Морис

Форстер Эдвард Морган

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

XII

Клайва, когда тот был мальчиком, мало что могло поставить в тупик. Вместо этого его искренняя душа, остро чувствовавшая, что хорошо, а что плохо, принудила его поверить, что на нем лежит проклятье. Глубоко религиозный, имевший страстное желание дойти до Бога и угодить Ему, он в раннем возрасте обнаружил в себе иное желание — происхождения, очевидно, содомского. Он ничуть не сомневался, куда оно нацелено: его эмоции, не столь расплывчатые, как у Мориса, не делились на брутальное и идеальное, и он не возводил годами мост над пучиной. Им владело побуждение, принесшее некогда гибель Содому и Гоморре. Оно не обязательно должно было становиться плотским, но почему из всех христиан именно ему выпало такое наказание?

Сначала он думал, что Господь испытывает его и что, если он не станет богохульствовать, то и Господь вознаградит его, как Иова. Поэтому он склонял голову, усердно постился и держался в стороне от тех, к кому испытывал тягу. Шестнадцатый от роду год прошел в неослабных муках. Он ни с кем не делился и в конце концов испытал нервный срыв, отчего пришлось бросить школу. Поправляясь, он нежданно влюбился в кузена, молодого женатого мужчину, который возил его на прогулку в больничном кресле. Итак, надежды не было — на нем лежало проклятье.

Те же страхи посещали и Мориса, но смутно: у Клайва же они были определенные, непрерывные, и на причастии не более назойливые, нежели в любом другом месте. Он никогда не обманывался на их счет и, несмотря на узду, продолжал питать недостойные надежды. Он мог управлять своим телом, но порочная душа сводила на нет все его молитвы.

Он всегда слыл прилежным учеником, чутким к печатному слову, и от ужасов, коими стращала библия, его рано или поздно должен был оградить Платон. Никогда не забыть ему переживаний, возникших при первом прочтении «Федра». Он обнаружил, что там его болезнь описана до тонкостей, хладнокровно — как страсть, которую мы можем, как любую другую, нацелить на хорошее или дурное. Там не было приглашения к злоупотреблению свободой. Сначала Клайв не поверил своему счастью — решил, что тут, должно быть, какое-то недопонимание и что они с Платоном думают о разном. Потом он убедился, что этот благоразумный язычник и правда постиг его душу и, скорее, проскользнув мимо Библии, нежели став к ней в оппозицию, он предлагает Клайву новый ориентир в жизни. «Получить как можно больше от того, чем обладаю». Не подавлять в себе это, не тешить себя напрасными надеждами, будто это нечто иное, но развивать это такими способами, чтобы не сердить ни Бога, ни Человека.

Однако он был обязан отказаться от христианства. Те, кто основывает свое поведение на том, каковы они, а не на том, какими должны быть, в конце концов обязаны отказаться от христианства. Кроме того, между темпераментом Клайва и этой религией существовала вековая усобица. Ни один здравомыслящий человек не может сочетать то и другое. Его темперамент, цитируем формулу закона, «не должно упоминать среди честных христиан», а легенда гласит, что все, обладавшие им, умирали в утро Рождества. Клайв сожалел об этом. Он происходил из семьи законоведов и сквайров, по большей части способных и достойных людей, и ему не хотелось отходить от их традиций. Ему хотелось найти хотя бы какой-то компромисс с христианством — и он искал поддержку в Святом Писании. Там говорилось о Давиде и Ионафане; еще говорилось об «ученике, которого любил Иисус». Но церковная интерпретация была против него; в церкви он не мог найти покой для своей души, не калеча ее; с каждым годом он все больше уходил в классическую литературу.

К восемнадцати он необычайно повзрослел и настолько научился владеть собою, что мог позволить себе находиться в дружеских отношениях с каждым, кто его привлекал. Вслед за аскетизмом пришла гармония. В Кембридже он питал нежные чувства к другим студентам, и его жизнь, дотоле серая, стала раскрашиваться бледными оттенками. Осторожный и благоразумный, он продвигался вперед, и не было в его осторожности ничего мелочного. Он был готов идти и дальше, только бы всегда быть уверенным, что идет верной дорогой.

На втором курсе он познакомился с Рисли, «того же поля ягодой». Клайв не спешил отвечать откровенностью на непринужденную откровенность Рисли, тем более что Рисли с его компанией не слишком понравился ему. Но Клайв получил стимул. Он был рад узнать, что вокруг немало таких, как он; их открытость подготовила его к разговору с матерью о своем агностицизме — однако, это было все, о чем он мог ей поведать. Миссис Дарем, дама светская, выказала лишь слабый протест. Беда пришла на Рождество. Будучи единственной в приходе знатью, Даремы причащались отдельно от остальных, и то, что вся деревня будет взирать на нее и дочерей, преклонивших колени на этой длинной скамеечке без Клайва, ожгло ее стыдом и не на шутку разгневало; она поссорилась с сыном. Он понял, какая она на самом деле: черствая, иссохшая, пустая — и в своем разочаровании вдруг обнаружил, что думает о Холле.

Холл: всего лишь один из тех, кто ему, пожалуй, нравился. У него тоже мать и две сестры, но Клайв был слишком трезвомыслящим, чтобы делать вид, будто это единственное, что их роднит. Должно быть, Холл нравится ему больше, чем ему казалось — должно быть, он немного в него влюбился. Как только они вновь встретились, он испытал наплыв эмоций, который привел к интимному признанию.

Холл буржуазен, туповат, неотшлифован — худший из наперсников. И все же он поведал ему о своих семейных неурядицах, растрогавшись тем, что тот выставил Чепмена за дверь. Когда Холл начал с ним дурачиться, Клайв был очарован. Остальные держались от него на известном расстоянии, считали его человеком строгих правил, а ему нравилось, если с ним возится сильный и красивый юноша. Когда Холл гладил его волосы — это было просто восхитительно: оба лица становились неотчетливыми; он наклонялся, покуда щека его не коснулась шершавой фланели брюк, и тогда он почувствовал, как теплая волна омывает его. Он не обманывался. Он понимал, что за удовольствие получает, и получал его честно, с уверенностью, что это не принесет вреда ни тому, ни другому. Холл был из тех, кому нравятся только женщины — это было видно с первого взгляда.

К концу того триместра он заметил, что Холл приобрел какое-то странное, но прекрасное выражение. Оно появилось совсем недавно и пока еще было едва различимо, лежало на глубине; он заметил его в первый раз, когда они спорили о теологии. Оно было нежным, добрым, в высшей степени естественным, но к нему примешивалось нечто, чего он раньше не замечал в этом человеке, какой-то налет… бесстыдства? Он не был уверен, но ему это нравилось. Оно вновь появлялось, когда они встречались или молчали. Оно пробивалось сквозь рассудок и звало: «Все прекрасно, ты умен, мы это знаем, но — приходи!» Оно преследовало Клайва, так что тот ждал его, даже когда ум и язык были заняты, и вот оно настигало, и тогда Клайв слышал свой ответ: «Приду… Я не знал». — «Теперь тебе с собой не справиться. Ты должен прийти». — «Я и не хочу с собой справляться». — «Тогда входи».

И он пришел. Он снес все преграды — не вдруг, ибо он жил не в таком доме, который можно было разрушить в один день. Весь тот триместр и потом, в письмах, он нащупывал путь. Убедившись, что Холл его любит, он дал свободу своей любви. Раньше любовь для него была развлечением, преходящим удовольствием для тела и ума. Теперь он презирал себя за это. Любовь стала гармоничной, безмерной. Он влил в нее достоинство и богатство своего существа, и действительно — в его хорошо темперированной душе то и другое стало одним. В Клайве не было ничего смиренного. Он знал себе цену и, когда собирался прожить жизнь без любви, винил в этом обстоятельства, а не себя. Холл, каким бы привлекательным и прекрасным он ни был, не снизошел до него. В следующем триместре они встретятся на равных.

Книги значили для него так много, что он забыл о том, что для иных они — головоломка. Если бы он доверился своему телу, то избежал бы беды, но, связывая их любовь с прошлым, он связал ее с настоящим и заставил друга вспомнить об условностях и страхе перед законом. Этого он не предусмотрел. Холл сказал то, что думал. Иначе зачем ему было это говорить? Холл возненавидел его. Он так и сказал: «Какой вздор!» — и слова эти ранили сильнее любого оскорбления. Они звенели в его ушах несколько дней. Холл — нормальный, здоровый англичанин, в котором так и не забрезжило понимание того, что происходит.

Велика была боль. Велико унижение, но худшее ждало впереди. Клайв настолько слился с возлюбленным, что стал себя ненавидеть. Рухнула философия всей его жизни, и на руинах возродилось чувство греховности, которое заполняло коридоры. Холл назвал его преступником, и поделом. На нем лежит проклятье. Впредь он никогда не посмеет дружить с юношей из-за боязни его испортить. Разве не он лишил Холла христианской веры, разве не он покусился на его чистоту?

За эти три недели Клайв кидался из стороны в сторону. Он не мог воспринимать никаких аргументов, когда Холл — доброе, неумелое создание — пришел к нему в комнату, чтобы утешить его, пытался и так и этак, но все без успеха, и в порыве негодования исчез. «Иди ты к черту, там тебе самое место». Нет ничего больней, чем услышать правду от любимого. Клайв еще сильнее расстроился: вся жизнь его разбита, и он не чувствует в себе сил построить ее сызнова и вытравить зло. Его умозаключение было таково: «Смешной мальчишка! Я никогда не любил его. Я только вообразил себе это своим извращенным умом, и да поможет мне Бог избавиться от наваждения».

Но наваждение это вновь посетило его во сне и заставило прошептать его имя:

— Морис…

— Клайв…

— Холл! — выдохнул он, проснувшись. Сверху струилось тепло. — Морис, Морис, Морис… О, Морис…

— Знаю.

— Морис, я люблю тебя.

— И я тебя.

Они целовались, едва ли этого желая. Затем Морис исчез так же, как появился: через окно.

 

XIII

— Я прогулял уже две лекции, — заметил Морис, завтракая в пижаме.

— Пропусти хоть все — он тебя внесет в штрафной список, и только.

— Поехали кататься?

— Поедем, только куда-нибудь подальше, — сказал Клайв, закурив сигарету. — Оставаться в Кембридже в такую погоду не годится. Отправимся за город, там можно искупаться. Я позанимаюсь в дороге… А, черт! — вырвалось у него, поскольку на лестнице послышались шаги.

Заглянул Джо Фетерстонхоу. Он предложил поиграть в теннис после обеда. Морис согласился.

— Морис! Зачем было соглашаться, глупый?

— Чтобы он поскорей отвязался. Ладно, Клайв, встретимся через двадцать минут в гараже. Бери с собой свои мерзкие учебники, да не забудь одолжить у Джо защитные очки. Мне надо переодеться. Вот еще — возьми что-нибудь поесть.

— А, может, лучше на лошадях?

— Слишком медленно.

Они встретились, как договорились. Позаимствовать очки у Джо не представило труда, поскольку того не оказалось дома. Но, когда они проезжали переулком Иисуса, их окликнул декан.

— Холл! Вы почему не на лекции?

— Проспал! — небрежно отозвался Морис.

— Холл! Холл! Остановитесь, когда я с вами разговариваю!

Морис проехал мимо.

— Неохота спорить, — сказал он Клайву.

За мостом они свернули на дорогу к Или. Морис пошутил:

— А теперь идем к черту.

Машина мощная, водитель бесстрашный. Они чуть не угодили в топь и все время догоняли удаляющийся небесный свод. Они превратились в облако пыли, вони, рева — так казалось со стороны, но воздух, который они вдыхали, был чист, а единственным шумом, который они слышали, был бодрящий свист ветра. Их ничто не беспокоило, они вырвались из людской толпы, и даже смерть, наступи она, явилась бы лишь продолжением этой погони за убегающим горизонтом. Башня, городок — это был Или — остались позади, на фоне того же неба, бледного вдали, словно предвещавшего встречу с морем. «Повернем направо», еще, потом «налево!», «направо!» — пока не утратилось всякое ощущение того, куда они держат путь. Яма, ограждение. Морис не заметил вовремя. Раздался хруст гравия под ногами. Ничего страшного не случилось, но мотоцикл замер посреди темных, мрачных полей. Слышалась песня жаворонка, позади еще клубилась дорожная пыль. Вокруг не было ни души.

— Давай перекусим, — предложил Клайв.

Они поели на травянистом берегу какого-то канала. Течение в нем было незаметно, в воде отражались бесконечные ивы. Человека, создавшего этот пейзаж, нигде не было видно. После ленча Клайв решил позаниматься. Он разложил учебники, но через десять минут заснул. Морис лежал у воды и курил. Показалась телега фермера. Морис подумал, что не мешало бы спросить, в каком они графстве. Но он ничего не спросил, а фермер как будто их не заметил. Когда Клайв проснулся, был уже четвертый час.

— Скоро нам захочется чаю, — справедливо заметил он.

— Ты умеешь чинить мотоцикл?

— Что-то заклинило? — зевнув, спросил Клайв и прогулялся к машине. — Нет, Морис, не умею. А ты?

— Пожалуй, нет.

Они прижались щеками и засмеялись. Происшествие казалось им необычайно забавным. Ничего себе, дедушкин подарок! Тот приурочил его к совершеннолетию Мориса, которое наступало в августе. Клайв сказал:

— Что, если оставить его здесь и пойти пешком?

— Конечно, что ему сделается! Спрячь вещи в коляску. И очки Джо.

— А книги?

— И книги положи.

— А они мне не понадобятся после обеда?

— Ой, не знаю. Сейчас чай важнее обеда. Само собой разумеется, если… Ну что ты смеешься?.. Если мы будем идти вдоль канала, то рано или поздно набредем на какую-нибудь пивную.

— Естественно, ведь они разбавляют пиво водой из этой канавы.

Морис легонько ударил его по ребрам, после чего они минут десять бегали между деревьев, слишком заигравшись, чтобы разговаривать. Присмирев, они спрятали мотоцикл в кустах шиповника и тронулись в путь. Клайв взял с собой записную книжку, но ей не суждено было выжить, поскольку канал, вдоль которого они шли, разветвлялся.

— Придется искать брод, — заявил Клайв. — Мы не можем вечно блуждать, так мы никуда не выйдем. Смотри, Морис, надо идти по прямой к югу.

— Хорошо.

Не имело значения в тот день, кто из них предлагал, и что — другой всегда соглашался. Клайв снял башмаки и носки, закатал брюки. Затем ступил в коричневую воду и пропал, но тут же появился вновь, барахтаясь.

— Ну и глубина! — отплевывался он, выбираясь на берег. — Мысль неудачная. А у тебя есть идеи, Морис?

— Конечно. Сейчас я тоже искупаюсь как следует, — сказал тот и сделал, а Клайв тем временем нес его одежду.

Солнце засветило ярче. Вскоре они набрели на ферму.

Жена фермера оказалась негостеприимной и нелюбезной особой, хотя после они вспоминали о ней, как о «совершенно потрясающей женщине». Все же она напоила их чаем и позволила Клайву просушить одежду над кухонным очагом. Заплатить она предложила «по их усмотрению», а когда они заплатили больше положенного, что-то недовольно проворчала. Однако ничто не могло испортить им настроение. Все им виделось только с хорошей стороны.

— До свидания, мы вам очень признательны, — сказал Клайв. — Если кто-нибудь сходит за мотоциклом, думаю, мы могли бы объяснить, где мы его оставили. В любом случае, вот карточка моего друга. Прикрепите ее к мотоциклу, будьте добры, и доставьте на ближайшую станцию. Что-нибудь в этом роде. Начальник станции нам сообщит.

Ближайшая станция находилась в пяти милях отсюда. Когда они добрались туда, солнце уже стояло низко, и они не успели возвратиться в Кембридж к обеду. Остаток дня прошел замечательно. Поезд по непонятной причине оказался полон. Они сидели рядом и улыбались под стук колес. В их расставании не было ничего необычного: никому из них не пришло в голову сказать что-то особенное. День как день. И все же таких дней не было раньше ни у кого из них, и не суждено было такому дню повториться.

 

XIV

Декан исключил Мориса из университета.

Мистер Корнуоллис не был чересчур строгим начальником, да и успеваемость у Мориса была удовлетворительная, но он не мог пройти мимо столь вопиющего нарушения дисциплины.

— Почему вы не остановились по моему требованию, Холл?

Холл ничего не отвечал, он даже не выглядел раскаявшимся, только метал огненные взгляды, и мистер Корнуоллис, сам чрезвычайно вспыльчивый, понял, что тут нашла коса на камень. Безжизненным, бледным прозрением он догадался, в чем здесь дело.

— Вчера вы пропустили общую молитву и четыре лекции, включая мой класс перевода. Вы не присутствовали на обеде. И это уже не впервые. Не слишком ли вызывающе, смею спросить? Как вам кажется? Что? Молчите? Сегодня же вы отправитесь домой и сообщите матери о причине. Я, в свою очередь, также проинформирую ее. И если вы не извинитесь передо мной в письменной форме, то я не допущу вас к занятиям в октябре. Извольте успеть на двенадцатичасовой поезд.

— Хорошо.

Мистер Корнуоллис жестом указал на дверь.

Дарема не наказали никак. В связи с предстоящими экзаменами он был освобожден от обязательного посещения лекций. Но, даже если бы он нарушил дисциплину, декан не побеспокоил бы его: лучший студент курса, он требовал особого отношения. Как хорошо, что Холл больше не будет сбивать его с толку. Мистер Корнуоллис всегда с подозрением относился к подобного рода дружбе.

Ненормально, когда два человека с такими разными характерами и вкусами слишком сближаются. И хотя на студентов, в отличие от школьников, можно положиться, педагоги все же сохраняли некоторую бдительность и считали правильным помешать любовной интриге, если только представлялась такая возможность.

Клайв помог Морису собрать вещи и проводил его до поезда. Он мало говорил, чтобы не огорчать друга, который все еще хорохорился, но, очевидно, пал духом. А для Клайва то был последний триместр, ибо мать не хотела оставлять его в университете еще на год. Значит, больше они никогда не встретятся с Морисом в Кембридже, где родилась их любовь — любовь, которая была настолько связана с их студенческим житьем, что Клайв и не помышлял о встрече где-нибудь еще. Он хотел, чтобы Морис не занимал столь непримиримой позиции по отношению к декану, но теперь было слишком поздно. Еще он хотел, чтобы отыскали мотоцикл. Ах, этот мотоцикл — он напоминал о сильных переживаниях: страдании на теннисном корте, радости вчерашнего дня. Связанные в едином движении, на мотоцикле они были ближе друг к другу, чем где бы то ни было; казалось, машина сама обрела жизнь, в которой они повстречались и осознали ту общность, что проповедовал Платон. И вот все ушло, и когда поезд тоже ушел, — а они с Морисом до последнего не разнимали рук, — Клайв потерял самообладание и, возвратясь к себе в комнату, написал несколько страстных и отчаянных страниц.

Морис получил письмо наутро. Оно довершило то, что начали домашние, и впервые он испытал вспышку негодования на весь белый свет.

 

XV

— Мама, я не могу извиниться. Я объяснил тебе вчера — мне не за что извиняться. Какое право они имели исключать меня, когда все прогуливают лекции! На мне просто отыгрались — спроси кого угодно. А ты, Ада, чем плакать, лучше бы кофе поставила.

Ада рыдала:

— Морис, не изводи мать. Какой же ты бесчувственный и злой!

— Это не нарочно. Кроме того, я не вижу причин для подобных утверждений. Разве нельзя сразу заняться бизнесом, как отец, который прекрасно обходился безо всяких ученых степеней? Чем плохо?

— Прошу оставить отца в покое, он никогда не бывал таким грубым, — сказала миссис Холл. — Ах, Морри, дорогой, мы так надеялись, что ты закончишь Кембридж…

— Нечего слезы лить, — заявила Китти, которая стремилась к роли лидера семьи. — Морис еще заважничает, подумает о себе невесть что. Успокойтесь: он напишет декану скорее, чем мы думаем.

— Ты ошибаешься, это невозможно, — возразил брат, непреклонный, как сталь.

— Тогда я не понимаю.

— Маленькие девочки много чего не понимают.

— Не уверена!

Морис бросил на нее выразительный взгляд. Но Китти не успокоилась и сказала, что она понимает больше, чем иные маленькие мальчики, которые мнят себя маленькими мужчинами. Да она просто заговаривается! Опаска, смешанная с уважением, поднявшаяся было в Морисе, так же внезапно исчезла. Нет, он не станет извиняться. Он не сделал ничего дурного и не собирается сознаваться в том, чего не было. Впервые за годы он узнал вкус честности, а честность — она как честь. В непреклонности своей мальчик думал, что ему удастся прожить без компромиссов, отметая несогласных с ним или с Клайвом! Письмо Клайва свело его с ума. Конечно, он глупец — чуткий любящий извинился бы и вернулся, чтобы утешить друга — но то была глупость страсти, которой надо или все, или ничего.

Рыдания и упреки продолжались. Наконец, он встал и сказал:

— Не могу есть под такой аккомпанемент, — и вышел в сад.

Мать собрала поднос и отправилась следом. Даже ее мягкость раздражала его, ибо любовь закаляет бойца. Ей ничего не стоила эта возня с нежными словами и гренками: мать хотела лишь одного — чтобы и он смягчился.

Ей хотелось понять, не ослышалась ли она и правда ли он наотрез отказывается извиниться? Она гадала, что сказал бы на это их отец, и, между прочим, узнала, что подарок ко дню рождения лежит где-то при дороге в Восточной Англии. Это не на шутку ее встревожило, поскольку материальные потери были ей понятней, чем потеря ученой степени. Девочки пригорюнились тоже. Все утро они оплакивали мотоцикл, и хотя Морис мог заставить их замолчать или послать куда-нибудь подальше, он чувствовал, что излишняя уступчивость домашних может и его лишить сил, как это было во время пасхальных каникул.

К вечеру он испытал срыв, когда подумал о том, что провел с Клайвом всего-то один полный день! И надо же было им носиться, как дуракам, вместо того, чтобы обниматься! Морис не понимал, что все получилось наилучшим образом — он был слишком молод, чтобы распознавать тривиальность в соприкосновении ради соприкосновения. Если бы друг не сдерживал его, он бы вволю насытился страстью. А позже, когда любовь его обрела новую силу, он понял, какую услугу оказала ему судьба. Одно объятие во тьме и один долгий светлый день с ветром в лицо были двумя столпами, существовавшими нераздельно. И мучительная разлука, какую он переживал сейчас, явилась необходимым звеном, вместо того чтобы стать разрушительницей.

Он попробовал ответить на письмо Клайва. И уже боялся сфальшивить. Вечером пришло еще одно письмо, состоявшее из слов: «Морис! Я люблю тебя!». Он ответил: «Я люблю тебя, Клайв». Они стали обмениваться письмами ежедневно, старательно вызывая в душе друг у друга новые образы. Письма иногда тревожат больше, чем молчание. Клайв в страхе решил, будто что-то случилось, и почти накануне экзамена сорвался в Лондон. Они обедали с Морисом. Это было ужасно. Оба измучились, да к тому же выбрали ресторан, где с трудом слышали собственный голос. «Не скажу, что я получил удовольствие», — заметил на прощание Клайв. Морис испытал облегчение. Он и сам только делал вид, что радуется, и от этого лишь сильнее страдал. Они условились в письмах ограничиваться только фактами и писать по мере необходимости. Эмоциональное напряжение ослабло, и Морис, не ведавший, сколь он был близок к нервному срыву, провел несколько бессонных ночей, которые врачевали его. Но дневное существование оставалось жалким подобием жизни.

Положение в доме становилось ненормальным. Миссис Холл хотела, чтобы кто-нибудь помог ей разобраться с сыном. В пасхальные каникулы он проявил себя мужчиной — дал расчет Хауэллам, и вот теперь его самого выгнали из университета. А ведь ему еще нет и двадцати одного. Каково его место в их доме? Подстрекаемая Китти, она пыталась предъявлять претензии, но Морис, сначала искренне удивившись, показал зубы. Миссис Холл дрогнула и, движимая любовью к сыну, сделал неумный шаг: обратилась за помощью к доктору Бэрри. Мориса попросили зайти к нему вечерком на беседу.

— Ну что, Морис, как твоя карьера? Не то, что ожидал?

Морис по-прежнему побаивался соседа.

— Или, если выразиться точнее, не то, что ожидала твоя мать?

— Не то, что ожидали все, — сказал Морис, придав себе невозмутимый вид.

Доктор Бэрри продолжал:

— Знаешь, может, это и к лучшему. Зачем тебе университетская степень? Ни к чему она жителям предместья. Ты же не собираешься стать приходским священником, адвокатом или педагогом. Другое дело, если бы ты был дворянин. А так пустая трата времени. Сразу впрягайся в работу. Правильно сделал, что не лебезил перед деканом. Твое место в городе. А матушка, — он сделал паузу и раскурил сигару. Юноше предложено не было. — А матушка твоя этого не понимает. Переживает, что не извинился. А я думаю так: все само собой устроится. Ты попал в среду, к которой не был приспособлен, и естественно, что при первой возможности ты поспешил оттуда вырваться.

— Что вы имеете в виду, сэр?

— Разве не ясно? Дворянин, обнаружив, что он вел себя как хам, извинился бы инстинктивно. Ты же — человек иных традиций.

— Думаю, мне пора домой, — не без важности сказал Морис.

— Я тоже думаю, что пора. Надеюсь, ты понял, что тебя пригласили сюда не для того, чтобы провести приятный вечерок.

— Вы были со мной откровенны. Возможно, и я когда-нибудь смогу вам ответить тем же. Знаю одно: мне очень этого хочется.

Тирада Мориса вывела доктора из себя. Он закричал:

— Как смеешь ты мучить свою мать?! Выпороть бы тебя как следует. Сосунок! Ходишь гоголем, вместо того, чтобы попросить у нее прощения! Я все о тебе знаю. Она пришла ко мне вся в слезах и умоляла поговорить с тобой. Я уважаю и ее, и твоих сестер, слово женщины для меня закон. Не говорите мне ничего, сэр, не говорите, я не желаю слышать ваши речи, откровенные или лживые. Вы позорите рыцарство. Куда катится мир? Не знаю… Я разочарован тобой, Морис. Ты мне противен.

Морис, вырвавшись наконец из дома доктора Бэрри, схватился за голову. Ему даже стало некоторым образом стыдно. Он понимал, что обошелся с матерью дурно, и в то же время все, что было в нем от сноба, оказалось задетым за живое. Но он не мог отступить, не мог перемениться. Сойдя однажды с торной дороги, он думал, что сошел с нее навсегда. «Вы позорите рыцарство». Морис размышлял над этим обвинением. Если бы тогда в коляске мотоцикла находилась женщина и он все-таки отказался бы остановиться по требованию декана, стал бы доктор Бэрри принуждать его к извинениям? Наверное, нет. Морис с трудом поспевал за ходом своих мыслей. Он все еще был слаб головой. А она ему была ох как нужна, потому что обыденным мыслям и речам требовалась интерпретация, чтобы он мог понять, о чем ему толкуют.

Дома его встречала мать. Ей тоже было стыдно: она чувствовала, что пора прекратить придирки. Морис стал совсем взрослым, жаловалась она Китти, в нем не осталось ничего от ребенка. И это очень печально. Китти уверяла ее, что их брат все тот же мальчишка, однако женщины заметили, как изменились у него и глаза, и губы, и голос, когда он возвратился от доктора Бэрри.

 

XVI

Даремы жили в отдаленной части Англии на границе Уилтшира и Сомерсета. Хотя род их и не был древним, они владели землей на протяжении четырех поколений и испытывали несомненное влияние предков. Двоюродный прадед Клайва во времена правления Георга IV занимал пост председателя отделения королевской скамьи Высокого Суда. Он же свил в Пендже семейное гнездо, ныне основательно потрепанное ветрами. За сотню лет ни разу не пополненное богатым приданым состояние стало что обкусанный пирог, а дом и усадьба носили на себе черты не то чтобы упадка, но застылости, ему предшествующей.

Дом стоял посреди старого парка, изборожденного следами давно исчезнувших изгородей. Окрест раскинулись пастбища, где привольно было и лошадям, и олдернейским коровам. За пастбищами начинались рощи, посаженные еще старым сэром Эдвином, который некогда присоединил к своим владениям общественные выгоны. В парк было два въезда: один со стороны деревни, другой — с глинистой дороги от станции. В прежние времена никакой станции, разумеется, не было, и путь от нее — неказистый, пролегавший по задворкам — служил типичным примером задней мысли в истинно английском стиле.

Морис приехал вечером прямо из Бирмингема, где довольно невесело встретил совершеннолетие в доме деда. Несмотря на опалу, его не обделили подарками, которые, однако, и вручены, и приняты были без особой радости. А ведь он так ждал, когда ему исполнится двадцать один. Китти предположила, что он не веселится, потому что стал испорченным. За это он шутя ущипнул ее за ухо и поцеловал, что весьма ее разобидело. «Ты ни в чем не смыслишь», — сердито сказала она. Морис улыбнулся.

После Альфристон-Гарденса со всей родней и сытными чаепитиями, Пендж являл разительную перемену. Даже доброжелательные дворянские семьи таили в себе нечто тревожащее, и Морис вступил в усадьбу с благоговением. Правда, его встречал Клайв, который сидел теперь рядом в карете, но с ними была еще миссис Шипшенкс, прибывшая тем же поездом. С миссис Шипшенкс приехала горничная, которая в данный момент находилась в кебе, с багажом миссис Шипшенкс и Мориса следовавшем за каретой. Морис терзался мыслью: быть может, и ему надо было взять с собой слугу? Ворота в усадьбу отворила маленькая девочка. Миссис Шипшенкс потребовала, чтобы каждый отвешивал ей реверанс. Клайв при этих ее словах наступил Морису на ногу, хотя Морис не поручился бы, что это вышло не случайно. Морис ни о чем не мог судить наверняка. Когда они подъехали к дому, он принял задний вход за главный и ринулся отворять дверь. Миссис Шипшенкс произнесла: «О, какая галантность!», тем паче, что открывать двери в дом входило в обязанности дворецкого.

Их уже ждал крепкий чай, который миссис Дарем разливала, не глядя в чашку. Вокруг стояли люди, казавшиеся значительными по какой-то значительной причине. Очевидно, они были поглощены каким-то очень важным занятием. Мисс Дарем заручилась обещанием Мориса голосовать завтра в пользу тарифной реформы. Их политические взгляды сошлись, но возглас, каким она приветствовала сей альянс, совсем не порадовал Мориса:

— Мама, мистер Холл — наш человек!

Майор Вестерн, гостивший в доме на правах родственника, принялся расспрашивать его о Кембридже. Интересно, как относятся военные к исключенным из университета?.. Нет, здесь еще хуже, чем в том ресторане, поскольку Клайв чувствовал себя совершенно не в своей тарелке, как и тогда.

— Пиппа, мистеру Холлу уже показали его комнату?

— Голубую, да, мамочка?

— Ту, в которой нет камина, — уточнил Клайв. — Проводите его наверх.

А сам он повел к дверям каких-то посетителей. Мисс Дарем препоручила Мориса дворецкому. Поднимаясь по широкой лестнице, Морис заметил, что главный пролет отворачивает вправо, и заподозрил по отношению к себе некоторую пренебрежительность. Комната его оказалась маленькой, обставленной очень бедно. И вид из окна никакой. Став на колени, он начал выкладывать из чемодана вещи, и ему вдруг почудилось, будто он в Саннингтоне. Морис решил, что за время, какое он пробудет в Пендже, ему следует продемонстрировать весь привезенный гардероб. Пусть не думают, что он плохо одевается. Получше их всех. Едва он пришел к этой мысли, как в комнату влетел Клайв, и вслед за ним в дверь хлынуло солнце.

— Морис, дай я тебя поцелую, — сказал Клайв, и поцеловал.

— Как это… откуда ты?

— Я прошел через кабинет.

Он смеялся и весь сиял.

— Так вот почему…

— Морис! Морис, наконец-то ты приехал! Ты здесь. Никогда еще наш дом не был таким. Я готов полюбить его.

— Мне так хотелось к тебе приехать, — сказал Морис, задыхаясь от волнения. От счастья у него вдруг закружилась голова.

— Давай распаковывайся. Я нарочно так все устроил. В этой части дома мы одни. Мне хотелось, чтобы всё было похоже на наше университетское житье-бытье.

— Здесь даже лучше.

— Надеюсь, так оно и будет.

В дверь постучали. Морис испуганно замер, но Клайв, продолжая сидеть у него плече, спокойно сказал:

— Войдите.

Оказалось, горничная принесла горячей воды.

— Отсюда нам не придется никуда выходить, разве что к общему столу, — продолжал Клайв. — Мы будем проводить время или здесь, или в парке. Здорово, правда? У меня тут пианино. — Он повел его в кабинет. — Посмотри, какой отсюда вид! Можно стрелять зайцев прямо из окна. Кстати, если за обедом мама или Пиппа скажут, что они хотят завтра тебя чем-нибудь занять, не беспокойся и скажи «да». Они знают, что на самом деле ты приехал кататься со мной верхом. С их стороны это только ритуал. Даже если в воскресенье ты не пойдешь в церковь, они сделают вид, будто не заметили этого.

— Но у меня нет костюма для верховой езды.

— В таком случае, я с тобой не вожусь, — заявил Клайв и убежал прочь.

Когда Морис спустился в гостиную, он уже чувствовал, что у него больше прав находиться здесь, чем у кого бы то ни было. Он подошел к миссис Шипшенкс и, не испытывая прежнего смущения, заговорил раньше, чем та открыла рот. Он занял свое место в нелепом октете, образованном Клайвом и миссис Шипшенкс, майором Вестерном и какой-то дамой, неким джентльменом и Пиппой, им самим и хозяйкой дома. Последняя извинилась за малочисленность компании.

— Не стоит, — сказал Морис и поймал на себе свирепый взгляд Клайва: он употребил не ту фразу. Ведь миссис Дарем устраивала ему смотрины, но Морису было глубоко плевать, понравился он ей или нет. Она имела несомненное сходство с сыном и казалась столь же знающей, хотя и не столь искренней. Морис начал понимать, за что Клайв ее презирает.

После ужина мужчины закурили. Потом к ним присоединились дамы. То был вечер, похожий на вечера в предместье, с одной только разницей: в этих людях чувствовалась особая основательность — они либо уже устроили, либо собирались вот-вот устроить на свой вкус старую, добрую Англию. И это несмотря на то, что столбы ворот и дороги, как заметил Морис, едучи от станции, требовали ремонта, а балки подгнили, рамы заклинило, половицы скрипели. Впечатление, произведенное Пенджем, явно не оправдывало ожиданий.

Когда дамы удалились, Клайв сказал:

— Морис, кажется, тебя тоже клонит ко сну.

Морис понял намек, и уже через пять минут они встретились в кабинете, чтобы проговорить всю ночь напролет. Раскурили трубки. Впервые им было так спокойно вместе, им предстояло произнести особенные слова. Они оба это знали, и все-таки не торопились начать.

— Давай расскажу последние новости, — предложил Клайв. — Как только я приехал домой, так сразу повздорил с матерью. Я объявил ей, что хочу закончить четвертый курс.

Морис простонал.

— В чем дело?

— Меня-то исключили.

— Но ты же в октябре вернешься?

— Нет. Корнуоллис потребовал, чтобы я извинился, а я не стал… Я подумал, раз тебя не будет, то и мне незачем…

— А я решил продолжить учение, потому что думал, что ты останешься. Комедия ошибок.

Морис мрачно смотрел в никуда.

— Комедия ошибок, но не трагедия же. Ты можешь извиниться теперь.

— Слишком поздно.

Клайв засмеялся.

— Почему поздно? Так даже проще. Ты не хотел извиняться, пока не закончится учебный год. «Уважаемый господин Корнуоллис, теперь, когда этот год позади, я решился написать вам». Завтра же сочиню тебе это послание. Морис все взвесил и наконец воскликнул:

— Клайв, ты сущий бес!

— Да, это не очень красиво, признаю, но эти люди не заслуживают другого отношения. До тех пор, пока они будут толковать об отвратительном пороке древних греков, им не стоит рассчитывать на честную игру. Вот и матери я тоже не сказал правды, когда улизнул, чтобы поцеловать тебя перед обедом. Она не простила бы, если бы узнала, не попыталась, даже не попыталась бы понять, что я чувствую к тебе то же, что Пиппа к своему жениху, только мои чувства гораздо благороднее, гораздо глубже, и тело, и душа, но не в худосочно-средневековом смысле, это лишь… особенная гармония тела и души, о чем, я уверен, женщины никогда не помышляли. Ты понимаешь.

— Да. Я извинюсь.

Потом они надолго отвлеклись: обсуждали пропажу мотоцикла, о котором не было никаких известий. Клайв приготовил кофе.

— Скажи, как тебе пришло в голову разбудить меня после того вечера в диспут-клубе? Изложи подробно.

— Я все думал-думал, что сказать, и не мог придумать, наконец и думать уже не мог, и просто пришел.

— Поступок вполне в твоем духе.

— Издеваешься? — застенчиво спросил Морис.

— Боже упаси! — Последовало молчание. — Расскажи мне о том вечере, когда я впервые признался. Почему ты сделал нас обоих такими несчастными?

— Говорю же, не знаю. Я ничего не могу объяснить. Зачем ты сбил меня с толку этим проклятым Платоном? Я вконец запутался. Во мне возник клубок противоречий.

— Но ведь тебя тянуло ко мне, и не один месяц? Если точно, то с того дня, как мы впервые встретились у Рисли.

— Не спрашивай.

— Все равно, какая-то странная история.

— Странная.

Клайв радостно засмеялся, ерзая в кресле.

— Морис, чем больше я об этом думаю, тем очевидней становится, что из нас двоих бес — это ты.

— Ну коли ты так считаешь.

— Я так бы и прожил жизнь в полусне, если бы ты имел совесть и оставил меня в покое. Ум был бы разбужен, да, и чувства тоже, в известной мере, но тут… — И он указал мундштуком трубки на сердце. Они улыбнулись. — Наверно, мы оба разбудили друг друга. Во всяком случае, мне нравится думать именно так.

— А ты когда впервые обратил на меня внимание?

— Не спрашивай, — эхом отозвался Клайв.

— Будь же серьезным, ну… На что во мне ты обратил внимание прежде всего?

— Правда хочешь знать? — спросил Клайв, который пребывал в том настроении, что так обожал Морис: наполовину шаловливом, наполовину влюбленном. В настроении предельной искренности.

— Да.

— Ладно, скажу. На твою красоту.

— На мою — что?

— Красоту… Я всегда восхищался вот тем человеком над книжным шкафом.

— Смею сказать, я куда лучше этой картинки, — промолвил Морис, взглянув на репродукцию Микеланджело. — Клайв, ты глупенький, маленький дурачок, и раз уж мы заговорили об этом, то это ты мне показался самым красивым из всех, кого мне довелось встречать. Я люблю твой голос и все в тебе, вплоть до твоей одежды и комнаты, где ты живешь. Я тебя обожаю.

Клайв зарделся.

— Сядь прямо и давай сменим тему, — сказал он, и от безрассудства в нем не осталось и следа.

— Я не думал, что тебе это неприятно…

— Однажды это надо было сказать, иначе мы так и не узнали бы, что храним в сердце. Я не догадывался — во всяком случае, не догадывался, что это так сильно. Ты поступил правильно, Морис. — Он не переменил тему, но развил ее в другую, которая интересовала его в последнее время — насколько Желание влияет на наши эстетические суждения. — Посмотри, например, вот на эту картину. Я люблю ее, потому что, как сам художник, люблю изображенный на ней предмет. Я не сужу о ней глазами нормального человека. Мне кажется, к Прекрасному ведут два пути: один обыкновенный, и весь мир идет к Микеланджело именно этим путем, а второй — личный, он только для меня и еще немногих. Мы приходим к нему и так, и этак. С другой стороны — Грёз. Его темы меня отталкивают. Я могу дойти до него только одной дорогой. А все остальные находят две.

Морис не прерывал: для него все это было милой чушью.

— Возможно, насчет этих личных дорог я ошибаюсь, — добавил Клайв. — Но пока будут изображать человеческую фигуру, будут и они. Единственный безопасный в этом смысле объект — это пейзаж, ну и что-нибудь геометрическое, ритмическое, абсолютно обесчеловеченное. Любопытно, не о том ли знали магометане и старик Моисей, я недавно как раз думал об этом. Коль скоро ты представляешь изображение человека — тут же рождается или отвращение, или желание. Иногда неотчетливое, но все же. «Не делай себе кумира и никакого изображения», не потому ли, что невозможно сотворить его для всех сразу? Морис, не переписать ли нам историю? «Эстетическая философия Декалога». Я всегда находил замечательным, что в заповедях Господа нет проклятия таким, как мы с тобой. Я объяснял это его справедливостью. Хотя теперь склоняюсь к мысли, что он просто-напросто не ведал. И все же надо прояснить это обстоятельство. Как ты считаешь, я могу взять это в качестве темы диссертации?

— Тут я тебе не советчик, — сказал Морис смущенно.

И любовная сцена все продолжалась с бесценным обретением нового языка. Юношей не сдерживали никакие традиции. Никакие условности, устанавливающие, что поэтично, а что абсурдно. Они были поглощены страстью, какую признавали умом единицы среди англичан, и посему творили они беспрепятственно. Нечто изысканной красоты возникало в голове каждого из них — наконец; нечто незабываемое и вечное, но созданное из неприметных фраз и безыскусных эмоций.

— Ты меня поцелуешь? — спросил Морис, когда воробьи проснулись под скатом крыши, а далеко в лесу заворковали вяхири.

Клайв покачал головой, и они расстались с улыбкой, хотя бы на время внеся в свою жизнь совершенство.

 

XVII

Казалось, Морису не добиться уважения у семьи Даремов, но странно — они не испытывали к нему неприязни. С неприязнью они относились лишь к тем, кто хотел сойтись с ними близко — это было настоящей манией — и молва о том, что человек имеет намерение внедриться в сливки местного общества, могла послужить достаточно веской причиной для прекращения отношений с этим субъектом. Внутри же (вотчины возвышенного общения и благородных жестов) должен быть некто, кто, подобно мистеру Холлу, не возгордившись своим успехом и не боясь превратностей, готов, при необходимости, безропотно удалиться. Даремы понимали, что оказывают ему милость, обращаясь с ним как с равным и, тем не менее, были довольны, что он принимает это как должное. Ум их таинственным образом связывал благодарность с дурным воспитанием.

Нуждаясь лишь в пище и в друге, Морис не замечал своего успеха и поэтому удивился, получив от пожилой леди приглашение побеседовать, когда его визит близился к концу. Она расспросила его о семье и обнаружила в нем бесхитростность, но на сей раз ее манера была почтительной: она захотела узнать его мнение о Клайве.

— Мистер Холл, посоветуйте нам, пожалуйста. Клайв очень к вам прислушивается. Как вы полагаете, разумно ли ему оставаться в Кембридже на четвертый курс?

Морис же хотел поинтересоваться, какую лошадь дадут ему для послеобеденной прогулки: он наполовину отсутствовал, что производило впечатление глубокомысленности.

— Разумно ли это, учитывая плачевные результаты последней сессии?

— Он так считает, — отвечал Морис.

Миссис Дарем кивнула.

— Вы смотрите в корень. Клайв так считает. Что ж, он сам себе хозяин. Это поместье принадлежит ему. Он говорил вам?

— Нет.

— О, Пендж — целиком и полностью его собственность, согласно завещанию супруга. А мне, по всей видимости, придется после его женитьбы переехать во вдовий дом…

Морис вздрогнул; она смотрела на него и заметила, что он покраснел. «Выходит, есть, есть девушка», — подумала она. На время отвлекшись от главного, она вернулась к Кембриджу и заметила, что четвертый курс так мало дает «мужлану» — это слово было произнесено с ерническим упором — и как было бы желательно, чтобы Клайв занял свое место на родине. Здесь охота, арендаторы, политика, наконец.

— Его отец, как вам должно быть известно, представлял наш избирательный округ.

— Нет.

— О чем же он с вами говорил? — засмеялась она. — Так знайте: мой муж избирался в течение семи лет, и хотя теперь правят либералы, каждому ясно, что это ненадолго. Все наши старые друзья присматриваются к Клайву. Но сперва он должен занять свое место, найти себя, а в этом самое полезное… забыла, о чем это я…. Ах, да, успешная работа. Лучше бы ему провести этот год в путешествиях. Он должен побывать в Америке и, если получится, в колониях. Это совершенно необходимо.

— Он собирается поездить после Кембриджа. И меня зовет с собой.

— Уверена, что вы согласитесь. Но, мистер Холл, только не в Грецию. Это путешествие для развлечения. Отговорите его от Италии и Греции.

— Я тоже предпочел бы Америку.

— Разумеется, как всякий здравомыслящий человек, но он студентишка — такой мечтатель! Пиппа говорит, что он пишет стихи. Он вам не показывал?

Морис видел стихотворение, посвященное ему. Но он ничего не сказал. Просто удивился, что жизнь с каждым днем становится все интересней. Ужели это он был тот юноша, которого восемь месяцев тому назад озадачил многословный Рисли? Что заставило его прозреть? Ряд за рядом восставали полки рода человеческого. Живые, но немного абсурдные: они не могли его разгадать — демонстрировали свою слабость, а сами считали себя такими проницательными. Он не мог не улыбнуться.

— Вам, очевидно, известно… — И, сплеча: — Мистер Холл, у него кто-то есть? Какая-нибудь курсисточка? Пиппа утверждает, что есть.

— В таком случае вам лучше спросить у Пиппы, — парировал Морис.

На миссис Дарем это произвело впечатление. Он дерзостью ответил на дерзость. Кто мог ожидать от невзрачного юноши такой прыти? А тот остался равнодушен к своей победе и улыбался одному из гостей, спешившему по лужайке на чай. Тоном, который она держала про запас для ровни, миссис Дарем сказала:

— А про Америку вы ему внушите. Ему недостает ощущения реальности. Я заметила это еще в прошлом году.

Морис как следует внушил, когда они скакали вдвоем по просеке.

— Я так и думал, что ты им понравишься, — таково было резюме Клайва. — Похоже на них. На Джо они даже не взглянули бы. — Клайв был настроен безоговорочно против семьи: он ненавидел светскость, которая в его домашних сочеталась с полным пренебрежением к свету. — Дети — такое занудство, — обронил он посреди легкого галопа.

— Какие дети?

— Мои! Им нужен наследник для Пенджа. Матушка называет это женитьбой, но думает лишь об одном.

Морис промолчал. Прежде ему никогда не приходило в голову, что и он, и его друг должны оставить после себя жизнь.

— Вечно ко мне пристает. В доме всегда гостит какая-нибудь девица.

— Просто, становясь старше…

— Что-что?

— Ничего, — сказал Морис и натянул поводья. На душу легла безмерная печаль, а он-то всегда считал себя неподвластным такой напасти. Он и его возлюбленный когда-нибудь исчезнут — и не продолжатся ни в небесах, ни на земле. Они преодолели условности, но Природа смотрела на них и говорила им ровным голосом: «Что ж поделать, раз вы такие. Я не виню никого из своих детей. Но вы должны пройти путем бесплодия». Мысль о том, что он бесплоден, вдруг обожгла юношу стыдом. Быть может, его матери или миссис Дарем недостает ума и души, но они совершили очевидное: зажгли факел, который их сыновья хотят затоптать.

Он боялся растревожить Клайва, но все это прорвалось, когда они лежали в траве. Клайв не соглашался.

— Почему дети? — недоумевал он. — Почему обязательно дети? Для любви прекраснее завершиться там, где она началась, и Природа знает это.

— Да, но если каждый…

Благодаря Клайву все стало как прежде. Он битый час лопотал что-то о вечности. Морис ничего не понял, но голос друга успокоил его.

 

XVIII

В течение следующих двух лет Морису и Клайву досталось столько счастья, сколько может лишь примечтаться мужчинам под их звездой. Они были нежны, сходны по характеру и, благодаря Клайву, чрезвычайно благоразумны. Клайв знал, что экстаз не может быть долгим, зато он может пробить ход чему-нибудь продолжительному, и он устроил отношения так, чтобы они были постоянными. Если Морис источал любовь, то Клайв ее хранил и направлял ее реки для орошения сада. Он не терпел, когда зря пропадала хотя бы капля — ни в порыве сентиментальности, ни в приступе горечи — и с течением времени они стали воздерживаться от признаний («нами все уже сказано») и ласк. Уже быть вместе было для них счастьем; среди других они излучали некую безмятежность и смогли занять свое место в обществе.

Клайв как никогда далеко продвинулся в этом направлении с тех пор, как он понял греков. Та любовь, какую Сократ питал к Федру, теперь была доступна и ему — любовь страстная, но умеренная, которую могут понять только утонченные натуры, и он обнаружил, что Морис не вполне тонок, зато обворожительно усерден. Он вел любимого по узкой, но прекрасной тропе, высоко над бездной. Она продолжалась до финального мрака — другой опасности он не видел — и когда мрак конца падет, непременно окажется, что они прожили жизнь более полно, нежели святые или сластолюбцы, и извлекли для себя столько благородства и благоухания этого мира, сколько было возможно. Он воспитывал и просвещал Мориса, или, скорее, его душа воспитывала душу Мориса, ибо сами они стали равны. Не возникало даже мысли: «Я веду? Меня ведут?» Любовь избавила его от тривиальности, а Мориса — от путаницы, для того, чтобы два несовершенных создания смогли прикоснуться к совершенству.

Так они и жили — с виду как все остальные. Общество приняло их, как принимает оно тысячи других. Но позади Общества дремал Закон. Они в один год закончили Кембридж, вместе путешествовали по Италии. Затем сомкнулись двери несвободы, но тоже для них обоих. Клайв подвизался на ниве адвокатуры, Морис пахал у себя в конторе. Они по-прежнему были вместе.

 

XIX

К этому времени состоялось знакомство их семей. «Им никогда не найти общего языка, — соглашались друзья, — они принадлежат к разным слоям общества». Но, быть может, из своенравия, семьи сдружились, и Клайв с Морисом с изумлением наблюдали за их сближением. Оба были женоненавистники, в особенности Клайв. Во власти своего темперамента они не удосуживались хотя бы исполнять долг, и пока любовь продолжалась, женщины стали столь же от них далеки, как лошади или кошки; все эти создания казались им в равной степени неразумными. Когда Китти просила дать ей на руки ребенка Пиппы или когда миссис Дарем и миссис Холл посещали Королевскую Академию Искусств, им бросалось в глаза несходство не социального положения, а характеров, и они строили всякие догадки. На самом же деле ничего странного не было: ведь причиной всему явились они сами. Их взаимная страсть оказывала сильнейшее влияние на оба семейства и увлекала все в свое русло, как глубинное течение увлекает лодку. Миссис Холл и миссис Дарем совершали совместные выходы, потому что их сыновья дружили. «А теперь и мы подружились», — говаривала миссис Холл.

Морис присутствовал в день, когда началась их «дружба». Матроны впервые встретились в лондонском доме Пиппы. Мужа Пиппы звали мистер Лондон — совпадение, произведшее неизгладимое впечатление на Китти, которая надеялась, что она все-таки перестанет думать об этом и не рассмеется во время чая. Аду по совету Мориса оставили дома, поскольку сочли, что она чересчур глупа для первого знакомства. Все прошло гладко. Затем Пиппа с матерью приехали на автомобиле с ответным визитом. Морис в это время был в городе, но, кажется, опять все прошло гладко, разве что Пиппа расхвалила киттин ум в разговоре с Адой и адину красоту в разговоре с Китти, чем обидела обеих девушек, а миссис Холл пыталась настроить миссис Дарем против установки парового отопления в Пендже. Потом они встречались еще, и, насколько мог судить Морис, всегда было одно и то же: гладко, гладко и опять гладко.

У миссис Дарем, конечно, имелись свои мотивы. Она присматривала жену для Клайва, и занесла в свой список девиц Холл. Мать Клайва придерживалась теории разумного смешения пород, а Ада, хоть и провинциалка, отличалась здоровьем. Девушка, без сомнения, глупа, но миссис Дарем, что бы она ни говорила, на деле не собиралась переселяться во вдовий дом, и рассчитывала, что управлять Клайвом у нее лучше всего получится через его жену. Китти миссис Дарем котировала не столь высоко. Китти была поумнее, пострашнее и победнее. Аде предстояло войти в право наследования значительного состояния деда, и она уже унаследовала его незлобивый нрав. Миссис Дарем видела мистера Грейса лишь однажды и полюбила его.

Если бы она заподозрила, что и у Холлов есть такие планы — тут же бы прекратила знакомство. Но, подобно Морису, они привлекали ее своей безучастностью. Миссис Холл была слишком ленива, чтобы строить планы, а девочки — слишком наивны. Миссис Дарем сочла Аду благоприятной кандидатурой и пригласила ее посетить Пендж. Только Пиппа, мозги у которой продувались современными веяниями, задумывалась о странной холодности брата. «Клайв, да вправду ли ты собираешься жениться?» — спросила она как-то вдруг. Но его ответ: «Нет, пойди и объясни это матери» — рассеял ее подозрения. Такой ответ мог дать только мужчина, собирающийся жениться вот-вот.

Мориса не беспокоил никто. В доме он установил единоличную власть, и мать начала говорить о нем с интонациями, какие она приберегала когда-то для мужа. Он был не только старшим сыном, но личностью — причем сверх ожиданий. Он держал в узде слуг, понимал в автомобиле, соглашался с тем и не соглашался с этим, налагал запрет на некоторых знакомых Ады и Китти. К двадцати трем годам он превратился в этакого провинциального тирана, чья власть становилась лишь сильней от того, что была достаточно справедливой и умеренной. Китти сопротивлялась, но ей недоставало ни поддержки, ни опыта. В конце концов и ей пришлось смириться и принять братнин поцелуй. Она не могла конкурировать с этим добродушным, немного враждебным ей молодым человеком и растеряла то преимущество, что предоставила ей его кембриджская выходка.

Привычки Мориса устоялись. Он съедал плотный завтрак и в 8.36 садился в поезд до Лондона. В вагоне он успевал прочитать «Дейли Телеграф». До часу работал, затем — легкий ленч и вновь работа до вечера. Возвратясь домой, он совершал небольшую тренировку, сытно ужинал, прочитывал вечернюю газету, отдавал распоряжения, поучал, иногда играл в бильярд или в бридж.

Но каждую среду он оставался ночевать у Клайва, в его лондонской квартире. Уик-энды также были незыблемы. Дома говорили: «Нельзя посягать ни на среды, ни на уикэнды Мориса. Он очень рассердится».

 

XX

Клайв успешно выдержал адвокатский экзамен, но перед тем, как получить право заниматься практикой, подхватил легкую инфлюэнцу и провалялся с высокой температурой несколько дней. Морис навестил уже выздоравливавшего друга, заразился и тоже слег. Поэтому несколько недель они почти не виделись, а когда снова встретились, Клайв был бледен и легко возбудим. Он приехал к Холлам, предпочтя их дом обществу Пиппы, в надежде, что хорошая пища и покой помогут ему выздороветь окончательно. Он мало ел, а если говорил, то на тему напрасности всего и вся.

— Я подался в адвокатуру, потому что это даст мне возможность войти в политику, — сказал он в ответ на вопрос Ады. — Но зачем мне входить в политику? Кому я нужен?

— Ваша матушка говорит, что вы нужны у себя в графстве.

— Если в графстве и хотят кого-то, то скорее радикала. В отличие от моей матушки, я общаюсь с разными людьми. Так вот — они устали от нас, представителей праздных классов, разъезжающих в автомобилях и ищущих, чем бы заняться. Все эти визиты с важным видом в знатные семьи — игра, притом невеселая. За пределами Англии в такие игры уже не играют. (Морис, я собираюсь в Грецию.) Мы никому не нужны. Никто никому не нужен. Все хотят только спокойствия в своем доме.

— Но политика как раз и обеспечивает покой в каждом доме, — визгливо вставила Китти.

— Обеспечивает, или должна обеспечивать?

— Ну, а разве это не одно и то же?

— Обеспечивает и должна обеспечивать — это не одно и то же, — сказала миссис Холл, гордая тем, что уловила отличие. — Ты не должна прерывать мистера Дарема, и тем не менее…

— …прерываешь, — подхватила Ада, и веселый смех семьи заставил Клайва содрогнуться.

— Мы делаем и мы должны делать, — заключила миссис Холл. — Большая разница.

— Не всегда, — возразил Клайв.

— Не всегда, запомни это, Китти, — эхом отозвалась миссис Холл, но в голосе ее не чувствовалось назидания: прежде не было случая, когда он ей перечил.

Китти вновь принялась отстаивать первоначальное суждение, Ада говорила абы что, Морис не говорил ничего, он спокойно поглощал еду и не замечал, что подобная застольная беседа, которая была ему не в новинку, раздражает друга. Между блюд он рассказал анекдот. Все замолчали, чтобы внимать Морису. Говорил он медленно, вяло, не заботясь о словах и не удосужившись быть интересным. Вдруг Клайв вымолвил:

— Простите, у меня закружилась голова, — и упал со стула.

— Дай подушку, Китти. Одеколон, Ада! — распорядился их брат. Он распустил Клайву воротник. — Мама, обмахивай его, нет, не так, вот так обмахивай…

— Глупо как вышло, — пробормотал Клайв.

Когда он заговорил, Морис его поцеловал.

— Мне уже лучше.

В комнату вбежали девушки и слуги.

— Я могу встать, — сказал Клайв. К нему вернулся нормальный цвет лица.

— Конечно же нет, — воскликнула миссис Холл. — Морис отнесет вас… Мистер Дарем, держитесь за него покрепче.

— Давай, старина. Доктор! Да позвоните же кто-нибудь доктору!

Он поднял друга, который был так слаб, что начал плакать.

— Морис, я дурак…

— Пусть дурак, — сказал тот и понес его по лестнице в комнату, положил на кровать и раздел. Постучалась миссис Холл. Выйдя к ней, Морис скороговоркой сказал:

— Мама, ты не должна никому рассказывать, что я поцеловал Дарема.

— Разумеется нет!

— Он бы этого не одобрил. Я очень испугался и сделал это нечаянно. Ты ведь знаешь, мы большие друзья, почти родные.

Этого оказалось достаточно. Ей нравилось делить с сыном маленькие секреты — это напоминало ей о том времени, когда она значила для него гораздо больше, чем теперь. Пришла Ада с кувшином горячей воды. Морис принял кувшин и направился к своему пациенту.

— Сейчас придет доктор, а я в таком виде, — рыдал Клайв.

— Вот и хорошо.

— Почему?

Морис закурил сигарету и сел на край кровати.

— Мы хотим, чтобы он посмотрел тебя именно в таком состоянии. Как же это Пиппа отпустила тебя одного?

— Я думал, со мной все в порядке.

— Черт тебя подери.

— Можно войти? — раздался за дверью голос Ады.

— Нет. Когда появится доктор — пусть сразу идет сюда.

— Он уже здесь, — крикнула Китти снизу.

Привели человека немногим старше Мориса и Клайва.

— Привет, Джаввит, — сказал Морис, поднимаясь ему навстречу. — Вылечите мне этого парня. Он перенес инфлюэнцу, думали, выздоровел. А он упал в обморок, и не переставая плачет.

— Все ясно, — проговорил мистер Джаввит и сунул в рот Клайву градусник. — Перетрудился?

— Да, а теперь собирается в Грецию.

— Ну и поедет. А сейчас выйдите все. Я к вам спущусь.

Морис подчинился, нисколько не сомневаясь, что Клайв серьезно болен. Джаввит вышел к ним минут через десять и сообщил миссис Холл, что не обнаружил ничего страшного — обыкновенный рецидив. Он выписал рецепты и сказал, что надо пригласить сиделку. Морис проводил его и в саду, положив руку на плечо доктора, спросил:

— А теперь скажите откровенно, что у него? Ведь это не просто рецидив. Это что-то более серьезное. Прошу вас, скажите мне всю правду.

— Он в полном порядке, — повторил доктор. Раздраженно, ибо кичился как раз тем, что всегда говорил правду. — Я полагал, что вы это поняли. У него прекратилась истерика, и он уснул. Это обыкновенный рецидив. Просто сейчас ему надо быть более осторожным, вот и все.

— И сколько будет продолжаться этот, как вы его назвали, обыкновенный рецидив? Неужели в любую минуту могут повториться ужасные страдания?

— У него всего лишь недомогание… Он думает, что простудился в машине.

— Джаввит, вы что-то от меня скрываете. Взрослый мужчина не станет плакать ни с того ни с сего.

— Это просто слабость.

— Ах, называйте вещи своими именами, — досадливо проговорил Морис и убрал руку. — Должно быть, я вас задерживаю.

— Ничуть, мой юный друг. Я здесь затем, чтобы вы не испытывали затруднений.

— Хорошо, если это такой пустяк, зачем тогда сиделка?

— Чтобы он не скучал. Насколько я понимаю, он не беден?

— А разве с нами ему будет скучно?

— Вам нельзя, подхватите инфекцию. Вы же присутствовали, когда я говорил вашей матери, что никому из вас нельзя входить к нему в комнату.

— Я думал, вы имели в виду только моих сестер.

— И вас в равной степени, даже в большей, поскольку вы недавно уже от него заразились.

— Я не стану звать сиделку.

— Миссис Холл уже позвонила в клинику.

— Почему все делается в такой спешке? — сказал Морис, повысив голос. — Я сам буду за ним ухаживать.

— А потом станете катать ребенка в колясочке?

— Простите, что?

Джаввит, посмеиваясь, удалился.

Тоном, не допускавшим возражений, Морис заявил матери, что будет спать в комнате больного. Он не позволил затащить туда кровать, чтобы не разбудить Клайва, и устроился на полу, подложив под голову скамейку для ног и читая при свете газовой лампы. Вскоре Клайв заворочался и слабо простонал:

— О проклятье, проклятье…

— Тебе что-нибудь нужно? — спросил Морис.

— Живот схватило.

Морис поднял его из постели и усадил на вазу. После того, как наступило облегчение, он перенес его на кровать.

— Я сам мог дойти. Ты не должен этим заниматься.

— Ты бы тоже сделал это, для меня.

Он вынес горшок в уборную, опорожнил и вымыл его. Теперь, видя Клайва таким жалким и слабым, он любил его как никогда.

— Ты не должен, — повторил Клайв, когда тот вернулся. — Это противно…

— Не зли меня, — сказал Морис, укладываясь. — Попробуй опять уснуть.

— Доктор сказал, что пришлет сиделку.

— Зачем тебе сиделка? Подумаешь, понос прошиб! Да по мне пусть хоть всю ночь… Честно, мне это не трудно, я говорю это не для красного словца. Правда нетрудно.

— Но я не могу согласиться… Твоя контора…

— Послушай, Клайв, кого ты предпочитаешь: профессиональную сиделку или меня? Сиделка придет, но я распорядился, чтобы ее отослали назад, потому что мне лучше уволиться из конторы, лишь бы ухаживать за тобой, да и ты поступил бы так на моем месте.

Клайв долго молчал, и Морис решил, будто тот заснул. Наконец Клайв сказал со вздохом:

— А все же я предпочел бы сиделку.

— Верно, она лучше о тебе позаботится. Возможно, ты прав.

Клайв ничего не ответил. Ада добровольно вызвалась дежурить в гостиной, и Морис, как договаривались, трижды постучал и, ожидая ее прихода, всматривался в неясное, покрытое испариной лицо Клайва. Доктор ему соврал: у друга агония. Ему хотелось обнять его, но он помнил, что это уже довело его до истерики и, вдобавок, Клайв был очень требователен, почти привередлив. Ада все не шла, и тогда он спустился в гостиную и обнаружил, что она заснула. Она, олицетворение здоровья, лежала в глубоком кожаном кресле, свесив руки и вытянув ноги. Грудь ее вздымалась и опускалась, подушкой служили тяжелые черные волосы, а меж полуоткрытых губ виднелись зубы и алый язычок.

— Просыпайся! — в сердцах крикнул Морис.

Ада проснулась.

— Ты же не услышишь входную дверь, когда придет сиделка!

— Как мистер Дарем?

— Очень болен. Опасно болен.

— Ой, Морис, Морис!

— Сиделка пусть остается. Я звал тебя, но ты не слышала. Ладно, иди спать, все равно от тебя никакого толку.

— Мама сказала, мне надо тут быть, потому что даму не должен впускать в дом мужчина — это неприлично.

— Не понимаю, как вы успеваете думать о таком вздоре, — сказал Морис.

— Мы должны заботиться о репутации нашего дома. Он помолчал, а потом закатился тем смехом, что был так неприятен сестрам. В глубине души они вообще недолюбливали Мориса, но боялись в этом признаться. Лишь его смех вызывал у них открытое недовольство.

— Сиделки плохие. Ни одна порядочная девушка не станет сиделкой. И уж наверняка они не из хороших семей, иначе сидели бы дома.

— Ада, а давно ли ты сама перестала ходить в школу? — спросил брат, наливая себе выпить.

— Ходить в школу я и называю сидеть дома.

Он со стуком поставил стакан и вышел из комнаты. Глаза у Клайва были открыты, но он не заговорил и никак не отреагировал на возвращение Мориса. Приход сиделки также не вызвал у него никакого интереса.

 

XXI

Через несколько дней стало ясно, что с гостем ничего страшного. Болезнь, несмотря на драматическое начало, оказалась не столь серьезной, как предшествующая, и вскоре Клайву было разрешено переехать в Пендж. Внешний вид и душевное состояние его оставались неважными, но после инфлюэнцы это было естественно, поэтому никто, кроме Мориса, не испытывал беспокойства.

Морис редко задумывался о болезни и смерти, но всякий раз он думал о них с отвращением. Нельзя, чтобы они портили жизнь ему и его другу. И он отдавал свое здоровье и молодость, чтобы повлиять на Клайва. Он постоянно был при нем, наезжал без приглашения в Пендж на уик-энды и праздники, собственным примером, а не поучением, стараясь его взбодрить. Клайв не отзывался. Он мог оживиться в компании и даже проявить интерес к проблемам, то и дело возникавшим между Даремами и английским народом, но когда они оставались вдвоем — он погружался в уныние, почти все время молчал, а если разговаривал, то полушутя, полусерьезно, что свидетельствовало об умственном истощении. Клайв окончательно решился поехать в Грецию. Это было единственной темой, за которую он крепко держался. Он обязательно поедет, хотя бы в сентябре, и один. «Непременно, — говорил он. — Я дал обет. Каждый варвар должен хоть однажды увидеть Акрополь».

Мориса в Грецию не тянуло. Его интерес к классическому искусству, слабый и неосознанный, пропал, когда он полюбил Клайва. Рассказы о Гармодии и Аристогитоне, о Федре, о фиванских воинах — интересны тем, у кого пусто на сердце, да и то они не замена жизни. То, что Клайв нередко отдавал им предпочтение, озадачивало Мориса. В Италии, которая ему нравилась, несмотря на кухню и фрески, он отказался пересечь море ради еще более священной земли по ту сторону Адриатики. «Я слышал, там ничего не реставрировано, — таков был его аргумент. — Груда древних камней, даже не разрисованных. Во всяком случае это, — он указал на библиотеку Сиенского собора, — что ни говори, находится в рабочем состоянии». Клайв в восторге прыгал по плитам Пикколомини, и смотритель лишь посмеивался вместо того, чтобы сделать ему внушение. В Италии было чудесно — что душе угодно для любителей достопримечательностей — но в последние дни у них вновь зашел спор о Греции. Морис теперь ненавидел одно это слово и со странным упорством связывал его с болезнью и смертью. Что бы он ни затевал: играть в теннис, нести чепуху — во все вторгалась Греция. Клайв заметил его антипатию и дразнил Мориса, причем не всегда по-доброму.

Но Клайв и не был добрым. Для Мориса это явилось важнейшим из всех симптомов. Клайв мог ранить сказанным будто невзначай словом, пользуясь для этого сведениями личного характера. Но он терпел неудачу: сведения его были неполными, иначе он знал бы, что разозлить влюбленного атлета невозможно. Если Морис иногда и огрызался, то лишь потому, что считал гуманным ответить — он не принимал Христа, подставлявшего другую щеку. Внутренне он ни на что не досадовал. Желание быть вместе оказывалось сильнее обиды. Но порой с беззаботным видом он заводил встречный разговор и нарочно задевал Клайва за живое, следуя, однако, собственной дорогой к свету — в надежде, что друг пойдет за ним.

Именно так протекал последний их разговор. Это было вечером накануне отъезда. Клайв пригласил всю семью Холлов поужинать с ним в «Савое» — в знак благодарности за доброту к нему он потчевал их в тесном кругу друзей.

— Если вы на этот раз свалитесь со стула, мы будем знать причину! — воскликнула Ада, кивая на шампанское.

— Ваше здоровье! — провозгласил Клайв. — И здоровье всех дам! Верно, Морис?

Ему нравилось казаться чуть-чуть старомодным. Здоровье было выпито, и лишь Морис уловил подспудную горечь.

После банкета Клайв спросил:

— Будешь ночевать дома?

— Нет.

— Я думал, ты захочешь проводить своих.

— Кто-кто, только не он, мистер Дарем, — вмешалась мать. — Никакие мои уговоры не заставят его пожертвовать средами. У Мориса привычки завзятого старого холостяка.

— В моей квартире все вверх дном от чемоданов, — обронил Клайв. — Я отъезжаю утренним поездом прямо до Марселя.

Морис промолчал на это и пошел за ним. Зевая, они ждали лифт, потом, зевая, поднимались, еще один пролет одолели пешком и прошли по коридору, напоминавшему подход к комнатам Рисли в Тринити-колледже. Квартира, маленькая, темная и безмолвная, располагалась в конце. В ней, как и предупреждал Клайв, был беспорядок, но приходящая домработница приготовила Морису постель как обычно и поставила напитки.

— Опять, — проворчал Клайв.

Морис любил спиртное и не пьянел.

— Пойду спать. Вижу, ты нашел что искал.

— Береги себя. По руинам всяким не шастай. Кстати, — он достал из кармана флакон, — я знал, что ты об этом не позаботишься. Хлородин.

— Хлородин! Твоя лепта?

Морис кивнул.

— В Грецию с хлородином… Ада мне сказала, что ты думаешь, будто я еду на смерть. Почему ты так печешься о моем здоровье? У меня нет страха перед смертью. По-моему, нет более чистого и цельного переживания, нежели смерть.

— Я тоже знаю, что когда-то умру, и не хочу умирать, и ты не хочешь. Если один из нас уйдет, все закончится для обоих. Не пойму — это ты называешь чистым и цельным?

— Да, это.

— Тогда я предпочитаю грязь, — сказал Морис после паузы.

Клайв вздрогнул.

— Что, не согласен?

— О, ты становишься как все остальные. Привык строить теории. Мы не можем спокойно идти вперед, мы постоянно должны предлагать формулы, даже если ни одна из них не подтверждается. «Грязь любой ценой» — это твоё. А я утверждаю, что бывают случаи, когда становишься слишком грязным. Тогда Лета, ежели есть такая река, смывает эту грязь. Но, возможно, такой реки вовсе нет. Греки предполагали не так много, хотя и не так уж мало.

Возможно, забвения нет и в могиле. И наше жалкое снаряжение, быть может, остается с нами навечно. Иными словами, за могилой нас может ждать ад.

— Бред какой-то.

Клайв, как правило, получал удовольствие от своей метафизики. И на этот раз он продолжал:

— Забыть обо всем — даже о счастье. Счастье! Случайное самоублажение — и больше ничего. Вот если бы мы не были любовниками! Тогда, Морис, и я, и ты — оба мы лежали бы спокойные и безмятежные. Мы спали бы вечным сном среди первых людей земли, что возвели себе уединенную обитель…

— Клайв, что ты несешь?

— …или как тайные безвременные роды, нас бы не было, как младенцев, которые так и не увидели белого света. Но, раз уж… Да не смотри ты на меня так серьезно!

— А ты не старайся выглядеть смешным, — сказал Морис. — Для меня твои разглагольствования всегда были темным лесом.

— Слова скрывают мысль. Такова теория?

— Слова производят ненужный шум. Впрочем, мне и до мыслей твоих нет дела.

— Тогда что тебя привлекает во мне?

Морис улыбнулся: стоило прозвучать этому вопросу, как он стал счастлив, и воздержался от ответа.

— Моя красота? — цинично продолжал Клайв. — Но это увядающие прелести. Мои волосы редеют. Ты заметил?

— К тридцати станешь лыс, как яйцо.

— Как тухлое яйцо. Может быть, ты любишь меня за ум? Во время болезни, и после, со мной, наверно, было очень приятно общаться.

Морис посмотрел на него с нежностью. Он изучал его, как в первые дни их знакомства. Только тогда он хотел узнать, какой он, а теперь хотел понять, что с ним стряслось. Болезнь все еще тлела в Клайве, подтачивала его мозг и делала мозг угрюмым и своенравным, но Морис не обижался на это: он надеялся преуспеть там, где ничего не добились доктора. Он знал свои силы. Скоро любовь поведет эти силы и вылечит друга, но в данный момент он его изучал.

— Я склонен думать, что ты действительно любишь меня за ум, вернее, за его отсутствие. Ты всегда понимал, что я глуп. Но ты удивительно тактичен — даешь мне полную свободу и не одергиваешь, как одергивал за столом своих домашних.

Казалось, он ищет ссоры.

— Правда, иногда прижимаешь к ногтю… — Он ущипнул его, желая казаться игривым. Морис вздрогнул. — Что теперь не так? Устал?

— Пойду-ка я спать.

— Ну вот, значит, устал. Почему не ответил прямо? Я ведь не спрашивал, устал ли ты от меня, хотя мог бы.

— Ты заказал такси на девять?

— Нет, у меня еще нет билета. Возьму и вообще не поеду. Может быть, Греция окажется такой же невыносимой, как Англия.

— Что ж, спокойной ночи, старина.

Глубоко озабоченный, Морис удалился к себе в комнату. С чего это все решили, что Клайв готов к путешествию? Даже сам Клайв понимает, что не готов. Всегда такой точный, а тут отложил покупку билета на последний момент. Может, еще и не поедет. Однако выражать надежду значило разрушить ее. Морис разделся и, поймав свое отражение в зеркале, подумал: «Счастье, что хоть я здоров». Он увидел хорошо тренированное, послушное тело и лицо ему под стать. Возмужалость внесла в них гармонию и покрыла то и другое темной порослью. Надев пижаму, он нырнул в постель — встревоженный, и все-таки глубоко счастливый, ибо в нем было достаточно сил, чтобы жить за двоих. Клайв однажды помог ему. Клайв поможет ему опять, когда все переменится, а тем временем он сам должен помогать Клайву, и это чередование будет продолжаться всю жизнь. Когда он засыпал, ему привиделась еще одна картина любви, не столь далекая от ее высшего проявления.

Раздался стук в стену, разделявшую их комнаты.

— В чем дело? — спросил Морис, и потом позвал: — Входи! — ибо Клайв уже стоял на пороге.

— Можно мне лечь с тобой?

— Ложись, — сказал Морис, подвигаясь.

— Мне так холодно и горько. Не могу заснуть. Не знаю, почему.

Морис понял его правильно. Он знал и разделял его точку зрения на этот вопрос. Они лежали рядом, не касаясь друг друга. Вскоре Клайв сказал:

— И здесь не лучше. Я пойду.

Морис не огорчился, поскольку тоже не мог заснуть, хотя и по другой причине, и боялся, что Клайв услышит, как бьется его сердце, и догадается, почему.

 

XXII

Клайв сидел в театре Диониса. Сцена была пуста, как пустовала уже много веков; амфитеатр был пуст. Солнце уже зашло, хотя от Акрополя за спиной все еще струился жар. Он смотрел на равнины, сбегавшие к морю, на Саламин, на Эгину, на горы. Все смешалось в фиолетовых сумерках. Здесь обитали его боги — и прежде всего Афина Паллада: если бы захотел, он мог бы вообразить ее нетронутое капище и ее статую, уловившую последний отблеск заката. Она понимала всех людей, хотя сама была девой и не имела матери. Годами он стремился к ней, чтобы возблагодарить, ибо она вырвала его из трясины.

Но он увидел лишь умирающий свет и мертвую землю. Он не произносил молитв, не верил ни в одно божество и знал, что прошлое лишено смысла так же, как настоящее, и служит прибежищем для трусов.

Наконец-то он решился написать другу. Его письмо было уже на пути к морю. Там, где одно бесплодие смыкается с другим, его погрузят на борт, и поплывет оно мимо Суния и Киферы, вновь окажется на суше, потом опять на корабле и вновь на суше. Морис получит его с утренней почтой, отправляясь на службу. «Вопреки своей воле я стал нормальным. Я ничего не могу с этим поделать». Эти слова уже написаны.

Он устало спускался по амфитеатру. Ну что тут поделаешь? Не только в сексе, но и во всем, люди идут вслепую, возникнув из слизи, чтобы вновь обратиться в слизь, когда минует эта случайная череда событий. Mη φυναι τoν απαντανικα λoγoν — вздыхал актер на этом самом месте две тысячи лет тому назад. Но даже эта реплика, более далекая от суетности, чем остальные, была суетой.

 

XXIII

«Дорогой Клайв,
Морис».

пожалуйста, возвращайся сразу, как получишь это письмо. Я изучил расписание, ты можешь уже во вторник на следующей неделе быть в Англии, если отправишься сразу же. Я очень встревожен твоим последним письмом, поскольку из него видно, что ты очень болен. Я целых полмесяца ждал от тебя вестей и теперь вот получаю две строчки, которые, как мне кажется, означают то, что ты больше не можешь любить людей одного с тобой пола. Вот вернешься, тогда посмотрим, так ли это!

Вчера заезжал к Пиппе. Она поглощена тяжбой и считает, что твоя мать совершила ошибку, перекрыв дорогу. А матушка твоя сказала сельчанам, что она сделала это вовсе не назло им. Я заезжал, чтобы узнать новости о тебе, но Пиппа тоже не получала от тебя писем. Тебя, верно, позабавит, что в последнее время я начал слушать классическую музыку и еще занимаюсь гольфом. В конторе «Хилл и Холл» дела идут сверх ожиданий. Мама после долгих колебаний и сборов уехала на неделю в Бирмингем. Вот и все новости. Телеграфируй мне, когда получишь это письмо, и еще раз из Дувра.

Клайв прочитал это и покачал головой. С приятелями по отелю они пошли на Пентеликон, и на вершине горы он разорвал письмо в клочки. Он перестал любить Мориса — в этом надо было честно признаться.

 

XXIV

Он задержался в Афинах еще на неделю, чтобы окончательно убедиться, что ошибки нет. Перемена была столь разительной, что временами он думал: Морис был прав — так закончилась его болезнь. Это унижало его, ведь он разобрался в своей душе или, как он говорил, в себе, еще в пятнадцать лет. Но тело загадочней души, и тайны его непостижимы. Оно произошло без предупреждения — это стихийное перерождение духа. Просто было объявлено: «Ты, который любил мужчин, отныне и впредь будешь любить женщин. Понимай как хочешь, мне все равно». После чего он обессилел. Он старался приписать произошедшей с ним перемене хоть какую-то причину, хоть как-то ее объяснить, чтобы чувствовать себя не так униженно, но это была загадка жизни и смерти, и он сдался.

Это произошло во время болезни и, может быть, благодаря болезни. Во время первой вспышки, когда он, отсеченный от нормальной жизни, метался в жару, природа всего лишь использовала удобный случай, но это все равно случилось бы — рано или поздно. Он заметил, какая очаровательная у него сиделка, и с радостью ей повиновался. Проходя по улице, он останавливал взгляд на женщинах. Незначительные детали: шляпка, то, как они подбирают юбки, запах, смех, осторожные шаги по лужам — все соединялось в очаровательное целое, и он с удовольствием обнаружил, что на его взгляды часто отвечают столь же благосклонно. Мужчины — те не отвечали никогда, поскольку не могли предположить, что он ими восхищается, и либо не обращали внимания, либо оставались в недоумении. А женщины принимали восхищение как должное. Они могли возмущаться или опускать глаза, но они всё понимали и приглашали его в мир упоительного общения. Клайв так и сиял всю прогулку. До чего счастливо живут нормальные люди! И как мало он испытал в свои двадцать четыре года! Он болтал с сиделкой и чувствовал, что она его навсегда. Он радовался статуям, рекламе, газетам. Проходя мимо кинематографа, остановился и зашел. Показывали невыносимо слабый фильм, но человек, который его сделал, мужчины и женщины, которые его смотрели — они понимали, и он был одним из них.

Этот восторг ни в коем случае не мог продлиться долго. Клайву словно пробили ушные пробки: первые несколько часов он слышал сверхъестественные звуки, которые исчезали по мере того, как он привыкал к человеческим традициям. Он не обрел слух, но перестроил его, а жизнь не могла казаться вечным праздником. Она вдруг стала горька, ибо дома его ждал Морис. В результате случился приступ: как припадок, он поразил его из подсознания. Клайв пробормотал, что не может говорить, потому что очень устал, и отделался от друга. Дальнейшую отсрочку дала болезнь Мориса, во время которой Клайв пытался себя убедить, что их отношения остались прежними и что можно созерцать женщин, не изменяя другу. Он писал нежные письма и с легким сердцем принял приглашение поправить здоровье в доме Холлов.

Клайв сказал, что простудился в машине, но втайне верил, что причина рецидива — душевного свойства. Быть с Морисом или с кем-то из его круга стало вдруг для него невыносимым. А эта духота за обедом! Голоса Холлов! Их смех! Анекдот Мориса! Все смешалось с пищей — и пищею было. Будучи не в состоянии отличить материальное от духовного, он упал в обморок.

А когда он открыл глаза, стало ясно, что любовь умерла. Поэтому он и заплакал после поцелуя друга. Каждое проявление доброты увеличивало его муку, и тогда он попросил сиделку не пускать к нему в комнату мистера Холла. Потом ему стало лучше, и он смог перебраться в Пендж, где любил Мориса так же сильно, как прежде, пока тот не нагрянул собственной персоной. Клайв оценил его преданность, даже геройство, но друг утомил его. Ему хотелось, чтобы он возвратился в город, он даже прямо об этом сказал. Итак, неглубоко под водой торчала скала. Морис покачал головой и угомонился.

Нельзя сказать, что Клайв принял свое духовное перерождение без борьбы. Он верил в разум и пытался усилием мысли возвратить себя в прежнее состояние. Он отворачивал глаза от женщин, а когда это не помогло — разработал два плана: один детский, другой — отчаянный. Первый — это поездка в Грецию. Второй — о нем он не мог вспоминать без отвращения. Пока эмоции не улягутся, выполнить его невозможно. Он глубоко сожалел об этом, ибо Морис теперь вызывал в нем и физическую неприязнь, что сулило в будущем дополнительные трудности, а ему хотелось сохранить дружбу с бывшим возлюбленным и помочь ему в надвигающейся катастрофе. Все так сложно. Когда умирает любовь — она вспоминается не как любовь, а как нечто еще. Блаженны невежды, которые забывают о ней совершенно и никогда не думают о глупостях и страстях, оставшихся в прошлом, о долгих бесцельных разговорах.

Клайв не телеграфировал и возвратился не сразу. Несмотря на желание проявить доброту и на упорные попытки относиться к Морису рассудительно, он отказался, как бывало, подчиняться его приказам. В Англию он вернулся, когда сам счел нужным. Правда, он все же отправил телеграмму из Фолкстона Морису в контору и ждал, что тот его встретит на Чаринг-Кросс, а когда этого не произошло — сел в пригородный поезд, чтобы как можно скорее объясниться. Позиция его оставалась сочувственной и спокойной.

Наступил октябрьский вечер, падали листья, опустился туман, ухали совы. Все это наполняло Клайва меланхолией. Греция была безоблачна, но мертва. Ему нравилась атмосфера Севера, евангелие которого — не истина, но компромисс. Они с другом придумают что-нибудь такое, где найдется место и женщинам. Будут грустнее и старше, но минуют кризис и вступят в новые отношения, как вечер переходит в ночь. Ночь ему тоже нравилась. У ночи есть милосердие и покой. Она не беспросветно темна. Он начал было терять дорогу от станции, как вдруг увидел фонарь, потом второй. Во все стороны разбегались цепочки фонарей, и одна из них привела его к цели.

Китти услышала его голос и вышла из гостиной встречать. Из этой семьи она ему нравилась меньше всего, поскольку не была, как он теперь выражался, истинной женщиной. Китти сообщила ему, что Морис сегодня не приедет ночевать — у него дела в городе.

— Мама и Ада в церкви, — добавила она. — Им пришлось идти пешком, ведь машина у Мориса.

— Куда он поехал?

— Спросите о чем-нибудь попроще. Он оставляет адрес только слугам. Мы знаем о Морисе даже меньше, чем когда вы были здесь последний раз, хотя куда уж меньше! Он у нас весьма загадочная персона.

Мурлыча песенку, она подала ему чай. Отсутствие в ней здравого смысла и обаяния вызвало в Клайве нелишний настрой в пользу ее брата. Она продолжала жаловаться на Мориса, словно наседка — эту манеру Китти переняла от миссис Холл.

— До церкви всего пять минут ходьбы, — заметил Клайв.

— Да, если бы он нам сообщил, они уже были бы здесь. Но Морис все держит в секрете и еще смеется над девушками.

— Это я ему не сообщил.

— Как вам Греция?

Он рассказал. С Китти было так же скучно, как было бы с ее братом. К тому же, в отличие от него, она не обладала даром слышать между слов. Клайв вспомнил, как часто они подолгу говорили с Морисом и наступало ощущение невероятного родства. Да, многое надо сохранить из обломков той страсти. Однажды поняв, Морис бывал великодушен и очень чуток.

Китти продолжала болтать, описывая свои дела в чуть более умной манере. Ей предложили поступить на курсы домоводства, и мама дала разрешение, но Морис наложил вето, когда узнал, что это стоит три гинеи в неделю. Горести Китти проистекали, в основном, из-за финансов: она хотела карманных денег. У Ады они были. Бесспорной наследнице, Аде приходилось учиться «узнавать деньгам цену. А мне учиться незачем». Клайв решил, что он, пожалуй, скажет другу, чтобы тот лучше обращался с сестрой; как-то он уже вступался за нее, и Морис, любезный до мозга костей, дал понять, что Клайву позволено говорить все что угодно.

Их прервал грудной голос: молитвенницы возвратились домой. Вошла Ада, одетая в вязаную кофту, шотландский берет и серую юбку; от осеннего тумана волосы у нее нежно играли. Она зарумянилась, у нее заблестели глаза. Ада приветствовала Клайва с видимой радостью, и, хотя ее восклицания были похожи на киттины, они произвели совершенно другой эффект.

— Почему вы нам не сообщили? — вскричала она. — У нас сегодня ничего не будет, кроме пирога, а то бы мы угостили вас настоящим английским обедом!

Он сказал, что через несколько минут должен возвращаться в город, но миссис Холл настаивала на том, чтобы он переночевал у них. Клайв с радостью согласился. Этот дом теперь был полон нежных воспоминаний, особенно когда говорила Ада. А он и забыл, что она так сильно отличается от Китти.

— Я подумал, что это Морис приехал, — сказал он ей. — У вас удивительно схожие голоса.

— Это из-за простуды, — смеясь, отвечала Ада.

— Нет, они правда похожи, — вмешалась миссис Холл. — У Ады голос Мориса, его нос — я, конечно, имею в виду и рот тоже — его добродушие и хорошее здоровье. Я часто думаю об этих трех вещах. С другой стороны, у Китти его ум.

Они засмеялись, и Клайв с ними заодно. Все три женщины обожали друг друга, это сразу бросалось в глаза. Клайву предстали отношения, о каких он и не подозревал, ибо они имели место только в отсутствие их мужчины. Растения живут за счет солнца, и все же некоторые расцветают ночью. Холлы напоминали Клайву желтые примулы, что с наступлением тьмы раскрывали свои звездочки вдоль заброшенной аллеи в Пендже. Даже Китти казалась прекрасной, когда разговаривала с матерью и сестрою, и Клайв окончательно утвердился в намерении пожурить за нее Мориса — по-доброму, потому что Морис был прекрасен тоже и, кроме того, приобрел большой вес, представ в новом свете.

По совету доктора Бэрри девушки посещали курсы сестер милосердия, и после ужина Клайв согласился, чтобы они поупражнялись на нем в перевязке. Ада бинтовала голову, Китти — щиколотку, а миссис Холл, счастливая и довольная, тем временем повторяла:

— Что ж, мистер Дарем, лучше такая болезнь, чем ваш последний недуг.

— Миссис Холл, я хочу, чтобы вы называли меня по имени.

— Непременно. Но вам, Ада и Китти, нельзя.

— Отчего же, мне будет только приятно.

— Значит, Клайв? — воскликнула Китти.

— Значит, Китти?

— Клайв!

— Ада. Так-то лучше. — И он покраснел. — Терпеть не могу формальностей.

— И я! Я никогда не прислушивалась к чужому мнению — никогда! — вскричали женщины хором, уставившись на Клайва честными глазами. — А Морис, тот наоборот, слишком официальный.

— Морис болван… Ай, голове больно!

— Ай-ай! — передразнила Ада.

Зазвенел телефон.

— Ему передали телеграмму из офиса, — сообщила Китти. — Он хочет знать, здесь ли вы.

— Скажите, что да.

— В таком случае он будет ночевать дома. А теперь он хочет с вами поговорить.

Клайв взял трубку, но услыхал лишь жужжание. Их разъединили. А перезвонить Морису они не могли, так как не знали, где он находится, и Клайв испытал облегчение, ибо приближение реальности его тревожило. Он был так счастлив, когда его бинтовали: скоро приедет его друг. А теперь над ним склонилась Ада. Он узнавал знакомые черты, которые красил падавший на них свет. Клайв переводил взгляд с темных волос и глаз на незатененный рот и на извивы тела и обнаруживал в ней именно то, чего требовала произошедшая с ним метаморфоза. Он видывал и более соблазнительных женщин, но ни одна из них не сулила такого покоя. Ада была компромиссом между памятью и желанием, она была тихим вечером, каких никогда не знала Греция. Ее не коснулись противоречия, ибо она была самой нежностью, что примиряет настоящее с прошлым. Он не предполагал, что такие создания существуют за пределами Небес, а в Небеса он не верил. Теперь многое вдруг стало возможным. Он лежал, всматриваясь в ее глаза, в которых отражались его надежды. Он знал, что может сделать так, чтобы она его полюбила, и эта уверенность зажгла в нем прохладный огонь. Это было замечательно — большего он пока не желал; беспокоило только то, что скоро приедет Морис, ведь память должна оставаться памятью. Всякий раз, как на шум автомобиля женщины устремлялись из комнаты, он удерживал ее рядом, и вскоре она поняла, что он этого хочет, и оставалась без просьб.

— Если бы вы знали, что значит снова оказаться в Англии! — сказал он вдруг.

— Разве в Греции плохо?

— Ужасно!

Она была взволнована, и Клайв тоже вздыхал. Они встретились глазами.

— Простите ради Бога, Клайв.

— О, теперь все позади.

— А что именно…

— А вот что, Ада: в Греции мне пришлось переиначить всю свою жизнь до основания. Непростая задача, но, кажется, я с ней справился.

— Мы часто вас вспоминали. Морис сказал, что в Греции вам понравится.

— Морис не знает… Никто не знает, как вы! Я рассказал вам больше, чем остальным. Вы умеете хранить секреты?

— Конечно.

Клайв оказался в тупике. Беседа стала невозможной. Но Ада и не ждала продолжения. Быть наедине с Клайвом, которым она простодушно восхищалась — этого было довольно. Она призналась, как она благодарна, что он вернулся. Он с жаром согласился:

— Особенно сюда.

— Машина! — крикнула Китти.

— Не уходите! — повторил он, сжимая ее ладонь.

— Я должна… Морис…

— К черту Мориса. — Он удержал ее.

В передней началась суета.

— Где он? — гремел его друг. — Куда вы его подевали?

— Ада, обещайте мне, что завтра мы отправимся на прогулку. Давайте видеться чаще… Решено.

Ее брат ворвался в гостиную. Увидев бинты, он решил, что случилось несчастье, потом засмеялся своей ошибке.

— Сейчас же сними это, Клайв. Зачем ты им позволил? А он неплохо выглядит. Молодчина. Давай выпьем. Я сам тебя разбинтую. Нет, девушки, с вас довольно.

Клайв разрешил себя увести, но, обернувшись, уловил незаметный кивок Ады.

Морис в своей шубе походил на невиданного зверя. Он скинул ее, как только они остались одни, и стоял, улыбаясь.

— Значит, ты меня больше не любишь? — с вызовом спросил он.

— Давай отложим до завтра, — сказал Клайв, избегая смотреть ему в глаза.

— Ну, что ж. Тогда выпей.

— Морис, я не хочу ссоры.

— А я хочу.

Он размахивал стаканом. Должна была грянуть буря.

— Не говори со мной так, — продолжал Клайв. — Мне и без того трудно.

— Я хочу ссоры, и я ее получу. — Он, как делал это когда-то, запустил пятерню в волосы Клайва. — Садись. А теперь объясни, зачем ты написал это письмо?

Клайв не ответил. Он с возрастающим унынием вглядывался в лицо, которое когда-то любил. Вернулся страх перед всем мужским, и он с тревогой подумал, что делать, если Морис попытается его обнять?

— Зачем? А? Теперь ты выздоровел, рассказывай.

— Слезь с моего стула, тогда скажу.

И Клайв начал одну из заранее приготовленных речей. Она была ученой и обезличенной, чтобы как можно меньше ранить Мориса.

— Я стал нормальным — как остальные. Как это случилось? Я знаю об этом не больше, чем о том, как я был рожден. Без видимых причин и помимо воли. Спрашивай меня о чем хочешь. Я приехал, чтобы ответить на любые вопросы, поскольку не мог написать подробно в письме. Но письмо я написал, потому что это правда.

— Правда, говоришь?

— Правда, и еще раз правда.

— Ты говоришь, что теперь не любишь мужчин, только женщин?

— И мужчин люблю, и всегда буду любить, Морис, но в подлинном значении этого слова.

— Все так внезапно.

Он тоже держался обезличенно, но со стула не слез. Его ладонь лежала на голове Клайва, пальцы касались повязок, а настроение менялось с веселья до тихой тревоги. Он не рассердился, не испугался, он хотел одного — исцелить. А Клайв сквозь отвращение вдруг подумал, до чего разрушительно торжество любви и какой смешной и ничтожной может быть сила, что правит Человеком.

— Кто виноват в том, что ты переменился?

Клайву не понравилась сама форма вопроса.

— Никто. Перемена во мне чисто физиологическая.

И он начал излагать свои переживания.

— Ясно, виновата сиделка, — задумчиво проговорил Морис. — Хоть бы ты раньше мне сказал… Я знал, что-то не так, и на многое думал, только не на это. Вот видишь, как скверно получается, если всё держать в секрете. Надо рассказывать, рассказывать, рассказывать… Конечно, если есть кому. Как нам с тобой. Если бы ты со мной поделился, теперь был бы в полном порядке.

— Почему?

— Потому что я привел бы тебя в порядок.

— Как?

— Увидишь, — сказал он с улыбкой.

— Это совершенно бесполезно… Я изменился.

— Может ли леопард изменить свои пятна? Клайв, у тебя путаница в голове. Это часть общего состояния твоего здоровья. Сейчас я не волнуюсь, потому что у тебя цветущий, даже счастливый, вид. А потом и все остальное выправится. Я понимаю, ты не рассказывал, потому что боялся причинить мне боль, но у нас прошлое, которое нас бережет. Ты должен был рассказать. Тебе больше некому довериться. Ты и я — мы оба вне закона. Мы будем лишены всего этого, — он обвел рукой мещанскую обстановку комнаты, — если про нас узнают.

Клайв простонал.

— Но я изменился. Я изменился.

Мы способны понять лишь то, что доступно нашему опыту. Морис мог понять путаницу в голове, но не перемену.

— Тебе только кажется, что ты изменился, — с улыбкой сказал он. — Я тоже так думал, когда здесь гостила мисс Олкот, но все это прошло, когда я вернулся к тебе.

— Я себя лучше знаю, — сказал Клайв, распаляясь. Он освободился из объятий Мориса и встал со стула. — Я никогда не был таким, как ты.

— Ты и сейчас такой. Помнишь, я тоже делал вид, что…

— Разумеется, помню. Не будь ребенком.

— Мы любим друг друга и знаем об этом. Но что тогда…

— Ой, ради Бога, Морис, придержи язык. Если я кого-то люблю, так это Аду. — И он добавил: — Я упомянул о ней совершенно случайно, так, для примера.

Но Морис как раз и понимал только примеры.

— Аду? — спросил он изменившимся голосом.

— Просто чтобы обрисовать, как обстоят дела.

— Но ты с ней едва знаком!

— Не меньше, чем с сиделкой или с любой другой женщиной, о которых упоминал. Как я уже сказал, важна не конкретная личность, а ориентация.

— Кто был дома, когда ты приехал?

— Китти.

— Но ведь Ада, а не Китти!

— Да, но я не имею в виду… Не будь глупым.

— Что ты хотел сказать?

— Во всяком случае, теперь тебе понятно, — сказал Клайв, пытаясь оставаться безличным и переходя к утешительным словам, коими должна была завершиться его речь. — Я изменился. И я хочу, чтобы ты понял: эта перемена не зачеркивает всего того, что есть подлинного в нашей дружбе. Ты мне бесконечно дорог — более, чем кто-либо другой. — (Произнося это, он этого не чувствовал.) — Я бесконечно уважаю тебя и восхищаюсь тобой. Душевные качества, а не страсть — вот подлинные узы.

— Ты разговаривал с Адой перед тем, как я вошел? Ты не слышал, как подъехала моя машина! Почему Китти и мама вышли, а вы не вышли? Вы должны были услышать шум. Знал же, что я ради тебя бросил все дела! Ты мне ни разу не звонил, не писал, не возвращался из Греции. Вы часто с ней любезничали в прошлые приезды?

— Кончай, старина. Я не терплю допросов.

— Ты же сам сказал: спрашивай что хочешь.

— Но не про твою сестру.

— Почему нет?

— Говорю, замолчи! Вернемся к тому, на чем я остановился. Душевные качества — вот подлинная связь между людьми. Нельзя построить дом на песке, а страсть — тот же песок. Нам нужен фундамент…

— Ада! — позвал Морис, вдруг что-то задумав.

Клайв в ужасе вскричал:

— Для чего?

— Ада! Ада!

Клайв ринулся к двери и запер ее.

— Морис, не может все кончиться так… только не ссорой, — умолял он. Но как только Морис двинулся с места, он вытащил ключ и сжал его в кулаке, ибо в нем, наконец, пробудилось рыцарство. — Ты не можешь впутывать женщину, — пыхтел он. — Я этого не допущу.

— Отдай.

— Я не могу. Не делай хуже. Нет… нет.

Морис угрожающе на него надвигался. Клайв увернулся; они бегали вокруг стула, шепотом оспаривая ключ.

Враждебно столкнулись, затем навсегда разошлись. Ключ упал между ними.

— Клайв, я тебя ушиб?

— Нет.

— Любимый, я не хотел.

— Все в порядке.

Они посмотрели друг на друга — прежде чем начать новую жизнь, каждый свою.

— Какой конец, — всхлипывал он, — какой конец.

— И правда уж лучше ее любить, — вымолвил Клайв, сильно побледнев.

— Что теперь будет? — спрашивал Морис, утирая усы. — Я погиб…

Поскольку Ада стояла в коридоре, Клайв вышел к ней: отныне первым долгом — Женщина. Успокоив ее расплывчатыми словами, он направился обратно в курительную, но их уже разделяла запертая дверь. Он слышал, как Морис выключил свет и тяжело опустился на стул.

— Не будь ослом, — нервно выкрикнул Клайв. Ответа не последовало. Клайв не представлял себе, как поступить. Но оставаться в этом доме ни в коем случае нельзя. Воспользовавшись привилегией мужчины, он заявил, что все-таки должен ночевать в городе, с чем женщины беспрекословно смирились. Он поменял темноту дома на темноту улицы: падали листья, пока он шел к станции, ухали совы, туман обволакивал его. Было так поздно, что на дорогах предместий уже выключили фонари, и кромешная ночь без компромисса нависла над ним так же, как над его другом. Он тоже страдал и восклицал: «Какой конец!», но ему был обещан рассвет. Любовь женщин воссияет как солнце, выжжет детскость и породит день — день полноценного человека. Он это понимал даже сквозь боль. Он женится не на Аде — Ада это временно — но на некоей богине новой вселенной, что открылась ему в Лондоне. На женщине, во всем противоположной Морису Холлу.