохами, а верхнюю ноту заглушил всеобщий взрыв восторга.

Так и шло представление. Певцы черпали вдохновение в одобрении публики, и два знаменитых секстета были исполнены вполне сносно. Мисс Эббот поддалась общему настроению. Она тоже болтала, смеялась, аплодировала, кричала «бис!» и радовалась, обнаружив здесь красоту. Что касается Филипа, то он не только забыл про свою миссию, но вообще забылся. Сейчас он был не просто восторженный чужестранец. Он словно и не уезжал отсюда никогда. Он чувствовал себя как дома.

Генриетта, как в подобном же случае господин Бовари, пыталась разобраться в сюжете. Иногда она толкала своих спутников и спрашивала, при чем тут Вальтер Скотт. По временам она мрачно озиралась вокруг. Публика казалась пьяной, даже Каролина, в жизни не бравшая ни капли в рот, подозрительно раскачивалась. Волны неистового возбуждения, зарождаясь буквально из ничего, захлестывали зал. Кульминации оно достигло в сцене сумасшествия. Лючия, вся в белом, как того требовал ее недуг, внезапно подобрала свои струящиеся волосы и поклонилась публике. В ту же минуту из-за кулис (она притворилась, будто не видит) появилось нечто вроде бамбуковой рамы для сушки белья, сплошь утыканной букетами. Выглядело это преуродливо, цветы по большей части были искусственные, Лючия прекрасно это знала, публика тоже. Все знали, что рама — театральный реквизит и эта штука проделывается из года в год, чтобы раззадорить публику. Тем не менее явление рамы вызвало бурю. С криком радости и изумления певица обняла раму, вытащила два цветка поприличнее, прижала к губам и кинула в ряды поклонников. Те с громкими криками кинули их обратно, голоса их звучали мелодично. Маленький мальчик в одной из лож, расположенных на сцене, выхватил у сестры гвоздики и протянул певице. С криком «Che carino!» та бросилась к мальчугану и поцеловала его. Шум поднялся невообразимый.

— Тише, тише! — закричали сзади пожилые зрители. — Пусть богиня продолжает!

Но молодые люди в соседней ложе не унимались и умоляли Лючию оказать им те же милости. Она сделала шутливо-отрицательный жест, отводя просьбу. Один из юношей швырнул в нее букетом. Она оттолкнула букет ногой. Но тут же, поощряемая ревом публики, подобрала цветы и швырнула в зал. Генриетте, как всегда, не повезло. Букет попал ей прямо в грудь, из него выпала любовная записочка.

— Это ты называешь классикой? — завопила Генриетта, вскакивая с места. — Сплошное неприличие! Филип, сейчас же уведи меня отсюда!

— Чье это? — закричал ее брат, поднимая кверху в одной руке букет, в другой — записочку. — Чье?

Зал словно взорвался. В одной из лож началось бурное движение, будто кого-то выталкивали вперед. Генриетта двинулась по проходу, мисс Эббот поневоле последовала ее примеру. Филип, не переставая смеяться и выкликать: «Чье это?» — замыкал шествие. Он был пьян от возбуждения. Жара, усталость, восторг бросились ему в голову.

— Слева! — крикнули ему. — Innamorato находится слева!

Филип покинул своих дам и юркнул к ложе. Навстречу ему поперек балюстрады вытолкнули молодого человека. Филип протянул ему букет и записку. И вдруг его крепко схватили за руки и горячо их пожали. Филип нисколько не удивился, ему это показалось вполне естественным.

— Почему вы не написали? — воскликнул молодой человек. — Зачем такой сюрприз?

— Да нет, я написал, — весело и громко откликнулся Филип. — Я оставил карточку сегодня днем.

— Тише! Тише! — закричала публика, которой все это надоело. — Пусть богиня продолжает!

Мисс Эббот и Генриетта исчезли.

— Нет! Нет! — закричал молодой человек. — Вы от меня не убежите.

Филип вяло пытался высвободить руки. Приветливые молодые люди перегнулись через барьер и приглашали Филипа к ним в ложу.

— Друзья Джино — наши…

— Друг? — воскликнул Джино. — Нет, родственник! Брат! Это фра Филиппо. Приехать из Англии и даже не предупредить!

— Я оставил записку.

Зрители начали шикать.

— Присоединяйтесь к нам.

— Спасибо — я с дамами… не могу…

В следующую минуту его втащили за руки в ложу. Дирижер, видя, что инцидент исчерпан, поднял палочку. Зал утихомирился, и Лючия ди Ламмермур возобновила арию безумия и смерти.

Филип шепотом знакомился с приятными юношами, которые втащили его, — возможно, сыновьями торговцев, или студентами-медиками, или клерками, служащими у стряпчих, или тоже сыновьями зубных врачей. В Италии трудно распознать, кто — кто. Их гостем на сегодняшний вечер был солдат. Теперь он разделил эту честь с Филипом. Им пришлось стоять впереди рядом, обмениваясь любезностями, а Джино, до восхитительности знакомый, играл роль учтивого хозяина. Порой Филипа охватывал приступ страха, до сознания его доходило, какую кашу он заварил. Потом страх проходил, и Филип опять поддавался чарам веселых голосов, смеха, ни разу не прозвучавшего фальшиво, и легкого похлопывания лежащей у него на спине руки.

Только перед самым концом удалось уйти — в тот момент, когда Эдгар запел, бродя между могил своих предков. Новые знакомцы Филипа пригласили его на следующий вечер в кафе «Гарибальди». Он пообещал прийти, потом вспомнил, что по плану Генриетты он к тому времени уже покинет Монтериано.

— Так, значит, в десять часов, — напомнил он Джино. — Мне надо поговорить с вами наедине. В десять утра.

— С удовольствием! — засмеялся тот.

Мисс Эббот не ложилась и поджидала его. Генриетта, по всей видимости, прямо пошла спать.

— Это был он, да? — спросила мисс Эббот.

— Вы угадали.

— Надо полагать, вы ни о чем не договорились?

— Нет, конечно, до того ли мне было? Вышло так… словом, я был не подготовлен. Но какое это имеет значение? Почему бы нам не обсудить дела, пребывая в хороших отношениях? Он совершенно очарователен, друзья его тоже. Теперь и я ему друг. Утраченный и обретенный брат. Ну и что тут плохого? Уверяю вас, мисс Эббот, в Англии — одно, в Италии — другое. Там мы строим планы, руководствуясь высокими моральными принципами. А здесь убеждаемся, какие мы остолопы, ибо жизнь тут идет сама собой, независимо от нас. Боже, что за ночь! Видели ли вы раньше такое лиловое небо и такие серебряные звезды? Словом, как я уже говорил, беспокоиться глупо, он не похож на нежного отца. Этот ребенок ему нужен так же, как и мне. Просто он потешался над моей матерью, как потешался надо мной полтора года назад. Но я его прощаю. У него есть чувство юмора, да еще какое!

Мисс Эббот тоже провела восхитительный вечер, она тоже никогда не видела такого неба и звезд. В ушах у нее звучала музыка, а когда она раскрыла окно, в комнату влился теплый, душистый воздух. Она погрузилась в красоту, красота облекала ее снаружи, проникала в душу. Ей не хотелось спать, ее переполняло счастье. Была ли она когда-нибудь так счастлива? Да, однажды, мартовским вечером, именно здесь, когда Джино и Лилия открыли ей свою любовь, — тем вечером, когда она сама выпустила на свет зло. Теперь она приехала, чтобы исправить содеянное.

Она вдруг вскрикнула от стыда:

— Опять, в том же городе, все то же самое!

Она принялась гасить ощущение счастья, сознавая, что оно греховно. Она вернулась сюда, чтобы бороться против этого злосчастного города, спасти младенческую душу, пока еще невинную. Она здесь для того, чтобы постоять за нравственность, чистоту и святость английского очага. Той весной она совершила грех по неведению. Теперь она более сведуща.

— Помоги мне! — воскликнула она и закрыла окно, словно наружный воздух источал что-то колдовское. Но музыка продолжала звучать у нее в ушах, и всю ночь напролет ей чудились волны мелодий, аплодисменты, смех и молодые люди, которые задорно выкрикивали строчки из бедекера:

Поджибонси, посторонись, Монтериано лезет ввысь.

Ей вдруг привиделся Поджибонси — безрадостный, беспорядочно раскиданный городок, населенный притворщиками. Проснувшись, она поняла, что видела во сне Состон.

VII

На другое утро около девяти Перфетта вышла в лоджию, но не для того, чтобы полюбоваться видом, а чтобы выплеснуть грязную воду.

— Scuse tanto! — отчаянно завопила она, увидев, что обрызгала высокую молодую леди, которая стучала внизу в дверь.

— Синьор Карелла дома? — спросила молодая леди. Возмущаться не входило в обязанности Перфетты, а стиль гостьи требовал гостиной. Поэтому Перфетта отворила в гостиной ставни, обмахнула тряпкой середку одного стула и пригласила леди сделать одолжение присесть (что было бы действительно большим одолжением со стороны гостьи). Потом бросилась со всех ног в город и забегала по улицам, громко выкликая молодого хозяина в надежде, что тот в конце концов услышит.

Гостиная была посвящена памяти покойной жены. На стене висел глянцевый портрет, по всей вероятности, копия того, что, должно быть, украшал памятник на ее могиле. Над портретом был прибит лоскут черной материи, чтобы придать скорби достойный вид. Но два гвоздика выпали, и лоскут торчал криво, с ухарством, точно шляпка на пьянчужке. На фортепьяно лежала раскрытая негритянская песня, на одном из столиков покоилась бедекеровская «Центральная Италия», на другом — инкрустированная шкатулка Генриетты. Все покрывал густой слой белой пыли, и если пыль сдували с одного сувенира, она тут же оседала на другом. Приятно, когда нас помнят и любят. Не так уж страшно, если забудут совсем. Но если что на свете и кажется нам оскорбительным, так это когда превращают заброшенную комнату в святыню.

Мисс Эббот не села отчасти потому, что в салфеточках могли водиться блохи, а еще потому, что вдруг почувствовала себя дурно и ухватилась за печь, не в состоянии сделать шага. Она изо всех сил боролась с собой, ибо только при условии, что она сохранит хладнокровие, поведение ее можно будет счесть извинительным. Она предала Филипа и Генриетту, собиралась опередить их, сама добыть ребенка. Если ей это не удастся, она не сможет смотреть им в глаза.

«Генриетта и ее брат, — рассуждала она, — не понимают, с кем имеют дело. Генриетта будет груба, агрессивна. Филип будет любезен и ничего не примет всерьез. И оба потерпят неудачу, даже если предложат деньги. Я же начинаю постигать натуру этого человека. Ребенка он не любит, но может обидеться, что для нас одинаково неудачно. Он обаятелен и отнюдь не глуп; он покорил меня в прошлом году, покорил вчера мистера Герритона и, если я не буду осмотрительна, покорит нас всех сегодня, и тогда ребенок вырастет в Монтериано. Он очень сильный человек, Лилия обнаружила это в полной мере, но помню об этом только я».

Ее приход и приведенные выше доводы явились результатом долгой бессонной ночи. Мисс Эббот пришла к выводу, что лишь ей одной дано справиться с Джино, так как только она разгадала его. Она постаралась как можно деликатнее объяснить это в записке, которую оставила Филипу. Ей было огорчительно писать такую записку, потому что ей с детства привили уважение к мужчине, и, кроме того, после их недавнего странного разговора Филип стал ей очень симпатичен. Однобокость его взглядов со временем должна была пройти, а его пресловутое бунтарство, о котором столько судачили в Состоне, как выяснилось, было сродни собственным ее взглядам. Если только он сумеет простить ей теперешнюю выходку, между ними возможна долгая и полезная для обоих дружба. Но для этого она должна выиграть. Никто ее не простит, если она не добьется успеха. Мисс Эббот приготовилась сражаться с силами зла.

Наконец послышался голос ее противника — Джино пел, не сдерживаясь, во всю ширь своих легких, как профессиональный певец. Тут он отличался от англичан, которые относятся к музыке несерьезно и поют только горлом, как бы извиняясь.

Он взбежал по ступенькам и мимоходом взглянул на раскрытую дверь гостиной, но не заметил мисс Эббот. Он отвернул лицо и, продолжая петь, вошел в комнату напротив. Сердце у нее забилось сильнее, в горле пересохло. Всегда делается не по себе, когда тебя не замечают.

Он не затворил дверь, и мисс Эббот через площадку видела, что там делается. В комнате творился невообразимый кавардак. Еда, простыни, лакированные ботинки, грязные тарелки и ножи валялись вперемешку на большом столе и на полу. Но видно было, что это жилой кавардак, что его создает жизнь, а не запустение. Комната все равно была милее того склепа, где стояла она, — там широко разливался мягкий свет, очевидно входящий в какой-то просторный, щедрый проем. Пение прекратилось.

— Где Перфетта? — спросил Джино.

Он стоял спиной к двери и закуривал сигару. Он обращался не к мисс Эббот, он и не ждал ее. Пространство площадки и две открытые двери удаляли его, но в то же время и выделяли, словно актера на сцене — одновременно близкого и недоступного. Она так же не могла окликнуть его, как не могла бы окликнуть Гамлета.

— Ты знаешь! — продолжал он. — Но не хочешь сказать. Очень на тебя похоже. — Джино прислонился к столу и выпустил пухлое кольцо дыма. — Почему это ты не хочешь мне назвать цифры? Я видел во сне рыжую курицу — это двести пять. Неожиданно приехал друг — восемьдесят два. На этой неделе я собираюсь в Терно. Так что скажи мне еще какое-нибудь число.

Мисс Эббот не знала про томболу. Она испугалась. На нее напало оцепенение, которое она не могла стряхнуть, — так бывает, когда очень устанешь. Выспись она ночью, она бы окликнула его, как только он вошел. А теперь он находился в другом мире.

Она следила за колечком дыма. Оно медленно уносилось прочь от Джино и благополучно вылетело на площадку.

— Двести пять — восемьдесят два. Все-таки я поставлю их на Бари, а не на Флоренцию. Не могу объяснить почему. Просто у меня такое ощущение.

Она хотела заговорить, но кольцо гипнотизировало ее. Оно растянулось в эллипс и вплыло в гостиную.

— Ах, тебе не нужен выигрыш? Ты даже не хочешь сказать «спасибо, Джино»? Сейчас же скажи, а то я сброшу на тебя горячий, раскаленный пепел. «Спасибо, Джино…»

Кольцо протянуло к ней свои голубоватые щупальца.

Кольцо окутало ее, словно дыхание из могилы. Она потеряла самообладание и вскрикнула.

В одно мгновение он очутился около нее, спрашивая, что ее напугало, как она сюда попала, почему не позвала его раньше. Он усадил ее. Принес вина, она отказалась. Она не могла произнести ни слова.

— Что случилось? — повторял он. — Что вас напугало?

Он и сам испугался, на загорелой коже выступили капли пота. Не очень-то хорошо, когда за тобой незаметно наблюдают. Все мы раскрываемся, источаем что-то необъяснимо интимное, когда думаем, что одни.

— По делу, — наконец выдавила она.

— Дело — ко мне?

— Очень важное. — Побледнев, она безвольно откинулась на спинку пыльного стула.

— Сперва вам надо прийти в себя. Вино отличное.

Она слабо отказалась. Он налил стакан. Она выпила. И тут же опомнилась. Каким бы ни было дело важным, не следовало приходить сюда, а тем более пользоваться его гостеприимством.

— Вы, вероятно, заняты, — проговорила она, — а так как я неважно себя чувствую…

— Значит, уходить вам пока нельзя. Да я и не занят.

Она нервно поглядела на открытую дверь комнаты напротив.

— А-а, теперь понимаю! — воскликнул он. — Я понял, что вас напугало. Почему же вы не заговорили сразу?

Он повел ее в комнату, в которой жил, и показал ей… ребенка. Она столько думала о нем, о его благополучии, о душе, нравственности, будущих недостатках. Но, как для большинства одиноких людей, он был для нее всего лишь словом, подобно тому, как для здорового человека смерть — лишь слово, а не реальное событие. Реальный ребенок, спавший на грязной подстилке, привел ее в замешательство. Он перестал быть отвлеченной проблемой. Перед ней была плоть и кровь, дюймы и унции жизни — восхитительный, не подлежащий сомнению факт, который произвели на свет мужчина и женщина; к нему можно было обращаться, со временем он станет отвечать, а впоследствии может и не отвечать, если ему не захочется, и станет копить где-то внутри себя собственные, одному ему принадлежащие мысли и удивительные переживания. Он-то и был тем механизмом, к которому последние месяцы она и миссис Герритон, Филип и Генриетта заглазно примеряли свои многообразные идеалы: решали, что в свое время он будет двигаться в ту или иную сторону, обязан совершать такие-то, а не другие поступки. Должен принадлежать к евангелистской церкви, обладать высокими устоями, быть тактичным, воспитанным, артистичным — превосходные идеалы, ничего не скажешь. Но сейчас, когда она увидела младенца, спящего на грязной тряпке, у нее возникло большое желание не навязывать ему ни одного из этих идеалов, не оказывать никакого влияния, разве ровно столько, сколько содержится в поцелуе или в неопределенной, смутной, но искренней молитве.

Но путем длительных упражнений она научилась управлять собой, и ее чувствам и поступкам не полагалось пока совпадать. Для того чтобы восстановить уверенность в себе, она попыталась вообразить, будто находится в своем приходе, и соответственно повела себя.

— Какой замечательный ребенок, синьор Карелла. Как мило, что вы с ним разговариваете. Правда, я вижу, неблагодарное маленькое создание спит! Ему семь месяцев? Нет, восемь, конечно, восемь. Поразительно крупный ребенок для своего возраста.

Невозможно говорить свысока по-итальянски. Поэтому покровительственные слова выговорились искренне приветливо, и Джино улыбнулся от удовольствия.

— Не стойте. Посидим в лоджии, там прохладно. В комнате такой беспорядок, — добавил он с видом хозяйки, которая просит извинения за то, что на ковре в гостиной оказалась нитка.

Мисс Эббот прошла в лоджию и села на стул. Джино устроился неподалеку, верхом на парапете, так что одна нога у него стояла в лоджии, а другая свешивалась наружу, на фоне пейзажа. Красивый профиль четко обрисовывался на туманно-зеленом фоне холмов. «Позирует! — подумала мисс Эббот. — Прирожденный натурщик».

— Вчера сюда заходил мистер Герритон, — начала она, — но не застал вас.

Он пустился в затейливое грациозное объяснение. Он на один день уезжал в Поджибонси. Почему Герритоны ему не написали заранее, он бы принял их как следует. Поджибонси бы подождал. Правда, дело у него там довольно важное… Угадайте какое!

Ее это не очень интересовало. Не для того она приехала из Состона, чтобы угадывать, зачем он был в Поджибонси. Она вежливо ответила, что не имеет представления, и попыталась вернуться к своей миссии.

— Нет, догадайтесь! — настаивал он, хлопая по парапету ладонями.

Она мягко, но не без яда, предположила, что он ездил туда в поисках работы.

Он намекнул, что дело далеко не столь важно. А искать работу — затея почти безнадежная. «E manca questo!» Он потер большой палец об указательный, желая показать, что у него нет денег. Затем вздохнул и выпустил еще одно кольцо дыма. Мисс Эббот скрепя сердце решила проявить дипломатичность.

— Дом очень велик… — проговорила она.

— Вот именно, — сумрачно подтвердил он. — И когда умерла моя бедная жена… — он встал, прошел через комнату и площадку и благоговейно прикрыл дверь гостиной. Потом захлопнул дверь своей комнаты ногой и деловито вернулся на место. — Когда умерла моя бедная жена, я думал пригласить сюда родственников. Отец мой готов был отказаться от практики в Эмполи, мать, сестры и две моих тетки тоже охотно соглашались жить здесь. Но это невозможно. У них свои привычки. Когда я был моложе, меня все устраивало. Но теперь я взрослый мужчина, и у меня свои привычки. Понимаете?

— Да, — ответила мисс Эббот, думая о собственном отце, чьи повадки и выходки после двадцати пяти лет совместного житья стали действовать ей на нервы. Она тут же спохватилась, что пришла не для того, чтобы сочувствовать Джино, и, во всяком случае, не для того, чтобы проявлять сочувствие.

— Дом велик, — повторила она.

— Огромен! А налоги! Но здесь будет лучше, когда… Да, но вы так и не отгадали, зачем я ездил в Поджибонси, почему меня не было дома, когда он заходил.

— Я не могу гадать, синьор Карелла. Я пришла по делу.

— Все-таки попробуйте.

— Не могу. Я вас недостаточно знаю.

Ну как же, мы с вами старые друзья, — возразил он. — Мне будет приятно ваше одобрение. Однажды я заслужил ваше одобрение. Заслужу ли теперь?

— В этот раз я приехала не как друг, — ответила она холодно. — Едва ли я склонна одобрить какой бы то ни было из ваших поступков, синьор Карелла.

— Ох, синьорина! — Он засмеялся, как будто находил ее пикантной и забавной. — Но ведь вы одобряете брак?

— Когда он по любви. — Мисс Эббот пристально на него посмотрела. Лицо его за последний год изменилось, но, как ни странно, не к худшему.

— Когда он по любви, — подтвердил он, из вежливости вторя английскому взгляду на вещи. Он улыбнулся ей, ожидая поздравлений.

— Должна ли я понять, что вы снова намерены жениться?

Он кивнул.

— А я вам запрещаю!

Он озадаченно поглядел на нее, но, приняв ее реакцию за иностранную манеру шутить, засмеялся.

— Я запрещаю вам! — повторила мисс Эббот со страстью, вкладывая в свои слова все негодование женщины и англичанки.

— Почему? — Он нахмурился и спрыгнул на пол. Голос его зазвучал пронзительно и нетерпеливо, как у ребенка, у которого отняли игрушку.

— Вы уже погубили одну женщину. Я запрещаю вам губить вторую. Еще не прошло года, как умерла Лилия. Позавчера вы притворялись, будто любили ее. Вы лгали. Вам были нужны только ее деньги. У этой женщины тоже есть деньги?

— Ну да! — ответил он досадливо, не понимая, чего она от него хочет. — Немного есть.

— И вы, надо полагать, станете утверждать, будто любите ее?

— Не стану. Это была бы неправда. А вот мою бедную покойную жену… — он остановился, сообразив, что сравнение вовлечет его в затруднительные объяснения. И в самом деле, ему частенько казалось, что Лилия ничем не лучше других женщин.

Его намерение жениться — последнее оскорбление, нанесенное ее покойной приятельнице, — привело мисс Эббот в совершенную ярость. Она даже порадовалась, что способна так сердиться на этого мальчика. Она метала громы и молнии, язычок ее так и работал. Если бы миссия ее уже была выполнена, она могла бы величественно выплыть из дома. Но с ребенком еще не было улажено.

Джино стоял и задумчиво скреб в затылке. Он уважал мисс Эббот и хотел, чтобы и она уважала его.

— Значит, вы мне не советуете? — с огорчением произнес он. — Но почему вы считаете, что брак будет неудачным?

Мисс Эббот напомнила себе, что перед ней мальчик — мальчик со страстями и властностью порочного мужчины.

— Как может он быть удачным, если нет любви? — спросила она серьезно.

— Но она-то меня любит! Я забыл вам сказать.

— Вот как?

— Страстно, — он приложил руку к сердцу.

— В таком случае помоги ей Господь!

Он нетерпеливо топнул ногой.

— Что я ни скажу, синьорина, все вам не нравится. Пусть Господь поможет вам, потому что вы очень несправедливы. Вы уверяете, что я плохо обращался с моей дорогой женой. Ни с кем я плохо не обращался. Вы недовольны, что в новом браке нет любви. Я вам доказываю, что любовь есть, а вы еще больше сердитесь. Чего вы хотите? Вы думаете, ей будет плохо? Да она уже рада, что выходит за меня, она будет хорошо выполнять свои обязанности.

— Обязанности! — воскликнула мисс Эббот со всей саркастичностью, на какую была способна.

— Ну конечно. Она знает, зачем я на ней женюсь.

— Чтобы преуспеть в том, в чем не сумела преуспеть Лилия! Чтобы быть вашей экономкой, рабыней, вашей… — слова, которые ей хотелось высказать, были для нее чересчур грубы.

— Чтобы ухаживать за ребенком, вот зачем, — пояснил он.

— За ребенком? — Она совсем забыла про него.

— Мой брак будет вполне английским, — гордо продолжал он. — Я не забочусь о деньгах. Она нужна мне ради сына. Неужели вы не понимаете?

— Нет, — ответила мисс Эббот, вконец озадаченная. И вдруг ее осенило. — В этом нет надобности, синьор Карелла. Если ребенок вам в тягость… — Она всегда потом вспоминала, что, к своей чести, сразу поняла свою ошибку. — Я не так выразилась, — добавила она быстро.

— Я понимаю, — вежливо ответил он. — Когда говоришь на чужом языке — а вы так чудесно говорите по-итальянски, — легко ошибиться.

Она вгляделась в его лицо, но не увидела ни намека на иронию.

— Вы хотели сказать, что нам с ним не придется пока быть вместе. Вы правы. Но что делать? Няньку я держать не могу, а Перфетта слишком неумелая. Когда он болел, я ее к нему не допускал. Когда его надо выкупать — приходится же купать его время от времени, — то кто его моет? Я. Я кормлю его или решаю, чем покормить. Я сплю с ним и утешаю, когда ночью ему не по себе. Только я разговариваю с ним, только я пою для него. Не будьте же несправедливы — мне нравится все это делать, но все-таки… — голос его прозвучал жалобно, — эти дела отнимают много времени и не очень подходят для молодого человека.

— Очень не подходят. — Мисс Эббот утомленно прикрыла глаза. С каждой минутой ситуация становилась все затруднительнее. Если бы только не испытывать такую усталость, ей легче было бы бороться с обуревавшими ее противоречивыми чувствами! Как ей недоставало стойкого и тупого упорства Генриетты или бездушной дипломатичности миссис Герритон…

— Еще вина? — заботливо спросил Джино.

— Нет, нет, благодарю вас. Синьор Карелла, ведь женитьба — очень серьезный шаг. Вы не могли бы найти более простой выход? Например, попросить кого-то из родственников…

— Отдать в Эмполи? Да это все равно что отдать в Англию!

— Так отдайте в Англию.

Он рассмеялся.

— У него там есть бабушка, вы же знаете, — миссис Теобалд.

— У него и здесь есть бабушка. Нет, он доставляет много хлопот, но я с ним не расстанусь. Я даже не хочу приглашать сюда отца и мать. Они нас разлучат.

— Каким образом?

— Они разлучат наши мысли.

Она умолкла. Этому жестокому, порочному человеку были ведомы недоступные ей утонченные чувства. Ей в полную силу открылась страшная истина — что скверные люди способны любить. Все ее моральные принципы были сокрушены. Спасти ребенка, не дать заразе проникнуть в него — вот ее долг, и она по-прежнему собиралась выполнить его. Но приятное сознание превосходства добродетели покинуло ее. Она находилась в присутствии чего-то более великого, чем добро и зло.

Забыв про обязанности хозяина, побуждаемый инстинктом, который она в нем пробудила, он перешел в комнату.

— Просыпайся! — потребовал он, словно будил взрослого приятеля. Он приподнял ногу и легонько нажал мальчику на живот.

— Осторожней! — вскрикнула мисс Эббот. Она не привыкла к такому способу будить грудных младенцев.

— Он не длиннее моего ботинка, правда? Можете вы себе представить, что потом его ботинки будут такой величины, как сейчас — все его тело. И что он тоже…

— Ну можно ли с ним так обращаться?

Он застыл в задумчивости, поставив ногу на тельце ребенка, охваченный вдруг желанием, чтобы сын был похож на него и породил подобных себе сыновей и те населили землю. Это сильнейшее из желаний, охватывающих мужчину, если ему вообще дано испытать его, — сильнее любви, сильнее желания личного бессмертия. Им хвалятся все мужчины, уверяя, будто испытывают его, но на самом деле у большинства помыслы сосредоточены на других вещах. Лишь немногим дано осознать, что они вечно могут источать свою телесную и духовную жизнь. Мисс Эббот, несмотря на все свои добродетели, не могла постичь этого чувства, хотя такие тонкости как раз доступнее пониманию женщин. И когда Джино показал сперва на себя, а потом на ребенка и сказал: «Отец — сын», она восприняла его слова как ласковый лепет и машинально улыбнулась.

Ребенок, первенец, проснулся и широко раскрыл глаза. Джино не заговорил с ним, а продолжал излагать свои соображения.

— Эта женщина будет делать все, что я велю. Она любит детей. Опрятна. У нее приятный голос. Красивой ее не назовешь, не буду вас обманывать. Но в ней есть все, что мне нужно.

Ребенок издал пронзительный вопль.

— Пожалуйста, осторожнее! — взмолилась мисс Эббот. — Вы раздавите его.

— Пустяки. Вот если он плачет беззвучно, тогда надо беспокоиться. Просто он думает, что сейчас я буду его купать, и он прав.

— Купать? — поразилась она. — Вы? Прямо здесь?

Такая идиллическая деталь разрушила все ее планы.

Добрых полчаса у нее ушло на тонкую подготовку и пробные атаки с высоких нравственных позиций, но ей не удалось ни напугать противника, ни рассердить его, ни хотя бы отвлечь чуть-чуть от домашних занятий.

— Утром я ушел в аптеку, — продолжал он, — и посиживал там в прохладе. И вдруг вспомнил, что Перфетта еще час назад согрела воды — вон она стоит, накрытая подушкой. Я сразу вернулся, надо же его искупать. Извините меня. Откладывать больше нельзя.

— Я задержала вас, — упавшим голосом произнесла она.

Он решительно направился в лоджию и принес оттуда большой глиняный таз, грязный изнутри. Вытер его скатертью. Достал медный чайник с горячей водой, налил ее в таз, разбавил холодной водой. Порылся в кармане и извлек оттуда кусок мыла. Затем взял младенца и, не вынимая сигары изо рта, начал его раскутывать. Мисс Эббот направилась к выходу.

— Зачем вы уходите? Простите меня, но мы можем разговаривать, пока я буду его мыть.

— Мне больше нечего сказать, — ответила она. Ей оставалось только найти Филипа, сознаться в своем постыдном провале и попросить сменить ее на этой стезе — и пожелать ему удачи. Она кляла свое бессилие, рвалась покаяться в нем без самооправданий и без слез.

— Побудьте еще минутку! Вы его не видели.

— Я видела, с меня достаточно, спасибо.

Последнее покрывало было снято, двумя руками Джино протянул ей брыкающееся бронзовое тельце.

— Подержите его!

Она не хотела брать.

— Я ухожу сейчас же, — вырвалось у нее: слезы (не те слезы, которых она боялась) навернулись ей на глаза.

— Кто бы поверил, что его мать была блондинкой? Он весь смуглый, до единого дюйма. Нет, поглядите, как он красив! И подумать только — он мой! Мой навечно. Даже если он меня возненавидит, все равно он мой. Это от него не зависит, он сотворен мною, я его отец.

Уходить было поздно. Она не могла объяснить — почему, но поздно. Когда Джино прижался к сыну губами, она отвернулась. Зрелище это было слишком непохоже на умилительную сцену в детской. Этот человек был величествен, он являл собой часть самой Природы. Ни в какой любовной сцене не поднялся бы он на такую высоту. Ибо непостижимые физические узы связывают родителей с детьми, но, по печальной и странной иронии судьбы, не связывают детей с родителями. Если бы мы, дети, могли отвечать на родительскую любовь не благодарностью, а равной любовью, жизнь потеряла бы значительную долю трагизма и убожества и мы стали бы неизъяснимо счастливы. У Джино, страстно сжимающего сына, у мисс Эббот, благоговейно отводящей глаза, — у обоих были родители, которых они и вполовину так не любили.

— Можно, я помогу вам мыть его? — робко спросила она.

Он молча передал ей сына, они опустились на колени друг подле друга и стали закатывать рукава. Ребенок перестал плакать и в неукротимой радости засучил руками и ногами. Мисс Эббот, как всякая женщина, любила мыть и чистить, а тем более когда дело касалось человеческого существа. Занимаясь в приходе благотворительностью, она приобрела богатый опыт обращения с детьми. Скоро Джино перестал давать ей указания и только благодарил ее.

— Как вы добры, — бормотал он. — И в таком красивом платье. Он уже почти чистый. Удивительно, у меня ушло бы на это все утро! С ребенком куда больше возни, чем можно подумать. А Перфетта моет его так, будто стирает белье. Он потом кричит часами. У моей жены должна быть легкая рука. Ух, как он брыкается! Он вас забрызгал? Простите.

— Готово. Теперь мягкое полотенце, — приказала мисс Эббот, необычайно возбужденная процедурой.

— Сейчас, сейчас! — Он с видом опытного человека шагнул к шкафу. Но он и представления не имел, где взять мягкое полотенце. Обычно он вытирал сына о первую попавшуюся сухую тряпку.

— И немного талька.

Он в отчаянии ударил себя по лбу. Очевидно, запас талька вышел. Она пожертвовала свой чистый носовой платок. Он поставил ей стул в лоджии, которая глядела на запад и поэтому хранила еще приятную свежесть. Мисс Эббот села спиной к расстилавшимся двадцати милям пейзажа, и Джино положил ей на колени мокрого младенца. Тот сиял здоровьем и чистотой и словно отражал свет, как медная посуда. Точно такого, но только томного младенца Беллини сажает на материнские колени, Синьорелли бросает корчащегося на мраморные плиты, а Лоренцо ди Креди, более почтительный, но менее проникнутый божественным духом, осторожно укладывает на цветы, подсунув ему под голову пучок золотистой соломы. Джино какое-то время созерцал их стоя. Потом, чтобы удобнее было смотреть, опустился на колени возле стула и молитвенно сложил руки.

Так и застал их Филип — вылитые Дева с Младенцем и поклоняющийся волхв.

— Привет! — воскликнул он, радуясь такой отрадной картине.

Мисс Эббот не ответила на приветствие, неуверенно встала и отдала ребенка отцу.

— Не уходите! — шепнул Филип. — Я получил вашу записку. Я не сержусь, вы совершенно правы. Вы мне действительно нужны, без вас я ни за что бы не справился.

Не проронив ни слова, она прижала руки ко рту, словно испытывая мучительную боль.

— Синьорина, пожалуйста, останьтесь, вы были так добры.

Она вдруг расплакалась.

— В чем дело? — мягко спросил Филип.

Она попыталась что-то сказать и, горько рыдая, выбежала из комнаты.

Мужчины уставились друг на друга. Потом, словно сговорившись, бросились в лоджию. Они успели увидеть, как мисс Эббот исчезла за деревьями.

— В чем дело? — повторил Филип. Ответа он не получил, да ответ и не был ему нужен. Произошло что-то странное, что именно — он и не пытался догадаться. Возможно, потом он узнает от мисс Эббот.

— Так какое у вас дело? — недоуменно вздохнув, произнес наконец Джино.

— Мы… мисс Эббот, вероятно, вам рассказала?

— Нет.

— Но ведь…

— Она пришла по делу. Но потом забыла про него, и я тоже.

Перфетта, обладавшая даром не находить тех, кого искала, вернулась и громко сетовала на большие размеры Монтериано и путаницу улиц. Джино поручил ей присмотреть за сыном. Затем предложил Филипу сигару, и они перешли к делу.

VIII

— С ума сошла! — вскричала Генриетта. — Она положительно и бесповоротно сошла с ума!

Филип счел благоразумным не противоречить.

— Зачем она сюда явилась? Ответь-ка. Что она делает в Монтериано в августе месяце? Почему она не в Нормандии? Ответь. Она-то не скажет. Но я скажу: она явилась сюда, чтобы сорвать наши планы. Она пронюхала о материнских замыслах и предала нас. О Боже, как болит голова!

Филип имел неосторожность ответить:

— Ну, в предательстве-то она не виновата. Она действует на нервы, это правда, но она приехала не затем, чтобы предать нас.

— Тогда зачем? Отвечай.

Он промолчал. К счастью, сестра была так взволнована, что и не стала ждать ответа.

— Вбежала вдруг сюда заплаканная, Бог знает в каком виде. Говорит, виделась с итальянцем. И объяснить толком ничего не может. Якобы переменила мнение. Какое нам дело до ее мнения? Я вела себя совершенно спокойно. Я сказала: «Мисс Эббот, тут какое-то недоразумение. Моя мать, миссис Герритон…» Ох, Господи, голова! У тебя, конечно, ничего не вышло… Не трудись отвечать, я и сама вижу. Где, скажи на милость, ребенок? Разумеется, тебе его не отдали. Милейшая Каролина не позволила тебе его забрать. Да, да, мы, видите ли, должны уехать немедленно и больше отца не беспокоить. Так велит она. Слышишь? Велит! Велит!

И Генриетта разрыдалась.

Филип постарался взять себя в руки. Как ни была сестра невыносима, ее возмущение было вполне правомерно. А ведь мисс Эббот вела себя еще хуже, чем думала Генриетта.

— Ребенка я пока не получил, Генриетта, но я вовсе не потерпел неудачу. Мы с синьором Кареллой договорились встретиться сегодня еще раз в кафе «Гарибальди». Он ведет себя абсолютно разумно и вежливо. Если бы ты согласилась пойти со мной, ты бы увидела, что он охотно ведет переговоры. Он очень нуждается в деньгах, а достать их ему негде. Мне удалось это выяснить. Но в то же время он по-своему привязан к ребенку.

Филип не обладал интуицией мисс Эббот, а может быть, ему просто не представилось такого благоприятного случая, как ей.

Генриетта лишь рыдала и обвиняла брата в том, что он оскорбил ее: как можно себе представить, чтобы леди разговаривала с таким чудовищем? Да за одно это Каролину следовало бы заклеймить. Бедная, бедная Лилия!

Филип побарабанил пальцами по подоконнику. Он не видел никакого выхода из создавшегося положения. Как ни бодро он говорил про второе свидание с Джино, в глубине души он чувствовал, что оно тоже ничего не даст. Джино был чересчур любезен. Ему, очевидно, не хотелось обрывать переговоры резким отказом и нравилась вежливая и несерьезная торговля. К тому же Джино нравилось водить за нос противника, и делал он это так изящно, что сердиться на него было невозможно.

— Мисс Эббот ведет себя неслыханно, — проговорил наконец Филип. — И тем не менее…

Но сестра не пожелала его выслушать. Она снова ополчилась на Каролину, обвиняя ее в том, что та сошла с ума, лезет не в свое дело и вообще нестерпимо двулична.

— Генриетта, ты должна меня выслушать. Перестань же плакать. Я хочу сказать тебе кое-что важное.

— Не перестану, — возразила сестра. Однако, увидев, что он молчит, утихла.

— Прими во внимание, что мисс Эббот не нанесла нам никакого вреда. Она ничего ему не открыла. Он до сих пор считает, что она действует с ним заодно, — я выяснил это.

— Вовсе не заодно.

— Правильно, но если ты будешь разумна, то она может перейти на нашу сторону. Я истолковываю ее поведение следующим образом: она отправилась к нему с честным намерением получить ребенка. Так она написала мне в записке, и я не думаю, чтобы она лгала.

— А я думаю.

— Придя туда, она застала трогательную домашнюю сценку между отцом и сыном, и ее захлестнуло волной чувствительности. Если я только что-нибудь смыслю в психологии, скоро наступит реакция, и волна отхлынет.

— Не понимаю я твоих иносказаний. Говори проще.

— Когда волна отхлынет, мисс Эббот будет неоценима, так как произвела на итальянца сильнейшее впечатление. Он не нахвалится ее любезностью. Знаешь, она ведь помогла ему купать младенца.

— Какая гадость!

Самым раздражающим в Генриетте были ее восклицания, но Филип твердо решил не терять терпения. Приступ радостного настроения, овладевший им накануне в театре, не проходил. Филипу никогда еще так не хотелось быть милосердным к человечеству.

— Если желаешь увезти младенца, то будь в мире с мисс Эббот. Стоит ей захотеть, и она поможет тебе гораздо лучше, чем я.

— О мире между нами не может быть и речи, — мрачно отозвалась Генриетта.

— Значит, ты успела…

— О, далеко не все, что хотела. Она ушла, не дав мне кончить, — типичная уловка трусливых людей. Ушла в церковь.

— К Святой Деодате?

— Да. Ей как раз туда и надо. Более нехристианского…

Вскоре Филип тоже отправился в церковь; сестра несколько успокоилась и даже была склонна прислушаться к его совету. Что нашло на мисс Эббот? Он всегда считал ее уравновешенной и искренней. Правда, разговор, который произошел у них на прошлое Рождество в поезде между Состоном и Черинг-Кроссом, должен был послужить ему первым предупреждением. Должно быть, Монтериано вторично вскружил ей голову. Филип не сердился на нее, так как был безразличен к исходу экспедиции, только испытывал любопытство.

Был уже почти полдень, улицы пустели. Но жара вдруг несколько спала, появились приятные предвестия дождя. Пьяцца с ее тремя достопримечательностями — Палаццо Публико, коллегиальной церковью и кафе «Гарибальди» (мозг, душа и тело города) — выглядела очаровательнее, чем когда-либо. Филип с минуту постоял посредине площади, поддавшись мечтательности, размышляя о том, как, должно быть, восхитительно чувствовать этот город своим, каким бы он ни был захудалым. Однако сейчас Филип был посланцем цивилизации и исследователем характеров, поэтому он со вздохом вошел в Церковь Святой Деодаты, чтобы дальше выполнять свою миссию.

Два дня назад прошел праздник, и в церкви все еще стоял запах чеснока и ладана. Малолетний сын ризничего подметал пол придела больше для собственного развлечения, чем из соображений чистоты, и поднимаемые им клубы пыли оседали на фресках и на прихожанах. Прихожан было немного. Сам ризничий, приставив лестницу к центру «Всемирного потопа», украшавшего одну из пазух свода, снимал с колонны окутывавшее ее роскошное одеяние из алого коленкора. Кипы алого коленкора уже лежали на полу (церковь, если захочет, не уступит по великолепию любому театру), и дочка ризничего пыталась сложить материю. На голове у нее красовалась мишурная корона в блестках. Вообще-то корона принадлежала святому Августину, но была ему велика и проваливалась на шею, обхватывая ее воротником. Зрелище получалось смехотворное. Один из каноников снял корону со святого перед началом праздника и отдал дочке ризничего.

— Скажите, пожалуйста, — прокричал Филип, обращаясь к ризничему, — здесь нет английской леди?

Рот у ризничего был набит гвоздиками, поэтому он только кивнул в сторону коленопреклоненной фигуры. Посреди всей этой сутолоки мисс Эббот молилась.

Филип не очень удивился: сейчас как раз и следовало ожидать от нее душевного упадка. Несмотря на то что Филип стал милосерднее относиться к человечеству, самоуверенность его не совсем прошла, и он чересчур решительно брался предсказывать путь, которым последует раненая душа. Он, однако, не ожидал, что мисс Эббот будет держаться так естественно — никакой неловкости и кислого вида, какой бывает у людей, только что молившихся на коленях. Таково уж влияние церкви Святой Деодаты, где помолиться Богу — все равно что перемолвиться с соседом, и молитва от этого ничуть не страдает.

— Мне это было совершенно необходимо, — заметила она, и Филип, думавший застать ее пристыженной, смутился и не нашел что ответить. — Мне нечего вам сказать, — продолжала она. — Просто я полностью переменила мнение. Я понимаю, что обошлась с вами как нельзя хуже, хотя и не нарочно. Я готова поговорить с вами. Только поверьте, что я сейчас плакала.

— А вы поверьте, что я пришел не затем, чтобы бранить вас, — добавил Филип. — Я знаю, что случилось.

— Что же? — спросила мисс Эббот. Она инстинктивно повела его к знаменитому приделу, пятому справа, где Джованни из Эмполи изобразил смерть и погребение святой. Здесь они могли укрыться от пыли и шума и продолжить объяснение, обещавшее быть таким важным.

— А то, что могло случиться и со мной: он вас убедил, будто любит ребенка.

— Он действительно его любит. И не расстанется с ним.

— Это пока еще не решено.

— И никогда не будет решено.

— Возможно. Так или иначе, я знаю, что произошло, и не браню вас. Но хочу попросить вас пока отстраниться. Генриетта бушует. Она утихомирится, когда поймет, что вы не нанесли и не нанесете нам никакого вреда.

— И не могу нанести, — ответила она. — Но я прямо предупреждаю — я перешла на сторону противника.

— Если вы не сделаете больше того, что уже сделали, нас это устраивает. Обещаете не вредить нашему делу и не говорить с синьором Кареллой?

— Ну конечно. Я и не собираюсь с ним говорить, я больше никогда его не увижу.

— Он очень мил, не правда ли?

— Очень.

— Прекрасно. Вот все, в чем я хотел удостовериться. Пойду порадую Генриетту вашим обещанием. Думаю, что теперь она успокоится.

Тем не менее он не двинулся с места, так как испытывал все растущее удовольствие от ее общества и сегодня больше, чем когда-либо, находил ее очаровательной. Он уже не размышлял о женской психологии и о женском поведении. Волна чувствительности, которая захлестнула ее, придала ей еще больше обаяния. Ему радостно было созерцать ее красоту, приобщаться к нежности и мудрости, которые таились в ней.

— Почему вы не сердитесь на меня? — спросила она после некоторого молчания.

— Потому что понимаю вас. Я всех понимаю — Генриетту, синьора Кареллу, даже мою мать.

— Вы изумительно все понимаете. Вы — единственный среди нас, кто может охватить взглядом весь этот хаос.

Он польщенно улыбнулся. Впервые она его похвалила. Он благожелательно рассматривал святую Деодату, которая умирала в зените своей святости, лежа на спине. В распахнутом окне за ней виднелся точно такой пейзаж, каким Филип любовался утром; на туалете ее вдовой матери стоял такой же, как у Джино, медный чайник. Святая не обращала внимания ни на пейзаж, ни на чайник, ни, тем более, на вдовую мать. Ибо — о чудо! — в этот миг ей предстало видение: голова и плечи святого Августина в виде некоего чудотворного святого пятна скользили вдоль оштукатуренной стены. Какой нужно быть кроткой святой, чтобы удовольствоваться тем, что кончину твою наблюдает только один зритель, и тот — половина другого святого. Немногого же достигла святая Деодата как в жизни, так и в смерти.

— Что вы собираетесь делать? — спросила мисс Эббот.

Филип вздрогнул, на него неприятно подействовал не столько смысл слов, сколько изменившийся тон.

— Делать? — повторил он, нахмурившись. — Днем у меня еще одно свидание.

— Оно ни к чему не приведет. А дальше?

— Ну, так еще одно. Если и тогда ничего не выйдет, пошлю домой телеграмму, попрошу указаний. Допускаю, что мы проиграем, но проиграем с честью.

Она часто проявляла решительность. Но сейчас за ее решительностью проглядывала страстность. Она стала не то что другой, а какой-то более значительной, и он очень огорчился, когда она сказала:

— Но это все равно что не сделать ничего! Сделать — это украсть ребенка или немедленно уехать. А так!.. «Проиграть с честью»! Решить проблему, постаравшись отделаться от нее, — такова ваша цель?

— Д-да, пожалуй, — запинаясь, выговорил он. — Раз уж мы говорим откровенно, именно к этому я сейчас и стремлюсь. А что еще можно поделать? Если я смогу уговорить синьора Кареллу — тем лучше. Если нет, то сообщу матери о неудаче и отправлюсь домой. Помилуйте, мисс Эббот, не думаете же вы, что я буду следовать за вами во всех поворотах ваших настроений?

— Я не думаю! Но должны же вы избрать какую-то одну, с вашей точки зрения, правильную линию и следовать ей? Хотите вы, чтобы ребенок остался с отцом, который его любит и воспитает скверно, или хотите увезти ребенка в Состон, где его никто не будет любить, но воспитают как надо? По-моему, вопрос поставлен достаточно беспристрастно даже для вас. Решите его. Выбирайте, чью сторону принять. Но только перестаньте твердить про «поражение с честью», эти слова сводятся к полному бездумью и бездеятельности.

— Если я способен понять точку зрения синьора Кареллы и вашу, это еще не означает…

— Не означает еще ровно ничего. Боритесь так, будто мы не правы. Ну какой толк от вашего беспристрастия, если вы никогда не принимаете самостоятельного решения? Любой может вас оседлать и заставить делать что захочет. А вы всех видите насквозь, смеетесь над всеми — и делаете то, что они хотят. Недостаточно быть проницательным. Я бестолкова и глупа и не стою вашего мизинца, но я пытаюсь делать то, что мне кажется правильным. А вы… вы обладаете блестящим умом, проницательностью, но, даже прекрасно понимая, что правильно, вы ленитесь действовать. Вы как-то сказали мне: судить о нас будут по нашим намерениям, а не по делам. Я тогда восхитилась вашим остроумием. Но все-таки чего стоят наши намерения, если мы не стремимся их выполнить, а твердим о них, сидя на стуле?

— Вы изумительны! — серьезно сказал он.

— Ах, вы воздаете мне должное! — снова вспылила она. — Лучше бы вы этого не делали. Вы всем нам воздаете должное и во всех находите что-то хорошее. Но сами вы мертвый, мертвый! Видите? Вы даже рассердиться не можете! — Она подошла к нему совсем близко, настроение ее вдруг переменилось, она взяла его за обе руки. — Вы такой замечательный, мистер Герритон, мне невыносима мысль, что вы пропадаете зря. Невыносима. Она… ваша мать плохо обходится с вами.

— Мисс Эббот, обо мне не беспокойтесь. Некоторые люди рождены, чтобы ничего не делать. Я — один из них. Я ничего не делал в школе, ничего не сделал как адвокат. Я приехал, чтобы предотвратить замужество Лилии, — и опоздал. Приехал с намерением увезти ребенка — и вернусь, «с честью потерпев поражение». Я больше ничего не жду и поэтому никогда не разочаровываюсь. Вы удивитесь, когда услышите, что я считаю крупными событиями в моей жизни: вчерашнее посещение театра, разговор сейчас с вами, — более крупных событий у меня, пожалуй, и не будет. Мне, видимо, суждено пройти сквозь жизнь, не вступив с ней в конфликт и не оставив в мире следа. И, право, не могу вам сказать, хороша или плоха моя судьба. Я не умираю, я не влюбляюсь. Если кто-то и умирает или влюбляется, то не в моем присутствии. Вы совершенно правы: жизнь для меня спектакль, и сейчас он, благодарение Богу, Италии и вам, самый прекрасный и воодушевляющий, какой мне выпадало видеть.

— Как я хочу, чтобы с вами что-нибудь произошло, дорогой друг, — произнесла она с грустью, — так хочу.

— Зачем? — улыбнулся он. — Докажите мне, что я не гожусь такой, какой я есть.

Она тоже улыбнулась серьезной улыбкой. Она не могла доказать этого, не могла найти таких аргументов. Их разговор, как ни был он чудесен, окончился ничем; они вышли из церкви, оставшись каждый при своем мнении, собираясь проводить каждый свою линию.

За ленчем Генриетта вела себя грубо, в лицо назвала мисс Эббот перебежчицей и трусихой. Мисс Эббот не обиделась ни на то, ни на другое прозвище: она сознавала, что первое заслужено, да и второе имеет основания. Она постаралась, чтобы в ее ответных репликах не прозвучало ни намека на язвительность. Но Генриетта не сомневалась, что за ее спокойствием именно и кроется издевка. Она распалялась все больше, и Филип в какой-то момент испугался, как бы она не дала волю рукам.

— Постойте-ка! — воскликнул он, возвращаясь к своей обычной манере. — Довольно препираться, чересчур жарко. Мы все утро провели во встречах и спорах, и днем мне предстоит еще одно свидание. Я требую тишины. Каждая дама удаляется к себе в спальню и садится за книжку.

— Я удаляюсь укладываться, — отрезала Генриетта. — Пожалуйста, Филип, внуши синьору Карелле, что ребенок должен быть здесь сегодня в половине девятого вечера.

— Ну, разумеется, Генриетта. Непременно внушу.

— И закажи для нас экипаж к вечернему поезду.

— Будьте добры, закажите экипаж и для меня, — проговорила мисс Эббот.

— Как? Вы едете? — воскликнул он.

— Конечно, — ответила она, вспыхнув. — Что тут удивительного?

— Да, разумеется, я забыл. Значит, два экипажа. К вечернему поезду. — Филип безнадежно поглядел на сестру. — Генриетта, что ты задумала? Нам ведь до вечера не успеть.

— Закажи нам экипаж к вечернему поезду, — повторила Генриетта, выходя из комнаты.

— Ну что ж, придется. И еще придется идти на свидание с синьором Кареллой.

Мисс Эббот слегка вздохнула.

— Почему вы против? — спросил Филип. — Неужели вы предполагаете, что я могу хоть немного на него повлиять?

— Нет, не думаю. Но… не буду повторять всего, что говорила в церкви. Вам бы не следовало с ним больше встречаться. Следовало бы запихать Генриетту в экипаж, и не вечером, а прямо сейчас, и немедленно увезти ее.

— Возможно, что и так. Но какое это имеет значение? Что бы мы с Генриеттой ни делали, результат будет один. Я так и представляю себе эту картину со стороны, она великолепна… и даже комична: Джино сидит на вершине горы со своим малышом. Мы приходим и просим отдать ребенка. Джино — сама любезность. Мы опять просим. Джино сохраняет любезный тон. Я готов хоть целую неделю торговаться с ним, но в конце концов не сомневаюсь, что спущусь с горы с пустыми руками. Конечно, было бы куда внушительнее, если бы я принял окончательное решение. Но я отнюдь не внушительная личность. Да от меня ничего и не зависит.

— Быть может, я слишком требовательна, — проговорила она робко. — Я пыталась управлять вами, как делает ваша мать. Но я чувствую, что вы должны были довести борьбу с Генриеттой до конца. Сегодня каждый пустяк кажется мне необъяснимо важным, и когда вы говорите «от меня ничего не зависит», ваши слова звучат кощунственно. Невозможно знать — как бы это выразить?.. Невозможно знать, от какого из наших действий или какого из бездействий будет зависеть все дальнейшее.

Он согласился, хотя воспринял ее высказывание только слухом. Он не был готов воспринять его сердцем.

Всю середину дня он отдыхал, слегка озабоченный, но не подавленный предстоящим свиданием. Все как-нибудь уладится. Возможно, мисс Эббот и права: младенцу лучше оставаться там, где его любят. И вполне возможно, что так и предначертано судьбой. Филип оставался безучастным к исходу предприятия и сохранял уверенность в своем бессилии.

Неудивительно поэтому, что встреча в кафе «Гарибальди» ничего не дала. Ни тот, ни другой не принимали этой войны всерьез. Джино очень скоро уловил слабость позиции собеседника и принялся немилосердно дразнить его. Филип сперва делал вид, что обижен, но потом не выдержал и рассмеялся.

— Вы правы! — сказал он. — Всем действительно заправляют женщины.

— Ах эти женщины! — вскричал тот и повелительно, точно миллионер, велел подать две чашечки черного кофе, настояв на том, чтобы угостить друга в знак окончания тяжбы.

— Ну, я сделал что мог, — произнес Филип, обмакивая в кофе длинный кусочек сахара и наблюдая, как он пропитывается коричневой жидкостью. — Я предстану перед матерью с чистой совестью. Будете свидетелем, что я сделал все от меня зависящее?

— Конечно, дружище! — Джино сочувственно положил руку Филипу на колено.

— И что я… — Сахар весь потемнел, и Филип нагнулся, чтобы взять его в рот. При этом взгляд его упал на противоположную сторону площади, и он увидел там Генриетту. Она стояла и наблюдала за ними. — Mia sorella!— воскликнул он.

Джино, которого это известие очень позабавило, шутливо забарабанил кулаками по мраморному столику. Генриетта отвернулась и принялась мрачно созерцать Палаццо Публико.

— Бедняжка Генриетта! — Филип проглотил сахар. — Еще одно горькое разочарование — и все для нее будет кончено. Вечером мы уезжаем.

Джино огорчился.

— А ведь вы обещали вечером быть здесь. Вы уезжаете все трое?

— Все трое, — ответил Филип, утаивший факт их раскола, — вечерним поездом. Таково намерение моей сестры. Так что, боюсь, мне не придется быть с вами вечером.

Они посмотрели вслед удаляющейся Генриетте и приступили к прощальному обмену любезностями. Горячо попрощались за обе руки. Джино взял с Филипа обещание приехать на следующий год и предупредить о приезде заранее. Он представит Филипа своей жене (Филип уже знал о женитьбе), Филип будет крестным отцом следующего ребенка. Джино не забудет, что Филип любит вермут. Он попросил Филипа передать поклон Ирме. А миссис Герритон… может быть, ей тоже следует передать нижайшее почтение? Нет, пожалуй, это ни к чему.

Итак, молодые люди расстались в наилучших отношениях, притом вполне искренних. Языковой барьер подчас приходится как нельзя более кстати, ибо пропускает лишь хорошее. Если же выразить это по-иному, менее цинично, — мы бываем лучше, когда говорим на свежем, новом для нас языке, чьи слова не загрязнены нашей мелочностью или пороками. Филип по крайней мере, говоря по-итальянски, жил добрее и лучше, так как итальянский язык располагает к доброте и ощущению счастья. Филип с ужасом думал об английском языке Генриетты, у которой каждое слово было жестким, отчетливым и шершавым, как кусок угля.

Генриетта, однако, говорила мало. Она уже своими глазами убедилась, что брат опять потерпел неудачу, и с необычным для нее достоинством восприняла создавшееся положение. Она упаковала вещи, внесла записи в дневник, завернула в оберточную бумагу новый бедекер. Филип, видя ее такой покладистой, попытался было обсудить дальнейшие планы. Но она ответила только, что ночевать они будут во Флоренции, и велела заказать телеграммой номера. Ужинали они вдвоем. Мисс Эббот не вышла в столовую. Хозяйка сообщила, что заходил синьор Карелла, хотел попрощаться с мисс Эббот, но она, хотя и была у себя, не смогла принять его. Хозяйка известила их также, что начинается дождь. Генриетта вздохнула, но дала понять брату, что это не его вина.

Экипажи подали приблизительно в четверть девятого. Дождь пока шел небольшой, но вокруг было на редкость темно, и один из возниц хотел выехать сразу, чтобы не спешить. Мисс Эббот сошла вниз и сказала, что готова и может ехать первая.

— Да, прошу вас, — отозвался Филип, стоявший в вестибюле. — А то теперь, когда мы в разладе, нелепо спускаться с горы процессией. Итак, до свиданья. Все кончено, произошла еще одна перемена декораций в моем спектакле.

— До свиданья, встреча с вами доставила мне большое удовольствие. В этом отношении декорации не переменятся. — Она сжала его руку.

— Я слышу уныние в вашем голосе, — заметил со смехом Филип. — Не забывайте, что вы возвращаетесь победительницей.

— Да, как будто, — ответила она еще более уныло и села в экипаж. Филип заключил, что она боится, как-то ее примут в Состоне. Молва, несомненно, опередит ее. Как поведет себя миссис Герритон? Она может наделать массу неприятностей, если найдет нужным. Она может счесть нужным смолчать, но как быть с Генриеттой? Кто обуздает Генриеттин язычок? Мисс Эббот придется нелегко между двумя такими противниками. Ее репутация в смысле постоянства и высокой нравственности погибнет навеки.

«Не повезло ей, — подумал он. — Она очень славная. Постараюсь ей помочь чем могу».

Дружба между ними возникла недавно, но он тоже надеялся, что тут не произойдет перемены. Он полагал, что знает ее теперь хорошо, а она успела повидать его в наихудшем свете. Что, если со временем… в конце концов… Филип покраснел, как мальчик, глядя вслед ее кебу.

Потом направился в столовую за Генриеттой. Генриетты там не оказалось. В спальне тоже. От нее остался лишь лиловый молитвенник, лежавший в раскрытом виде на постели. Филип машинально взял его и прочитал: «Благословен Господь, твердыня моя, научающий руки мои битве и персты мои — брани». Филип сунул молитвенник в карман и погрузился в размышления на более плодотворные темы.

На Святой Деодате пробило половину девятого. Багаж уже стоял в вестибюле, но Генриетты не было и в помине.

— Будьте уверены, — сказала хозяйка, — она пошла к синьору Карелле проститься с маленьким племянником.

Филип усомнился в этом. Они обошли весь дом, выкрикивая имя Генриетты, но не обнаружили ее. Филип забеспокоился. Он чувствовал себя беспомощным без мисс Эббот. Ее милое серьезное лицо вселяло в него удивительную бодрость, даже когда выражало недовольство. В Монтериано без нее стало грустно, дождь усилился, из винных лавок неслись приглушенные обрывки мелодий Доницетти. Напротив виднелось подножие большой башни, обклеенное свежими объявлениями о гастролях каких-то шарлатанов.

С улицы вошел человек и подал записку. Филип прочел: «Выезжай немедленно. Захватишь меня за воротами. Заплати посыльному. Г. Г.».

— Вам дала записку дама? — спросил Филип.

Человек пробурчал что-то неразборчивое.

— Отвечайте же! — приказал Филип. — Кто вам ее дал? Где?

Снова никакого ответа, лишь мычание и пузырящаяся на губах слюна.

— Будьте терпеливы, — сказал кучер, оборачиваясь со своего места. — Это бедный слабоумный.

Хозяйка вышла из отеля на улицу и подтвердила:

— Бедный слабоумный. Он не умеет говорить. Его все посылают с поручениями.

И тут Филип разглядел, что посыльный — безобразное лысое существо с гноящимися глазами и серым подергивающимся носом. В другой стране его держали бы взаперти, здесь же считали общественным достоянием и неотъемлемой деталью Природы.

— Уф! — Англичанин содрогнулся. — Siniora padrona, попробуйте расспросить его. Записка написана моей сестрой. Что это значит? Где он видел сестру?

— Бесполезно, — отозвалась хозяйка. — Он все понимает, но объяснить не может.

— Ему бывают видения святых, — подхватил кучер.

— Но что с сестрой? Куда она ушла? Каким образом встретила его?

— Она пошла погулять, — заверила его хозяйка. Вечер был отвратительный, но хозяйка теперь разбиралась в англичанах. — Погулять, а может быть, проститься с маленьким племянником. Она предпочла вернуться другим путем, вот и послала вам записку с бедным слабоумным и ждет вас за Сиенскими воротами. Многие мои постояльцы так поступают.

Филипу ничего другого не оставалось, как выполнять приказание сестры. Он пожал руку хозяйке, дал посыльному монетку и сел в кеб. Через десяток ярдов кеб остановился. За ним, издавая бессвязные звуки, бежал слабоумный.

— Поехали! — закричал Филип. — Я дал ему достаточно.

Безобразная рука пихнула ему в колени три сольдо. Помешательство идиота отчасти заключалось в том, что он брал за услуги по справедливости. Теперь он сунул Филипу сдачу с его монетки.

— Поехали! — заорал Филип и швырнул деньги на дорогу.

Эпизод напугал его, все вокруг приобрело оттенок нереальности.

Он с облегчением вздохнул, когда они выехали за ворота. На минуту они задержались на террасе. Ни малейших признаков Генриетты. Кучер окликнул таможенников. Никакой английской леди они не видели.

— Что мне делать? — воскликнул Филип. — Сестра никогда не опаздывает. Мы пропустим поезд.

— Давайте поедем медленно, — предложил кучер. — Вы будете звать ее.

Они начали спускаться по склону, Филип кричал: «Генриетта! Генриетта! Генриетта!» И вдруг увидел ее: она ждала под дождем на первом же повороте.

— Генриетта, почему ты не отвечала?

— Я слышала, что вы подъезжаете. — Она скользнула в экипаж. Только тут он разглядел, что в руках у нее сверток.

— Что там у тебя?

— Тише!

— Да что это такое?

— Шшш, он спит.

Генриетта преуспела там, где мисс Эббот и Филип потерпели поражение: в руках у нее был младенец.

Она не дала Филипу говорить. Ребенок, повторила она, спит. Она раскрыла над собой и над мальчиком зонтик, чтобы уберечься от дождя. Ну что ж, Филип услышит все потом, а пока придется вообразить самому, как прошла невероятная встреча — встреча Южного полюса с Северным. Вообразить это было нетрудно: Джино спасовал перед убежденностью Генриетты. Вероятно, его в лицо назвали негодяем, и он уступил своего единственного сына, быть может, за деньги, быть может, просто так. «Бедный Джино, — заключил Филип. — В конечном счете он не сильнее меня». Но тут он вдруг подумал о мисс Эббот, чей экипаж спускался в темноте милях в двух перед ними, и почувствовал, как несерьезно его самообвинение. Она тоже обладала убежденностью, он испытал это на себе и испытает позже, когда она узнает о неожиданном и мрачном завершении этого дня.

— Какая ты скрытная, — упрекнул он сестру, — могла бы хоть теперь что-нибудь рассказать. Что мы должны уплатить за него? Все, что у нас есть?

— Тише! — ответила Генриетта, усердно качая сверток. Она выглядела как некое костлявое орудие рока — этакая Юдифь, Дебора или Иаиль. В прошлый раз он видел младенца на коленях у мисс Эббот, сияющего, голого; позади него на двадцать миль расстилался пейзаж, рядом стоял коленопреклоненный отец. Воспоминание это в сочетании с Генриеттой, темнотой, идиотом и бесшумным дождем вселило в Филипа печаль и предчувствие горя.

Монтериано давно остался позади, лишь изредка вырисовывался мокрый ствол очередной оливы, на которую падал свет их фонаря. Они теперь ехали быстро, так как их возница не боялся быстрой езды в темноте и опрометью мчался под уклон, делая крутые и опасные зигзаги.

— Послушай, Генриетта, — сказал наконец Филип. — Мне как-то не по себе. Я хочу взглянуть на ребенка.

— Шшш!

— Ну разбужу его, эка важность. Я хочу на него посмотреть. Я тоже имею права на него, как и ты.

Генриетта сдалась. Но темнота была такая, что Филипу не удалось разглядеть личико ребенка.

— Погоди, — прошептал он и, прежде чем сестра остановила его, чиркнул спичкой под прикрытием зонта. — Да он не спит! — воскликнул он. Спичка погасла.

— Значит, паинька, спокойный мальчик.

Филип нахмурился.

— Знаешь, у него что-то не так с лицом.

— Что не так?

— Оно какое-то сморщенное.

— Немудрено, тут такие тени, тебе показалось.

— Ну-ка приподними его еще раз.

Она послушалась его. Филип зажег спичку, она быстро погасла, но он разобрал, что младенец плачет.

— Глупости, — резко возразила Генриетта. — Мы бы услышали, если бы он плакал.

— И все-таки он сильно плачет, мне и в тот раз показалось, а теперь я убедился.

Генриетта коснулась личика. Оно было мокро от слез.

— Должно быть, ночная сырость, — заметила она, — или попал дождь.

— Слушай, а ты не сделала ему больно? Или, может, держала как-нибудь не так? Уж очень жутко: плачет — и ни звука. Надо было дать Перфетте донести его до отеля, а не связываться с посыльным. Чудо, что он и записку-то принес.

— Нет, он вполне понимает. — (Филип ощутил, как она вздрогнула.) — Он хотел нести ребенка.

— Но почему не Джино и не Перфетта?

— Филип, перестань разговаривать. Сколько раз тебе повторять? Молчи. Ребенок хочет спать. — Она принялась хрипло баюкать его и время от времени вытирала слезы, беспрестанно катившиеся из детских глаз.

Филип отвернулся. Он и сам моргал глазами. Ему казалось, будто в карете скопилась вся скорбь мира, будто вся загадочность и неизбывное горе сосредоточились в одном этом источнике. Дорога дальше размокла, экипаж подвигался теперь вперед бесшумно, но ничуть не медленнее, он быстро скользил длинными зигзагами в темноту. Филип знал здесь наизусть все вехи: тут развилка, откуда дорога отходит на Поджибонси. А если бы сейчас было посветлее, с этого места они в последний раз увидели бы Монтериано. Вскоре они доберутся до рощи, где весной так буйно цвели фиалки. Жаль, что погода переменилась: холоднее не стало, но воздух пропитался сыростью. Вряд ли это полезно для ребенка.

— Надеюсь, он дышит и всякое такое? — спросил он.

— Разумеется, — негодующим шепотом отозвалась Генриетта. — Ты опять его разбудил. Уверена, что он спал. Ведь я просила тебя помолчать, из-за тебя я нервничаю.

— Я тоже нервничаю. Лучше бы он громко кричал. А так делается жутко. Бедный Джино! Мне ужасно его жаль.

— Неужели?

— Потому что он тоже слаб, как и большинство из нас. Сам не знает, чего хочет. У него нет хватки. Но он мне нравится, и мне его жалко.

Она, естественно, ничего не ответила.

— Ты презираешь его, Генриетта, и меня презираешь. Но лучше ты этим нас не делаешь. Нам, простофилям, нужен кто-то, кто поставил бы нас на ноги. Предположим, какая-нибудь действительно порядочная женщина поддержала бы Джино… думаю, Каролина Эббот вполне способна на это… не исключено, что он стал бы другим человеком.

— Филип, — прервала его Генриетта, пытаясь говорить небрежным тоном, — нет ли у тебя спичек? Если есть, то, пожалуй, взглянем на него еще раз.

Первая спичка потухла сразу, вторая тоже. Филип предложил остановить кеб и взять у возницы фонарь.

— Нет, нет, не стоит устраивать такую возню! Попробуй снова.

Они как раз въезжали в лесок, когда ему удалось зажечь третью спичку. Генриетта удачно пристроила зонтик, и они целых пятнадцать секунд вглядывались в личико в колеблющемся свете пламени. Внезапно послышался крик, раздался громкий треск. Они очутились в грязи, в кромешной темноте. Экипаж перевернулся.

Филип пострадал довольно сильно. Он сел и начал раскачиваться взад и вперед, поддерживая ушибленную руку. Он едва различал очертания экипажа над собой и контуры подушек и багажа, валявшихся в грязи. Несчастье произошло в лесу, поэтому вокруг было еще темнее, чем раньше, на открытом месте.

— Ты цела? — выдавил он с трудом. Генриетта пронзительно кричала, лошадь лягалась, возница ругал кого-то постороннего.

Филип разобрал наконец, что кричит Генриетта:

— Ребенок… ребенок… упал… выскользнул у меня из рук! Я украла его!

— Господи, помоги! — пробормотал Филип. Рот ему стянуло ледяным кольцом, он потерял сознание.

Когда он очнулся, светопреставление продолжалось. Лошадь лягалась, ребенок не нашелся, Генриетта вопила как помешанная:

— Я его украла! Украла! Украла! Он выскользнул у меня из рук!

— Не двигайтесь! — приказал Филип вознице. — Все оставайтесь на местах. Мы можем наступить на него. Не двигайтесь!

Они повиновались. Филип пополз по грязи, трогая, что подворачивалось под руку, по ошибке схватил подушку, и все это время прислушивался — не укажет ли какой-нибудь звук, в какую сторону ползти. Он сделал попытку зажечь спичку, держа коробок в зубах, а спичку в здоровой руке. Наконец ему это удалось, и свет упал на узелок, который он искал.

Узелок скатился с дороги в лес и лежал поперек глубокой рытвины. Сверток был так мал, что, упади он вдоль рытвины, он провалился бы на дно и Филип так бы его и не заметил.

— Я его украла! Я и слабоумный, дома никого не было.

Генриетта захохотала.

Филип уселся и положил сверток себе на колени. Потом стал стирать с личика грязь, капли дождя и слезы. Рука у Филипа, как он полагал, была сломана, но все же он мог слегка шевелить ею, да и на какой-то момент он забыл про боль. Он прислушивался, пытаясь уловить не плач, нет, но биение сердца или легчайший трепет дыхания.

— Где вы? — услышал он голос. То была мисс Эббот, на чей экипаж они натолкнулись. Она зажгла один из погасших фонарей и теперь пробиралась к Филипу.

— Тихо! — закричал снова Филип, и снова все затихли. Он тряс сверток, дышал на него, расстегнул пиджак и сунул сверток себе за пазуху. Потом опять прислушался, но не услышал ничего, кроме шума дождя, фырканья лошадей да хихиканья Генриетты где-то в темноте. Мисс Эббот подошла к Филипу и взяла у него сверток. Личико похолодело, но благодаря стараниям Филипа не было мокрым от дождя и слез. Да и мокрым от слез оно уже не могло быть никогда.

IX

Подробности преступления Генриетты выяснить так и не удалось. Во время болезни она больше твердила про шкатулку с инкрустацией, которую она дала Лилии на время (а не подарила), чем про недавние трагические события. Судя по всему, она отправилась повидать Джино, а не застав никого дома, поддалась причудливому искушению. Но до какой степени поступок проистекал из дурного характера, а до какой ее толкнула на него религиозность, где и каким образом она встретила слабоумного — на эти вопросы ответа они так и не получили. Да все это и не очень интересовало Филипа. Так или иначе, их неминуемо задержали бы во Флоренции, или в Милане, или на границе. Теперь же судьба остановила их иным способом, опрокинув их карету в нескольких милях от города.

Пока еще Филип не мог посмотреть на случившееся со стороны. Событие было чересчур грандиозным. На итальянском младенце, умершем на грязной дороге, сосредоточились сильные страсти и большие надежды. Все лица, причастные к его судьбе, были неправы или злонамеренны, никто, кроме самого Филипа, не остался равнодушен. Теперь ребенка не стало, но приведенная им в движение сложная система гордости, жалости и любви продолжала действовать. Ибо мертвецы, уносящие, казалось бы, с собой так много, на самом деле не уносят с собой ничего — все наше остается при нас. Чувства, которые они возбуждали, продолжают жить, пусть преображенные, перенесенные на другой объект, но почти неистребимые. Филип сознавал, что путешествует все по тому же величественному, полному опасностей морю и по-прежнему над его головой солнце сменяется облаками, а под ним — приливы отливами.

Уверен был Филип только в одном — в своем следующем шаге. Он, и никто иной, должен сообщить о случившемся Джино. Легко говорить о преступлении Генриетты, легко обвинять нерадивую Перфетту или миссис Герритон, сидящую дома, в Англии. Причастны были все — даже мисс Эббот и Ирма. При желании катастрофу можно было счесть результатом их совместных усилий или делом рук судьбы. Но у Филипа не было такого желания. Вина была его и проистекала от всеми признанной слабости его характера. А потому именно он должен был сообщить о случившемся Джино.

Ничто ему не препятствовало. Мисс Эббот возилась с Генриеттой; откуда-то из темноты возникли люди и взялись отвести их к ближайшему жилью. Филипу нужно было только сесть в тот экипаж, который не пострадал, и приказать кучеру везти себя обратно. Так он и сделал. Он достиг Монтериано через два часа после того, как покинул его. Перфетта на этот раз была дома и весело его приветствовала. Филип отупел от боли, физической и душевной, и плохо соображал. Он не сразу понял, что Перфетта так и не хватилась ребенка.

Джино все еще отсутствовал. Перфетта отвела Филипа в гостиную, как утром мисс Эббот, и обмахнула тряпкой сиденье одного из стульев. Уже стемнело, поэтому она оставила гостю небольшую лампу.

— Постараюсь управиться побыстрей, — сказала она. — Но в Монтериано много улиц, его не всегда сразу отыщешь. Утром я его не нашла.

— Пойдите сперва в кафе «Гарибальди», — посоветовал Филип, вспомнив, что именно этот вечерний час назначили для свидания его вчерашние друзья.

Он посвятил то время, что оставался один, не раздумьям — раздумывать больше было не о чем, предстояло просто сообщить факты, — а попыткам устроить перевязь для сломанной руки. Поврежден был локоть, и, если бы удалось закрепить его в неподвижном положении, Филип мог бы держаться как ни в чем не бывало. Но воспаление уже началось, и любое движение причиняло острую боль. Филип не успел еще приладить перевязь, как, перескакивая через ступеньки, наверх взбежал Джино.

— Так вы вернулись! Как я рад! Мы все ждем.

Филип пережил слишком много, чтобы сейчас нервничать. Тихим, ровным голосом он рассказал, что произошло, и Джино, тоже абсолютно спокойно, выслушал его до конца. В наступившей затем тишине Перфетта крикнула снизу, что забыла купить на вечер молока ребенку и сейчас пойдет за ним. Когда она ушла, Джино взял молча лампу, и они перешли в другую комнату.

— Моя сестра больна, — сказал Филип, — мисс Эббот не виновата. Я бы хотел, чтобы вы их не беспокоили.

Джино, наклонившись, ощупывал место, где раньше лежал его сын. Иногда он морщил лоб и взглядывал на Филипа.

— Виноват я, — продолжал тот. — Это случилось оттого, что я вел себя трусливо и нерешительно. Я пришел узнать, как вы поступите.

Джино оставил тряпку и принялся, как слепой, ощупывать стол. Это было так жутко, что Филип вмешался:

— Спокойнее, Джино, спокойнее, его здесь нет.

Он подошел и тронул Джино за плечо. Тот отшатнулся и стал быстрее трогать вещи — стол, стулья, пол, стены, насколько хватало роста. Филип сначала не думал его утешать, но напряжение достигло такого предела, что пришлось сделать такую попытку.

— Расслабься, Джино, расслабься. Кричи, ругайся, дай себе волю. Надо расслабиться.

Ответа не было, руки не переставали двигаться, трогать, ощупывать…

— Дай волю своему горю. Расслабься, а то заболеешь, как моя сестра. Ты сойдешь…

Итальянец обошел всю комнату. Перетрогал в ней все, кроме Филипа, и сейчас подходил к нему. Лицо у Джино было такое, словно он потерял смысл жизни и теперь ищет новый.

— Джино!

Тот на момент остановился. Потом опять стал придвигаться. Филип не отступил.

— Делай со мной что хочешь, Джино. Твой сын умер. Он умер у меня на руках, помни это. Это не оправдывает меня, Джино, но все-таки он умер у меня на руках.

Левая рука Джино медленно-медленно протянулась вперед. Она маячила перед Филипом, как насекомое. Затем она опустилась и сжала его сломанный локоть.

Филип что было силы ударил здоровой рукой. Джино молча, без крика, без единого слова упал.

— Скотина! — вскрикнул англичанин. — Убей меня, если хочешь! Но не смей трогать больную руку!

Тут же его охватило раскаяние, он опустился подле своего недруга и стал приводить его в чувство. Он ухитрился приподнять его и прислонить к себе. Обнял его здоровой рукой. Филипа переполняли жалость и нежность. Он без страха ждал, когда Джино очнется, уверенный, что теперь оба они в безопасности.

Неожиданно Джино пришел в себя. Губы его шевельнулись. На миг показалось, что он, слава Богу, сейчас заговорит. Но вот он с трудом поднялся, вспомнил все и двинулся… но не к Филипу, а к лампе.

— Делай что хочешь, но подумай…

Лампа пролетела через всю комнату, через лоджию и разбилась о дерево внизу. Филип, очутившись в темноте, начал звать на помощь.

Джино подошел к нему сзади и больно ткнул его в спину. Филип с воплем закрутился на месте. Всего только тычок в спину, но Филип догадывался, что ему уготовано. Он отмахнулся от Джино в темноте, призывая этого дьявола драться, убить его, Филипа, но только не мучить. Потом, спотыкаясь, бросился к двери. Дверь оказалась открытой. Вместо того чтобы бежать вниз, Филип, потеряв голову, кинулся через площадку в комнату напротив. Там он лег на пол и забился между печкой и стеной.

Все чувства его обострились. Он услышал, как Джино крадется на цыпочках по комнате. Он как бы видел, что творится у того в мозгу — вот сейчас он потерял след, а сейчас воспрял духом; теперь колеблется, раздумывая, не спаслась ли жертва бегством вниз. Джино резко взмахнул над ним рукой, послышалось тихое ворчанье, похожее на собачье, — Джино обломал себе о печку ногти. Физическую боль переносить почти невозможно. Мы кое-как терпим ее, когда она постигает нас нечаянно или для нашей же пользы (как это большей частью происходит в наши дни, если не считать школьных лет). Но когда ее причиняет злая воля взрослого мужчины, ничем не отличающегося от нас по облику, мы утрачиваем над собой власть. Единственным желанием Филипа было вырваться из комнаты любой ценой, поступившись своей гордостью и достоинством.

Джино шарил теперь около столиков на другом конце комнаты. Внезапно инстинкт пришел ему на помощь. Он быстро пополз туда, где притаился Филип, и схватил его прямо за локоть.

Всю руку у Филипа обожгло огнем, сломанная кость заскрежетала в суставе, посылая разряды мучительной боли. Другая рука оказалась пригвождена к стене. Джино втиснулся за печку и прижал своими коленями ноги Филипа к полу. С минуту Филип вопил — и вопил во всю силу своих легких. Потом у него отняли и это утоление мук: рука, влажная и сильная, сжала ему глотку.

Сперва Филип обрадовался, так как решил, что пришла, наконец, смерть. Однако началась новая пытка. Быть может, Джино унаследовал этот способ от своих предков — простодушных разбойников, сбрасывавших друг друга с башен. Как только дыхание у Филипа перехватило, рука отпустила его горло, и Филип почувствовал, что дергают больной локоть. А когда он был на грани обморока и надеялся получить возможность забыться, дергать перестали, и он опять начал сопротивляться сжимавшей горло руке.

В мозгу, пробиваясь сквозь боль, вспыхивали яркие картины: Лилия, умирающая в этом самом доме несколько месяцев назад; мисс Эббот, склонившаяся над ребенком; мать, читающая сейчас вечернюю молитву прислуге. Филип почувствовал, что слабеет, в голове помутилось, боль несколько притупилась. Несмотря на все старания, Джино не мог бесконечно оттягивать конец. Крики Филипа, судорожные хрипы в горле сделались механическими — скорее реакция мучимой плоти, чем выражение возмущения и отчаяния. Что-то со страшным грохотом упало, руку его рванули сильнее прежнего — и вдруг все стихло.

— Ведь ваш сын умер, Джино. Умер ваш сын, милый Джино. Сын умер.

В комнате было светло, мисс Эббот держала Джино за плечи, прижимая его к спинке стула, на котором он сидел. Она устала от борьбы, руки ее дрожали.

— Какой смысл в еще одной смерти? Какой смысл в новой боли?

Джино тоже начал дрожать. Он повернул голову и с любопытством посмотрел на Филипа, чье лицо, измазанное грязью и пеной, виднелось из-за печки. Мисс Эббот дала Джино встать, но продолжала крепко держать его. Джино издал странный громкий крик — вопросительный крик, если можно так сказать. Внизу послышались шаги Перфетты, возвратившейся с молоком для ребенка.

— Подойдите к нему, — мисс Эббот показала на Филипа. — Поднимите его, обращайтесь с ним бережно.

Она отпустила Джино, и он медленно приблизился к Филипу. В глазах его появилась тревога. Он нагнулся, как бы желая осторожно поднять его.

— Помогите! Помогите! — простонал Филип. Тело его уже вынесло столько мучений от рук Джино, что больше не хотело, чтобы они его касались.

Джино как будто понял это. Он застыл, согнувшись над Филипом. Мисс Эббот сама подошла к ним и, обняв своего друга, приподняла его.

— Подлый негодяй! — застонал Филип. — Убейте его! Убейте!

Мисс Эббот с нежностью уложила его на кушетку и обтерла ему лицо. Затем серьезно сказала, обращаясь к обоим:

— На этом надо остановиться.

— Latte! latte! — раздался крик Перфетты, шумно поднимавшейся по лестнице.

— Помните, — продолжала мисс Эббот, — мстить никто не должен. Я не допущу, чтобы свершилось намеренное зло. Мы больше не должны сражаться друг с другом.

— Я никогда ему не прощу, — выдохнул Филип.

— Latte! latte! freschissimo! bianco come la neve! — Перфетта внесла еще одну лампу и небольшой кувшинчик.

Джино впервые подал голос.

— Поставь молоко на стол, — приказал он. — В той комнате оно не пригодится.

Опасность миновала. Сильное рыдание сотрясло все его тело, за ним последовало еще одно, и вдруг с пронзительным горестным воплем он кинулся к мисс Эббот и приник к ней, как дитя.

Весь этот день мисс Эббот казалась Филипу богиней, сейчас это впечатление усилилось. Многие люди в минуты душевных потрясений кажутся моложе и доступнее. Но есть и такие, что кажутся старше, отчужденнее. Филипу не приходило в голову, что между нею и мужчиной, прижавшимся головой к ее груди, почти нет разницы в возрасте и что они созданы из одинаковой плоти. Глаза ее были раскрыты и полны бесконечной жалости и бесконечного величия, словно они различали пределы скорби и за ними — невообразимые дали. Такие глаза Филип видел на картинах великих мастеров, но никогда не видел в жизни. Руки ее обнимали страдальца и легонько поглаживали его, ибо даже богини не могут сделать больше этого. И казалось вполне уместным, что она наклонилась и коснулась губами его лба.

Филип отвел взгляд, как отводил его от картин великих мастеров, когда ему начинало казаться, что форма все равно неспособна выразить заложенную в ней суть. Он был счастлив. Он убедился, что величие в мире существует. Он преисполнился чистосердечного желания быть лучше — по примеру этой хорошей женщины. Отныне он постарается быть достойным того важного, что она ему открыла. Спокойно, без истерических молитв и барабанного боя он обратился в другую веру. Он спасся.

— Не надо, чтобы молоко пропало зря, — сказала она. — Возьмите его, синьор Карелла, и уговорите мистера Герритона выпить.

Джино послушно отнес молоко Филипу. И Филип тоже послушно стал пить.

— Осталось там?

— Немножко, — ответил Джино.

— Так допейте. — Она считала, что ничто в мире не должно пропадать зря.

— А вы не хотите?

— Я не люблю молока, допивайте.

Джино допил молоко, а потом, то ли нечаянно, то ли в приступе горя, разбил кувшин об пол. Ошеломленная Перфетта вскрикнула.

— Неважно, — сказал он. — Неважно. Он больше не понадобится.

X

— Ему придется на ней жениться, — сказал Филип. — Сегодня утром, когда мы покидали Милан, я получил от него письмо. Он зашел слишком далеко, чтобы идти на попятный. Это обошлось бы ему чересчур дорого. Не знаю уж, насколько он расстроен, подозреваю, что меньше, чем мы думаем. Но в письме нет ни слова упрека нам. По-моему, он и в душе не сердится на нас. Я никогда еще не получал такого полного прощения. С той минуты, как вы помешали ему убить меня, не прекращалась видимость идеальной дружбы Он выхаживал меня, солгал ради меня на дознании, он плакал на похоронах, но можно было подумать, будто это у меня умер сын. Правда, он поневоле излил всю доброту на одного меня — он огорчен до глубины души тем, что так и не познакомился с Генриеттой и почти не виделся с вами. В письме он снова это повторяет.

— Поблагодарите его, пожалуйста, когда будете писать, — попросила мисс Эббот, — и передайте от меня наилучшие пожелания.

— Да уж непременно.

Филип поразился тому, с какой легкостью она отошла от Джино. Сам он оказался связанным с ним тесными, почти угрожающими его душевному спокойствию узами. Джино обладал типично южным умением завязывать дружбу. Между делом он вытаскивал из Филипа его внутренний мир, выворачивал его наизнанку, перекраивал на новый лад и давал советы, как употребить его лучшим образом. Ощущение получалось приятное, так как хирург он был вкрадчивый и искусный. Но уезжал Филип с таким чувством, будто в нем не осталось ни одного тайного уголка. В последнем письме Джино опять умолял Филипа во избежание домашних неурядиц «жениться на мисс Эббот, даже если приданое невелико». Но вот как мисс Эббот после столь трагических взаимоотношений могла так легко вернуться к условностям и невозмутимо посылать формальные заверения и пожелания — не укладывалось в его мозгу.

— Когда вы в следующий раз увидитесь с ним? — спросила она.

Они стояли в коридоре поезда, неторопливо взбиравшегося вверх к Сен-Готардскому туннелю, увозя их из Италии.

— Надеюсь, будущей весной. Возможно, мы покутим в Сиене денька два на деньги его новой жены. Это один из решающих доводов в пользу того, чтобы жениться на ней.

— У него нет сердца, — осуждающе проговорила она. — Он вовсе не горюет о сыне.

— Нет, вы ошибаетесь, очень горюет. Он несчастен, как и все мы. Просто он не считает нужным притворяться, как это делаем мы. Он был уже однажды счастлив и думает, что можно повторить то же еще раз.

— Он говорил, что никогда больше не будет счастлив.

— Говорил в порыве отчаяния. А потом успокоился. Мы, англичане, делаем такие заявления в спокойном состоянии, то есть когда сами в это больше не верим. Джино не стыдится быть непоследовательным. Вот одна из черт, которые мне в нем нравятся.

— Да. Я не права. Это верно.

— Он гораздо честнее перед самим собой, чем я, — продолжал Филип, — и для этого ему не нужны никакие усилия, и он не гордится собой. А вы, мисс Эббот? Приедете вы в Италию следующей весной?

— Нет.

— Жаль. Когда же вы сюда вернетесь?

— Думаю, никогда.

— По какой же причине? — Он уставился на нее, как на заморское чудо.

— Теперь я понимаю эту страну. Ехать сюда мне больше незачем.

— Понимаете Италию? — воскликнул он.

— Вполне.

— Ну, а я нет. И не понимаю вас, — пробормотал он себе под нос, отходя в другой конец коридора. Он уже очень любил ее и страдал, когда чего-то не понимал в ней. Он пришел к любви духовным путем: сперва его тронули ее мысли, ее доброта, благородство, теперь они преобразили всю ее, жесты, движения. Красоту внешнюю, которая обычно сразу бросается в глаза, красоту волос, голоса, рук он заметил в последнюю очередь. Джино, не имевший понятия о многообразии путей, ведущих к любви, бесстрастно похвалил эти ее качества.

Почему она так загадочна? Одно время он так много знал о ней — что она думает, чувствует, мотивы ее поступков. А сейчас он знал только, что любит ее. Между тем как раз знание это сейчас так пригодилось бы ему. Почему она не хочет приезжать в Италию? Почему избегала его и Джино с того вечера, как спасла им жизнь? Пассажиров было мало. Генриетта дремала в отдельном купе. Филип должен задать эти вопросы сейчас. Он быстро вернулся назад по коридору.

Мисс Эббот встретила его вопросом:

— А вы решились на что-нибудь?

— Да. Я не могу жить в Состоне.

— Вы сообщили об этом миссис Герритон?

— Написал из Монтериано. Пытался объяснить — почему. Но она меня все равно не поймет. С ее точки зрения, дело уладилось. Уладилось печальным образом, поскольку ребенок умер, но тем не менее с этой историей покончено, и наш семейный круг может больше себя не тревожить. Она даже на вас не будет сердиться. В конечном итоге вы никакого ущерба нам не нанесли. Если, конечно, не вздумаете рассказывать о Генриетте и затевать скандал. Итак, мои планы — Лондон и работа. А ваши?

— Бедная Генриетта! — заметила мисс Эббот. — Как будто я имею право осуждать ее! Или кого бы то ни было.

И, не ответив на вопрос Филипа, она пошла навестить больную.

Филип удрученно поглядел ей вслед и так же удрученно уставился в окно. Все волнения прошли — дознание, недолгая болезнь Генриетты, его собственный визит к хирургу. Он выздоравливал телом и душой, но выздоровление не принесло ему радости. В зеркале, висевшем в конце коридора, он видел свое осунувшееся лицо, ссутулившиеся плечи, стянутые перевязью. Жизнь была грандиознее, чем ему казалось раньше, но еще менее наполнена. Раньше он видел спасение в напряженной работе, в стремлении к справедливости. А теперь понял, как мало они помогут.

— Поправляется Генриетта? — спросил он. Мисс Эббот уже вернулась.

— Скоро она станет прежней Генриеттой, — последовал ответ.

После острой вспышки болезни и раскаяния Генриетта быстро возвращалась в свое нормальное состояние. На какое-то время она, по ее выражению, была «абсолютно выведена из равновесия», но очень скоро ей стало казаться, что, кроме смерти бедного малютки, все в полном порядке. Уже она говорила о «несчастном случае», возмущалась тем, что «когда хочешь сделать лучше, то непременно ничего не удается». Мисс Эббот устроила ее поудобнее и ласково поцеловала. Но ушла от нее с ощущением, что Генриетта, как и ее мать, считает дело законченным.

— Мне ясно видится дальнейшая жизнь Генриетты и, частично, моя собственная, но как будете жить вы?

— Состон и работа, — ответила мисс Эббот.

— Нет.

— Почему? — спросила она, улыбаясь.

— Вы для этого слишком много повидали. Вы видели столько же, сколько я, а сделали несравненно больше.

— Какое это имеет значение? Конечно же, я поеду в Состон. Вы забываете о моем отце. И даже если бы не было его, меня держат сотни других связей: мой приход, я его бессовестно забросила, вечерние классы, Сент-Джеймс…

— Какая чушь! — взорвался он, чувствуя потребность высказаться наконец. — Вы слишком хороши для этого, вы в тысячу раз лучше меня. Вы не должны жить в этой дыре. Ваше место среди людей, которые способны понять вас. Я забочусь и о себе: я хочу видеть вас как можно чаще, снова и снова.

— Разумеется, мы будем встречаться в каждый ваш приезд в Состон. Надеюсь, вы будете наезжать часто.

— Этого недостаточно. Кому они нужны — отвратительные встречи, когда вокруг куча родственников? Нет, мисс Эббот, этого мало.

— Мы можем переписываться.

— Вы будете мне писать? — воскликнул он в порыве радости. Иногда мечты казались ему такими реальными…

— Непременно.

— Все равно, и писем недостаточно… Да вы и не можете вернуться к прежней жизни, как бы ни хотели. Слишком многое пережито.

— Я знаю, — печально ответила она.

— Не только боль и горе, но и чудесные события. Башня на солнце, помните? И все, что вы мне тогда говорили. Даже театр. И следующий день — в церкви. И наши свидания с Джино.

— Все чудесное кончилось, — возразила она. — Ничего не вернешь.

— Не верю. Во всяком случае, для меня не кончилось. Самое чудесное, быть может, впереди.

— Чудесное кончилось, — повторила она и с такой тоской посмотрела на него, что он не посмел ей возразить. Поезд вползал на последний подъем, приближаясь к колокольне Айроло и входу в туннель.

— Мисс Эббот, — пробормотал он торопливо, словно их откровенный разговор должен был вот-вот оборваться, — что с вами? Мне казалось, я вас понимаю, на самом же деле — нет. Те два первых восхитительных дня в Монтериано я понимал вас так же ясно, как вы понимаете меня и по сей день. Я догадывался, почему вы приехали, почему перешли на другую сторону, я и после наблюдал ваше необыкновенное мужество и сострадание. А сейчас вы то откровенны со мной, как раньше, то отгораживаетесь от меня. Ведь я обязан вам слишком многим — жизнью и не знаю еще чем. Мне тяжела ваша неоткровенность. Вы не можете опять замкнуться, снова стать загадочной. Я приведу ваши собственные слова: «Не будьте так загадочны, сейчас не время». И еще: «Я и моя жизнь там, где я живу». В Состоне вы жить не должны.

Он наконец расшевелил ее. Она быстро прошептала как бы сама себе: «Большое искушение…» Эти два слова повергли его в бурную радость. Какое искушение она имеет в виду? Неужели все-таки сбудется самое прекрасное на свете? Быть может, Юг, который вызвал сначала долгое отчуждение между ними, вовлек в трагические события, под конец свел их вместе? Этому способствовал смех тогда в театре, серебряные звезды на лиловом небе, фиалки прошлой весной; способствовало горе и даже нежность, испытанная по отношению к другим.

— Большое искушение, — повторила она, — не быть загадочной. Мне несколько раз хотелось рассказать вам, но я не посмела. Никому другому я не могла бы открыться, и уж во всяком случае не женщине. Я думаю, вы — единственный, кто может понять и не возмутиться.

— Вы чувствуете себя одинокой? — прошептал он. — Это вы имеете в виду?

— Да.

Поезд словно подтряхнул его ближе к ней. Филип решил, что непременно обнимет ее, сколько бы пассажиров на них ни глядело.

— Я страшно одинока, иначе я не заговорила бы. Вы, наверное, и сами догадываетесь — о чем.

Лица у обоих вспыхнули, словно их смутила одна и та же мысль.

— Может быть, и догадываюсь. — Он сделал к ней еще шаг. — Может быть, начать следовало мне. Но если вы скажете все прямо, то не пожалеете. Я буду благодарен вам всю мою жизнь.

Она сказала прямо:

— Я люблю его.

И тут же не выдержала. Тело ее затряслось от плача, и она прорыдала, так что уже не оставалось сомнений: «Джино! Джино! Джино!»

Он услышал свой голос:

— Ну как же! Я его тоже люблю! Когда удается забыть, что он со мной вытворял в тот вечер. Хотя каждый раз, как мы пожимаем друг другу руки…

Должно быть, один из них отступил на шаг, на два, ибо следующие свои слова она проговорила, стоя уже несколько поодаль.

— Вы меня растревожили. — Усилием она подавила нечто, подозрительно похожее на истерику. — Я-то думала, что уже справилась с этим. Вы не так меня поняли. Я влюблена в Джино — не отмахивайтесь, — влюблена в самом прямом и грубом смысле слова. Вы знаете, что я хочу сказать. Так что смейтесь надо мной.

— Смеяться над любовью?

— Да. Разберите ее по косточкам. Скажите, что я сумасшедшая, или хуже — что он плебей. Повторите все, что говорили, когда в него влюбилась Лилия. Именно такой помощи я жду от вас. Я осмеливаюсь сказать вам все это потому, что хорошо отношусь к вам, и потому, что вы — человек без страстей, вы смотрите на жизнь как на спектакль. Вы не участвуете в ней, а лишь находите ее смешной или прекрасной. Поэтому я и доверяюсь вам в надежде, что вы излечите меня. Мистер Герритон, ну разве это не смешно? — Она было засмеялась, но испугалась и заставила себя остановиться. — Он — не джентльмен, не христианин, в нем нет ни одного хорошего качества. Он не делал мне комплиментов и не проявлял особой почтительности. Но он красив, и этого оказалось достаточно. «Сын итальянского зубного врача, мальчик со смазливым личиком». — И она опять повторила, словно произнося заклинание против страсти: — Ах, мистер Герритон, разве это не смешно! — Потом, к его облегчению, расплакалась. — Я люблю его и не стыжусь. Я люблю его, но еду в Состон, и, если мне не удастся хоть изредка поговорить о нем с вами, я умру.

Выслушав столь дикое признание, Филип сумел в этот момент думать не о себе, а о ней. Он не стал сокрушаться, не стал даже говорить с ней участливым тоном, ибо видел, что она этого не вынесет. Требовался легкомысленный ответ, она сама просила — легкомысленный и насмешливый. Да он и не в силах был дать другой.

— Быть может, это и зовется в книгах «мимолетным увлечением»?

Она покачала головой. Даже такой вопрос причинил ей страдание. Насколько она знала себя, ее чувства, однажды разбуженные, оставались неизменными.

— Если бы я видела его постоянно, быть может, я и помнила бы, что он такое на самом деле, — возразила она. — Или же постепенно он состарился бы. Но я не решусь пойти на такой риск, поэтому теперь ничто не изменит меня.

— Что ж, если увлечение пройдет, дайте мне знать. — В конце концов, почему бы ему не сказать то, что он хотел?

— О да, вы-то узнаете сразу.

— Но прежде чем запереться в Состоне… так ли уж вы уверены?..

— В чем? — Она перестала плакать. Он обращался с ней именно так, как ей было нужно.

— Что вы и он… — Филип горько усмехнулся, представив их вместе. Опять жестокая и коварная шутка античных богов, какую они, например, проделали когда-то с Пасифаей. Прошли века культуры и благородных устремлений, а миру все равно не избежать таких ловушек. — Я хотел сказать — что у вас с ним общего?

— Ничего. Кроме тех случаев, когда мы были вместе.

Опять лицо ее залилось краской. Филип отвернулся.

— Каких же это случаев?

— Когда я считала вас слабым и равнодушным и сама отправилась за ребенком. Тогда все и началось, если я вообще могу установить начало. А может быть, началось в театре, когда он слился для меня с музыкой и светом. Но поняла я это только наутро. Только когда вы вошли к Джино в комнату, я поняла, почему была так счастлива. Позже, в церкви, я молилась за всех нас, не за что-то новое, а чтобы все осталось как есть — он не разлучался бы с сыном, которого любит, а вы, я и Генриетта благополучно выбрались бы оттуда — и чтобы мне больше никогда не пришлось видеть его или разговаривать с ним. Тогда я еще могла преодолеть свое чувство, оно только надвигалось, как кольцо дыма, оно еще не окутало меня.

— Но по моей вине, — серьезно проговорил Филип, — он разлучен с ребенком, которого любил. А из-за того, что моя жизнь подвергалась опасности, вы вернулись и снова увидели его и говорили с ним.

Чувство ее было даже значительнее, чем она воображала. Никому, кроме него, не было дано охватить все происшедшее целиком. А для этого ему пришлось глядеть со стороны, удалившись на громадное расстояние. Филип даже сумел порадоваться, что однажды ей довелось держать любимого в объятьях.

— Не говорите о «вине». Вы ведь теперь мне друг навеки, мистер Герритон. Только не занимайтесь благотворительностью и не вздумайте перекладывать вину на себя. Перестаньте считать меня утонченной. Вас это все время смущает. Перестаньте так думать.

При этих словах она вся словно преобразилась, и уже неважно было, утонченна она или нет. В постигшей Филипа катастрофе ему открылось нечто нерушимое, чего она, источник этого «нечто», отнять уже не могла.

— Повторяю, не занимайтесь благотворительностью. Если бы он захотел, я бы, вероятно, отдалась ему телом и душой. И на том кончилось бы мое участие в спасательной экспедиции. Но он с самого начала принимал меня за существо высшее, за богиню, — это меня-то, которая боготворила все в нем, каждое его слово. И это меня спасло.

Глаза Филипа были прикованы к колокольне Айроло. Но видел он прекрасный миф об Эндимионе. Эта женщина осталась богиней до конца. Никакая недостойная любовь не могла ее запятнать, она стояла выше всего, и грязь не могла ее коснуться. Событие, которое она считала столь низменным и которое для Филипа обернулось катастрофой, было поистине прекрасным. И на такую Филип поднялся высоту, что без сожаления мог бы сказать ей сейчас, что он тоже боготворит ее. Но какой смысл говорить? Все чудесное уже совершилось.

— Благодарю вас, — вот все, что он позволил себе сказать. — Благодарю за все.

Она взглянула на него с нежностью, ибо он скрасил ей жизнь. В эту минуту поезд вошел в Сен-Готардский туннель. И они поспешили в купе, чтобы закрыть окно, а то, чего доброго, Генриетте попадет в глаз уголек.