НЕБЕСНЫЙ ОМНИБУС
© Перевод Л. Полякова
I
Мальчик, который проживал в Сербитоне на улице Бекингем-Парк-роуд в доме № 28 под названием Агатокс-лодж, всякий раз терялся в догадках, когда ему попадался на глаза старый указатель, стоявший почти напротив их дома. Мать мальчика объяснила ему, что это шутка — глупая шутка каких-то молодых людей, которым много лет назад вздумалось поозорничать, и что полиции давно следовало бы указатель убрать. Поражали в нем две несообразности: во-первых, стрелка указывала в тупиковый переулок, во-вторых, на ней полустершимися буквами было выведено: «На небо».
— А кто были эти молодые люди?
— Помнится, твой отец говорил, будто один из них писал стихи, его исключили из университета и вообще он плохо кончил. Но с тех пор прошло много лет. Можешь сам спросить у отца. Он подтвердит тебе, что это просто шутка.
— Выходит, надпись ничего не означает?
Она велела ему идти наверх переодеться, к чаю ждали Бонзов, а в обязанности мальчика входило обносить гостей сладким пирогом.
Натягивая тесный парадный костюмчик, он вдруг подумал: надо спросить у мистера Бонза про столб, как это ему сразу не пришло в голову. Отец был очень добрый, но всегда потешался над ним: стоило ему или кому-то из детей открыть рот и задать вопрос, как отец начинал оглушительно хохотать. А мистер Бонз тоже был добрый, но еще и серьезный. У него был красивый дом, он давал читать книги, был церковным старостой и кандидатом в Совет графства; и он очень много жертвовал на библиотеку; и председательствовал в Литературном обществе; и в гости к нему приезжали даже члены парламента — словом, умнее его никого на свете не было. Но и мистер Бонз лишь подтвердил, что надпись на стрелке — шутка, шутка человека по имени Шелли.
— Видишь, дорогой! — воскликнула мать мальчика. — То же самое говорила тебе и я; вот как его звали.
— Ты что ж, никогда не слыхал этого имени?
— Нет, — ответил мальчик и опустил голову.
— Как! В доме нет Шелли?
— Что вы, мистер Бонз! — вскричала взволнованная дама. — За кого вы нас принимаете? Целых два. Свадебный подарок и еще один, с мелким шрифтом, в комнате для гостей.
— У нас по крайней мере семь Шелли, — проговорил мистер Бонз со сдержанной улыбкой. Потом он смахнул с живота крошки, и они вместе с дочерью поднялись, собираясь уйти.
Мальчик, повинуясь знаку, который глазами подала ему мать, проводил их до самых ворот; когда они скрылись из виду, он еще немного помедлил и оглядел уходившую вправо и влево от него Бекингем-Парк-роуд.
Родители его жили в респектабельной ее части, после № 39 дома становились все менее благоустроенными, и в № 64 не было даже отдельного входа для прислуги. Но в эту минуту Бекингем-Парк-роуд вся была хороша: солнце в полном своем великолепии только что зашло, и неравенства квартирной платы тонули в его шафранном отблеске. Чирикали птички; поезд, привозивший из города служащих, мелодично просвистел, проходя через вырубку — чудесную вырубку, которая, казалось, притянула и сосредоточила в себе всю прелесть Сербитона, облекшись, наподобие горной долины, в убор из пихт, берез и лиственниц. Эта вырубка впервые пробудила в мальчике томление — томление по чему-то, а по чему, он и сам не знал, но каждый раз, когда все вокруг было вот так освещено солнцем, томление снова пробуждалось в мальчике, пробегало по нему как дрожь вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз, и наконец мальчика охватывало непонятное чувство, от которого хотелось плакать. В этот вечер он повел себя совсем глупо, помчался почему-то через дорогу к столбу с указателем и от него пустился во весь дух по тупиковому переулку.
Справа и слева от мальчика мелькали высокие ограды — ограды садов вилл «Айвенго» и «Belle Vista», и в воздухе разлит был какой-то едва уловимый запах. Так как весь переулок, включая и поворот в конце, был не больше двадцати ярдов длиной, то не удивительно, что мальчик вскоре застыл на месте. «Противный Шелли! Дать бы ему хорошенько!» — воскликнул он и от нечего делать скользнул глазами по прикрепленному к ограде листку бумаги. Что-то в нем было странное, и, прежде чем повернуть к дому, мальчик внимательно его прочитал. Вот что там было написано:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItemДирекция
Мальчик видел это объявление впервые и никак не мог сообразить, куда направляется омнибус. С. — это, конечно, Сербитон. Д. А. К. означает Дорожная автобусная компания. Но что такое Н.? Может быть, Ноттингем или, пожалуй, Норидж? Все равно им не выдержать конкуренции с Юго-Западной автобусной компанией. Даже ему было ясно, что дело ведется из рук вон плохо. Почему нельзя приобрести билеты на конечной станции? А время отправления — ну и ну! И тут ему вдруг пришло в голову, что, если все это не обман, омнибус, должно быть, отошел как раз в тот момент, когда он прощался с Бонзами. Напрасно в сгущающихся сумерках всматривался он в землю: то, что он там видел, можно было с равным успехом принять за следы колес и за какие угодно другие следы. К тому же из переулка омнибус ни разу не выезжал. И вообще мальчику никогда не попадались омнибусы на Бекингем-Парк-роуд в такой час. Все это, конечно, обман, как и указатель, как волшебные сказки, как сны, от которых вдруг просыпаешься среди ночи. Глубоко вздохнув, он вышел из темного переулка и угодил прямо в объятия отца.
До чего же отец над ним потешался! «Бедный, бедный глупсик! Просто-просто-простофиля, верит, что он скок да скок и на небикус прискок!» На пороге Агатокс-лодж появилась мать мальчика, она покатывалась со смеху. «Ой, перестань, Боб! — удалось ей наконец выговорить. — Вот несносный! Ой, да я просто умру со смеху! Ну, оставь ты его в покое!»
Но весь вечер над мальчиком продолжали подтрунивать. Отец умолял взять его с собой. А это не очень утомительная прогулка? А ноги там надо вытирать, прежде чем войти? С тоской и обидой на сердце отправился мальчик спать, за одно лишь благодаря судьбу, что ни словом не обмолвился про омнибус. Конечно же, все это обман. Но во сне омнибус почему-то становился все более и более настоящим, зато улицы Сербитона казались мальчику все более обманными и призрачными. Проснулся он очень рано, вскрикнув во сне, когда вдали мелькнула конечная станция.
Он зажег спичку, и она осветила не только часы, но и календарик, и мальчик увидел, что до рассвета остается еще целых полчаса. Тьма стояла непроглядная, ночью туман спустился из Лондона и окутал Сербитон. Но мальчик вскочил и принялся одеваться, потому что намерен был раз и навсегда установить, что же, в конце концов, настоящее — омнибус или улицы: «Надо узнать, а то все так и будут надо мной потешаться». И вот он уже на дороге, дрожит под газовым фонарем, охраняющим вход в переулок.
Не легко ему было туда шагнуть, на это требовалось изрядное мужество. Темно было хоть глаз выколи, и он окончательно понял, что не может омнибус отправляться отсюда. Если бы не шаги полицейского, приближавшегося к нему в тумане, он так и не решился бы войти в переулок. Но вот он решился, и, конечно, его ожидало разочарование. Ничего! Ничего, кроме темного переулка да глупого мальчишки, уставившегося на слякоть под ногами. Все сплошной обман. «Расскажу об этом папе и маме, — пробормотал он, — пусть знают. Поделом мне! Таким дурачкам, как я, не место на белом свете». И он повернул назад, к Агатокс-лодж.
Дойдя до ворот, он вдруг вспомнил, что у него спешат часы. Солнце еще не взошло — до восхода оставалось две минуты. «Быть может, омнибус точнее моих часов», — не без вызова подумал мальчик и свернул в переулок. Перед ним стоял омнибус.
II
В упряжке была пара коней, разгоряченных, в мыле; сквозь туман два огромных фонаря освещали ограды, преображая мох и паутину в золотые ткани волшебного царства. Кучер, сидевший спиной к мальчику, был укутан в плащ с капюшоном. Прямо перед ним высилась глухая стена. Как удалось ему с такой точностью, так бесшумно въехать в переулок, наряду со многим другим навсегда осталось для мальчика загадкой. И он совсем уже не мог себе представить, как омнибус оттуда выедет.
— Скажите, пожалуйста, — раздался в гнилом тумане его дрожащий голос, — скажите, пожалуйста, это и есть омнибус?
— Omnibus est, — отозвался, не поворачивая головы, кучер.
Последовало молчание. Кашляя, прошествовал в конце переулка полицейский. Мальчик притаился в тени, он не хотел, чтобы его здесь видели. К тому же он не сомневался, что перед ним пиратский омнибус. Ни один рейсовый омнибус, убеждал он себя, не станет выезжать из такого неподходящего места в такой неподходящий час.
— А когда вы примерно отправляетесь? — спросил он как бы невзначай.
— В час восхода.
— Далеко ли вы едете?
— До места назначения.
— А можно взять обратный билет, чтобы вернуться назад?
— Можно.
— Знаете, пожалуй, я поеду.
Кучер ничего на это не ответил. Наверное, солнце уже взошло, потому что он взял в руки вожжи. Едва мальчик успел вскочить в омнибус, как омнибус тронулся с места.
Но каким образом? Повернул? Повернуть там было негде. Поехал вперед? Впереди была глухая стена. Тем не менее они мчались — мчались бешеным аллюром сквозь туман, который из коричневого становился желтым. При мысли о теплой постели и горячем завтраке мальчик приуныл. Он жалел, что поехал. Родители тоже, конечно, будут недовольны. Если бы не погода, он вернулся бы назад. Никогда еще ему не было так бесконечно одиноко: он оказался единственным пассажиром. И в омнибусе, на вид таком внушительном, было холодно и пахло затхлым. Мальчик поплотнее запахнул пальто, при этом рука его случайно коснулась кармана — там было пусто. Он забыл взять с собой кошелек.
— Стойте! — закричал он. — Стойте! — А так как мальчик он был по натуре вежливый, то посмотрел на табличку, чтобы обратиться к кучеру по имени. — Мистер Браун! Пожалуйста, остановите!
Мистер Браун не стал останавливать лошадей. Он приоткрыл маленькое окошечко и посмотрел на мальчика, который никак не ожидал увидеть перед собой такое доброе и благообразное лицо.
— Мистер Браун, я оставил дома кошелек. У меня с собой нет ни гроша. Мне нечем заплатить за билет. Возьмите у меня, пожалуйста, часы. Просто не знаю, как мне теперь быть.
— Билеты на этой линии сообщения, — проговорил кучер, — будь то в один конец или в оба, ни за какие монеты земной чеканки купить нельзя. А хронометр, хоть он и скрашивал бдения Карла Великого и отмерял часы сна Лауре, не переделать в лепешку для приманки беззубого небесного цербера. — С этими словами он вручил мальчику обратный билет и, услышав от него «спасибо», продолжал: — Мне ли не знать, что притязание на титул есть пустое тщеславие. Но, легко сорвавшийся с улыбчивых уст, он будет встречен благосклонно и может послужить к пользе, ибо в двоящемся, хотя и одноименном мире надо как-то отличать двуногих друг от друга. Посему можешь называть меня сэром Томасом Брауном.
— Ой, так вы сэр? Простите, я не знал. — Мальчик где-то слышал о таких кучерах-лжентльменах. — Я очень признателен вам за билет. Но если вы так ведете дело, неужели омнибус приносит вам доход?
— Разумеется, нет. Он и не должен приносить доход. Много изъянов в моем экипаже: он слишком причудливо составлен из разных древесных пород, сиденья его не столько предназначены для отдыха, сколько для того, чтобы услаждать эрудицию. И кони мои вскормлены не на вечнозеленых пастбищах быстротекущего, а на высушенных злаках и клеверах латыни. Но приносить доход — этим он не грешит! Во всяком случае, ничего подобного не было в замыслах и потому не было достигнуто.
— Еще раз простите меня, — сказал, упав духом, мальчик.
Сэр Томас помрачнел — ему стало грустно, оттого что слова его хоть на минуту кого-то омрачили. Он предложил мальчику пересесть к нему на козлы, и они вместе продолжали путешествие в тумане, который из желтого постепенно становился белым. Дома им по пути не попадались, так что, скорее всего, это была Патнейская пустошь или Уимблдонский выгон.
— Скажите, вы всегда были кучером?
— Было время, когда я занимался врачеванием.
— А почему вы бросили это занятие? У вас не очень хорошо получалось?
— Как врачеватель тела я не преуспел, с полсотни моих пациентов опередили меня. Но как врачеватель душ я преуспел сверх ожиданий и превыше заслуг. Ибо хотя микстуры мои были составлены не тоньше и не лучше, чем у других, но благодаря искусно изготовленным фиалам, в коих они предлагались, томящаяся душа не раз спешила пригубить их и освежиться.
— Томящаяся душа, — тихо повторил мальчик. — Когда солнце садится за деревьями и с тобой делается что-то непонятное — это и есть томящаяся душа?
— Тебе это знакомо?
— О да.
Помолчав, сэр Томас рассказал мальчику немного, совсем немного, о конечной цели их путешествия. Но дорогой они почти не разговаривали, потому что мальчик, когда находился в обществе человека, который ему нравился, любил помолчать, и, как оказалось, сэр Томас Браун был того же склада, как, впрочем, и многие другие, с кем мальчику предстояло еще познакомиться. Все же он кое-что узнал о молодом человеке по имени Шелли, который теперь прославился и имеет собственную карету, и о других кучерах, находившихся на службе у Компании.
Между тем светлело, хотя туман и не рассеялся. Он больше напоминал теперь густую пелену и то и дело наплывал на них облаком. Все время они ехали в гору. Непрекращающийся подъем продолжался вот уже более двух часов, при том, что лошади всю дорогу бежали; даже если это был Ричмонд-хилл, им давно пора уже было добраться до вершины. Конечно, это мог быть Ипсом или Северный Даунс, но тогда холод не пронизывал бы до костей. И сэр Томас хранил молчание насчет места их назначения.
Гр-р-р-ох!
— Гром! Вот так так! — сказал мальчик. — И грянуло где-то совсем близко. Слышите, какое эхо! Совсем как в горах.
У него промелькнула мысль об отце и матери. Без особого волнения он представил себе, как они садятся завтракать, едят сосиски, прислушиваясь к грозе. Увидел и свое пустующее место. Сейчас последует обмен вопросами, опасениями, предположениями, шутками, утешениями. Они будут ждать его ко второму завтраку. Но ко второму завтраку он не вернется, как не вернется и к чаю. Он вернется к обеду, на этом кончится день его праздношатанья. Будь у него с собой кошелек, он привез бы родителям подарки, если бы только знал, что им купить.
Гр-р-р-ох!
Гром грянул одновременно с молнией. Туча содрогалась как живая, мимо них проносились клочья тумана.
— Ты не боишься? — спросил его сэр Томас.
— Чего же здесь бояться? А нам еще далеко?
Кони встали как вкопанные, вверх взлетел огненный шар и взорвался с таким оглушительным и чистым звоном, точно в кузнице кто-то ударил молотом. Тучу разнесло в клочья.
— Ой, слушайте, сэр Томас Браун! То есть смотрите! Наконец-то мы что-то видим. Нет, я хотел сказать, слушайте. Звенит, как радуга.
Звон стих до тишайшего шелеста, но вслед за ним издали возник шорох; он неуклонно рос, изгибаясь дугой, которая, не меняя тона, раскидывалась все шире, шире. И в распахнувшейся аркаде стала разливаться радуга — от копыт коней и дальше, в редеющий туман.
— Как красиво! Какие краски! Где же она остановится? Совсем как во сне — радуга, по которой можно ходить.
Звук и свет нарастали одновременно. Радуга повисла мостом над необъятной расселиной. Туда ринулись облака; пронзая их, радуга разливалась и побеждала мрак; наконец она уперлась во что-то более твердое с виду, чем облако.
Мальчик привстал.
— Что там такое на другом конце? — крикнул он. — На чем она держится?
Позади расселины сиял в утреннем солнце крутой обрыв — или то был замок? Кони ступили на радугу и двинулись по ней.
— Ой, смотрите! — закричал мальчик. — Слушайте! Это пещера или, может быть, ворота? Смотрите вон туда, на уступы, там, у скал. Я вижу людей! Я вижу деревья!
— Не забудь взглянуть вниз, — шепнул сэр Томас Браун, — не отнесись с небрежением к вещему Ахерону.
Мальчик бросил взгляд вниз, мимо радуги, которая пылала, чуть касаясь колес. Расселина теперь вся расчистилась, и внизу в глубине текла река вечности. На нее упал луч солнца, и сразу же вспыхнула зеленью вода, и на поверхность выплыли три девы; они пели и играли чем-то блестящим, как кольцо.
— Вы, те, что внизу, в реке! — окликнул их мальчик.
Они отозвались:
— Ты, тот, что наверху, на мосту! — Ворвался вихрь музыки. — Ты, тот, что наверху, на мосту, счастливого тебе пути! Истина в глубинах. Истина на высотах.
— Вы, те, что внизу, в реке, чем вы там забавляетесь?
— Играют золотом, которым они порабощены, — ответил сэр Томас Браун, и тут омнибус прибыл.
Ill
Мальчик навлек на себя родительский гнев. Его заперли в детской в Агатокс-лодж и в наказание заставили учить стихи. «Вот что, мой милый, — сказал ему отец, — я могу простить все, кроме лжи». И он высек мальчика, при каждом ударе приговаривая: «Не было никакого омнибуса, никакого кучера, никакого моста, никакой горы; ты бездельник, ты дрянной мальчишка, ты врун». Мать упрашивала его повиниться. Но мальчик не мог, это был великий день в его жизни, неважно, что он закончился поркой и стихами.
Он вернулся точно в час заката — привез его не сэр Томас Браун, а исполненная тихого веселья молодая дама, и дорогой они говорили об омнибусах и четырехместных ландо. Каким далеким казался теперь ее нежный голос! А ведь прошло всего три часа, как они распрощались в переулке.
За дверью раздался голос матери:
— Дорогой, спустись вниз и захвати с собой стихи.
Он сошел вниз и увидел там мистера Бонза, который сидел с отцом мальчика в курительной комнате. Оказывается, в этот день у них обедал мистер Бонз.
— Полюбуйтесь на этого путешественника, — хмуро сказал отец. — Изволите ли видеть, раскатывает в омнибусах по радугам под пение молодых девиц.
Он расхохотался, придя в восторг от собственного остроумия.
— Ну, нечто подобное можно найти у Вагнера, — с улыбкой сказал мистер Бонз. — Поразительно, как в абсолютно невежественных умах натыкаешься иногда на крупицы истинной поэзии. Любопытный случай. Я позволю себе заступиться за преступника. Кто из нас в свое время не отдал дань романтике!
— Как вы добры, мистер Бонз! — воскликнула мать мальчика, а отец сказал:
— Пусть прочтет свой стишок, и дело с концом. Во вторник он едет к моей сестре, она быстро вылечит его от переулочного зуда. (Смех.) Читай свой стишок.
Мальчик начал:
Отец снова захохотал во все горло:
— «Стою в неведенье!» Ну, это в самую точку! Прямо про тебя. Выходит, эти поэты иногда говорят дело. Бонз, стихи по вашей части. Погоняйте-ка его, а я пока схожу за виски.
— Да, уж предоставьте Китса мне, — сказал мистер Бонз. — Где книга? Ну читай же.
Так просвещенный муж и невежественный мальчик остались ненадолго вдвоем в курительной комнате.
— Все правильно. Не попасть к дельфинам и еще к чему?
сказал мальчик и разрыдался.
— Ну перестань, перестань! Почему ты плачешь?
— Потому что… потому что раньше мне просто нравилось красивое звучание, а теперь, после того как я там побывал, эти слова — я сам.
Мистер Бонз отложил Китса. Случай оказался куда более любопытным, чем он ожидал.
— Ты? — воскликнул он. — Этот сонет — ты?
— Да, и смотрите дальше:
Все так и есть, сэр. Все чистая правда.
— Никогда в этом не сомневался, — сказал, полузакрыв глаза, мистер Бонз.
— Значит… значит, вы верите мне? Верите в омнибус, в кучера, в грозу и в обратный билет, который мне дали бесплатно?
— Стоп, стоп, мой мальчик! Хватит сочинять небылицы. Я хотел сказать, что никогда не сомневался в истинности Поэзии. Когда-нибудь, прочитав много книг, ты поймешь, о чем я сейчас говорю!
— Но, мистер Бонз, так оно и есть. Свет озаряет берег мрака. Я видел это своими глазами. Там свет и ветер.
— Глупости, — сказал мистер Бонз.
— Зачем только я там не остался! Они манили меня, советовали выкинуть билет: ведь без билета назад не вернуться. Они уговаривали, кричали мне с реки, и я почти поддался им. Мне было так хорошо среди этих крутых обрывов, я еще никогда не был так счастлив. Но я вспомнил о маме и папе и подумал: надо взять их сюда. А они ни за что не соглашаются ехать, хотя дорога начинается прямо от нашего дома. Сбылось все, что мне предсказывали: мистер Бонз, как и другие, не поверил мне, меня высекли и я никогда больше не увижу гору.
— Что ты там такое болтаешь про меня? — выпрямившись, вдруг спросил мистер Бонз.
— Я говорил им о вас, какой вы умный и сколько у вас книг, а они мне на это сказали: «Мистер Бонз, конечно, не поверит тебе».
— Что за чушь! Ты как будто вздумал дерзить мне, мой милый? Я… вот что… я сам во всем разберусь. Отцу ни слова. У меня ты быстро излечишься. Завтра вечером я зайду за тобой, возьму тебя прогуляться и, как только солнце сядет, мы свернем с тобой в переулок и поищем там твой омнибус. Ну и глупый же ты мальчик!
Но улыбка сошла с его лица, когда мальчик, ничуть не обескураженный, стал носиться по комнате, распевая: «Какое счастье! Какое счастье! Говорил я им, что вы мне поверите. Мы вместе поедем по радуге. Говорил я им, что вы приедете!»
В конце концов, не мог же мальчик выдумать все от первого слова до последнего? Вагнера? Китса? Шелли? Сэра Томаса Брауна? Чрезвычайно любопытный случай!
На другой день вечером, хотя дождь лил как из ведра, мистер Бонз не преминул явиться в Агатокс-лодж.
Мальчик уже дожидался его, от возбуждения он не мог усидеть на месте и, к немалой досаде председателя Литературного общества, прыгал по комнате. Они прошлись несколько раз взад-вперед по Бекингем-Парк-роуд и, улучив минуту, когда поблизости никого не было, свернули в переулок. И поскольку солнце только что зашло, то, естественно, они увидели перед собой омнибус.
— Благое небо! — воскликнул мистер Бонз. — Благое небо!
Это был не тот омнибус, в котором мальчик ехал в первый раз, и не тот, в котором он возвратился. Впереди, в упряжке, стояло три коня: вороной, серый, белый; особенно хорош был серый. Услышав слова «благое» и «небо», кучер повернулся, обратив к ним землистого цвета лицо с ужасающе острым подбородком и запавшими глазами. Как бы узнав его, мистер Бонз вскрикнул и задрожал с головы до ног.
Мальчик вскочил в омнибус.
— Возможно ли это? — вскричал мистер Бонз. — Неужели невозможное возможно?
— Садитесь! Пожалуйста, садитесь, сэр! Прекрасный омнибус. А вот и табличка с именем кучера — Дан… какой-то Дан…
Мистер Бонз вскочил в омнибус, и тотчас же порыв ветра с такой силой захлопнул дверцу, что сорвались вниз и защелкнулись оконные шторки, у которых, видимо, от времени ослабели пружины.
— Дан… постой, я сам хочу взглянуть. Боже милостивый! Мы как будто едем!
— Ура! — прокричал мальчик.
Мистер Бонз был в полной растерянности. Он никак не предполагал, что его куда-то увезут. Он попытался нащупать дверную ручку, приподнять шторку, но потерпел неудачу. В омнибусе не было видно ни зги, а когда наконец мистер Бонз зажег спичку, то оказалось, что за окном опустилась ночь. Лошади мчались во весь опор.
— Поразительное, незабываемое приключение, — сказал мистер Бонз, оглядывая огромный, поместительный, превосходной работы омнибус, где все было чрезвычайно соразмерно. Надпись над дверью (ручка ее оказалась снаружи) гласила: «Lasciate ogni baldanza voi che entrate». Так по крайней мере было написано, но мистер Бонз сказал, что это претенциозные и какие-то там еще потуги, что правильно «speranza», a «baldanza» — это ошибка. Голос у него был как в церкви.
Мальчик тем временем попросил у кучера с мертвенным лицом два обратных билета, которые тот вручил ему без единого слова. Мистер Бонз, прикрыв лицо рукой, снова дрожал.
— Знаешь, кто это? — прошептал он, как только окошечко захлопнулось. — Перед нами невозможное!
— Сэр Томас Браун нравился мне больше, но я не удивлюсь, если окажется, что этот еще почище сэра Томаса.
— «Еще почище»! — От возмущения мистер Бонз топнул ногой. — Благодаря случайности ты совершил эпохальное открытие — и все, что ты можешь сказать об этом: «Еще почище»! Помнишь в моей библиотеке переплетенные в кожу книжечки с вытисненными на них красными лилиями? А теперь замри и приготовься, ты услышишь нечто из ряда вон выходящее. Эти книжечки написал он.
Мальчик сидел, как ему было велено.
— Интересно, увидим ли мы там миссис Гэмп? — спросил он, из вежливости немного помолчав.
— Миссис?..
— Миссис Гэмп и миссис Хэррис. Я встретился с ними совсем случайно. Мне так нравится миссис Хэррис. Миссис Гэмп чуть не растеряла на радуге свои картонки, у них донышки отвалились, и две шишечки от ее кровати упали в поток.
— Нас везет человек, который написал мои переплетенные в кожу книги, а ты мне толкуешь про Диккенса и миссис Гэмп! — обрушился на него мистер Бонз.
— Я очень хорошо знаю миссис Гэмп, — оправдывался мальчик, — как же мне было не обрадоваться ей? Я узнал ее по голосу. Она рассказывала миссис Хэррис про миссис Приг.
— И ты весь день провел в столь облагораживающем обществе?
— Нет, что вы, я бегал наперегонки. Ко мне подошел молодой человек и отвел меня на беговую дорожку. По этой дорожке бежишь, а за ней, в море, дельфины.
— Вот как! А не запомнил ли ты случайно имени этого молодого человека?
— Ахилл. Нет, Ахилл был потом. Том Джонс.
Мистер Бонз тяжело вздохнул:
— Ты самым жалким образом все перепутал, любезный. А ведь мог же на твоем месте оказаться образованный человек, который знает всех этих литературных героев, знает, что каждому из них сказать. Он не стал бы попусту тратить время с какими-то там миссис Гэмп и Томом Джонсом. Он беседовал бы только с героями Гомера, Шекспира и того, кто нас везет. И бегать наперегонки он не стал бы. Он бы задавал умные вопросы.
— Но, мистер Бонз, — сказал мальчик смиренно, — вы и есть этот образованный человек. Я им так и сказал.
— Вот именно! Вот именно! И смотри не опозорь меня, когда мы туда приедем. Не вздумай болтать и бегать взапуски. Сам ни с кем не заговаривай, жди, пока Бессмертные к тебе обратятся. Кстати, дай-ка мне сюда билеты, а то ты их еще потеряешь.
Мальчик безропотно отдал билеты, но ему было немного обидно. Как-никак это он нашел сюда дорогу. Трудно стерпеть, когда сначала тебе не верят, потом тебя же поучают. Дождь тем временем прекратился, и в омнибус сквозь все щелочки прокрадывался лунный свет.
— Неужели не будет радуги? — воскликнул мальчик.
— Не отвлекай меня, — напустился на него мистер Бонз. — Ты мешаешь мне размышлять о прекрасном. Хотел бы я, чтобы рядом со мной был человек понимающий, почтительный.
Мальчик закусил губу. Он преисполнен был благих намерений. Он постарается во всем подражать мистеру Бонзу. Постарается не смеяться, не петь, не бегать, вести себя как подобает; наверное, в тот раз он произвел отвратительное впечатление на своих новых друзей. И еще он постарается правильно выговаривать их имена и не забыть, кто с кем знаком. Например, Ахилл не был знаком с Томом Джонсом — по крайней мере так утверждает мистер Бонз. А герцогиня Мальфи старше миссис Гэмп — так по крайней мере утверждает мистер Бонз. Он будет сдержан, молчалив, благовоспитан и не станет никому кидаться на шею. Однако, когда при случайном прикосновении его головы оконная шторка взлетела вверх, от всех его благих намерений и следа не осталось. Омнибус въехал на вершину освещенного луной холма, и там была расселина, а за ней, омываемые рекой вечности, дремали знакомые крутые обрывы.
— Гора! — закричал мальчик. — Послушайте, плеск воды рождает мелодию! Посмотрите, по ущельям рассыпаны огни костров.
Но мистер Бонз, едва взглянув, сразу же его осадил:
— Вода? Костры? Что за дичь ты несешь! Лучше помолчи. Там ничего нет.
Между тем прямо у них на глазах разливалась радуга, сотканная на этот раз не из грозы и солнца, а из лунных лучей и брызг. Кони ступили на радугу. Мальчик подумал, что прекраснее этой радуги он ничего в жизни не видел, но сказать этого вслух не осмелился, ведь мистер Бонз утверждал, что там ничего нет. Мальчик высунулся в окно омнибуса — оно распахнулось — и начал подпевать полусонным водам.
— Увертюра к «Золоту Рейна»? — вдруг сказал мистер Бонз. — Откуда ты знаешь ее лейтмотив?
Он выглянул из окна, а потом повел себя в высшей степени странно. Крикнув что-то сдавленным голосом, он отпрянул назад, сполз с сиденья и стал биться в судорогах. Лицо у него позеленело.
— У вас кружится голова от высоты? — спросил мальчик.
— Кружится голова! — прохрипел мистер Бонз. — Я хочу домой. Скажи кучеру, пусть поворачивает.
Кучер только покачал головой.
— Мы почти приехали, — сказал мальчик. — Они еще спят. Позвать их? Они будут очень вам рады, я столько им про вас рассказывал!
Мистер Бонз стонал. Они ехали по лунной радуге, которая истаивала, лишь только колеса переставали ее касаться. Кругом стояла полная тишина. Интересно, кто там на часах у входа?
— Я вернулся! — забыв про все свои благие намерения, прокричал мальчик. — Я вернулся! Это я, мальчик!
— Мальчик вернулся! — отозвался чей-то голос. — Мальчик вернулся! — подхватили другие голоса.
— Я привез с собой мистера Бонза.
Молчание.
— Наверное, правильнее сказать, что мистер Бонз привез меня с собой.
Гробовое молчание.
— Кто на часах?
— Ахилл.
На скалистом гребне, почти там, где начинался радужный мост, он увидел юношу с удивительным щитом в руке.
— Мистер Бонз, вот Ахилл в своих доспехах.
— Я хочу домой, — сказал мистер Бонз.
Последний клочок радуги растаял, колеса вкатились на еще не отвердевшую скалу, и дверца распахнулась. Мальчик не в силах был противиться, он тут же выскочил из омнибуса и бросился навстречу воину, который, неожиданно преклонив колено, подхватил его на свой щит.
— Ахилл, — вскричал мальчик, — отпусти меня, я невежда и невоспитанный грубиян, я должен подождать мистера Бонза, про которого я вчера вам рассказывал!
Но Ахилл поднял его еще выше, и мальчик припал к удивительному щиту: к изваянным из золота героям, к горящим городам, к виноградникам, ко всему, что дорого, ко всему, что манит, к полному подобию открытой им горы, омываемому, как и она, потоком вечности.
— Нет! — настаивал мальчик. — Я недостоин! На моем месте должен быть мистер Бонз!
Но мистер Бонз по-прежнему хныкал, и, протрубив в рог, Ахилл прокричал:
— Встань на моем щите во весь рост!
— Сэр, я этого не хотел, но что-то заставило меня встать. Почему же вы медлите, сэр? Здесь только доблестный Ахилл, ведь вы его знали.
— Я никого не вижу! Никого и ничего! Я хочу вернуться! — вопил мистер Бонз. — Спасите меня! — воззвал он к кучеру. — Позвольте мне остаться в вашей колеснице. Я почитал вас. Я вас цитировал. Я переплел вас в кожу. Отвезите меня домой, в мой мир!
Но кучер ответил:
— Я не цель, я — средство. Я не жизнь, я — пища. Встань сам, встань так, как этот мальчик. Я тебя спасти не могу. Ибо поэзия есть дух, и всякий, кто поклоняется ей, должен исполниться духа поэзии.
Не в силах более противиться, мистер Бонз стал ползком выбираться из прекрасного омнибуса. Сначала появилось страшное лицо с разинутым ртом. Потом руки: одной он цеплялся за подножку, другой хватал воздух. Вот уже и плечи показались, грудь, живот. С воплем «Я вижу Лондон!» он рухнул — рухнул на освещенную луной твердь утеса и как в воду канул; провалился, прошел насквозь, исчез из жизни мальчика навсегда.
— Где же вы, мистер Бонз? Вот приближается шествие с музыкой и факелами приветствовать вас. Вот мужчины и женщины, которых вы знаете по именам. Гора проснулась, река проснулась, там, за беговой дорожкой, море будит дельфинов — и все это в вашу честь. Они хотят вас…
Мальчик почувствовал, как лба его коснулись свежие листья. Кто-то его увенчал.
По сообщению «Кингстон газетт», «Сербитон таймс» и «Рейне парк обсервер»:
«Тело изувеченного до неузнаваемости мистера Септимуса Бонза было найдено поблизости от бермондсейского газового завода. В карманах у покойного обнаружен кошелек с золотыми монетами, серебряный портсигар, миниатюрный словарь ударений и два билета. Судя по всему, несчастный джентльмен был сброшен со значительной высоты. Есть основания предполагать, что имело место преступление. Ведется тщательное расследование!»
ДОРОГА ИЗ КОЛОНА
© Перевод Г. Островская
I
Мистер Лукас вряд ли смог бы сказать, почему ему сейчас так хотелось опередить всех остальных. Возможно, он достиг того возраста, когда начинают ценить независимость, поскольку скоро предстоит с ней расстаться. Он устал от внимания и предупредительности своих более молодых спутников, и ему нравилось, отделившись от них, трусить на муле одному и спешиваться без их помощи. Возможно также, он находил особо тонкое удовольствие в том, чтобы ждать по их вине обеда, а потом говорить, что это не имеет значения.
Он с детским нетерпением принялся колотить мула каблуками по бокам и, велев погонщику огреть животное палкой — толстой палкой с острым концом, — поскакал вниз по холму сквозь заросли цветущего кустарника, сменяющиеся полосами анемон и желтых нарциссов. Но вот он услышал журчание воды и увидел группу платанов, возле которых они намеревались перекусить.
Даже в Англии деревья эти обратили бы на себя внимание — так густо переплелись их ветви, так они были громадны, так великолепны в своем уборе из трепещущей листвы. А здесь, в Греции, они были и тем большей редкостью — единственный прохладный уголок во всей этой ослепительно сверкавшей, выжженной жарким апрельским солнцем долине. Под их сенью скрывалась крошечная сельская гостиница, «хан», — ветхая глинобитная постройка с широким деревянным балконом, где пряла старуха; рядом с ней коричневый поросенок поедал апельсиновую кожуру. Внизу, на сырой земле, сидели на корточках двое грязных детей и играли в какую-то первобытную игру; их мать, ненамного чище, стряпала что-то в доме. Типичная Греция, как сказала бы миссис Формен; и брезгливый мистер Лукас возблагодарил судьбу за то, что они везут всю снедь с собой и будут есть на открытом воздухе.
Однако он рад был, что попал сюда, и рад, что здесь нет миссис Формен: никто не будет высказывать за него его мнение… рад даже, что еще с полчаса не увидит Этель. Этель была его младшая, пока еще незамужняя дочь. Преданная и любящая, она, как полагали, решила посвятить свою жизнь отцу — быть ему на старости лет опорой и утешением. Миссис Формен называла ее не иначе как Антигоной, и мистер Лукас пытался приноровиться к роли Эдипа, раз уж, если верить общественному мнению, ничего другого ему не оставалось.
С Эдипом его роднило одно — он старел. Даже ему это было ясно. Он утратил интерес к делам других людей и почти не слушал того, что ему рассказывали. Сам он поговорить любил, но часто терял нить разговора, а когда ему вновь удавалось ее поймать, результат не стоил затраченных усилий. Его слова, его жесты становились все более однообразными, все более стереотипными; его анекдоты, вызывавшие некогда всеобщий смех, теперь проходили незамеченными; его молчание было так же лишено смысла, как и его речь. А ведь он прожил здоровую, деятельную жизнь, неустанно трудился, зарабатывал деньги, дал образование детям. Винить было некого, просто он старел.
Сейчас мистер Лукас был в Греции, осуществилась его давнишняя мечта. Сорок лет назад он заразился любовью к эллинизму, и с тех пор его не покидало чувство, что, если он когда-нибудь побывает в этой стране, его жизнь будет прожита не напрасно. Но в Афинах оказалось пыльно, в Дельфах — сыро, в Фермопилах — уныло, и он со скептической улыбкой слушал восторженные возгласы своих спутников. Что Греция, что Англия: человек старел, и для него было все едино — смотреть ли на Темзу или на Эврот. Поездка сюда была последней надеждой опровергнуть эту печальную закономерность, и надежда его не оправдалась.
И все же в чем-то Греция ему помогла, хотя он и не осознавал этого. Она пробудила в нем чувство неудовлетворенности, а в этом чувстве есть биение жизни. Не то чтобы его преследовали неудачи. Зло скрывалось в самом корне вещей. Ему предстояло помериться силами с недюжинным врагом. Весь последний месяц им владело странное желание умереть, сражаясь.
«Греция — страна для молодых, — сказал он себе, стоя под платанами, — но я проникну в нее, я завладею ею. Листья снова станут зелеными, вода — вкусной, небо — голубым. Они были такими сорок лет назад, и я верну их себе. Быть старым мне не по душе, и я больше не намерен притворяться».
Он сделал два шага вперед, и вдруг у ног его зажурчала холодная вода; она доходила ему до щиколоток.
«Интересно, откуда здесь вода?» — спросил он себя. Он вспомнил, что склоны холмов были сухи, а здесь, по дороге, несся поток.
Он остановился и, не переставая дивиться, воскликнул:
«Как, вода течет из дерева… из дупла? Я никогда не видел и не слышал ничего подобного!»
Огромный платан, склонившийся над «ханом», был внутри полым — его сердцевину выжгли на уголь, — а из живого еще ствола стремительно изливался родник, одевая кору папоротником и мхом; проворно перебежав дорогу, он орошал лежавшие за ней поля. Простодушные селяне воздали должное красоте и тайне по мере своих сил: в коре дерева была вырезана ниша — некое подобие алтаря, — а в ней повешена лампада и небольшое изображение Святой Девы, получившей в наследство совместную обитель наяды и дриады.
«В жизни не видал ничего более чудесного, — сказал мистер Лукас. — Можно даже зайти внутрь и посмотреть, откуда берется вода».
На секунду он заколебался, не решаясь осквернить святилище. Потом вспомнил с улыбкой собственную мысль: «…это место будет моим, я проникну в него, я завладею им…» — и решительно прыгнул на камень внутри дупла.
Вода бесшумно и неуклонно поднималась из полых корней и скрытых трещин в стволе платана, образуя удивительную янтарную чашу, и переливалась наружу через край дупла. Мистер Лукас попробовал ее — вода была вкусной, а когда он взглянул наверх, в черную трубу ствола, то увидел синее небо и несколько ярко-зеленых листков и вспомнил, на этот раз без улыбки, о своих заветных словах.
Здесь до него бывали другие — его сразу же охватило удивительное чувство слияния с людьми. К коре были прикреплены крошечные жестяные руки, ноги, глаза, смешные и наивные изображения мозга и сердца — благодарственные приношения верховному божеству за вновь обретенные силы, мудрость, любовь. Радости и горести людей проникли в самое сердце дерева — природа не знает уединения. Мистер Лукас раскинул руки, уперся в мягкую обуглившуюся древесину и приник всем телом к стенке дупла. Глаза его закрылись, его охватило странное чувство — подобное чувство испытывает пловец, когда после долгого единоборства с волнами отдается на волю течения, зная, что оно вынесет его на берег, — он пребывал одновременно в движении и в покое.
Мистер Лукас замер на месте, ощущая лишь поток у себя под ногами, ощущая, что и все вокруг — лишь поток, увлекающий за собою и его.
Вдруг он пробудился, словно от толчка… возможно, от толчка о берег, куда его вынесло наконец. Ибо, открыв глаза, он увидел, что за эти мгновения все кругом непостижимо преобразилось и стало внятно и мило его сердцу.
Был особый смысл в том, как старуха склоняется над своей пряжей, и в возне поросенка, и в том, как уменьшается под ее руками шерстяная кудель. На дороге, залитой водой, появился поющий юноша верхом на муле, и в его позе была красота, а в его приветствии — искренность. И узор, отбрасываемый листвой на распростертые корни деревьев, был не случаен, и то, как кивали головками нарциссы и пела вода, было исполнено значения. Для мистера Лукаса, открывшего за короткий миг не только Грецию, но и Англию, и весь мир, и всю жизнь, не было ничего смешного в желании повесить внутри дерева и свое благодарственное приношение — крошечную модель человека.
— Ах, да тут папа! Играет в Мерлина.
Они все были здесь, а он и не заметил, когда они появились — Этель, миссис Формен, мистер Грэм и говорящий по-английски погонщик мулов. Мистер Лукас с подозрением посматривал на них из дупла. Они внезапно стали ему чужими, и все, что они делали, казалось ему неестественным и грубым.
— Разрешите предложить вам руку, — сказал мистер Грэм; этот молодой человек всегда был вежлив со старшими.
Мистер Лукас почувствовал раздражение.
— Благодарю, я прекрасно могу обойтись без посторонней помощи, — сказал он. Но тут же, выходя из дупла, поскользнулся и попал ногой в ручей.
— Ах, папочка, папочка, — сказала Этель, — ну что ты наделал?! Слава Богу, у меня есть во что тебя переобуть.
Она принялась хлопотать вокруг него; вынула из вьюков чистые носки и сухие ботинки, затем усадила его на ковер возле корзины с провизией и отправилась с остальными осматривать рощу.
Вернулись они в полном восторге. Мистер Лукас принялся было им вторить, но ему все труднее было их выносить. Восторг их казался ему пошлым, поверхностным и каким-то судорожным. Они не ощущали внутренней красоты, разлитой вокруг. Он попытался как-то объяснить свои чувства и вот что сказал:
— Я вполне удовлетворен видом этого места. Оно производит весьма благоприятное впечатление. Прекрасные деревья, особенно для Греции, а этот родник очень поэтичен. Люди здесь тоже кажутся доброжелательными и вежливыми. Несомненно, это очень привлекательное место.
Миссис Формен упрекнула его в чрезмерной сдержанности.
— О, таких мест одно на тысячу! — вскричала она. — Я хотела бы жить и умереть здесь! Право же, я бы задержалась здесь, если бы мне не надо было возвращаться в Афины! Это место напоминает мне Колон у Софокла.
— Нет, я просто не могу отсюда уехать, — сказала Этель. — Положительно, я должна здесь задержаться.
— Конечно, так и сделайте. Вы и ваш отец! Антигона и Эдип. Конечно, вы должны задержаться в Колоне.
У мистера Лукаса от волнения перехватило дух. Когда он стоял внутри дерева, ему казалось, что он сохранит обретенную им благодать, куда бы ни направил свой путь. Но этот минутный разговор вывел его из заблуждения. Он больше не полагался на себя, он боялся продолжать свои странствия, ибо, кто знает, может быть, прежние мысли, прежняя скука снова завладеют им, как только он покинет тень платанов и музыку девственного ручья. Спать под одним кровом с благожелательными сельскими жителями, смотреть в их добрые глаза, наблюдать, как под темным куполом неба бесшумно скользят летучие мыши, и видеть, как с появлением луны становятся серебряными золотые узоры на земле… Одна такая ночь, и ему больше не грозит возвращение к старому, он навсегда останется во вновь завоеванном им царстве. Но губы его с трудом проговорили:
— Я охотно проведу здесь ночь.
— Ты хочешь сказать «неделю», папочка? Было бы кощунством провести здесь меньше.
— Хорошо, пусть это будет неделя, — недовольно произнесли вслед за ней его губы, а сердце от радости так и прыгало в груди. За едой он больше ни к кому не обращался — он рассматривал место, которое вскоре будет знать так хорошо, и людей, которые станут его соседями и друзьями. В «хане» постоянно жили всего несколько человек — его владельцы: старуха, пожилая женщина, юноша и двое детей; он не заговаривал ни с одним из них, но уже их любил, как любил все, что двигалось, дышало, просто существовало под благословенной сенью платанов.
— En route, — прозвучал резкий голос миссис Формен. — Этель! Мистер Грэм! Всему — даже самому лучшему — приходит конец.
«Сегодня вечером, — думал мистер Лукас, — зажгут лампаду в алтаре. И когда все мы усядемся на балконе, мне, возможно, расскажут, какие они повесили приношения».
— Извините, мистер Лукас, — сказал Грэм, — нужно скатать ковер, на котором вы сидите.
Мистер Лукас поднялся с места, говоря себе: «Этель пойдет спать первая, и я попробую рассказать о своем приношении, ведь мне необходимо его сделать. Я думаю, они меня поймут, если мы останемся с ними наедине». Этель коснулась его щеки.
— Папа! Я звала тебя трижды. Мулы уже готовы.
— Мулы? Какие мулы?
— Наши мулы. Мы все тебя ждем. Ах, мистер Грэм, помогите, пожалуйста, моему отцу сесть в седло.
— Я не понимаю, Этель. О чем ты?
— Папочка, милый, нам пора трогаться. Ты же знаешь, мы должны попасть в Олимпию до наступления ночи.
Мистер Лукас ответил высокопарным, не допускающим возражений тоном:
— Право, Этель, я всегда желал, чтобы ты была более последовательна в своих словах и поступках. Тебе прекрасно известно, что мы остаемся здесь на неделю. Ты же сама это предложила.
От удивления Этель позабыла о вежливости.
— Что за нелепая идея! Даже ребенку понятно, что я пошутила. Конечно же, я имела в виду, что задержалась бы, если бы могла.
— Ах, если бы мы могли делать то, что хотим! — вздохнула миссис Формен, уже сидевшая на муле.
— Неужели ты хоть на секунду подумал, — продолжала Этель более спокойно, — что я действительно намереваюсь здесь остановиться?
— Именно так я и думал. И, основываясь на этом, я построил все свои дальнейшие планы. Для меня крайне неудобно, по правде говоря — даже невозможно, сейчас уехать отсюда.
Он произнес эту тираду с глубокой убежденностью в голосе, и миссис Формен с мистером Грэмом вынуждены были отвернуться, чтобы скрыть улыбки.
— Прости, пожалуйста, это было очень легкомысленно с моей стороны. Но ты же знаешь, что мы не можем отстать от своих спутников и, если мы задержимся хотя бы на ночь, мы пропустим пароход в Патрах.
Миссис Формен заметила в сторону, точнее, мистеру Грэму, что Этель великолепно управляется с отцом.
— При чем тут пароход в Патрах? Ты сказала, что мы остановимся здесь, и мы здесь остановимся.
Казалось, обитатели «хана» каким-то таинственным образом угадали, что спор касается их. Старуха перестала прясть, а юноша и дети стали позади мистера Лукаса, словно желая его поддержать.
Мистера Лукаса не трогали ни доводы, ни уговоры. Он больше не спорил, но решение его было неколебимо. Впервые он ясно увидел, как ему следует жить. Зачем ему возвращаться в Англию? Кому он там нужен? Друзья его умерли или охладели к нему. Этель, пожалуй, его любит, но — и это вполне понятно — у нее достаточно других интересов. С остальными своими детьми он встречался редко. Единственную родственницу, сестру Джулию, он боится и ненавидит. Нет, сопротивление не требовало от него никаких усилий. Он будет глупцом и трусом, если покинет место, которое даровало ему счастье и душевный покой.
Наконец Этель, желая его успокоить, а заодно щегольнуть своим знанием греческого, пошла вместе с изумленным погонщиком в «хан», чтобы посмотреть комнаты. Пожилая женщина встретила их громкими приветствиями, а юноша, улучив подходящий момент, повел мула мистера Лукаса на конюшню.
— Отпусти его, разбойник! — закричал мистер Грэм; он всегда утверждал, что иностранцы понимают английский язык, когда хотят. И на этот раз он оказался прав — юноша послушался его. Так они и стояли все вместе, ожидая возвращения Этель.
Наконец она появилась, подобрав юбки; за ней шел погонщик, таща купленного по дешевке поросенка.
— Папочка, дорогой, я готова ради тебя на все… но остановиться в этом доме… нет!
— Там… блохи? — спросила миссис Формен.
Этель дала понять, что «блохи» — не то слово.
— Что ж, боюсь, это решает вопрос, — сказала мисс Формен. — Я знаю, как взыскателен по этой части мистер Лукас.
— Нет, это не решает вопроса, — сказал мистер Лукас. — Ты уезжай, Этель. Ты мне не нужна. Не понимаю, почему я вообще с тобой советовался. Я остаюсь здесь один.
— Не говори глупостей! — воскликнула Этель, теряя терпение. — Как тебя, в твоем возрасте, можно оставить одного? Кто тебе приготовит еду… ванну? В Патрах тебя ждут письма. Ты пропустишь пароход. А это значит, что ты опоздаешь к началу оперного сезона и не сможешь быть на приемах, куда нас пригласили. Ну подумай, разве ты в состоянии путешествовать один?!
— Они могут вас зарезать, — внес свою лепту мистер Грэм.
Греки молчали, но всякий раз, как мистер Лукас взглядывал на них, они жестами манили его в «хан». Дети даже осмелились потянуть его за полы пальто, а старуха на балконе совсем бросила прясть и умоляюще смотрела на него своими загадочными глазами.
По мере того как он сражался, исход спора обретал для него все большее значение: теперь мистеру Лукасу казалось, что он хочет остаться не просто потому, что здесь к нему вернулась юность и он почувствовал красоту и нашел счастье, но потому, что именно здесь, вместе с этими людьми, его ожидает величайшее событие, которое преобразит лицо земли. Это была решающая минута в его жизни; и мистер Лукас отказался от доводов и каких бы то ни было слов — все слова были бы тщетны; он возложил надежды на мощь своих тайных союзников: безмолвных людей, журчащей воды и шелестящих деревьев. Ибо все вокруг, слив воедино свои голоса, взывало к нему, и эта речь была ему понятна, а болтовня его противников с каждой минутой казалась все более нелепой и пустой. Скоро они устанут спорить и уйдут прочь под палящим солнцем, предоставив его тишине, прохладной роще, лунному свету и уготованной ему судьбе.
Действительно, миссис Формен и погонщик мулов уже пустились в путь под аккомпанемент пронзительного поросячьего визга, и сражение тянулось бы без конца, если бы Этель не призвала на помощь мистера Грэма.
— Не могли бы вы что-нибудь сделать? — прошептала она. — Мне с ним не сладить.
— Спорить я не мастер… Но если я могу помочь вам как-нибудь иначе… — и он самодовольно оглядел свою атлетическую фигуру.
Этель заколебалась. Затем сказала:
— Помогите, как можете. В конце концов, это ради его же блага.
— Тогда подведите к нему сзади мула.
И вот, когда мистер Лукас уже решил, что одержал победу, он внезапно почувствовал, как его приподнимают с земли и сажают боком в седло. Мул тут же рысцой сорвался с места. Мистер Лукас ничего не сказал, ибо ему нечего было сказать, и, даже когда они выехали из-под тени платанов и журчание ручья умолкло, на лице его не отразилось почти никаких чувств. Мистер Грэм бежал рядом, держа шляпу в руке; он приносил свои извинения:
— Я знаю, я вмешался не в свое дело, от всего сердца прошу прощения. Но я надеюсь, право же, надеюсь, что когда-нибудь вы сами увидите, что я… а, черт!
Камень угодил ему прямо между лопаток. Он был брошен мальчиком, гнавшимся за ними по дороге. Позади бежала его маленькая сестра, она тоже кидала камни.
Этель громко позвала погонщика мулов, который вместе с миссис Формен был где-то впереди, но, прежде чем он успел прийти на выручку, появился новый противник. Это был молодой грек. Он кинулся к ним наперерез и попытался схватить за уздечку мула мистера Лукаса. К счастью, Грэм был опытный боксер: не прошло и минуты, как юноша, не в силах ему противостоять, уже лежал распростертый, с разбитым в кровь ртом, среди нарциссов. К тому времени как появился погонщик, дети, напуганные участью старшего брата, прекратили атаку, и спасательная экспедиция, если можно ее так назвать, отступила в беспорядке под платаны.
— Бесенята! — сказал мистер Грэм, торжествующе смеясь. — Вот вам современные греки в полной красе. Ваш отец для них — деньги, они считают, что мы вынули эти деньги у них из кармана, раз не дали ему остановиться в «хане».
— О, они ужасны… настоящие дикари! Не знаю, как вас благодарить. Вы спасли моего отца!
— Надеюсь, вы не сочли меня грубым.
— О нет, — чуть слышно вздохнув, сказала Этель. — Я восхищаюсь силой.
Тем временем кавалькада перестроилась, и мистера Лукаса, удивительно стойко, как заметила миссис Формен, переносившего свое разочарование, усадили на муле поудобней. Они поспешили вверх по склону соседнего холма, опасаясь еще одного нападения, и, только когда поле боя осталось далеко позади, Этель, выбрав минуту, обратилась к отцу и попросила прощения за то, как она с ним обошлась.
— Ты был сам на себя не похож, дорогой папочка, ты меня просто напугал. Но теперь, слава Богу, ты снова стал самим собой.
Он не ответил, и она решила, что он — вполне естественно — на нее обижен.
Благодаря прихотливости горного ландшафта роща, покинутая ими час назад, внезапно вновь возникла перед ними далеко внизу. «Хан» был скрыт зеленым куполом, но рядом, под открытым небом, все еще виднелись три крошечные фигурки, и в чистом воздухе чуть слышались далекие крики — то ли угрозы, то ли прощание.
Мистер Лукас придержал мула, поводья выпали у него из рук.
— Поехали же, папочка, милый, — ласково сказала Этель.
Он повиновался, и через минуту вершина холма навсегда скрыла роковое место.
II
Было утро, время завтрака, но из-за тумана горел газ. Мистер Лукас рассказывал о том, как он плохо провел ночь. Этель — которой предстояло через несколько недель выйти замуж — слушала, положив руки на стол.
— Сперва звонил входной звонок, потом ты вернулась из театра. Потом лаяла собака, потом мяукал кот. А в три часа утра какой-то хулиган прошел мимо дома, распевая во все горло. И еще в трубе у меня над головой булькала вода.
— Наверно, просто выпускали воду из ванной, — устало сказала Этель.
— Терпеть не могу, когда булькает вода. В этом доме невозможно спать. Я съеду отсюда, как только кончится квартал. Скажу хозяину без обиняков: «Я отказываюсь от этой квартиры по следующей причине: в ней невозможно спать». А если он скажет… скажет… что он скажет?
— Еще тост, папа?
— Спасибо, милочка.
Он принялся есть тост. Ненадолго наступили покой и тишина.
Но вскоре он снова заговорил:
— Я не намерен больше терпеть вечные упражнения на фортепьяно у соседей, пусть не думают, что я с этим примирюсь. Я им уже написал… не так ли?
— Да, конечно, — сказала Этель, позаботившаяся, чтобы письмо не дошло. — Я разговаривала с гувернанткой, она обещала, что уладит это. Тетя Джулия тоже терпеть не может шума. Я уверена, все будет в порядке.
Тетя Джулия, единственная незамужняя родственница, должна была после свадьбы Этель приехать и вести хозяйство в доме. Упоминать о ней не стоило: мистер Лукас начал громко вздыхать. Но тут прибыла почта.
— Ой, посылка! — вскричала Этель. — Мне?! Что бы это могло быть?! Из Греции! Как интересно!
В посылке оказались луковицы нарциссов, которые миссис Формен прислала из Афин для их оранжереи.
— Правда, папа, в памяти сразу всплывает вся наша поездка? Ты помнишь желтые нарциссы? И завернуто все в греческие газеты! Интересно, смогу я что-нибудь понять? Раньше я неплохо читала.
Она продолжала болтать, надеясь заглушить смех детей в соседней квартире — обычный для ее отца повод ворчать во время завтрака.
— Послушай-ка! «Бедственный случай в сельской местности». Видно, я напала на какую-то печальную историю. Ну да неважно. «В прошлую среду в Платанисте (провинция Мессиния) произошла страшная трагедия. Ветром повалило огромное дерево…» А что, я неплохо читаю?.. Подожди минутку… О Боже!.. «Оно задавило насмерть пятерых обитателей небольшого „хана“, которые, по-видимому, находились на балконе. Тела Марии Ромаидес, престарелой хозяйки „хана“, и ее дочери, сорока восьми лет, удалось опознать, но тело ее внука…» — ой, остальное просто ужасно, зачем я только начала! К тому же мне кажется, я уже где-то слышала это название, Платаниста. Не там ли весной мы делали привал?
— Мы там обедали, — сказал мистер Лукас, и в его отсутствующем взгляде мелькнула тень тревоги. — Кажется, это то самое место, где погонщик купил поросенка.
— Конечно же, — возбужденно сказала Этель, — где погонщик купил поросенка. Какой ужас!
— Ужас! — повторил вслед за ней отец; крики соседских детей отвлекали его внимание.
Вдруг Этель с неподдельным волнением вскочила на ноги.
— Господи Боже мой! — воскликнула она. — Это ведь старая газета. Несчастье случилось еще в апреле… в ночь на среду, восемнадцатого числа… а мы… мы, вероятно, были там во вторник днем.
— Именно так, — сказал мистер Лукас.
Этель прижала руку к сердцу. Она едва могла говорить.
— Отец, дорогой, нет, я должна тебе это сказать: ты хотел остановиться там на ночь. Все эти люди, эти бедные полудикари, пытались тебя удержать. И вот они мертвы. Там все разрушено, даже ручей изменил свое русло. Отец, дорогой, если бы не я, если бы Артур не помог мне тогда, ты бы, конечно, тоже погиб.
Мистер Лукас раздраженно махнул рукой.
— Какой толк разговаривать с гувернанткой. Я прямо напишу хозяину дома и скажу: «Я отказываюсь от этой квартиры по следующей причине: собака лает, соседские дети невыносимы, и я терпеть не могу, когда булькает вода».
Этель не прерывала его брюзжания. Она буквально онемела при мысли о том, что он был на волосок от смерти. Наконец она произнесла:
— Такое чудесное избавление невольно заставляет поверить в Божий Промысл.
Мистер Лукас ничего не ответил — он все еще обдумывал письмо к хозяину дома.
ПО ТУ СТОРОНУ ИЗГОРОДИ
© Перевод И. Брусянин
По шагомеру мне было двадцать пять, и, хотя позорно среди дороги прекращать состязание по ходьбе, я так устал, что присел отдохнуть на придорожный камень. Все обгоняли меня, осыпая насмешками, но меня охватила такая апатия, что я не чувствовал никакой обиды, и, даже когда мисс Элиза Димблби, великий педагог, промчалась мимо, призывая меня не сдаваться, я лишь улыбнулся и приподнял шляпу.
Сначала мне казалось, что я уподобляюсь своему брату, которого я вынужден был оставить на краю дороги год или два тому назад. Он растратил все свое дыхание на пение и всю свою силу на помощь другим. Но я был более благоразумен в пути, и сейчас меня угнетало лишь однообразие дороги — пыль под ногами и бурые, высохшие живые изгороди по обеим сторонам, без конца и края.
И я уже избавился от кое-каких вещей — позади нас вся дорога была усеяна брошенными вещами, и под белой пылью они уже мало чем отличались от камней. Мои мускулы так ослабли, что я не мог выдержать даже бремени немногих оставшихся у меня предметов. Я медленно сполз с камня и лежал распростертый на дороге, с лицом, обращенным к нескончаемой иссушенной солнцем изгороди, моля Бога, чтобы он помог мне выйти из борьбы.
Легкое дуновение ветерка оживило меня. Казалось, оно исходило от изгороди, и, когда я открыл глаза, сквозь сплетение веток и сухих листьев пробивался яркий свет. Как видно, изгородь была здесь менее густой. Слабый и измученный, я почувствовал непреодолимое желание пробиться сквозь изгородь и увидеть, что было по ту сторону. Кругом не было видно ни души, иначе я не решился бы на эту попытку. Ведь мы, шагающие по дороге, беседуя друг с другом, вообще не допускаем существования другой стороны.
Я поддался искушению, стараясь уверить себя, что через минуту вернусь обратно. Шипы царапали мне лицо, и мне пришлось прикрываться руками, как щитом, — чтобы продвигаться вперед, я должен был полагаться только на свои ноги. На полпути я уже готов был вернуться назад, так как, когда я продирался сквозь изгородь, ветки кустарников содрали с меня все вещи, которые я нес с собой, и изорвали мою одежду. Но я так глубоко вклинился в чащу, что возврат был невозможен, и мне приходилось вслепую, извиваясь, пробираться вперед, ожидая каждую минуту, что силы оставят меня и я погибну в густых зарослях.
Внезапно холодная вода сомкнулась над моей головой, и я почувствовал, что тону. Оказалось, что, выбравшись из изгороди, я упал в глубокий пруд. Наконец я выплыл на поверхность, стал звать на помощь и услышал, как кто-то на противоположном берегу засмеялся и сказал: «Еще один!» Затем меня вытащили из воды, и я очутился на берегу. Я лежал неподвижно и тяжело дышал.
И хотя вода уже не застилала мне глаза, я все еще был ослеплен, ибо никогда не был среди такого простора, никогда еще не видел такой травы и такого солнца. Голубое небо уже не было узкой полоской, и под ним возвышались великолепные холмы — гладкие, голые опоры, с буками на склонах, с лугами и прозрачными прудами у подножия. Но холмы были невысокие, и во всем пейзаже чувствовались следы человеческой деятельности, и место это, пожалуй, можно было бы назвать парком или садом, если бы слова эти не вызывали представления о некоторой банальности и чопорности.
Как только я отдышался, я повернулся к своему спасителю и сказал:
— Куда ведет этот путь?
— Слава Богу, никуда! — сказал он и засмеялся. Это был человек лет пятидесяти-шестидесяти — как раз тот возраст, которому мы не доверяем, когда идем по дороге; но в поведении его не было никакой тревоги, и голос у него был как у восемнадцатилетнего юноши.
— Но должен же он вести куда-нибудь! — воскликнул я, слишком пораженный ответом, чтобы поблагодарить его за спасение.
— Он хочет знать, куда ведет этот путь! — крикнул он каким-то людям, стоявшим на склоне холма, и те засмеялись в ответ и помахали шапками.
Вскоре я заметил, что пруд, в который я упал, на самом деле представлял собой ров, заворачивающий влево и вправо, и что изгородь все время следовала его изгибам. По эту сторону изгородь зеленела, корни кустов виднелись сквозь прозрачную воду, и среди них плавали рыбы, и вся изгородь была обвита шиповником и ломоносом.
Но это был предел, и мгновенно померкла радость, которую я испытал при виде травы, неба, деревьев, счастливых мужчин и женщин, и я понял, что место это, несмотря на его красоту и простор, было всего лишь тюрьмой.
Мы отошли от границы и зашагали по тропинке, извивающейся среди лугов почти параллельно ей. Мне было трудно идти, так как я все время старался обогнать моего спутника, хотя это не имело никакого смысла, если тропинка никуда не вела. Я ни с кем не шел в ногу с тех пор, как покинул брата.
Спутника моего забавляло, когда я внезапно останавливался и в отчаянии восклицал:
— Это просто ужасно! Совершенно невозможно идти. Невозможно продвигаться вперед. Мы, шагающие по дороге…
— Да. Я знаю.
— Я хотел сказать, что мы постоянно идем вперед.
— Я знаю.
— Мы все время учимся, расширяем свой кругозор, развиваемся. Даже за свою короткую жизнь я был свидетелем огромного прогресса — Трансваальская война, финансовая проблема, «Христианская наука», радий. Вот это, например…
Я вынул шагомер, но он все еще показывал двадцать пять, ни на одно деление больше.
— О, да он остановился! Я хотел показать вам. Он должен был бы зарегистрировать все то время, которое я с вами прошел. Но он показывает только двадцать пять.
— Здесь многие вещи отказываются работать, — сказал он. — Как-то один человек доставил сюда винтовку системы Ли и Метфорда, и она тоже отказалась действовать.
— Физические законы действуют повсюду. Вероятно, это вода повредила механизм. В нормальных условиях все функционирует. Наука и дух соревнования — вот силы, которые сделали из нас то, чем мы сейчас стали.
Мне пришлось прервать свою речь, чтобы ответить на любезные приветствия людей, мимо которых мы проходили. Некоторые из них пели, некоторые беседовали, кое-кто работал в садах, другие косили сено или занимались еще каким-нибудь нехитрым делом. Все казались счастливыми, и я тоже чувствовал бы себя счастливым, если бы мог забыть, что путь этот никуда не ведет.
Я невольно вздрогнул при виде юноши, который быстро перебежал нашу тропинку, изящным прыжком перепрыгнул через невысокую изгородь и продолжал свой стремительный бег по вспаханному полю; добежав до небольшого озера, он прыгнул в воду и поплыл к другому берегу. Все его движения были насыщены такой энергией, что я воскликнул:
— Так ведь это же кросс! А где другие?
— Других нет, — ответил мой спутник; позднее, когда мы шли по высокой траве, из которой слышался прелестный голос девушки, поющей для собственного удовольствия, он повторил: — Других нет.
Я был поражен этой излишней тратой энергии и пробормотал вполголоса:
— Что все это значит?
Он сказал:
— Ничего. Все это просто существует. — И он повторил эти слова медленно, словно я был ребенком.
— Понимаю, — сказал я спокойно, — но я не согласен с этим. Любое достижение бесполезно, если оно не является звеном в цепи развития. И мне не следует больше злоупотреблять вашей любезностью. Мне необходимо каким-то образом вернуться на дорогу и починить мой шагомер.
— Сначала вы должны увидеть ворота, — ответил он, — ибо у нас есть ворота, хотя мы никогда ими не пользуемся.
Я любезно согласился, и скоро мы опять вернулись ко рву, к тому месту, где через него был перекинут мост. Над мостом возвышались большие ворота, белые, как слоновая кость, сооруженные в бреши живой изгороди. Ворота открылись наружу, и у меня невольно вырвался возглас удивления, так как от ворот уходила вдаль дорога, совершенно такая же дорога, какую я покинул, — пыльная, с бурой, высохшей живой изгородью по обеим сторонам, насколько хватал глаз.
— Вот моя дорога! — воскликнул я.
Он закрыл ворота и сказал:
— Но это не ваш участок дороги. Через эти ворота человечество вышло много, много лет тому назад, когда его впервые охватило желание отправиться в путь.
Я возразил, заметив, что участок дороги, оставленный мною, находится не дальше двух миль отсюда. Но с упорством, присущим его возрасту, он ответил:
— Это та же самая дорога. Здесь она начинается, и, хотя кажется, что она уходит прямо от нас, она так часто делает повороты, что никогда не отходит далеко от нашей границы, а иногда и соприкасается с ней.
Он нагнулся и начертал на влажном берегу рва нелепую фигуру, напоминающую лабиринт. Когда мы шли обратно средь лугов, я пытался убедить его в том, что он заблуждается:
— Дорога иногда делает повороты, это правда, но это составляет часть нашей тренировки. Кто может сомневаться в том, что она все же стремится вперед! К какой цели, мы не знаем — быть может, на вершину горы, где мы коснемся неба, быть может, она ведет над пропастями в морскую пучину. Но кто может сомневаться в том, что она ведет вперед? Именно эта мысль и заставляет каждого из нас стремиться к достижению совершенства в своей области и дает нам стимул, которого недостает вам. Правда, тот юноша, что пробежал мимо нас, бежал отлично, делал прыжки и плыл, но у нас есть люди, которые и бегают лучше, и прыгают лучше, и плавают лучше. Специализация привела к результатам, которые поразили бы вас. Вот и эта девушка…
Тут я прервал свою речь и воскликнул:
— Боже мой! Готов поклясться, что это мисс Элиза Димблби сидит там, опустив ноги в ручей!
Он согласился со мной.
— Невозможно! Я оставил ее на дороге, и сегодня вечером она должна читать лекцию в Танбридж-Уэлсе. Ведь ее поезд отходит от Кэннон-стрит через… Ну конечно же, мои часы остановились, как и все остальное. Уж ее-то я меньше всего ожидал увидеть здесь.
— Мы всегда удивляемся при встрече друг с другом. Через изгородь пробираются всевозможные люди; они приходят в любое время — когда лидируют в состязании, когда отстают, когда выходят из игры. Часто я стою у пограничной изгороди, прислушиваясь к звукам, доносящимся с дороги, — вам они хорошо знакомы — и жду, не свернет ли кто-нибудь в сторону. Для меня великое счастье помочь кому-нибудь выбраться из рва, как я помог вам. Ибо наша страна заселяется медленно, хотя она была предназначена для всего человечества.
— У человечества другие цели, — сказал я мягко, так как думал, что у него добрые намерения, — и я должен присоединиться к нему.
Я пожелал ему доброго вечера, ибо солнце клонилось к закату, а я хотел вернуться на дорогу с наступлением ночи. Мной овладела тревога, когда он схватил меня и крикнул:
— Вам еще рано уходить!
Я попытался освободиться — ведь у нас не было никаких общих интересов, а его любезность начинала раздражать меня. Но, несмотря на все мои усилия, докучливый старик не отпускал меня; а так как борьба не является моей специальностью, мне пришлось следовать за ним.
Правда, один я никогда не нашел бы то место, откуда попал сюда, и я надеялся, что после того, как посмотрю другие достопримечательности, о которых он так беспокоился, он приведет меня обратно. Но я твердо решил не оставаться ночевать в этой стране, ибо не доверял ей, так же как и населяющим ее людям, несмотря на все их дружелюбие. И как я ни был голоден, я не присоединился бы к вечерней трапезе, состоящей из молока и фруктов, и когда они дарили мне цветы, я выбрасывал их, как только мне удавалось сделать это незаметно. Они уже укладывались спать на ночь подобно животным — кто под открытым небом на склоне голых холмов, кто группами под буками. При свете оранжевого заката я спешил все вперед за своим непрошеным проводником, смертельно усталый, ослабевший от голода, упорно повторяя еле слышным голосом:
— Дайте мне жизнь, с ее борьбой и победами, с ее неудачами и ненавистью, с ее глубоким моральным смыслом и с ее неведомой целью!
Наконец мы пришли к тому месту, где через окружной ров был перекинут еще один мост и где другие ворота прерывали линию пограничной изгороди. Они были не похожи на первые ворота, так как были полупрозрачны и открывались внутрь. Но через них я вновь увидел в сумеречном свете совершенно такую же дорогу, которую оставил, — однообразную, пыльную, с порыжелой высохшей живой изгородью по обеим сторонам, насколько хватал глаз.
Меня охватило странное беспокойство при виде картины, которая, казалось, совершенно лишила меня самообладания. Мимо нас проходил человек, возвращавшийся на ночь на холмы, с косой на плече, в руке он нес бидон с какой-то жидкостью. Я забыл о судьбе рода человеческого, забыл о дороге, расстилавшейся перед моими глазами, я прыгнул к нему, вырвал бидон у него из рук и начал пить.
Напиток этот был не крепче обычного пива, но я был так изможден, что он свалил меня с ног в одно мгновение. Словно во сне, я видел, как старик закрыл ворота, и слышал, как он сказал:
— Здесь ваш путь кончается, и через эти ворота человечество — все, что осталось от него, — придет к нам.
Хотя мои чувства погружались в забвение, казалось, что перед этим они еще больше обострились. Они воспринимали волшебное пение соловьев, и запах невидимого сена, и звезды, прокалывавшие темнеющее небо. Человек, у которого я отнял пиво, бережно уложил меня, чтобы сон избавил меня от воздействия этого напитка, и тут я увидел, что это был мой брат.
СИРЕНА
© Перевод Н. Рахманова
Я в жизни не видел ничего красивее моей записной книжки с «Опровержением деизма», когда она опускалась в воды Средиземного моря. Она пошла на дно, словно кусок черного сланца, но вскоре раскрылась, распустив листы бледно-зеленого цвета, отливавшие синим. Вот она пропала, вот показалась снова, растянулась, как по волшебству, устремясь к бесконечности, а вот опять стала книгой, но на этот раз она была больше самой Книги познания. Она сделалась еще более нереальной, достигнув дна, где навстречу ей взметнулось облачко песка и скрыло ее от моего взгляда. Но она появилась опять, целая и невредимая, хотя слегка трепещущая; она лежала, любезно раскрывшись, и невидимые пальцы перебирали ее страницы.
— Какая жалость, что ты не закончил свою работу раньше, еще в отеле, — сказала моя тетка, — сейчас ты бы мог спокойно отдыхать, и ничего бы не случилось.
— Не пропадет, но станет новой, необычайной, незнакомой, — нараспев произнес капеллан. А сестра его сказала:
— Смотрите-ка, она утонула.
Что же касается лодочников, то один засмеялся, а другой, не говоря ни слова, встал и начал раздеваться.
— Пророк Моисей! — закричал полковник. — С ума он, что ли, сошел?
— Пожалуйста, милый, поблагодари его, — сказала тетка, — скажи, что он очень любезен, но лучше как-нибудь в другой раз.
— Но мне как-никак нужна книжка, — жалобно протянул я, — без нее я не могу писать диссертацию. К другому разу от нее ничего не останется.
— Я вот что предлагаю, — сказала одна из дам, укрывшись за зонтиком, — оставим здесь это дитя природы, пусть себе ныряет за книгой, пока мы осматриваем другой грот. Высадим его на эту скалу или на уступ внутри грота, а к нашему возвращению все уже кончится.
Мысль показалась удачной. Я усовершенствовал ее, предложив высадить также и меня, чтобы заодно разгрузить лодку.
Итак, нас с лодочником оставили на огромной, залитой солнцем скале у входа в маленький грот, где таилась Гармония. Назовем Гармонию голубой, хотя она скорее воплощает в себе чистоту, но не в обыденном, а в самом возвышенном смысле этого слова, — чистоту моря, собранную воедино и излучающую свет. Голубой грот на Капри вмещает просто больше голубой воды, но она не более голубая. Такой цвет и такая чистота царят во всех гротах Средиземного моря, в которые заливается вода и заглядывает солнце.
Лодка отъехала, и тут я сразу понял, как неосторожно было довериться покатой скале и незнакомому сицилийцу. Он встрепенулся, схватил меня за руку и сказал:
— Пойдемте в тот конец грота, я вам покажу что-то очень красивое.
Он заставил меня перепрыгнуть со скалы на уступ через расщелину, в которой сверкало море. Он увлекал меня все дальше от света, пока я не очутился в дальнем конце грота, на узенькой песчаной полоске, выступавшей из воды, словно запыленная бирюза. Там он оставил меня стеречь его одежду и быстро взбежал на скалу у входа. Мгновение он стоял обнаженный под ослепительным солнцем, глядя вниз, туда, где лежала книжка. Затем перекрестился, поднял руки над головой и нырнул.
Книжка под водой была изумительна, но красоту человека под водой описать и вовсе невозможно. Он казался ожившим в глубине моря серебряным изваянием — жизнь трепетала в нем голубыми и зелеными бликами. Он являл собою нечто бесконечно счастливое, бесконечно мудрое — казалось невероятным, что сейчас это нечто возникнет на поверхности, загорелое и мокрое, с книжкой в зубах.
Ныряльщики обычно рассчитывают на вознаграждение. Я был уверен, что, сколько ни предложу ему, он спросит еще, а я не был склонен к препирательствам в месте столь прекрасном, но и столь уединенном. Как же мне было приятно, когда он сказал доверительно:
— В таком месте можно увидеть Сирену.
Я был восхищен тем, как верно он проникся настроением, царившим вокруг. Мы были с ним вдвоем в волшебном мире, вдали от всего банального, что зовется реальностью, в голубом мире, где вода была полом, а стенами и крышей — скала, на которой дрожали отсветы моря. Только нереальное было здесь уместно, и, зачарованный, я тихо повторил его слова:
— Можно увидеть Сирену…
Одеваясь, он с любопытством поглядывал на меня. Сидя на песке, я разнимал слипшиеся страницы.
— Вы, наверное, читали ту книжку, — сказал он наконец, — которая вышла в прошлом году? Кто бы мог подумать, что наша Сирена понравится иностранцам?
(Я прочел эту книгу позже. Описание в ней, разумеется, неполное, несмотря на то что к книге приложена гравюра, изображающая упомянутую молодую особу, а также текст ее песни.)
— Она выходит из моря, не правда ли? — предположил я. — Она сидит на скале у входа в грот и расчесывает волосы.
Мне хотелось вызвать его на разговор, так как меня заинтересовала его внезапная серьезность; к тому же в последних его словах проскользнула ирония, озадачившая меня.
— Вы когда-нибудь видели ее? — спросил он.
— Много-много раз.
— А я ни разу.
— Но ты слышал, как она поет под водой?
Он натянул куртку и с раздражением сказал:
— Разве она может петь под водой? Этого никто не может. Она пробует иногда запеть, но ничего не получается, одни пузыри.
— Но она все-таки забирается на скалу.
— Как ей туда забраться?! — закричал он, окончательно рассердившись. — Священники благословили воздух — и она не может дышать. Они благословили скалы — и она не может сидеть на них. Но море благословить нельзя, потому что оно слишком большое и все время меняется. Вот она и живет в море.
Я молчал.
Тогда выражение его лица смягчилось. Он посмотрел на меня, словно хотел что-то сказать, и, подойдя к выходу из грота, стал вглядываться в синеву внешнего мира. Потом, вернувшись в наш полумрак, проговорил:
— Обычно только хорошие люди видят Сирену.
Я не проронил ни слова. Помолчав, он продолжал:
— Странное дело. Даже священники не могут объяснить, отчего так получается. Ведь она плохая — это каждому ясно. И опасность увидеть ее грозит не только тем, кто постится и ходит к мессе, а вообще всем хорошим людям. В нашей деревне ее не видели ни отцы, ни деды. И я не удивляюсь. Мы крестимся перед тем, как войти в воду, да зря, могли бы и не креститься. Мы считали, что Джузеппе-то уж ничего не грозит. Мы его любили, и он любил многих из нас, но это совсем не то, что быть хорошим.
Я спросил, кто такой Джузеппе.
— Мне тогда было семнадцать лет, а моему брату, Джузеппе, двадцать, он был гораздо сильнее меня. В тот год в деревню приехали первые туристы, и тогда у нас пошли большие перемены и жить все стали лучше. Приехала одна англичанка, очень знатная, и написала о наших местах книгу; из-за этого образовалась Компания по благоустройству, и теперь они собираются провести фуникулер от вокзала к отелям.
— Не рассказывай сейчас об этом, не надо, — попросил я.
— В тот день мы повезли англичанку и ее друзей смотреть гроты. Когда лодка проплывала под отвесной скалой, я протянул руку — вот так — и поймал маленького краба. Я оторвал ему клешни и отдал иностранцам как диковину. Дамы заохали, но одному джентльмену краб понравился, и он предложил мне денег. Я не знал, что делать, и не взял деньги. «Я доставил вам удовольствие, — сказал я, — мне больше ничего не надо». Джузеппе — он сидел на веслах позади меня — очень рассердился и со всего размаху ударил меня по лицу и разбил мне губу в кровь. Я хотел дать ему сдачи, но он был такой увертливый: не успел я размахнуться, как он больно стукнул меня по руке, я даже перестал грести. Дамы подняли ужасный шум; потом я узнал, что они сговаривались увезти меня от брата и выучить на лакея. Но, как видите, из этого ничего не вышло.
Когда мы доплыли до грота — не до этого, а до другого, побольше, — тому джентльмену вдруг захотелось, чтобы я или брат нырнули за монетой, и дамы согласились — они иногда соглашаются. Джузеппе знал уже, что иностранцам очень нравится смотреть, как мы ныряем, и сказал, что прыгнет только за серебряной монетой. Тогда джентльмен бросил в воду монету в две лиры. Перед тем как прыгнуть, брат посмотрел на меня: я прижимал руку к разбитой губе и плакал, так мне было больно. Он засмеялся и сказал: «Ну, сегодня мне ни за что не увидеть Сирену!» — и бросился в воду, даже не перекрестившись. Но он ее увидел.
Тут рассказчик внезапно замолчал и взял предложенную мной сигарету. Я созерцал золотую скалу у входа, струящиеся стены и волшебную воду, в которой беспрестанно подымались кверху пузырьки.
Наконец он стряхнул пепел в мелкую зыбь и, отвернувшись от меня, сказал:
— Он вынырнул без монеты. Мы едва втащили его в лодку: он стал такой тяжелый и большой, что занял всю лодку, и такой мокрый, что мы никак не могли одеть его. Никогда я не видал такого мокрого человека. Мы с тем джентльменом сели на весла, а Джузеппе накрыли мешковиной и пристроили на корме.
— Так что же, он умер? — тихо спросил я, предполагая, что именно в этом была суть.
— Да нет! — сердито вскричал он. — Говорю вам, он увидел Сирену.
Я умолк.
— Мы уложили его в кровать, хотя он не был болен. Пришел доктор, мы ему заплатили. Пришел священник и окропил его святой водой. Но это не помогло. Уж слишком он распух, стал большой — прямо как морское чудище. Он поцеловал косточки пальцев святого Биаджо — и мощи высохли только к вечеру.
— А как он выглядел? — отважился я.
— Как всякий, кто видел Сирену. Если видел ее «много-много раз», как можно этого не знать? На него напала тоска — тоска, потому что он все узнал. Всякое живое существо наводило на него тоску: Джузеппе знал, что оно умрет. Он хотел только одного — спать.
Я склонился над записной книжкой.
— Он не работал, он забывал поесть, не помнил, одет он или нет. Вся работа легла на меня, а сестре пришлось идти в услужение. Мы пробовали приучить его просить милостыню, но у него был чересчур здоровый вид, и его никто не жалел, а на слабоумного он тоже не был похож: глаза у него были не те. Он, бывало, стоял на дороге и смотрел на проходящих, и чем дольше он на них смотрел, тем ему становилось тоскливее. Если у кого-нибудь рождался ребенок, Джузеппе закрывал лицо руками. Если кто-нибудь венчался, он становился как одержимый и пугал новобрачных, когда они выходили из церкви. Кто мог подумать, что он тоже женится?! И виной этому был я, я сам. Я читал вслух газету; там писали про девушку из Рагузы, которая сошла с ума, выкупавшись в море. Джузеппе встал и ушел, а через неделю вернулся сюда уже с этой девушкой.
Он никогда не рассказывал мне, но говорили, что он отправился прямо в дом, где она жила, ворвался к ней в комнату и увел с собой. Отец у нее был богатый, у него были свои шахты, представляете, как мы перепугались? Отец приехал и привез ученого адвоката, но они тоже ничего не добились. Они спорили, угрожали, но в конце концов им пришлось убраться восвояси, и мы на этом ничего не потеряли, я хочу сказать — не потеряли денег. Мы отвели Джузеппе и Марию в церковь и обвенчали их. Ох и свадьба же была!.. После венчания священник ни разу даже не пошутил, а когда мы вышли на улицу, дети стали кидать в нас камнями… Я бы, кажется, согласился умереть, если б это принесло ей счастье, но знаете, как бывает: я ничем не мог помочь.
— Так что же, они и вдвоем были несчастливы?
— Они любили друг друга, но любовь и счастье не одно и то же. Любовь найти нетрудно. Но она ничего не стоит… Теперь мне пришлось работать за них обоих. Они во всем были похожи, даже говорили одинаково. Пришлось мне продать нашу лодку и наняться к тому дрянному старику, который вас сегодня возил. Хуже всего было то, что люди возненавидели нас. Сначала дети, с них всегда начинается, потом женщины, а после и мужчины. И причиной всех несчастий… Вы меня не выдадите?
Я дал честное слово, и он немедленно разразился неистовыми богохульствами, как человек, вырвавшийся из-под строгого надзора. Он проклинал священников, загубивших его жизнь.
— Нас надувают! — выкрикнул он. Он вскочил и стал бить ногой по лазурной воде, пока не замутил ее, подняв со дна тучу песка.
Я тоже был взволнован. В истории Джузеппе, нелепой и полной суеверий, было больше жизненной правды, чем во всем, что я знал раньше. Не знаю почему, но эта история вселила в меня желание помогать ближним — самое, как мне кажется, возвышенное и самое бесплодное из наших желаний. Оно скоро прошло.
— Она ожидала ребенка, — продолжал он. — Это был конец всему. Люди спрашивали меня: «Когда же родится твой племянничек? И веселый же сын будет у таких родителей». Я им спокойно отвечал: «Почему бы и нет? Счастье родится от печали». Есть у нас такая поговорка. Мой ответ очень их напугал, они рассказали о нем священникам, и те тоже испугались. Разнесся слух, что ребенок будет антихристом… Но вы не бойтесь — он не родился. Одна старая вещунья принялась пророчить, и никто ее не остановил. «Джузеппе и девушка, — говорила она, — одержимы тихими бесами, которые не причиняют большого вреда. Но ребенок будет всегда болтать без умолку, хохотать и смущать людей, а потом спустится в море и выведет из него Сирену, и все увидят ее и услышат ее пенье. Как только она запоет, вскроются Семь чаш, папа римский умрет, Монджибелло начнет извергаться и покров святой Агаты сгорит. И тогда мальчик и Сирена поженятся и навеки воцарятся над миром».
Вся деревня была в страхе, хозяева отелей переполошились, потому что как раз начинался туристский сезон. Они поговорили друг с другом и решили отправить Джузеппе и девушку в глубь страны, пока не родится ребенок, и даже собрали на это деньги. Вечером накануне отъезда светила полная луна, ветер дул с востока, море разбивалось о скалы и брызги висели над берегом, как серебряные облака. Это было очень красиво. Мария сказала, что хочет посмотреть на море в последний раз.
«Не ходи, — сказал я, — мимо нас на берег недавно прошел священник и с ним кто-то чужой. Владельцы отелей не хотят, чтобы тебя кто-нибудь видел. Если они рассердятся, мы умрем с голоду».
«Я хочу пойти, — сказала она. — Море сегодня бурное, мне будет так не хватать его».
«Он прав, — сказал и Джузеппе, — не ходи. Или пусть лучше кто-нибудь из нас пойдет с тобой».
«Я хочу пойти одна», — сказала Мария. И ушла одна.
Я увязал их вещи в одеяло, а потом вдруг подумал, что мы разлучаемся, и мне стало так грустно, что я сел рядом с братом и обнял его за шею, а он обнял меня, чего не делал уже больше года. И мы с ним сидели, не помню уж сколько времени. Вдруг дверь распахнулась, в дом ворвался лунный свет и ветер, и детский голос со смехом сказал:
«Ее столкнули в море с утеса».
Я бросился к ящику, где держал ножи.
«Сядь на место», — сказал Джузеппе. Подумать только, Джузеппе сказал такие слова: «Если умерла она, это не значит, что должны умирать другие…»
«Я знаю, кто это сделал! — закричал я. — Я убью его!»
Я не успел выбежать за дверь: он догнал меня, повалил на пол, прижал коленом, схватил за руки и вывернул мне кисти — сперва правую, потом левую. Никто, кроме Джузеппе, не додумался бы до такого. Я даже не представлял, что это так больно. Я потерял сознание. Когда я очнулся, Джузеппе исчез, и я его больше не видел.
Я не мог скрыть своего отвращения к Джузеппе.
— Я же говорил вам, что он был дурной человек, — сказал он. — Никто не ожидал, что как раз он увидит Сирену.
— Почему ты думаешь, что он видел Сирену?
— Потому что он видел ее не «много-много раз», а всего один.
— Как же ты можешь любить его, если он такой плохой?
В первый раз за все время он рассмеялся. Это было единственным его ответом.
— Это все? — спросил я.
— Я так и не отомстил ее убийце: к тому времени, как у меня зажили руки, он был уже в Америке, а священников убивать грех. Джузеппе же объехал весь мир, все пытался найти кого-нибудь еще, кому довелось увидеть Сирену, — мужчину или даже лучше женщину, потому что тогда мог все-таки родиться ребенок. Напоследок он приехал в Ливерпуль — есть такое место? — и там начал кашлять кровью и кашлял, пока не умер. Не думаю, чтобы сейчас кто-нибудь еще на свете видел Сирену. Таких приходится не больше одного на поколение. Мне уже не увидеть мужчину или женщину, от которых родится ребенок, выведет Сирену из моря, уничтожит молчание и спасет мир.
— Спасет мир? — воскликнул я. — Разве так кончалось пророчество?
Он прислонился к скале, тяжело дыша. Сквозь сине-зеленые отблески, мелькавшие по его лицу, было видно, что он покраснел. Тихо и медленно он произнес:
— Молчание и одиночество не вечны. Пройдет сто лет, может быть, даже тысяча, море ведь живет долго, и когда-нибудь она выйдет из моря и запоет.
Я расспросил бы его еще, но в этот миг в пещере потемнело — в узком проходе появилась возвращавшаяся лодка.
ВОЛЬТЕР И ФРИДРИХ ВЕЛИКИЙ
© Перевод Т. Ровинская
Двести лет назад один француз нанес визит одному немцу. Знаменитый визит. Француз приехал в Германию с восторгом, немецкий хозяин с восторгом его приветствовал. Они относились друг к другу не только с величайшей вежливостью, но с энтузиазмом, и каждый думал про себя: «Я уверен, мы станем друзьями навеки!» И все-таки этот визит был несчастьем. В Германии и теперь все еще говорят о нем, и немцы считают, что виной тому был француз. Все еще говорят о нем и во Франции. О нем теперь буду говорить и я, отчасти потому, что это такая интересная история, а отчасти потому, что она служит уроком для всех нас, хотя и произошла она двести лет назад.
Французом был Вольтер. Теперь кое-кто думает, что Вольтер насмехался над всем и был склонен к непристойным шуткам. Нет, он был гораздо более значительной личностью, он был величайшим человеком своего времени, он был, конечно, одним из величайших людей. порожденных европейской цивилизацией. Если бы мне пришлось выбрать двух людей, которым в день Страшного суда можно будет поручить защиту Европы, я избрал бы Шекспира и Вольтера — Шекспира за его творческую гениальность, Вольтера за его критический гений и за человечность. Вольтер заботился об истине, он верил в терпимость, жалел угнетенных, а так как он отличался сильным характером, то умел убедить слушателей. Случайно мои собственные мысли совпадают с его идеями, и, подобно многим другим маленьким людям, я испытываю благодарность, когда великий человек говорит за меня то, чего я сам не умею выразить надлежащим образом. Вольтер говорит от лица тысяч и тысяч людей, которые ненавидят несправедливость и прилагают все старания для того, чтобы мир стал лучше.
Что он делал? Он чрезвычайно много писал: пьесы (ныне забытые), рассказы, некоторые из них все еще читаются, в особенности его шедевр «Кандид». Он был журналистом и памфлетистом, он слегка занимался наукой и философией, он был хорошим, популярным в свое время историком, он составил словарь, и он писал сотни писем во все уголки Европы. У него повсюду были корреспонденты, и он отличался таким остроумием и мог с таким знанием рассказать обо всем происходящем, что короли и императоры считали честью для себя получить письмо от Вольтера и спешили собственноручно ответить ему. Он не великий писатель. Но он великий человек большого ума и горячего сердца, отдавший всего себя служению человечеству. Поэтому я ставлю его в один ряд с Шекспиром в качестве духовного представителя Европы. За двести лет до прихода нацистов он был подлинным врагом нацизма.
Я очень люблю Вольтера, поэтому охотно добавил бы, что у него был прекрасный характер. Увы, это не так! Он был комком противоречий и нервов. Хотя он любил истину, он часто врал. Хотя он любил человечество, он часто бывал злобным. Будучи щедрым, он все же умел добывать деньги. Он был от природы задирой. Он не обладал чувством собственного достоинства. К тому же он не был красавцем — невнятно бормочущий человек, похожий на обезьяну, очень небольшого роста, очень худой, с длинным острым носом, нездоровым цветом лица, с маленькими черными глазами. Он одевался слишком нарядно, что иногда присуще людям низкого роста, и носил огромный парик, который, казалось, затмевал его.
Вот этот-то француз 13 июня 1751 года отправляется в Берлин; немец, которого он собирается посетить, — Фридрих Великий, король прусский.
Фридрих — один из основателей современной Германии, и Гитлер тщательно изучал его историю. Для удовлетворения своего честолюбия Фридрих ввергал Европу в многочисленные войны. Он верил в силу, хитрость и жестокость и в то, что он все должен делать сам. У него были гениальные организаторские способности, он предпочитал пользоваться услугами людей, стоявших ниже его по умственному развитию, и презирал весь человеческий род. В этом основное расхождение во взглядах между ним и Вольтером. Вольтер верил в людей, Фридрих не верил. «Вы не знаете этого проклятого человеческого рода! — как-то воскликнул он. — Вы не знаете людей. А я знаю». Он отличался цинизмом, и, так как у него было очень несчастливое детство, он до конца своей жизни считал, что его недостаточно ценили. А мы знаем, какими опасными могут быть такие люди и сколько страданий они способны принести себе и другим.
Но к Фридриху можно подходить и с другой стороны. Он был образованным, чувствительным человеком. Он был хорошим музыкантом, много читал и приложил всю свою старательность, чтобы изучить французский язык. Он даже создал на этом языке несколько стихотворений — их нельзя назвать хорошими, но все же они свидетельствуют о том, что немецкий язык не был для него всем на свете. В этом смысле Фридрих был более культурным, чем Гитлер. Он не говорил о такой бессмысленности, как чистота нордической расы. Он не считал, что Германии предназначено править всем миром: он знал, что мир представляет собой очень сложный организм и что мы сами должны жить в нем, а также дать жить другим. Он даже верил в свободу слова. «Люди могут говорить все, что им хочется, пока я делаю то, что хочется мне» — так он выразил свое отношение к этому вопросу. Однажды, проходя по Берлину, Фридрих увидел на стене дома карикатуру на себя. При этом он сказал только следующее: «Повесьте ее ниже, чтобы она была лучше видна!»
Свидание началось с вихря комплиментов. Вольтер назвал Фридриха Северным Соломоном, Фридрих заявил, что из всех прославляющих его титулов самый ценный для него — Повелитель Вольтера. Он сделал своего гостя важным придворным сановником, предоставил ему королевское жилье, назначил щедрое жалованье и обещал дополнительное жалованье его племяннице, мадам Денис, если она приедет, чтобы вести хозяйство своего дяди. (Вскоре мы больше узнаем о бедной мадам Денис.) Умные разговоры, философские споры, прекрасная пища — Фридрих любил вкусную еду, хотя и заботился, чтобы она стоила недорого, — все было прекрасно, но!.. Вскоре после приезда Вольтер написал письмо своему другу во Францию, в котором все время повторялось зловещее маленькое слово «но».
«Званые ужины великолепны. Король-душа общества. Но. В моем распоряжении оперы и комедии, парады и концерты, ученые занятия и книги. Но, но. Берлин прекрасен, принцессы очаровательны, фрейлины красивы. Но». Мы можем истолковать эти «но». Это инстинктивный протест свободного человека, оказавшегося во власти деспота. Вольтер, несмотря на все свои недостатки, был свободным человеком. Фридрих отличался обаянием и умом. Но — он был деспотом.
Время пребывания в Берлине тянулось очень медленно. Вольтер занимался многочисленными утомительными делами. Он оказался замешанным в темную финансовую аферу, он поссорился с другим французом, находившимся на службе у короля, он пил слишком много шоколада, а когда король ограничил его, он в отместку стал вынимать из подсвечников восковые свечи и продавать их. Все это очень недостойное поведение. А кроме того — что было хуже всего, — он смеялся над французскими стихами короля. Фридрих, как и Гитлер, считал себя поэтом и часто пользовался услугами гостя для отделки своих стихов. И вот кто-то ему сказал, что эта несносная обезьянка насмехается над ним и повсюду цитирует его стихи — очень важное обстоятельство, так как некоторые из них предназначались лишь для обращения среди своих. Северный Соломон рассердился. Он думал: «Мой гость, без сомнения, гений, но он доставляет слишком много беспокойства, к тому же он ведет себя вероломно». А Вольтер подумал: «Мой хозяин, без сомнения, могущественный монарх, но я предпочел бы преклоняться перед ним издали». Он покинул Берлин, пробыв там два года; это пребывание постепенно становилось все более и более стеснительным для обеих сторон.
Но это еще не конец. Настоящий разрыв еще должен произойти. Это случилось во Франкфурте, где Вольтер ожидал прибытия мадам Денис. Франкфурт не принадлежал королю Пруссии. Он не имел там никакой законной власти, но у него было свое «гестапо», и с его помощью он покушался на свободу личности. Фридрих обнаружил, что Вольтер увез из Берлина (вероятно, случайно) экземпляр его несчастных французских стихотворений, впал в ярость и приказал обыскать багаж Вольтера. Как обычно, он пользовался услугами второсортных людей, и они зашли слишком далеко. Они не только обыскали багаж Вольтера, но и арестовали его и день и ночь всячески запугивали в надежде получить сведения, которые были бы угодны его королевскому величеству. Это совершенно невероятное дело, подлинное предварение нацистских методов. Вольтер пытался бежать; его задержали у ворот Франкфурта и притащили обратно. Мадам Денис, приехавшая к своему дяде, была также арестована и подвергалась дурному обращению. Мадам Денис была энергичной, эмоциональной леди и считала себя до некоторой степени актрисой. Она не принадлежала к тем, кто страдает молча, и вскоре ее протесты наводнили всю Европу. Здоровье Вольтера ухудшилось, и он делал вид, что болен гораздо сильней, чем это было в действительности: он убегал от своих мучителей в какую-нибудь дальнюю комнату и, задыхаясь, бормотал: «Неужели вы даже не позволите мне болеть?» Его секретарь бросался ему на помощь, а Вольтер, делая вид, что его рвет, шептал ему на ухо: «Я притворяюсь! Я притворяюсь!» Он любил дурачить людей, он мог быть озорным даже в несчастье, и эта черта внушает мне любовь.
Фридрих увидел, что дела зашли слишком далеко. Вольтер и его племянница были освобождены, и в последующие годы оба великих человека переписывались почти столь же охотно, как и прежде. Но они старательно избегали встреч — Вольтеру, во всяком случае, был преподан хороший урок. Берлин научил его понимать, что человек, который верит в свободу, в разнообразие мнений, в терпимость и сострадание, не может дышать воздухом тоталитарного государства. С виду все может казаться приятным — но! Деспот может быть очаровательным и умным — но! Государственный механизм может работать превосходно — но! Чего-то не хватает: не хватает человеческого духа. Вольтер всегда верил в человеческий дух. Он боролся с немецкой диктатурой за двести лет до нашего времени.
ПРОСИТЕЛЬ
© Перевод И. Брусянин
Наш друг — я буду именовать его Обайдулла и передам его рассказ, который он поведал нам в сильном возбуждении на крыше своего дома, — наш друг сидел со своим братом на веранде, распаковывая книги, когда к ним подошел какой-то старик. Вид у него был непрезентабельный.
— Добрый вечер, джентльмены, — сказал он. — Не пожертвуете ли вы на железнодорожный билет для моего сына, чтобы он мог поехать в Калькутту? — И он предъявил поддельный подписной лист.
Но перед нами был проситель, старик мусульманин.
— Я сам беден, — сказал наш друг. — Тем не менее если ваш сын согласится принять от меня две рупии… — И он дал их старику.
— Мне кажется, вы приехали сюда, чтобы заниматься адвокатской практикой, — заметил старик и сел.
Обайдулла ответил, что так оно и есть; он лишь недавно приехал из Англии.
Вам, наверно, нужен клерк?
— Нет, клерк мне не нужен. У меня еще нет постоянной клиентуры в городе, а с той работой, которую мне удается получить, я справляюсь без помощников. Как видите, мы живем очень просто.
— Вам нужен клерк. Я буду вашим клерком.
— Вы очень любезны, но в настоящее время я не нуждаюсь в клерке.
— Когда обед?
Теория, согласно которой проситель обычно уходит после еды, подтвердилась, и оба брата провели вечер, приводя в порядок книги с помощью своего рассыльного, бойкого мальчика лет десяти. Они проявили вежливость и чувствовали себя счастливыми. Но около полуночи к их дому подъехала наемная карета, нагруженная багажом. Из окна кареты высунулся грязный белый тюрбан.
— Я ваш клерк, — сказал старик. — Где моя комната? — И он предоставил братьям расплачиваться с возницей.
— Но что было делать? — оправдывался Обайдулла в ответ на наши возражения. — Что еще мне оставалось? Не мог же я отказать ему в гостеприимстве, ведь он старик. Он заставил моих слуг всю ночь чистить его хукку, а сегодня пожаловался мне на них.
Обайдулла вздохнул, затем сказал, смеясь:
— Увы! Бедная Индия! Что ее ждет?
Мы ходили взад и вперед, то браня его, то присоединяясь к его жалобам. Крыша была прелестным местом. Она поднималась над городской пылью в мир зелени. Манговые деревья, пальмы тодди и жасмин, растущие в сотнях садов и дворов, на уровне нашей крыши образовали своими кронами целый птичий город. Солнце зашло, и изумительный багрянец расцвел на закатном оранжевом небе. Но даже на крыше мы не были свободны. Если мы проходили по ее левой стороне, в поле нашего зрения попадал наш ближайший сосед, тучный торговец-индус, и он снизу кричал нам по-английски:
— Джентльмены! Джентльмены! Отойдите, пожалуйста, подальше! Здесь женская половина.
А если мы переходили на правую сторону, мы видели других женщин, не подверженных столь строгому надзору и недоступных столь пристальному взору, которые суетились на своей крыше, и их длинные шарфы развевались в воздухе.
— Двухэтажный дом таит опасность для новичка, — сказал Обайдулла загадочным тоном, и мы избрали для своих прогулок средний путь, а снизу из его собственного двора доносилось ворчание просителя — к счастью, он был слишком тучен, а лестница слишком узка.
Мы ушли подавленные — отчасти потому, что наш друг не пригласил нас к чаю. Чай у него всегда был превосходный — к нему подавался горошек в масле, а какие мандарины, какие гуайявы, нарезанные ломтиками и посыпанные перцем! Иногда его женатые друзья присылали сласти. Но он не очень настаивал на своем приглашении — манеры просителя за столом были слишком ужасны; не мог Обайдулла также прийти к нам на чашку чая — он не хотел оставлять своего брата одного, а вместе уходить из дому они боялись. Наша подавленность усилилась еще больше, когда мы узрели самого старика. В его приветствии, как мне сказали, содержалась тысяча оскорблений. А из расспросов на базаре мы узнали, что он действительно был плохим человеком. Ничего нельзя было сделать, так как Обайдулла, будучи человеком мягким и наделенным чувством юмора, все же не допускал никакого вмешательства в свои права хозяина. Мы могли только строить предположения, как долго еще он будет жертвовать своими друзьями, своей свободой и своей карьерой, и размышлять о недостатках ведения хозяйства средневековым способом.
На следующее утро проситель навестил нас. Мы выгнали его, прежде чем он успел открыть рот, и вскоре после этого Обайдулла примчался к нам на велосипеде, сияя от счастья.
— Произошло радостное событие! — крикнул он. — Он украл одну рупию, четыре ана, шесть пайсов из одежды моего слуги и исчез.
Мы поздравили его и попросили рассказать подробности.
— Ах, ах! Наконец-то мы снова счастливы. Сейчас я вам расскажу. Когда мальчишка поймал его с поличным, я не знал, что делать. Нельзя же быть невежливым. Я сказал: «Кажется, произошло недоразумение» — и ждал, что будет дальше. К счастью, он стал горячиться. Он сказал: «Я ни за что не останусь в доме, где мне не доверяют». Я ответил: «Мне очень неприятно слышать от вас такие слова, и я никогда не говорил, что не доверяю вам». — «Вы — нет, но ваши слуги. Довольно! Довольно! Я вам больше не клерк». Я сказал ему, что сожалею о его решении, но что, может быть, это и благоразумно. И вот он направился прямо к вам, поскольку у нас ему нечем было больше поживиться. Такие люди позорят Индию! О старый плут! Чудовище! Тем не менее я думаю, что этому нельзя помочь.
— А деньги?
— О, конечно, он взял их, конечно же! Но он мог бы спросить и больше, рупий пятьдесят. Ну а теперь, когда все позади, вы оба придете ко мне сегодня на чашку чая?
Поистине он был слишком простодушен, и мы поговорили с ним как следует, по-английски. Он молча слушал нас, потупив взор. Когда мы кончили, он поднял на меня глаза и сказал:
— Совершенно естественно, что вы будете смеяться надо мной. Вы англичане, и у вас другие обычаи. Да я и сам не поступил бы так, будучи в Англии. Несомненно, все это должно казаться вам чертовски забавным.
Затем, обращаясь к другому своему критику, индусу, он прибавил более строгим тоном:
— Но вы… Мне стыдно за вас. Уж вы-то должны были понять меня. Пока у нас есть деньги, и пища, и дом, мы должны делиться ими с бедными людьми и стариками, если они нас попросят. Ужасно! Ваше сердце охладело. Вы забыли наши традиции гостеприимства. Вы забыли Восток. Поистине мне очень стыдно за вас!