XXVI
Три года Морис был так жизнерадостен и счастлив, что он по инерции просуществовал еще один день. Проснулся он с чувством, что все должно вскоре исправиться. Клайв вернется, с извинениями или без — это его дело, а он извинится перед Клайвом непременно. Клайв должен его любить, ибо вся его жизнь зависела от этой любви, а жизнь обязана продолжаться своим чередом. Как ему спать, как обрести покой, если у него не будет друга? Когда, возвратясь из города, Морис узнал, что новостей нет, он еще некоторое время оставался спокоен и позволял домашним строить догадки о внезапном отъезде Клайва. Он начал присматриваться к Аде. Она казалась огорченной — даже мать заметила это. Прикрыв глаза, он наблюдал за ней. Если бы не сестра, Морис воспринял бы вчерашнюю сцену как один из «длинных монологов» Клайва, но в качестве примера в нем фигурировала Ада, и Морису хотелось знать, чем она опечалена.
— Послушай-ка, — начал он, когда они остались одни; он не имел понятия, о чем говорить дальше, хотя внезапная угрюмость сестры должна была его насторожить. Она ответила, но он не услышал ее голоса. — Да что с тобой? — спросил он, трепеща.
— Ничего.
— Как это, ничего? Я же вижу! Не пытайся меня обмануть.
— Да нет, правда, Морис, ничего.
— Почему он… Что он тебе сказал?
— Ничего.
— Кто ничего не сказал? — рявкнул Морис, грохнув кулаками по столу. Все-таки он ее подловил.
— Кто же, кроме Клайва?
Знакомое имя на ее устах отверзло Ад. Он страдал тайно, незримо, и, не успев остановиться, произнес слова, которые не забываются никогда. Он обвинил сестру в том, что та пыталась совратить его друга. Он дал ей понять, что Клайв пожаловался на ее поведение и уехал в город именно по этой причине. Ее мягкая натура была так уязвлена, что она даже не сумела защититься, только всё рыдала и умоляла его не проговориться матери, словно в самом деле была виновата. Он согласился: ревность лишила его ума.
— Но когда ты увидишь его… мистера Дарема… скажи, что я не хотела… скажи, что с ним менее всего хотела бы я…
— …обойтись дурно, — закончил Морис; только некоторое время спустя осознал он всю мерзость своего поступка.
Ада сникла и закрыла лицо.
— Этого я ему не скажу. Я больше ничего ему не скажу. Я его больше никогда не увижу. Радуйся, ты разрушила нашу дружбу!
Она зарыдала.
— Я не хотела… ты всегда плохо к нам относился, всегда.
Это наконец привело его в чувство. Китти часто говорила ему почти то же самое, но Ада — ни разу. Он понял, что в глубине своей раболепной души сестры ненавидят его. Даже у себя дома он не преуспел. Пробормотав:
— Не я в этом виноват, — он оставил Аду. Рафинированная натура повела бы себя достойнее и, возможно, страдала бы меньше. Морис не был ни интеллектуалом, ни верующим, не имел он и того странного утешения, что даровано некоторым и зовется жалостью к себе. Во всем, кроме одного, нрав его был нормален, и вел он себя так, как вел бы обыкновенный мужчина, после двух лет счастья преданный собственной женой. Ему ни о чем не говорило то, что Природа ловит спущенную петлю для того, чтобы продолжить вязание. Пока он любил, он сохранял благоразумие. Теперь он рассматривал перемены в Клайве как вероломство, и Ада была тому причиной. За несколько часов он опять очутился в бездне, в которой блуждал мальчишкой.
После этого взрыва карьера вновь двинулась вперед. Он, как обычно, садился в пригородный поезд, чтобы зарабатывать и тратить деньги, как делал это прежде. Он читал всё те же газеты, обсуждал с друзьями забастовки и бракоразводный закон. Сначала он гордился своим самообладанием: разве репутация Клайва не в его руках? Но становилось все горше. Ему хотелось закричать, собраться с силой и разрушить стену лжи. Не слишком ли он в ней погряз? Его семья, его положение в обществе — за годы все это стало для него ничем. Втайне он поставил себя вне закона. Быть может, среди тех, кто в стародавние времена находил убежище в дремучих лесах, было двое таких, как он. Двое. Порой он тешил себя этой мечтой. Двое могут бросить вызов всему миру. Да: одиночество было сутью его муки. Ему хватило времени, чтобы это осознать, тугодуму. Кровосмесительная ревность, горькая обида, гнев на свою былую тупость — все это могло уйти и, уходя, причинить много вреда. Могли пройти воспоминания о Клайве. Но одиночество оставалось. Порой он просыпался и вздыхал: «У меня никого нет!» или «О, Господи, что за мир!» Клайв стал являться ему во сне. Он знал, что там никого нет, только Клайв со своей милой улыбкой говорил: «На сей раз я настоящий» — говорил, чтобы терзать его. Однажды ему приснился сон о том сне, где лицо и голос — лишь сон об этом, не более. И еще прежние сны другого рода, что пытались его раздробить. Ночи сменялись днями. Безмерная тишина, словно тишина смерти, окружила молодого человека, и, когда однажды утром он ехал в город, его поразила мысль, что он на самом деле мертв. Что толку добывать деньги, есть, играть в игры? А ведь этим ограничивалось всё, что он делает и делал.
— Жизнь — это скверный театр! — воскликнул он, комкая «Дейли Телеграф».
Пассажиры в вагоне, относившиеся к Морису с симпатией, начали смеяться.
— Я выпрыгнул бы из окна за ломаный грош.
Произнеся эти слова, он стал замышлять самоубийство. Его ничто не удерживало. Он не имел ни изначального страха смерти, ни представлений о мирах после нее. Не думал он и о том, что опозорит семью. Он знал, что одиночество для него отрава, которая делает его и более несносным, и более несчастным. Разве можно выстоять в такой ситуации? Он начал сравнивать способы и средства — и застрелился бы, когда бы не внезапное событие. Событием этим стала болезнь и смерть деда, изменившая состояние духа Мориса.
Тем временем он получал письма от Клайва, неизменно содержавшие фразу: «Нам лучше пока не встречаться». Морис наконец понял — его друг сделает для него все что угодно, кроме одного: он никогда к нему не вернется. Это началось во время его первой болезни, и на этих условиях Клайв предлагал ему дружбу в будущем. Морис не перестал любить, но сердце его было разбито; дикие мысли вновь завоевать Клайва уже не посещали его. То, что он постигал, он усваивал с твердостью, которой позавидовала бы натура более тонкая, и в страдании шел до самого конца.
Он отвечал на эти письма до странности искренне. Морис по-прежнему писал только правду. Признавался, что ему невыносимо одиноко и что он пустит себе пулю в лоб раньше, чем закончится год. Но он писал без эмоций. Скорее, это было данью их легендарному прошлому и Даремом воспринималось именно так. Его ответы были столь же неэмоциональны, и было ясно, что, как бы ему ни помогали и как бы он сам ни старался, ему уже не понять, что на уме у Мориса.
XXVII
Дед Мориса являл собой образец перемены, которая может произойти на склоне дней. Всю жизнь он был обыкновенным предпринимателем — суровым и раздражительным — но удалился он на покой довольно рано и с удивительными последствиями. Он пристрастился к «чтению», и, хоть непосредственные результаты были карикатурны, появилась мягкость, изменившая его характер до неузнаваемости. Мнения других — некогда лишь оспариваемые или игнорируемые — вдруг стали достойными обсуждения, а их желаниям стало возможно потакать. Ида, его незамужняя дочь, заменившая ему экономку, прежде страшилась той поры, «когда отцу нечем будет заняться», и, сама лишенная чуткости, не понимала, что отец изменился, пока тот не начал подумывать о том, чтобы с ней расстаться.
Престарелый джентльмен использовал свой досуг для разработки новой религии — или, скорее, новой космогонии, не противоречащей церкви. Отправной точкой являлось то, что Бог живет внутри солнца, чью яркую оболочку составляют души блаженных. Бог открывается человеку посредством солнечных пятен, так что, когда они появлялись, мистер Грейс проводил часы за своим телескопом, записывая результаты наблюдений. Инкарнация тоже являлась чем-то вроде солнечного пятна.
Он был рад с кем угодно обсуждать свое открытие, но не пытался сделать из собеседника прозелита, утверждая, что каждый должен определиться сам. Клайв Дарем, с которым он однажды имел продолжительную беседу, знал о взглядах мистера Грейса не менее прочих. То были взгляды практического человека, который пытался мыслить о духовном — абсурдные и материалистические, но не заимствованные. Мистер Грейс отвергал изящные объяснения эзотерического, предлагаемые церквами, и по этой причине молодой эллинист нашел с ним общий язык.
И вот он умирал. Сомнительной честности прошлое изгладилось, и теперь он ждал встречи с теми, кого любил, и соединения в назначенный час с теми, кого оставлял после себя. Он созвал своих бывших сослуживцев — людей без иллюзий, но они «посмеялись над старым притворщиком». Он созвал семью, к которой неизменно питал благие чувства. Последние его дни были весьма прекрасны. Вдаваться в причины прекрасного было бы слишком нескромно, и только циник посмел бы манкировать Скорбью, смешанной с Умиротворением, что наполняла благоуханием Альфристон-Гарденс в дни, когда дорогой всем старик лежал на смертном одре.
Родственники приезжали отдельно, группами по двое-трое. Все, кроме Мориса, были потрясены. Не возникало интриг, поскольку мистер Грейс заранее объявил завещание и каждый знал, чего ему ждать. Аде, как любимой внучке, на пару с тетей досталось почти все состояние, но и остальным кое-что перепало. Морис не рассчитывал вступить во владение своей долей. Он ничего не делал, чтобы подстегнуть Смерть, но она ждала встречи с ним его в подходящий момент — вероятно, уже по возвращении отсюда.
Однако при виде попутчика Морис пришел в замешательство. Его дед готовился к путешествию на солнце, и, по болезни словоохотливый, однажды декабрьским утром он перед ним излился.
— Морис, ты читаешь газеты. Слышал о новой теории?..
Имелось в виду то, что метеорный дождь столкнулся с кольцами Сатурна и выбил частицы, которые упали на солнце. А ведь мистер Грейс разместил на отдаленных планетах нашей системы грешников, и, поскольку он не верил в вечное проклятие, его беспокоило, как можно выручить их из беды. Новая теория это объясняла. Грешники были выбиты, и затем их поглотило абсолютное добро! Вежливый и печальный, молодой человек слушал до тех пор, пока им не овладел страх, что вся эта чепуха может оказаться правдой. Страх был мгновенным, и все же он вызвал одну из тех перемен, которые влияют на характер в целом. Морис остался в уверенности, что его дед — человек убеждений. Еще одна душа ожила. Мистер Грейс завершил акт творения, а тем временем Смерть отступилась от Мориса.
— Это здорово, верить так, как ты, — очень печально вымолвил Морис. — С тех пор, как я покинул Кембридж, я больше ни во что, кроме некоей тьмы, не верю.
— Ах, я в твоем-то возрасте… да и сейчас тоже… я вижу яркий свет. Никакое электричество с ним не сравнится.
— Когда ты был в моем возрасте, то что, дед?
Но мистер Грейс не отвечал на вопросы. Он продолжал:
— Этот внутренний свет — он ярче, чем вспышка магния. — Затем он привел плоскую аналогию между Богом, таящимся во тьме в недрах сияющего солнца, и душой, невидимой внутри видимой телесной оболочки. — Внутренняя сила — наша душа. Отпусти ее, но не сейчас, не раньше вечера. — Дед помолчал. — Морис, не обижай мать и своих сестер. Будь добр с женой и детьми, справедлив с клерками, как это делал я. — Он опять помолчал, и Морис хмыкнул, впрочем, не то чтобы непочтительно. Его пленила фраза: «Но не раньше вечера, не отпускай ее раньше вечера». Старик говорил бессвязно. Следует быть порядочным, добрым, смелым: все те же старые советы. И все-таки они были искренними. Они шли от любящего сердца.
— Почему? — прервал он. — Почему, дедушка?
— Этот внутренний свет…
— Нет во мне никакого света. — Он засмеялся, чтобы не раскиснуть. — Был, да весь вышел полтора месяца назад. Я не хочу быть ни порядочным, ни добрым, ни смелым. Если проживу еще, то буду… не такой, а совсем наоборот. Впрочем, этого я тоже не хочу. Я ничего не хочу.
— Внутренний свет…
Морис был близок к признанию, но кто бы стал его слушать? Дед не понял бы — не смог бы понять. Он мог теперь лишь улавливать «внутренний свет, быть добрым», и все же благодаря его словам продолжились перемены, начавшиеся внутри. Почему он должен быть добрым и порядочным? Ради чьего-то блага — ради Клайва, или Бога, или солнца? Но у него никого нет. Никто, кроме матери, для него ничего не значит, да и она значит совсем мало. Он практически одинок, и зачем же продолжать жить? И правда, не было никакого резона, и все-таки его не покидало унылое ощущение, что он должен жить, ибо и Смерть он тоже еще не обрел. Она, как и Любовь, бросила на него мимолетный взгляд и отвернулась прочь, позволив ему «играть в игры». И ему, может быть, суждено играть так же долго, как и его деду, и так же нелепо уйти.
XXVIII
Тогдашнюю перемену в нем нельзя было назвать превращением. В ней не было ничего поучительного. Вернувшись домой и осмотрев пистолет, которым ему не суждено было воспользоваться, он исполнился отвращением; когда он поздоровался с матерью, его не затопило чувство безмерной любви. Он продолжал жить, несчастный и непонятый, как прежде, и все более одинокий. Сколько ни повторяй эти слова, не будет чересчур: Морис одинок, и с каждым днем все сильнее.
Но перемена случилась. Он заставил себя усвоить новые привычки, и особенно в тех вроде бы мелких жизненных навыках, коими он пренебрегал в бытность с Клайвом. Пунктуальность, вежливость, патриотизм, даже рыцарство — не так уж и много. Он стал подчиняться жесткой самодисциплине. Это было необходимо не только для того, чтобы овладеть жизненными навыками, но и для того, чтобы знать, когда к ним прибегнуть и потихоньку менять свое поведение. Сначала мало что получалось. Он следовал линии, которой придерживалась его семья и общество, и всякое отклонение его смущало. Это очень заметно проявлялось в его разговорах с Адой.
К тому времени Ада обручилась с его университетским приятелем Чепменом, и ее ужасное соперничество с Морисом могло благополучно завершиться. Даже после смерти деда Морис боялся, что она может выйти за Клайва, и вскипал от ревности. Рано или поздно Клайв на ком-то женится. Но мысль о том, что это может быть Ада, продолжала сводить с ума, и Морис едва ли мог вести себя достойно, пока это не перестало быть актуальным.
То была отличная партия, и Морис, публично выразив одобрение, отвел сестру в сторонку и сказал:
— Ада, после визита Клайва я вел себя с тобой по-свински. Хочу это признать и попросить прощения. Я причинил тебе много боли. Искренне сожалею.
Та посмотрела на него удивленно и без всякого удовольствия. Морис понял, что сестра по-прежнему ненавидит его. Потом она проворчала:
— Все в прошлом… Теперь я люблю Артура.
— Лучше бы мне не срываться в тот вечер, но я был так встревожен. Клайв никогда не произносил тех слов, в которые я заставил тебя поверить. Он тебя ни в чем не винил.
— Мне все равно, винил он меня или нет. Теперь это неважно. — Брат так редко просил у нее прощения, что она не преминула воспользоваться случаем его уязвить: — Ты давно не виделся с Клайвом? — (Китти предполагала, что они поссорились.)
— Порядочно.
— Значит, наступил конец уик-эндам и средам?
— Желаю тебе счастья. Старина Чеппи — хороший парень. Замечательно, когда заключают брак двое любящих.
— Очень мило с твоей стороны желать мне счастья. Правда, Морис. Надеюсь, я буду счастлива — независимо от того, желаешь ты мне этого или нет. — (Впоследствии эта фраза была передана Чепмену в качестве «остроумного ответа».) — И я желаю тебе всего того, что желал мне ты все это время.
У нее покраснело лицо. Она много настрадалась, и Клайв, безусловно, теперь был ей совершенно безразличен, хотя прежде его отдаление мучило ее.
Морис обо всем догадался и уныло посмотрел на сестру. Затем он сменил тему, и она, будучи незлопамятной, овладела собой. Но все-таки не могла простить брата полностью; людям ее темперамента это не свойственно, если их некогда оскорбили, запятнав пробуждение любви.
Похожие затруднения возникли и с Китти, которая тоже была на его совести. Однако Китти выразила неудовольствие, когда он решил загладить вину. Морис предложил внести плату за обучение на курсах домоводства, куда так давно стремилась она всей душой. Предложение было принято, однако весьма нелюбезно и с репликой: «Мне кажется, я стала слишком стара, чтобы чему-нибудь учиться». Они с Адой словно сговорились, чтобы перечить ему по пустякам. Миссис Холл сначала это шокировало. Она сделала девочкам замечание, но, увидев, что сын безразличен настолько, что даже не пытается себя защитить, миссис Холл тоже стала безразличной. Она любила сына, но не стала бы бороться за него с большим рвением, нежели боролась против него, когда он нагрубил декану. И случилось так, что с Морисом стали меньше считаться в доме. В течение зимы он во многом сдал позиции, завоеванные за время учебы в Кембридже. Началось с «Ах, Морис не станет возражать… Пусть погуляет… поспит на раскладушке… покурит у погасшего камина». Он не высказывал возражений — таковы теперь стали его жизненные установки — однако сам заметил легкую перемену и то, что она совпала с наступлением одиночества.
Общество было озадачено не менее. Он вступил в территориальную армию — а до этого придерживался принципа, что страну-де может спасти только воинская повинность. Он поддерживал филантропию — в том числе церковную. Он забросил субботний гольф ради игры в футбол с мальчиками из интерната в Южном Лондоне, а вечерами по средам обучал их арифметике и боксу. Железнодорожный вагон охватило легкое подозрение. Холл посерьезнел, ну и дела! Он сократил личные расходы, чтобы шире участвовать в благотворительности — причем благотворительности профилактического свойства: на спасательные работы он не выделил бы ни полпенни. Что касается деятельности биржевого маклера — тут все шло своим чередом.
И тем не менее он совершал нечто важное — доказывал, как мало надо, чтобы существовала душа. Не питаемый ни Землей, ни Небом, он двигался вперед — светильник, который угас бы, если бы материализм был истиной. Он не имел Бога, не имел любимого — двух обычных побуждений к действию. Но изо всех сил он стремился остаться на плаву, ибо этого требовало его достоинство. За ним никто не следил, и он за собой не следил, но усилия, что он прилагал, относятся к наивысшим достижениям человечества и превосходят любую легенду о Небесах.
Его не ждала награда. Этот труд, подобно многим, ушедшим в небытие, был обречен на полный провал. Но он вместе с ним не пропал, и мускулы, закалившиеся в этом труде, ожидало новое поприще.
XXIX
Страшный удар случился воскресным весенним днем. Была отличная погода. Они сидели за столом. Траур по дедушке еще не закончился, но завтрак проходил вполне жизнерадостно. Кроме матери и сестер, с ними была несносная тетя Ида, в те дни гостившая у них, и мисс Тонкс, подруга, которую Китти завела на курсах домоводства и которая, очевидно, явилась единственным ощутимым результатом учения. Стул между Морисом и Адой был свободен.
— О, мистер Дарем собирается жениться! — вскричала миссис Холл, пробегавшая глазами письмо. — Как любезно, что его матушка сообщает мне об этом. Они живут в Пендже, родовом поместье, — пояснила она мисс Тонкс.
— Мама, на Виолетту такие вещи не производят никакого впечатления. Она социалистка.
— Разве я социалистка, Китти? Хорошие новости!
— Вы хотели сказать, плохие новости, мисс Тонкс? — поправила ее тетя Ида.
— За ком, мама?
— Что это за шуточки? Твое «за ком» уже всех достало.
— О, мама, не томи, кто она? — спросила Ада, затаив печаль.
— Леди Анна Вудз. Возьми письмо и почитай. Он встретил ее в Греции. Леди Анна Вудз. Дочь сэра Г. Вудза.
Раздались восклицания среди знатоков. Затем выяснилось, что в письме миссис Дарем так и говорилось: «А теперь я назову вам имя этой леди: Анна Вудз, дочь сэра Г. Вудза». Но даже тогда это было замечательно, благодаря греческой романтике.
— Морис! — позвала в суматохе тетя.
— Да?
— Этот мальчишка опять опаздывает.
Откинувшись на спинку стула, он прокричал:
— Дикки! — в потолок.
К ним на выходные приехал юный племянник доктора Бэрри. Визит вежливости.
— Это бесполезно, он спит даже не над нами, — сказала Китти.
— Пойду схожу наверх.
Он выкурил в саду полсигареты и вернулся. Новость его ошеломила. Это было так жестоко и — что ранило всего больней — все вели себя так, словно это не имело к нему никакого отношения. Да и не имело. Теперь главными действующими лицами стали его мать и миссис Дарем. Их дружба героически устояла.
Морис подумал: «Клайв мог бы мне написать; во имя прошлого мог бы», — и тут его размышления были прерваны тетушкой.
— Этот мальчишка так и не соизволил явиться, — пожаловалась она.
Он встал с улыбкой.
— Моя вина. Забыл сходить.
— Забыл! — На Морисе сосредоточилось всеобщее внимание. — Специально пошел за ним, и забыл? О, Морри, смешной мальчишка.
Он вышел из комнаты, вдогонку ему неслись незлобивые шутки. И опять он чуть не забыл. Им овладела смертельная усталость.
Он поднимался по лестнице поступью старика, а поднявшись, никак не мог отдышаться. Он широко развел руки. Утро выдалось бесподобное — созданное для других, не для него. Для них шелестела листва, для них в дом лилось солнце. Он постучал в дверь Дикки Бэрри и, поскольку это оказалось бесполезным, открыл ее.
Мальчик, который накануне вечером ходил на танцы, все еще спал. Он лежал, едва прикрывшись простыней. Он лежал, не зная стыда, и солнце омывало и обнимало его. Его рот был полуоткрыт, пушок на верхней губе чуть подернут золотом, волосы сияли бесчисленными нимбами, тело было как нежный янтарь. Кому угодно он показался бы прекрасным, а для Мориса, приблизившегося к нему в два прыжка, он стал воплощением желания.
— Уже десятый час, — произнес скороговоркой Морис. Дикки простонал и надвинул простыню до подбородка. — Завтрак… Просыпайся.
— Ты здесь уже давно? — спросил он, открыв глаза — единственное, что теперь у него было видно, — и уставившись на Мориса.
— Не очень, — ответил тот после паузы.
— Я страшно извиняюсь.
— Ты можешь вставать когда вздумаешь, просто мне не хотелось, чтобы ты проспал чудесный день.
Внизу та же компания упивалась своим снобизмом. Китти спросила Мориса, знал ли он о мисс Вудз. «Да», — ответил Морис. Ложь, которая обозначила новую эпоху. Затем вступил голос тетки: что, этот мальчишка никогда не придет?
— Я велел ему поторапливаться, — сказал Морис, дрожа всем телом.
— Видимо, не слишком внушительно, дорогой, — промолвила миссис Холл.
— Все-таки он у нас в гостях.
Тетушка на это заметила, что первым долгом гостя является подчинение правилам дома. Доселе он не возражал ей, но тут сказал:
— Правила этого дома состоят в том, что каждый делает то, что ему нравится.
— Завтрак подают в половине девятого.
— Для тех, кому это нравится. А для тех, кому нравится спать, завтрак в девять или в десять.
— Этак никакой дом долго не протянет. И ты, Морис, вскоре обнаружишь, что у тебя не осталось никого из прислуги.
— Пусть лучше слуги разбегутся, чем к моим гостям будут относиться как к школьникам.
— К школьникам! Ишь ты! Да он и есть школьник.
— Мистер Бэрри уже поступил в Вулвич, — коротко бросил Морис.
Тетя Ида фыркнула, а мисс Тонкс метнула в него полный уважения взгляд. Остальные не слышали, увлеченные судьбой бедной миссис Дарем, которую теперь ожидал лишь вдовий дом. Потеря самообладания сделала Мориса крайне счастливым. Через несколько минут к ним присоединился Дикки, и Морис встал, приветствуя свое божество. Волосы Дикки теперь были прилизаны после ванны, а грациозное тело спрятано под одеждой, но все равно он оставался необычайно красивым. В нем чувствовалась какая-то свежесть, словно он явился с цветами, он казался скромным и очень милым. Когда он извинялся перед миссис Холл, его интонация заставила Мориса вздрогнуть. И это тот самый ребенок, которого он не хотел опекать в Саннингтоне! Гость, чье прибытие накануне вечером он рассматривал как докуку.
Страсть, покуда она длилась, была так сильна, что он поверил в то, что в жизни наступил перелом. Он отменил все встречи — как в былые дни. После завтрака он проводил Дикки к дяде, держа его за руку, и взял с него обещание прийти на чай. Обещание было дано. Мориса охватила радость. У него кипела кровь. Он не следил за беседой, но даже это давало ему преимущество, потому что, когда он сказал «Что?», Дикки перешел на диван. Он обвил вокруг него руку… Появление тети Иды предотвратило, быть может, беду, и все же ему казалось, что он увидел отклик в честных глазах.
Они встретились еще раз — в полночь. Морис теперь уже не был счастлив, ибо по прошествии часов ожидания его эмоции стали физиологическими.
— У меня ключ, — удивленно сказал Дикки, застав хозяина на ногах.
— Знаю.
Последовала пауза. Обоим было неловко. Они смотрели друг на друга и боялись встретиться взглядом.
— Вечер холодный?
— Нет.
— Тебе что-нибудь нужно, а то я сейчас пойду к себе?
— Нет, спасибо.
Морис подошел к выключателю и зажег свет на лестничной площадке. Затем он потушил свет в передней и побежал вслед за Дикки, бесшумно догоняя его.
— Это моя комната, — прошептал он. — То есть, обычно моя. Меня отсюда попросили, когда ты приехал.
Он полностью сознавал, что за слова слетают с его уст. Сняв с Дикки пальто, он продолжал держать его в руках и ничего не говорил. В доме было так тихо, что слышалось даже посапывание женщин в соседней комнате.
Мальчик тоже молчал. Случилось так, что Дикки вполне понял ситуацию. Если бы Холл настаивал, он не стал бы поднимать шума, но лучше бы тот не настаивал. Так для себя решил Дикки.
— Я наверху, — выдохнул Морис, не смея. — На мансарде — если тебе что-нибудь понадобится — всю ночь один. Я всегда один.
Первым движением Дикки было закрыть за ним дверь на задвижку, но он отказался от этой мысли как от проявления малодушия. Проснулся он по звонку, созывающему на завтрак. Солнце сияло на его лице, и помыслы его были чисты.
XXX
Этот случай совершенно расстроил жизнь Мориса. Объясняя его своим прошлым, он ошибочно принимал Дикки за второго Клайва, но три года прожиты не за один день — и, не успев разгореться, огонь потух, оставив после себя какой-то подозрительный пепел. Дикки уехал от них в понедельник, а к пятнице его образ изгладился. Затем в контору приходил клиент, живой и красивый молодой француз, который умолял «месье Олла» вести с ним честную игру. Во время беседы возникло знакомое чувство, но на сей раз оно отдавало сопутствующими ароматами бездны. «Нет, такие, как я, должны работать, как проклятые», — ответил он на настойчивое предложение француза пообедать вместе, и голос его прозвучал настолько по-британски, что это вызвало взрыв смеха и пантомиму чужеземца.
Когда молодой человек ушел, Морис заглянул правде в глаза. Его чувство к Дикки требовало весьма примитивного названия. Некогда он впал бы в сентиментальность и назвал это обожанием, но с тех пор у него выработалась крепкая привычка к честности. Ну и лицемер же он был! Бедный маленький Дикки! Ему мнилось, как мальчик вырывается из его объятий, прыгает в окно и ломает себе руки и ноги. Или вопит, как помешанный, призывая на помощь. Ему мнилась полиция…
— Похоть.
Он произнес это слово вслух. Похоть — понятие отвлеченное, когда ее нет. Теперь, отыскав для нее название, Морис рассчитывал покорить ее в спокойной обстановке конторы. Ум его, всегда отличавшийся практичностью, не терял времени на теологическую безысходность, но сразу заработал, как проклятый. Он получил предупреждение, а значит, находился во всеоружии. Чтобы добиться успеха, надо только держаться подальше от мальчиков и молодых людей. Да, от других молодых людей. Стали понятны некоторые туманные обстоятельства последнего полугода. Например, один из учащихся интерната… Морис наморщил нос, как человек, которому не требуется дальнейшей аргументации. Чувство, способное толкнуть джентльмена к человеку низшего сословия, предосудительно…
Морис не знал, что ждет его впереди. Он входил в состояние, конец которому могла положить только импотенция или смерть. Клайв отсрочил смерть. Клайв повлиял на него, как это было всегда. Между ними существовал негласный договор, что их любовь, хоть и затрагивающая тело, не должна этого поощрять. Подобная установка — и не надо было слов — исходила от Клайва. Слова едва не сорвались во время первого визита в Пендж, когда Клайв отверг поцелуй Мориса, и еще в последний день там же, когда они лежали в высоком папоротнике. Тогда же было выработано правило, открывшее золотой век. Правило, которого хватило бы до самой смерти. Но на Мориса, притом что он был вполне доволен, это правило действовало отчасти как гипноз. В нем выразился Клайв, а не он, и теперь, оказавшись в одиночестве, Морис страшно надломился, как когда-то в школе. И Клайву его не излечить. То влияние, даже если бы оно было оказано, завершилось бы ничем, ибо такие отношения, как у них, не могут прекратиться, не изменив обоих мужчин навсегда.
Однако Морис не мог тогда все это осознать. Эфемерное прошлое ослепляло его, и высшим счастьем, о каком он мог лишь мечтать, было возвратиться туда, в это прошлое. Сидя в конторе за работой, он не способен был разглядеть обширную кривую своей жизни, тем более — призрак отца, сидящий напротив. Мистер Холл-старший никогда не боролся с собой и не задумывался — для этого ни разу не возникало повода; он поддерживал общество и бескризисно переходил от любви недозволенной к любви дозволенной. Сейчас, глядя через стол на сына, он испытывает легкий приступ ревности — единственной боли, что выживает в мире теней — ибо видит плоть, воспитывающую дух так, как никогда не был воспитан его, и развивающую вялое сердце и медлительный ум помимо их воли.
Тут Мориса позвали к телефону. Он поднес трубку к уху и, после шести месяцев молчания, услышал голос своего единственного друга.
— Алло, — начал тот, — алло, Морис, сейчас ты узнаешь, какие у меня новости.
— Да, но ты не писал, поэтому и я не писал.
— Аналогично.
— Ты сейчас где?
— Собираемся в ресторан. Хотим тебя пригласить. Что скажешь?
— Боюсь, ничего не выйдет. Только что я отклонил еще одно приглашение пообедать.
— Так занят, что и поговорить некогда?
— Нет-нет!
Клайв продолжал, очевидно, успокоившись настроением Мориса.
— Со мной рядом моя невеста. Сейчас она с тобой тоже поговорит.
— Отлично! Расскажи мне о своих планах.
— Свадьба в будущем месяце.
— Всех благ.
Ни тот, ни другой не знали, что еще сказать.
— Передаю трубку Анне.
— Я — Анна Вудз, — сказали девическим голосом.
— А мое имя — Холл.
— Что?
— Морис Кристофер Холл.
— А меня звать Анна Клэр Уилбрэм Вудз, но я не знаю, о чем еще сказать.
— И я не больше вашего.
— Вы — уже восьмой друг Клайва, с которым я разговариваю за сегодняшнее утро.
— Восьмой?
— Не слышу!
— Я сказал: восьмой?
— О, да, а сейчас я передаю трубку Клайву. До свидания.
Опять заговорил Клайв:
— Кстати, ты можешь приехать в Пендж на будущей неделе? И поторапливайся, а то скоро там начнется настоящий переполох.
— Боюсь, ничего не выйдет. Мистер Хилл тоже надумал жениться, поэтому я буду более или менее занят здесь.
— Это кто, твой старый партнер?
— Да, а после Ада выходит за Чепмена.
— Это я уже слышал. А как насчет августа? Сентябрь отпадает, почти наверняка состоятся довыборы. А ты приезжай в августе, как раз успеешь на крикетный матч «усадьба против деревни».
— Спасибо, наверно, приеду. Ты напиши туда поближе.
— О, конечно! Кстати, у Анны есть сто фунтов свободных денег. Не мог бы ты их повыгодней разместить на ее имя?
— Непременно. Чего она хочет?
— Предпочитает довериться твоему выбору. Четыре процента в год были бы для нее пределом мечтаний.
Морис перечислил названия некоторых ценных бумаг.
— Я бы хотела последнее, — послышался голосок Анны. — Не запомнила название.
— Вы прочтете его в договоре. Будьте любезны, какой у вас адрес?
Она продиктовала.
— Отлично. Отправите чек, когда получите извещение. А лучше так: я сейчас дам отбой и сразу куплю для вас то, что вы хотите.
Он так и сделал. Их общение и должно протекать именно в таком ключе. Какими бы любезными ни казались Клайв и его жена, он неотступно чувствовал, что они находятся на другом конце телефонного провода. После ленча он выбрал для них свадебный подарок. Первым движением было купить что-нибудь подороже, но, поскольку он был всего лишь восьмым в списке друзей жениха, это выглядело бы неуместным. Платя три гинеи, он поймал свое отражение в стекле за прилавком. Каким основательным молодым человеком он стал — спокойным, почтенным, цветущим, без налета вульгарности. На таких, как он, Англия действительно может положиться. Мыслимо ли, что в прошлое воскресенье он едва не изнасиловал мальчишку?
XXXI
На исходе весны он решил проконсультироваться с доктором. Это решение — весьма не свойственное его темпераменту — подстегнул жуткий случай в поезде. Морис предавался болезненным мечтаниям, и выражение его лица вызвало догадки и надежды у единственного, кроме него, пассажира в том вагоне. Человек этот, тучный, с сальным лицом, сделал непристойный знак, а Морис, забыв осторожность, ответил. Тут же они оба встали. Попутчик улыбнулся, после чего Морис сбил его с ног, что было сурово по отношению к этому немолодому мужчине, у которого из носа кровь потекла прямо на сиденье, и тем более сурово, так как бедняга забыл себя от страха, что Морис дернет веревку сигнализации. Он лопотал извинения, предлагал деньги, а Морис, нахмурив брови, возвышался над ним и видел в этой отвратительной, позорной старости свою собственную.
Он не выносил саму мысль о докторе, но был не в силах справиться со своей похотью без посторонней помощи. Она, столь же незрелая, что и в детстве, стала во много раз сильнее и бушевала в опустошенной душе. Он мог «держаться подальше от молодых людей», как по наивности для себя решил, но не мог держаться в стороне от своих видений и часто совершал грех в сердце. Любое наказание было бы предпочтительнее, ибо он полагал, что доктор его накажет. Он мог бы вытерпеть любой курс лечения при условии исцеления, а даже если и нет — то он был бы хоть чем-то занят и имел бы меньше минут для пагубных мечтаний.
У кого же ему проконсультироваться? Молодой Джаввит был единственным доктором, которого он хорошо знал, и на следующий день после той злополучной поездки он ухитрился как бы невзначай обронить: «Интересно, вы за вашу практику сталкивались когда-нибудь с выродками оскар-уайльдовского типа?» На что Джаввит ответил: «Нет, это, слава Богу, по части психиатров», и это отбило охоту, да, может, оно и лучше — проконсультироваться с кем-то, кого он никогда не увидит впредь. Он подумывал о специалистах, однако не знал, есть ли таковые для его болезни и будут ли они хранить тайну, ежели он им доверится. По всем прочим вопросам он мог получить совет, но по этому, который затрагивал его ежедневно, цивилизация хранила молчание.
В конце концов он отважился на визит к доктору Бэрри. Он знал, что придется туго, но старикан, несмотря на свою грубость и задиристость, был совершенно надежен и чувствовал к Морису еще большее расположение с тех пор, как тот оказал любезность Дикки. Они никоим образом не были друзьями, что лишь упрощало дело, и Морис так редко бывал у них в доме, что будет небольшая разница, если ему откажут от этого дома вовсе.
Он отправился холодным майским вечером. Весна выдалась — одно недоразумение, и лето также обещало быть никудышным. Прошло ровно три года с тех пор, как он шел сюда под благоуханными небесами, чтобы выслушать лекцию о Кембридже, и его сердце забилось быстрее, памятуя, как резок тогда был старик. Сейчас Морис застал его в хорошем настроении за игрой в бридж с дочерью и супругой. Доктор настоятельно приглашал Мориса быть четвертым.
— Боюсь, что нет. Мне надо поговорить с вами, сэр, — сказал тот с таким напором, что тут же почувствовал, что ему так и не произнести нужных слов.
— Ну, так говори!
— Я имел в виду: как пациенту с врачом.
— Господи Боже мой, да я уже лет шесть как оставил практику. Ступай-ка к черту или к Джаввиту. Морис, да садись же. Рад тебя видеть. По твоему виду не скажешь, что ты помираешь. Полли! Виски для этого увядающего растения.
Морис постоял, затем повернул прочь так странно, что доктор Бэрри побежал за ним в переднюю и сказал:
— Эй, Морис, я правда могу что-нибудь для тебя сделать?
— Я очень на это рассчитываю!
— Но у меня даже нет кабинета.
— Моя болезнь слишком личная для Джаввита… Я решил, лучше к вам… вы единственный врач, которому я осмеливаюсь рассказать. Однажды я говорил вам, что хочу научиться быть откровенным. Это как раз об этом.
— Тайные проблемы? Что ж, проходи.
Они уединились в столовой, где до сих пор не были убраны остатки десерта. На каминной полке стояла бронзовая статуэтка Венеры Медичи, а по стенам были развешаны копии Грёза. Морис начал говорить, но запнулся, затем произнес что-то невразумительное, опять запнулся и неожиданно разрыдался.
— Не спеши, — вполне дружелюбно сказал старик, — и, конечно, помни, что это разговор пациента с врачом. Ничего из сказанного тобой никогда не достигнет ушей твоей матери.
Безобразие беседы изнурило его. Это было все равно что в том поезде. Он оплакивал ужас, в который был ввергнут — он, который рассчитывал не говорить об этом ни с кем, кроме Клайва. Не в силах найти нужные слова, он пробормотал:
— Это по поводу женщин…
Доктор Бэрри моментально сделал заключение — на самом деле он сообразил, еще когда они говорили в передней. Он и сам имел в молодости подобные проблемы, отчего теперь проникся сочувствием.
— Это мы живо вылечим, — промолвил он.
Морис остановил слезы, прежде чем их вытекло более нескольких штук, и почувствовал, что оставшиеся слились в мучительный стержень, пронзивший его мозг.
— Ах, вылечите меня ради Бога, — сказал он и упал в кресло, свесив руки до полу. — Я попросту подыхаю.
— О, эти женщины! Я хорошо помню, как ты разглагольствовал, стоя на школьной трибуне… в тот год умер мой бедный брат… ты пялился на жену учителя… Помнится, я еще подумал тогда: «Ему предстоит многому научиться, а жизнь — суровая школа». Только женщины могут научить нас, а среди женщин есть как хорошие, так и дурные. Дорогой, дорогой мой! — Бэрри прочистил горло. — Не бойся меня, мой мальчик. Ты только скажи мне правду, и я тебя подниму на ноги. Где ты подхватил заразу? В университете?
Морис ничего не понимал. Потом лицо у него помрачнело.
— Это не имеет ничего общего с подобной мерзостью, — сказал он запальчиво. — Худо-бедно, но мне удается сохранять чистоту.
Казалось, доктора Бэрри это задело. Он пошел запирать дверь, говоря:
— Хм, значит импотенция? Давай посмотрим, — довольно презрительно.
Морис начал рывком сдергивать с себя одежду, в гневе отбрасывая ее в сторону. Он был оскорблен подобно тому, как раньше сам оскорблял Аду.
— С тобой все в порядке, — таков был вердикт.
— Что вы имеете в виду, сэр, под словами «все в порядке»?
— То, что сказал. Ты здоровый мужчина. Не о чем беспокоиться по этой части.
Морис сел у камина, и доктор Бэрри, хоть и был туп на впечатления, все-таки заметил позу. Она не была художественной, но, тем не менее, могла быть названа величественной. Морис сидел в обычном своем положении, и его тело, равно как и его лицо, казалось, упрямо глядит на пламя. Он не собирался сдаваться — почему-то у доктора сложилось такое впечатление. Быть может, он медлителен и неуклюж, но если он однажды умудрялся понять, чего он хочет, он держался этого, покуда Земля и Небо не покрывались малиновым румянцем.
— С тобой все в порядке, — повторил доктор Бэрри. — Можешь жениться хоть завтра, если угодно, а коли послушаешь совета старика, то тебе и впрямь надо жениться. А теперь прикройся, тут сквозит. Зачем ты вбил себе это в голову?
— Значит, вы так ничего и не поняли, — сказал Морис с усмешкой, скрывавшей его ужас. — Я — выродок оскар-уайльдовского типа.
Он закрыл глаза, поднес к ним сжатые кулаки и сидел неподвижно, взывая к кесарю.
Наступил страшный суд. Морис не верил своим ушам. Приговор был таков: «Вздор! Что за вздор!» Морис ожидал чего угодно, только не этого; ибо если слова его вздор, то жизнь его — сон.
— Доктор Бэрри, я не могу как следует объяснить…
— А теперь послушай меня, Морис: никогда не позволяй этой дьявольской галлюцинации, этому искушению из преисподней, впредь овладевать тобой. — Голос доктора произвел впечатление, и разве то говорила не сама Наука? — Кто вбил тебе в голову эту ложь? Тебе, кого я всегда считал славным юношей! Чтобы больше об этом разговоров не было. Нет! Это не обсуждается. Не обсуждается! Самое худшее, что я могу для тебя сделать — это обсуждать с тобой подобные вещи.
— Мне нужен совет, — сказал Морис, борясь с категоричной манерой. — Для меня это не вздор, а жизнь.
— Вздор, — раздался уверенный голос.
— Я всегда такой, сколько себя помню, а почему — не знаю. Что со мной? Это болезнь? Если болезнь, я хочу вылечиться, я больше не могу выносить одиночество, особенно последние полгода. Я сделаю все, что вы скажете. Ну вот и точка. Вы должны мне помочь.
Он вернулся в исходную позицию, глядя и телом и душой в огонь.
— Ну-ка оденься!
— Простите, — промямлил он и подчинился. Затем доктор Бэрри отпер дверь и позвал:
— Полли! Виски!
Консультация подошла к концу.
XXXII
Доктор Бэрри дал лучший совет, какой только мог дать. Он не читал научных статей по данному предмету. Таковых не существовало, когда он проходил клиническую практику, а все появившиеся потом были опубликованы на немецком и уже поэтому вызывали подозрение. Питающий к ним отвращение по самому своему складу, доктор Бэрри радостно одобрял вердикт общества; иными словами, его вердикт был теологическим. Он полагал, что только наиболее развращенные могут заглядываться на Содом, и посему, когда мужчина из хорошей семьи и с хорошей наследственностью признался в подобной склонности, естественным восклицанием доктора было: «Вздор, что за вздор!» Он говорил вполне искренне. Он верил, что Морис случайно услышал какое-то высказывание, которое и породило нездоровые мысли, и что презрительное молчание медика мгновенно их развеет.
Морис тоже отправился восвояси не без впечатления. Доктор Бэрри у них дома слыл большой умницей. Он дважды спасал Китти и пользовал мистера Холла во время его смертельной болезни, а также был весьма честен и независим и никогда не говорил то, что не думал. Почти двадцать лет он оставался для них высшим авторитетом, к которому редко обращались, но знали, что он есть и что его суждения верны, и теперь, когда доктор Бэрри сказал «вздор», Морис начал подумывать, а не вздор ли это на самом деле, хотя всеми фибрами души он восставал против этого. Он ненавидел склад ума доктора Бэрри; какая гадость, что тот терпимо относится к проституции. И все-таки он уважал его ум и шел домой, готовясь вновь поспорить с судьбой.
Он был тем более готов поспорить по причине, о которой не мог поведать доктору. Клайв изменился к женщинам вскоре после достижения двадцати четырех лет. В августе ему самому исполнится двадцать четыре. Может быть, он тоже переменится? Начав размышлять, он вспомнил, что мужчины редко кто женятся раньше двадцати четырех. Морис страдал присущей англичанам неспособностью охватить разнообразие. Его беды научили его тому, что другие живут, но не тому, что все они разные, и он пытался рассматривать жизнь Клайва как предвестницу своей собственной жизни.
И правда — как замечательно быть женатым, жить в согласии с обществом и законом. Доктор Бэрри, встретив его на следующий день, сказал: «Морис, тебе надо найти хорошую девушку — и тогда исчезнут все твои проблемы».
На ум пришла Глэдис Олкот. Разумеется, теперь он уже не тот незрелый студент. Он познал страдание, разобрался в себе и понял, что он не такой, как все. Но разве нет никакой надежды? Положим, повстречается ему по-своему отзывчивая женщина… Ему хотелось иметь детей. Он способен зачать ребенка — так сказал доктор Бэрри. Разве после этого женитьба невозможна? Благодаря Аде у них в доме все было пронизано свадебными мотивами, и матушка часто повторяла, что он должен найти кого-нибудь для Китти, а Китти кого-нибудь для него. Отрешенность матери была умилительна. Слова «свадьба», «любовь», «семья» утратили для нее всякий смысл за время ее вдовства. Билет на концерт, присланный мисс Тонкс для Китти, открывал новые возможности. Китти не могла им воспользоваться и за столом предлагала его всем желающим. Морис сказал, что не прочь бы пойти. Китти напомнила брату, что сегодня у него вечер в клубе, но Морис заявил, что клуб можно и пропустить. Итак, он отправился на концерт и случилось так, что играли симфонию Чайковского — ту самую, которую Клайв учил его любить. Морис наслаждался пронзительным, неистовым и утешным — эта музыка означала для него не более — и все это вызывало в нем теплое чувство благодарности к мисс Тонкс. К несчастью, после концерта он столкнулся с Рисли.
— Symphonie Pathique? — игриво сказал Рисли.
— Симфония Патетическая, — поправил его филистер.
— Symphonie Incestueuse et Pathique, — добавил Рисли и сообщил своему юному другу, что Чайковский был влюблен в собственного племянника, которому и посвятил сей шедевр. — Я пришел сюда, чтобы поглядеть на уважаемый лондонский бомонд. Это ли не восхитительно.
— Любопытные у тебя познания, — с трудом выговорил Морис.
Было странно, что, располагая сейчас наперсником, он его не хотел. Однако он немедля взял из библиотеки биографию Чайковского. Эпизод с женитьбой композитора мало что сказал бы нормальному читателю, который смутно предположил бы: не ужились, мол, — но Мориса он взволновал чрезвычайно. Он знал, что означала та трагедия, и понимал, как близко подвел его к ней доктор Бэрри. Продолжив чтение, Морис познакомился с Бобом, чудесным племянником, к которому Чайковский обратил свои чувства после разрыва и в котором обрел свое духовное и творческое возрождение. Книга сдула скопившуюся пыль, и Морис зауважал ее как единственное литературное произведение, которое ему здорово помогло. Однако книга помогла ему лишь вернуться к прежнему. Он оказался там, где был, когда ехал в том поезде, и не обрел ничего, кроме уверенности в том, что все доктора — дураки.
Теперь все пути казались закрытыми. В своем отчаянии он обратился к практике, какую оставил еще мальчишкой, и обнаружил, что она доставляет ему некий деградированный сорт успокоения, утоляет физическую потребность, в которую стягивались все его чувства, и позволяет работать. Он был заурядным человеком и мог выиграть заурядную битву, но Природа поставила его против того исключительного, что без посторонней помощи могли обуздать лишь святые, и он начал терять почву. Незадолго до его визита в Пендж в нем пробудилась новая надежда, слабая и непривлекательная. Надежда на гипноз. Мистер Корнуоллис, по словам Рисли, прошел курс гипноза. Доктор сказал ему: «Ну же, ну, никакой вы не евнух!», и — о чудо! — Корнуоллис перестал быть таковым. Морис выпросил адресок этого доктора, но особенно не рассчитывал, что из этого выйдет что-нибудь путное: ему хватило и одной встречи с наукой, притом он всегда чувствовал, что Рисли слишком много знает; когда тот давал адрес, тон его был дружеский, но слегка насмешливый.
XXXIII
Теперь, когда Клайв Дарем был избавлен от интимности, он стремился помочь другу, которому, должно быть, нелегко пришлось с того дня, как они расстались в курительной. Их переписка прекратилась несколько месяцев тому назад. Морис отправил последнее письмо после Бирмингема. В нем он сообщил, что не станет себя убивать. Клайв и так ни минуты не сомневался в этом, и все же он был рад, что мелодрама завершилась. Во время телефонного разговора он услышал на другом конце линии человека, которого можно уважать — парня, не склонного поминать старое и считать прежнюю страсть чем-то большим, нежели простое знакомство. Это не было наигранной простотой; бедный Морис говорил застенчиво, даже слегка суховато — именно такое состояние Клайв полагал естественным и надеялся, что в его силах улучшить самочувствие друга.
Он горел желанием сделать то, что в его силах. И хотя качество прошлого от него ускользало, он помнил его количественную сторону и был признателен, что Морис однажды вырвал его из плена эстетизма навстречу солнцу и ветру любви. Если бы не Морис, он никогда не стал бы достоин Анны. Его друг помог ему прожить три постылых года, и он будет неблагодарной свиньей, если теперь не поможет другу. Клайв не любил делать что-либо из чувства благодарности. Скорее он стал бы помогать из чистого дружелюбия. Но ему придется использовать единственное средство, каким он располагает, и раз все прошло хорошо, раз Морис сохранил выдержку, раз он не бросил трубку, раз был почтителен с Анной, раз не огорчился, не выглядел ни слишком серьезным, ни слишком грубым — значит, они могут опять стать друзьями, впрочем, другого сорта и в другом стиле. Морис обладал замечательными качествами — он это знал, и, может, возвращается то время, когда он тоже это почувствует.
Вышеуказанные мысли занимали Клайва изредка и слабо. Центром его жизни была Анна. Поладят ли они с матерью? Понравится ли ей Пендж — Анне, которая выросла в Суссексе, у моря? Не станет ли она сожалеть об отсутствии религиозного уклада? И присутствии политики? Одурманенный любовью, он отдавал ей и тело, и душу, он выплескивал к ее ногам все, чему научила его прежняя страсть, и лишь с трудом мог вспомнить, кому была посвящена та страсть.
В пылкости первых дней помолвки, когда она казалась ему целым миром (включая Акрополь), он подумывал о том, чтобы признаться ей насчет Мориса. Ведь призналась же она ему в одном мелком грешке. Однако лояльность по отношению к другу удержала Клайва, и после он был даже рад, поскольку Анна, хоть и оказалась бессмертной, отнюдь не была Афиной Палладой, и существовало много тем, которых они не могли касаться. И главной из них был собственно их союз. Когда после свадьбы он вошел к ней в комнату, она не поняла, чего он хочет. Несмотря на тщательное воспитание, никто не поведал ей о сексе. Клайв сделал это как можно тактичнее, и все равно он напугал ее страшно и почувствовал, что она его возненавидела. Однако нет. В последующие ночи она встречала его с распростертыми объятиями. Но всегда это происходило в полном молчании. Их соитие совершалось в мире, не имевшем никакого отношения к повседневности, и эта секретность потянула за собой многое другое в их жизни. Много о чем ни в коем случае нельзя было упоминать. Он никогда не видел ее обнаженной, равно как и она его. Они игнорировали детородные и пищеварительные функции. Посему не было и речи о том, чтобы возвратиться к тому эпизоду поры незрелости.
Это было неприкосновенно. Это не стояло между Анной и Клайвом. Она стояла между ними, и, поразмыслив как следует, Клайв остался доволен, ибо эпизод тот был если не постыдным, то сентиментальным и подлежал забвению.
Секретность его вполне устраивала. По крайней мере, он принял ее без сожалений. Он никогда не горел желанием называть вещи своими именами и, воздавая должное телесному, все же полагал, что сексуальные действия — нечто прозаическое, что лучше всего совершать под покровом ночи. Между мужчинами это непростительно, между мужчиной и женщиной это имеет право на существование, поскольку природа и общество не против, но никоим образом нельзя ни обсуждать это, ни кичиться им. Его идеал супружества был умеренным и изящным, подобно всем его идеалам, и он нашел достойную подругу в лице Анны, которая сама обладала утонченностью и восхищалась ею в других. Они нежно любили друг друга. Они подчинялись прекрасным условностям — а тем временем где-то за чертой блуждал Морис с неприличными словами на губах и неприличными желаниями в сердце, и когда он разнимал ладони, в них был один только воздух.
XXXIV
В августе Морис взял недельный отпуск и, следуя приглашению, прибыл в Пендж за три дня до начала крикетного матча «усадьба против деревни». Он приехал в странном и горестном настроении. Размышляя о гипнотизере, которого рекомендовал Рисли, он все больше склонялся к тому, чтобы с ним проконсультироваться. Это так беспокоило. К примеру, ехал он через парк и, увидев, что молодой егерь веселится с двумя служанками, почувствовал укол зависти. Девицы были до ужаса безобразны, паренек же — нет, и от этого почему-то стало только хуже, и Морис уставился на трио сурово и осуждающе. Девицы, хохоча, побежали прочь, а егерь отплатил Морису быстрым взглядом, но затем решил, что безопаснее будет притронуться к козырьку. Ну вот, он испортил им эту маленькую забаву. Но они вновь сойдутся, когда он проедет мимо, и ведь на всем свете девушки встречаются с парнями, чтобы целоваться и целовать; не лучше ли самому изменить натуру и стать в общий строй? Он решит это после визита — ибо вопреки всему он до сих пор надеялся на что-то от Клайва.
— Клайва нет дома, — сказала молодая хозяйка. — Он передает вам привет, и все такое, а сам вернется к обеду. Арчи Лондон о вас позаботится, хотя я не думаю, что вы нуждаетесь в заботе.
Морис улыбнулся и согласился выпить чаю. Гостиная имела прежний вид. Посетители деловито расположились группами, и хотя мать Клайва более не председательствовала, она по-прежнему жила здесь, — видимо, благодаря оскудению вдовьих домов. Впечатление упадка усилилось. Въезжая в усадьбу, Морис сквозь завесу дождя заметил, как покосились столбы ворот, зачахли деревья, а в доме яркие свадебные подарки выглядели точно заплаты на изношенной одежде. Мисс Вудз не принесла с собой денег в Пендж. Она была воспитанна и очаровательна, но принадлежала к тому же классу, что и Даремы, а с каждым годом Англия была склонна все меньше платить таким, как они, высокую цену.
— Клайв ведет предвыборную компанию, — продолжала она. — Осенью довыборы. Он, наконец, убедил их убедить его выставить свою кандидатуру. — У нее была аристократическая привычка критиковать заранее. — Но если серьезно, то для бедноты было бы замечательно, если бы его избрали. Он их самый верный друг, да только они об этом не знают.
Морис кивнул. Он чувствовал расположение обсуждать социальные проблемы.
— Им нужно немного муштры, — сказал он.
— Да, им требуется лидер, — послышался мягкий, незаурядный голос, — и пока они его не обретут, они будут страдать.
Анна представила нового пастора, мистера Борениуса. Он, словно часть ее приданого, переехал в Пендж вместе с ней. Клайву было все равно, кого назначить приходским священником, лишь бы тот оказался джентльменом и был готов полностью посвятить себя деревенским жителям. Мистер Борениус удовлетворял обоим условиям, а поскольку он служил Высокой церкви, то это могло восстановить равновесие, ибо предыдущий пастор был представителем Низкой.
— О, мистер Борениус, как интересно! — крикнула через всю комнату пожилая леди. — Однако, полагаю, вы хотели сказать, что все мы хотим лидера. Вполне с вами согласна. — Она стреляла глазами туда и сюда. — Повторяю, каждый из нас хочет лидера.
Мистер Борениус следил за направлением ее взгляда. Быть может, он искал что-то, но не нашел, поскольку вскоре удалился.
— Дома ему совершенно нечем заняться, — задумчиво проговорила Анна, — но он всегда так. Зайдет, пожурит Клайва за то, что тот плохой хозяин, и ни за что не останется обедать. Понимаете, он слишком чувствителен, он печется о бедных.
— Мне тоже приходилось иметь дело с бедными, — сказал Морис, взяв кусок торта, — но я не могу о них печься. Каждый должен им пособлять хотя бы ради страны, вот и все. Они чувствуют совсем не так, как мы. И страдают они не так, как страдали бы мы на их месте.
Анна взглянула на него с неодобрением, однако поняла, что доверила свои сто фунтов надежному маклеру.
— Мальчики, подносящие мячи на гольфе, и воспитанники интерната в районе трущоб — это все, что я знаю. И тем не менее, кое-чему я научился. Бедные не нуждаются в жалости. Меня они любили по-настоящему, когда я надевал перчатки и начинал их мутузить.
— О, вы учили их боксу?
— Да, и еще играть в футбол… Из них никудышные спортсмены.
— Надо думать. Мистер Борениус говорит, что они нуждаются в любви, — сказала Анна после паузы.
— Не сомневаюсь, да только они ее не получат.
— Мистер Холл!
Морис вытер усы и улыбнулся.
— Вы страшный человек.
— Не думаю. Впрочем, пожалуй, да.
— Вам доставляет удовольствие быть страшным, ведь так?
— Ко всему привыкаешь, — сказал он, вдруг обернувшись на хлопнувшую сзади входную дверь.
— Батюшки, а я еще распекала Клайва за то, что он циник. Да вы его переплюнули!
— Я привык быть, как вы изволили выразиться, страшным человеком — так же, как бедные привыкают к своим трущобам. Это только вопрос времени. — Он говорил достаточно свободно; его обуяла язвительная дерзость с самого начала, как он сюда прибыл. Клайв даже не удосужился его встретить. Ну что ж, отлично! — Сперва побрюзжишь немного, а после привыкаешь к своей дыре. Поначалу все тявкают, точно выводок щенят. Гав, гав! — Неожиданная имитация вызвала у Анны смех. — Но в конце концов начинаешь понимать, что никому до тебя нет дела, и прекращаешь тявкать. Это факт.
— Типично мужская точка зрения, — сказала она, кивая головой. — Ни за что не позволю Клайву так думать. Я верю в сострадание… в то, что один возьмет на себя ношу другого. Наверно, я старомодна. А вы сторонник Ницше?
— Спросите о чем-нибудь попроще!
Анне нравился этот Холл, который, как предупредил ее Клайв, должен был показаться букой. Так оно, в известной степени, и случилось, но, очевидно, он имел индивидуальность. Анна поняла, почему ее супруг нашел в нем хорошего попутчика в поездке по Италии.
— И все-таки, почему вы не любите бедных? — внезапно спросила она.
— Не то чтобы не люблю. Просто я о них не думаю, кроме как по обязанности. Трущобы, синдикализм, все прочее — это угроза для общества, и каждый должен сделать хоть самую малость против этого. Но не из любви. Ваш мистер Борениус не учитывает реальных фактов.
Она сохраняла молчание, потом спросила, сколько ему лет.
— Завтра исполнится двадцать четыре.
— Что ж, вы весьма суровы для вашего возраста.
— Только что вы утверждали, будто я страшный человек. Вы очень легко даете послабление, миссис Дарем!
— Как бы то ни было, вы вполне сложившаяся натура, и это гораздо хуже.
Анна заметила, что Морис нахмурился, и, испугавшись, что была слишком назойлива, перевела разговор на Клайва. По ее словам, она ждала, что к этому часу Клайв уже вернется, и его опоздание было тем более огорчительно, что назавтра ему предстояло уехать на целый день. Доверенное лицо, хорошо знающее местных избирателей, повезет его по всему округу. Мистер Холл должен простить Клайва и непременно должен помочь им в крикетном матче.
— Это зависит от некоторых обстоятельств… Может быть, мне придется…
Она взглянула на него с внезапным любопытством, потом сказала:
— Хотите посмотреть вашу комнату? Арчи, проводи мистера Холла в коричневую комнату.
— Благодарю… Почта сейчас открыта?
— Сейчас нет, но вы можете телеграфировать. Что остаетесь… Или я вмешиваюсь не в свое дело?
— Быть может, я действительно дам телеграмму, я еще не решил. Большущее спасибо.
И он пошел за мистером Лондоном в коричневую комнату, думая: «Клайв мог бы… ради нашего прошлого он мог бы меня встретить. Ему ли не знать, как мне сейчас паршиво?» Он уже не любил Клайва, но тот все еще был способен причинять ему страдания. Дождь лился со свинцовых небес на парк, лес стоял безмолвный. С наступлением сумерек Морис вступил в новый круг мучений.
Он не выходил из комнаты до самого обеда, сражаясь с призраками, которых любил. Если новый доктор сумеет изменить его существо, разве не обязан он непременно пойти, хоть при этом тело и душа его подвергнутся насилию? В этом мире надо или жениться, или сгинуть. Он еще не вполне освободился от Клайва — и не освободится, пока в его жизни не произойдет что-то более значительное.
— Мистер Дарем вернулся? — поинтересовался он, когда горничная принесла горячую воду.
— Да, сэр.
— Только что?
— Нет. Примерно полчаса назад, сэр.
Она задернула шторы и удалила вид, но не звук, дождя. Тем временем Морис нацарапал телеграмму.
— «Вигмор Плейс, дом 6, мистеру Ласкеру Джонсу, — прочитал он вслух. — Прошу записать меня на четверг. Холл. Обратный адрес: Уилтшир, Пендж, Дарему для Холла». Будьте добры, отправьте.
— Да, сэр.
— Большое спасибо, — сказал он учтиво, и сразу же, как она ушла, скорчил гримасу. Теперь между его частной и общественной жизнью лежала пропасть. В гостиной он поздоровался с Клайвом без тени волнения. Они тепло пожали друг другу руку. Клайв сказал:
— Ты отлично выглядишь. Вы знаете, какого гостя имеете честь принимать? — спросил он служанку и тут же представил его.
Клайв превратился в настоящего помещика, сквайра. Все его прошлые обиды на общество прошли после женитьбы. Учитывая их общие политические взгляды, им было о чем поговорить.
Клайв, со своей стороны, был очень рад гостю. Анна сказала, что Морис «груб, но очень мил» — вполне удовлетворительная характеристика. В нем была некоторая вульгарность, но сейчас это не имело значения: ту ужасную сцену с Адой можно позабыть. К тому же, Морис нашел общий язык с Арчи Лондоном — это хорошо, потому что Арчи, относясь к тому типу людей, которым постоянно необходимо с кем-то общаться, уже успел надоесть Анне. Клайв предполагал на время визита предоставить Мориса и Арчи друг другу.
В гостиной они опять говорили о политике, убежденные в том, что радикалы заврались, а социалисты сошли с ума. Дождь лил с монотонностью, которую ничто не могло нарушить. В ходе беседы его шорох приникал в комнату, а к концу вечера застучало «кап, кап» по крышке рояля.
— Опять семейное привидение, — с улыбкой промолвила миссис Дарем.
— Ах, эта милая дырочка в крыше, — воскликнула Анна.
— Клайв, нельзя ли оставить ее насовсем?
— Придется, — буркнул тот и позвонил в колокольчик.
— Надо, впрочем, перетащить фортепиано. Так оно долго не протянет.
— А если кастрюлю? — предложил мистер Лондон. — Клайв, а если кастрюлю? Однажды в нашем клубе тоже протекала крыша. Я позвонил слуге, и тот принес кастрюлю.
— Я позвонил, и слуга не принес ничего, — сказал Клайв и позвонил опять. — Да, Арчи, кастрюлю мы подставим, но рояль тоже надо подвинуть. Анна, твоя любимая дырочка ночью может увеличиться. Над этой частью комнаты тонкая односкатная кровля, и больше ничего.
— Бедный Пендж! — промолвила его мать. Все поднялись на ноги и стали смотреть на протечку. Анна начала протирать нутро рояля промокательной бумагой. Вечер угасал, и они обрадовались дождю, который послал им этот знак своего существования.
— Принесите таз, понятно? — приказал Клайв, когда звон колокольчика был наконец услышан. — И тряпку, и пусть кто-нибудь из мужчин поможет передвинуть рояль и перетащить ковер в нишу. Опять протекает крыша.
— Нам пришлось звонить дважды, звонить дважды, — заметила его матушка. — Le delai s'explicjue, — добавила она, когда горничная вернулась с двумя мужчинами: егерем и камердинером. — C'est toujours comme çа quand… У нас тоже, знаете ли, под лестницей есть свои маленькие идиллии.
— Господа, чем хотите заняться завтра? — спросил Клайв своих гостей. — Я должен проводить предвыборную агитацию. Вас с собой не возьму. Такая скука — нет слов. Может, хотите побродить с ружьишком, а?
— Отлично, — хором сказали Морис и Арчи.
— Скаддер, ты слышишь?
— Le bonhomme est distrait, — съязвила матушка Клайва.
Рояль зацепился за складку ковра, и слуги, не желая громко говорить в присутствии господ, недопонимали друг друга и шепотом спрашивали: «Что? Что?»
— Скаддер, джентльмены хотят завтра поохотиться… Понятия не имею, на кого, но ты должен быть готов в десять часов. А теперь отправимся на боковую?
— Как вам известно, мистер Холл, здесь заведено рано ложиться спать, — сказала Анна. Затем она пожелала слугам спокойной ночи и поднялась по лестнице. Морис задержался, чтобы выбрать книгу. Быть может, «История рационализма» Лекки поможет скоротать время? Дождь капал в таз, слуги что-то бормотали над ковром в нише. Коленопреклоненные, они, казалось, справляют погребальную церемонию.
— Проклятье, да есть здесь хоть что-нибудь подходящее?
— Это он не с нами говорит, — объяснил камердинер егерю.
Лекки есть Лекки, да его разум оказался не под стать, и через несколько минут он швырнул книгу на кровать и задумался над телеграммой. В унынии Пенджа цель его стала яснее. Жизнь оказалась тупиком с кучей навоза в конце, и он должен повернуть назад и все начать сначала. Каждого можно переделать до основания, так полагал Рисли, при условии, что тот не цепляется за прошлое. Прощайте, сердечность и красота. Они завершились кучей навоза, и должны сгинуть. Отдернув шторы, Морис долго смотрел на дождь и вздыхал, и бил себя по лицу, и кусал себе губы.
XXXV
Следующий день оказался еще более унылым. В его пользу говорило лишь то, что он имел нереальность кошмара. Арчи Лондон непрестанно болтал, дождь накрапывал, они во имя священного дела охоты гонялись по всему Пенджу за кроликами. Иногда им удавалось подстрелить их, иногда они их упускали, иногда пробовали охотиться с хорьками и тенетами. Поголовье кроликов требовало сокращения — возможно, именно поэтому им была предложена такая забава: у Клайва имелась практическая жилка. К ленчу они вернулись. Морис затрепетал: был получен ответ от мистера Ласкера Джонса с согласием принять его завтра. Однако трепет быстро прошел. Арчи предложил опять пойти побегать за зверьками, а Морис был слишком подавлен, чтобы отказаться. Дождь стал слабее, но, с другой стороны, туман усилился, грязь загустела, и ко времени чаепития они потеряли хорька. Егерь свалил вину на них, Арчи придерживался иного мнения. В курительной он втолковывал Морису суть вопроса при помощи чертежей. Обед подали в восемь — так было заведено у политиков — и после обеда с потолка в гостиной начало капать в тазы и кастрюли. Затем — коричневая комната, та же погода, то же отчаяние, и даже сидящий на кровати и доверительно беседующий Клайв не мог ничего изменить. Такая беседа могла бы взволновать Мориса, случись она немного раньше, но он так настрадался от негостеприимности, так одиноко и так по-идиотски провел день, что более не мог отзываться на прошлое. Всеми мыслями он был с мистером Ласкером Джонсом. Ему хотелось побыть одному, чтобы составить письменное изложение своего случая.
Клайв чувствовал, что визит не задался, но, как заметил он, «политики не могут ждать, а ты угодил в самое пекло». Он казнил себя за то, что забыл о сегодняшнем дне рождения Мориса, и настаивал, чтобы гость не уезжал, пока не кончится матч. Морис сказал, что он страшно извиняется, но это невозможно, поскольку у него возникло неожиданное и безотлагательное дело в городе.
— Может приедешь после того, как все уладится? Мы скверные хозяева, но принимать тебя — это такая радость. Считай наш дом чем-то вроде гостиницы: ты будешь ездить по своим делам, а мы — по своим.
— Собственно говоря, я хочу жениться, — вымолвил Морис.
Эти слова вырвались у него так, словно они существовали независимо от него.
— Безумно рад, — сказал Клайв, потупив взор. — Я безумно, безумно рад, Морис. Это самое важное в жизни, возможно, единственное…
— Знаю.
Морис не понимал, зачем он это сказал. Фраза вылетела в дождь; он никогда не забывал про дождь и протекающие крыши Пенджа.
— Ну, не буду докучать тебе разговорами, однако должен сказать, что Анна об этом догадалась. Женщины — необыкновенные создания. Она с самого начала заявила, что ты готовишь нам сюрприз. Я посмеялся, но теперь придется ей уступить. — Он поднял глаза. — О, Морис, как я рад! Очень хорошо, что ты мне сказал… Это то, чего я тебе желал от всей души.
— Знаю, что желал.
Наступило молчание. К Клайву вернулись прежние манеры. Он опять стал великодушен и мил.
— Как чудесно, ведь правда? М-м-м… Я так рад! Хотелось бы произнести какие-то особенные слова, да ничего не приходит на ум. Ты не возражаешь, если я сообщу Анне?
— Ничуть. Всем сообщи, — выкрикнул Морис со свирепостью, которая осталась незамеченной. — Чем больше узнают, тем лучше. — Он искал давления извне. — Если эта девушка не захочет, есть много других.
Клайв слегка улыбнулся этой реплике, но был слишком доволен, чтобы почувствовать обиду. Он был доволен отчасти за Мориса, но еще и потому, что это сглаживало его собственное положение. Он ненавидел экстравагантность, Кембридж, голубую комнату, и те поляны в парке, которые стали — нет, не запятнанными, в них не было ничего позорного — но какими-то нелепыми. Совсем недавно он случайно обнаружил стихотворение, написанное во время первого визита Мориса в Пендж, — стихотворение, которое могло появиться только из Зазеркалья: сколь оно было пустым, сколь извращенным. Тени прежних эллинских кораблей. Неужто он называл такими словами того крепкотелого студента? И сознавать, что Морис в равной степени вырос из подобной сентиментальности, было очистительно, и из Клайва тоже, словно живые, рвались слова:
— Морис, милый мой, я думал о тебе чаще, чем ты можешь себе представить. Как я сказал прошлой осенью, я люблю тебя в подлинном значении этого слова, и всегда буду тебя любить. Мы были юные идиоты, правда же? — но ведь можно извлечь пользу даже из идиотизма. Это становление. Нет, более того, близость. Ты и я знаем и доверяем друг другу просто потому, что однажды мы были идиотами. Моя женитьба ничего не изменила. О, это здорово, я правда думаю, что…
— Значит, ты даешь мне благословение?
— А ты как считаешь?
— Спасибо.
Взгляд Клайва стал нежен. Он хотел выразить им нечто более теплое, чем какое-то становление. Смеет ли он воспользоваться жестом из прошлого?
— Думай обо мне весь завтрашний день, — попросил Морис, — и Анна — она пусть тоже думает обо мне.
Столь любезное упоминание подвигло Клайва на поцелуй. Он осторожно прикоснулся губами к большой смуглой руке приятеля.
Мориса передернуло.
— Ты не против?
— Да нет же.
— Морис, дорогой, я только хотел показать, что прошлое не забыто. Согласен — не будем больше его поминать, но я хотел показать это — хотя бы раз.
— Все правильно.
— Ты благодарен за то, что все так хорошо кончилось?
— Хорошо — это как?
— Ну, по сравнению с неразберихой последнего года.
— Брось.
— Теперь ты, и я уйду.
Морис приложил губы к крахмальной манжете. Выполнив функцию, он отпрянул, оставив Клайва в более благодушном настроении, чем обычно. Тот еще раз попросил его возвратиться в Пендж, как только позволят обстоятельства. Клайв засиделся допоздна, за окном журчала вода. Когда он наконец ушел, Морис раздвинул шторы, упал на колени, положил подбородок на подоконник и подставил волосы брызгам.
— Приди! — крикнул он вдруг, и сам себе удивился. Кого он звал? Он ничего не имел в виду, просто вырвалось слово. Он поспешно отгородил себя от воздуха и тьмы и вновь заключил свое тело в коричневую комнату. Затем он старательно описал свой случай. Это заняло несколько времени, и, будучи далеко не впечатлительной натурой, он лег в постель в сильном возбуждении. Ему показалось, будто кто-то стоял за его спиной и смотрел через его плечо, когда он писал. Он был не один. С другой стороны, ему казалось, будто и писал не он. С момента приезда в Пендж он стал не Морис, но скопище голосов, и сейчас он почти слышал, как голоса спорят внутри него. Но ни один из них не принадлежал Клайву: вот как далеко он ушел.
XXXVI
Арчи Лондон тоже возвращался в город, и на следующее утро очень рано они уже стояли в передней, ожидая одноконную карету, тогда как человек, водивший их охотиться на кроликов, ждал на улице чаевых.
— Скажите ему, чтобы он остудил башку, — сердито проговорил Морис. — Я предложил ему пятишиллинговый, но он не взял. Экая наглость!
Мистер Лондон был возмущен. Куда катится прислуга? Неужто им теперь только золото подавай? Если так, то ведь можно получить от ворот поворот, и дело с концами. Он начал рассказ о приходящей сиделке своей жены. Пиппа относилась к этой женщине лучше, чем к ровне, но что можно ждать от невоспитанных плебеев? Воспитание наполовину — это даже хуже, чем ничего.
— Верно, верно, — соглашался Морис, зевая.
И все-таки мистера Лондона интересовало, не остались ли господа обязанными.
— Спросите, если хотите.
И тот протянул руку в дождь.
— Холл, он взял хоть бы что, знаете ли!
— Неужели? Вот дьявол, — сказал Морис — Почему же не взял у меня? Видимо, вы дали больше.
Мистер Лондон со стыдом признался, что это действительно так. Он увеличил чаевые, опасаясь отповеди. Парень, очевидно, несносный тип, и все же Арчи не считал хорошим тоном, что Холл завел об этом речь. Когда слуги хамят, их надо попросту не замечать.
Однако Морис был сердит, он чувствовал усталость, с беспокойством думал о предстоящей встрече в городе, поэтому он воспринял данный эпизод как часть общей неприветливости Пенджа. Жаждая отмщения, он подлетел к дверям и выкрикнул обычным, но слегка взволнованным голосом:
— Эй! Выходит, пяти шиллингов тебе недостаточно? Ты берешь только золотые?
Его оборвала Анна, которая вышла их проводить.
— Удачи! — приторно пожелала она Морису, затем помолчала, словно приглашая на откровенность. Оной не последовало, и Анна добавила: — Я так рада, что вы оказались совсем не страшным.
— Правда?
— Мужчинам нравится казаться жестокими. Клайв точно такой же. Разве я не права, Клайв? Мистер Холл, мужчины — очень забавные создания. — Она притронулась к ожерелью и улыбнулась. — Очень забавные. Еще раз удачи вам!
Теперь она восхищалась Морисом. Ей казалось, что он ведет себя в этой ситуации необычайно по-мужски.
— Вот видишь, — объясняла она Клайву, когда они стояли на крыльце, глядя на последние приготовления к отъезду, — влюбленная женщина никогда не ошибается. Как бы я хотела знать имя его избранницы.
Путаясь в ногах у домашних слуг, тот самый егерь поднес чемодан Мориса к экипажу. Паренек заметно стеснялся.
— Поставьте сюда, — холодно приказал Морис.
Под прощальные взмахи Анны, Клайва и миссис Дарем они тронулись в путь, и Арчи Лондон немедленно возобновил рассказ о приходящей сиделке Пиппы.
— Вы не против немного проветрить? — спросила у него его жертва. Получив согласие, Морис открыл окно и посмотрел на плачущий парк. Ну что это за глупость — все дождь и дождь! Почему ему так хочется падать? Вот оно — безразличие мироздания к человеку! Выехав на лесную дорогу, карета потащилась ни шатко ни валко. Казалось невероятным, что они когда-нибудь доберутся до станции, что когда-нибудь закончатся страдания Пиппы.
Недалеко от сторожки был отвратительный подъёмчик, и дорога, всегда содержавшаяся абы как, с обеих сторон заросла шиповником, царапавшим краску. Мимо них проплывали бутон за бутоном, замедленные в развитии неласковым годом: некоторые были больны, иным так и не суждено было раскрыться; кое-где красота все же торжествовала, но безысходно, лишь мерцая в царстве мрака. Морис смотрел то на один бутон, то на другой, и хотя он не любил цветы, изъяны раздражали его. Ни в чем не было совершенства. На одной ветке все цветки были неправильной формы, на другой — кишели гусеницами или пузырились галлами. Безучастность природы! И неумелость! Морис высунулся из окна посмотреть, удался ли ей хоть один цветок, и сразу же угодил взглядом в карие глаза небезызвестного молодого человека.
— Господи, зачем здесь опять этот егерь?!
— Не может быть, он не мог здесь очутиться. Он остался стоять у дома.
— Отчего же, если бегом.
— А зачем ему бежать?
— И то верно, зачем? — повторил Морис, потом приподнял занавеску на заднем окне кареты и стал вглядываться в кусты шиповника, которые уже скрыла мгла.
— Ну что, он?
— Не видно.
Спутник Мориса тотчас продолжил свое повествование и говорил почти без перерыва, пока они не прибыли на вокзал Ватерлоо.
В такси Морис еще раз прочел свои записи, и их искренность встревожила его. Он, который не мог довериться Джаввиту, вверяет себя в руки шарлатана. Несмотря на уверения Рисли, он ставил гипноз на одну доску со спиритизмом и вымогательством, и часто ворчал на него из-за развернутой «Дейли Телеграф»; не лучше ли отступиться?
Но дом врача выглядел весьма прилично. Когда открылась дверь, на лестнице играли маленькие Ласкеры Джонсы — чудесные ребятишки, которые по ошибке приняли его за «дядю Питера» и вцепились ему в ладонь. А когда его проводили в приемную с номерами «Панча», ощущение естественности усилилось. Он спокойно шел навстречу судьбе. Ему хотелось женщину, которая обезопасила бы его социально, уменьшила бы его похоть и выносила бы его детей. Он никогда не думал о такой женщине как об источнике радости — на худой конец для этого был Дикки — ибо за время долгой борьбы он забыл, что такое Любовь, и искал у мистера Ласкера Джонса не счастья, но покоя.
Сей джентльмен успокоил его хотя бы тем, что походил на представление Мориса об передовом ученом. С бесстрастным, болезненно-желтым лицом, он сидел перед бюро в большой комнате с голыми стенами.
— Мистер Холл? — спросил он и протянул Морису бледную руку. Говорил он с заметным американским акцентом. — Что ж, мистер Холл, какие у нас проблемы?
Морис тоже стал беспристрастным, словно они встретились затем, чтобы обсудить третье лицо.
— Здесь все изложено, — сказал он и достал свои записи. — Я консультировался с одним доктором, но он ничего не мог сделать. Не знаю, сумеете ли вы?
Записка была прочитана.
— Надеюсь, я не ошибся, что пришел именно к вам?
— Разумеется, нет, мистер Холл. Семьдесят пять процентов моих пациентов — как раз люди вашего типа. Запись недавняя?
— Я составил ее этой ночью.
— Она точна?
— Имена и места, естественно, слегка изменены.
Показалось, что мистер Ласкер Джонс не находит это естественным. Он задал несколько вопросов о «мистере Камберленде» (псевдоним, придуманный Морисом для Клайва) и пожелал знать, совокуплялись ли они хоть однажды. В его устах это слово прозвучало совершенно необидно. Он не хвалил, не винил и не жалел; он не обратил внимания на внезапный выпад Мориса против общества. И хотя Морис ждал сочувствия — за весь год он не слышал ни одного слова сострадания — тем не менее он был рад, что ничего подобного не дождался, поскольку это могло отвлечь его от цели. Он спросил:
— Как называется моя болезнь? Имеет ли она название?
— Врожденная гомосексуальность.
— Врожденная насколько? То есть, можно ли что-то сделать?
— О, конечно, если вы согласны.
— Между прочим, я имею старомодное предубеждение против гипноза.
— Боюсь, у вас есть шанс сохранить это предубеждение и после лечения, мистер Холл. Исцеления не обещаю. Помните, я говорил вам о своих пациентах — о семидесяти пяти процентах — но только в пятидесяти процентах случаев я добился успеха.
Такое признание усилило доверие Мориса. Ни один шарлатан не сказал бы такого.
— Мы тоже можем попытаться, — промолвил Морис с улыбкой. — Что я должен делать?
— Ничего, оставайтесь там, где сидите. Я проведу опыт, чтобы понять, насколько глубоко укоренилась в вас эта склонность. А для регулярного лечения вы придете (если пожелаете!) позже. Мистер Холл! Сейчас я попробую погрузить вас в транс, и если получится, то я дам вам установки, которые (как мы надеемся) сохранятся и станут частью вашего нормального состояния, когда вы проснетесь. Вы не должны мне сопротивляться.
— Отлично, начинайте.
Затем мистер Ласкер Джонс вышел из-за стола и безучастно сел на подлокотник кресла Мориса. Морису показалось даже, что тот собирается вырвать у него зуб. В течение некоторого времени ничего не происходило, но вот глаза Мориса уловили световое пятно на каминных щипцах, тогда как остальная часть комнаты окунулась в полумрак. Он мог видеть все, на чем останавливал взгляд, но еще кое-что помимо этого, и мог слышать голос доктора и свой собственный голос. Очевидно, он погружался в транс, и это достижение вызвало у него прилив гордости.
— Мне кажется, вы не вполне отключились.
— Не вполне.
Доктор сделал еще несколько пассов.
— А как теперь?
— Ближе.
— Вполне?
Морис утвердительно кивнул, хотя не был уверен.
— Теперь, когда вы отключились, что вы можете сказать о моем кабинете?
— Хороший кабинет.
— Не слишком темно?
— Довольно-таки.
— Но вам все же видно картину, не так ли?
Тут Морис увидел картину на противоположной стене, хотя знал, что никакой картины там нет.
— Взгляните на нее, мистер Холл. Подойдите ближе. Да не споткнитесь о дырку в ковре.
— Она широкая?
— Вы можете перепрыгнуть.
Морис немедленно обнаружил дыру и перепрыгнул через нее, хоть и не был убежден в необходимости этого.
— Замечательно… А теперь скажите, что, на ваш взгляд, изображено на этой картине? Кто?
— Кто изображен на этой картине?..
— Эдна Мэй, — подсказал доктор.
— Мистер Эдна Мэй.
— Нет, мистер Холл, не мистер, а мисс Эдна Мэй.
— Нет, это мистер Эдна Мэй.
— Не правда ли, она прелестна?
— Я хочу домой к маме.
Оба засмеялись этой реплике, причем первым засмеялся доктор.
— Мисс Эдна Мэй не только прелестна, она привлекательна.
— Меня она не привлекает, — с раздражением возразил Морис.
— О, мистер Холл, какая негалантная реплика. Посмотрите, какие у нее очаровательные волосы.
— Мне больше нравятся короткие.
— Почему?
— Потому что их можно ерошить…
И он заплакал. Очнулся он сидящим в кресле. Слезы сбегали по его щекам, но чувствовал он себя как обычно и сразу же начал говорить:
— Знаете, когда вы меня разбудили, я видел сон. Сейчас расскажу. Мне кажется, я видел лицо и слышал, как кто-то говорит: «Это твой друг». Это нормально? Я часто чувствую это… не могу объяснить, что… Словно ко мне приближается что-то сквозь забытье, но так и не достигает, такой вот сон.
— А сейчас подошло ближе?
— Очень близко. Это дурной знак?
— Нет, о нет — вы вполне внушаемы, вполне… Я заставил вас увидеть картину на стене.
Морис кивнул; он уже все забыл. Потом наступила пауза, во время которой он извлек две гинеи и попросил о повторном визите. Они договорились, что на следующей неделе он позвонит, а до этого мистер Ласкер Джонс рекомендовал ему побыть в деревне, в тиши.
Морис не сомневался ни в том, что Клайв и Анна с радостью его примут, ни в том, что их влияние будет благотворным. Пендж был все равно что рвотное. Он помогал ему избавиться от прежней отравленной жизни, раньше казавшейся такой сладкой, он исцелял его от нежности и человечности. Да, надо возвращаться, сказал он себе. Он отправит телеграмму своим друзьям и успеет на дневной экспресс.
— Мистер Холл, занимайтесь спортом, только умеренно. Немного тенниса, или побродите с ружьем.
Морис, поколебавшись, сказал:
— А может, я подумаю хорошенько, да и не поеду туда.
— Отчего же?
— Довольно глупо дважды в день совершать такой долгий путь.
— Значит, вы предпочитаете жить у себя дома?
— Да… То есть, нет, нет, я еду в Пендж.
XXXVII
По возвращении он с удовлетворением обнаружил, что молодые собираются отбыть на целые сутки в свою предвыборную компанию. Теперь Клайв занимал его гораздо меньше, чем он Клайва. Тот поцелуй лишил последних иллюзий. Это был пошлый, ханжеский поцелуй, и увы! — столь типический. Чем меньше у вас есть, тем большим это предполагает быть — вот в чем заключалось учение Клайва. Но не только половина превышала целое — в Кембридже Морис с этим мог бы согласиться — теперь Клайв предложил четверть и пытался убедить его, что она больше половины. Неужто приятель думает, что он сделан из картона?
Клайв объяснил, что он не поехал бы, если бы Морис дал хотя бы надежду на возвращение, и что к завтрашнему матчу он непременно вернется. Анна шепотом спросила:
«Ну как, удачно съездили?», Морис ответил: «Более или менее», после чего она взяла его под свое крыло и предложила пригласить его девушку в Пендж. «Мистер Холл, правда она очень мила? Уверена, что у нее красивые карие глаза». Но Клайв уже звал ее, и Морис остался коротать вечер с миссис Дарем и мистером Борениусом.
Странная непоседливость овладела им. Это напоминало один из первых вечеров в Кембридже, когда он пришел в комнату Рисли. За время вылазки в город дождь перестал. Ему захотелось совершить вечернюю прогулку, посмотреть на заход солнца и послушать капель с деревьев. Призрачные, но совершенные цветы вечерней примулы раскрывались в кустах вдоль аллеи. Они волновали его своим ароматом. Клайв в прежние времена показал ему эти цветы, но забыл сказать, что они пахнут. Ему нравилось быть вне стен усадьбы, среди малиновок и летучих мышей, красться то тут, то там с непокрытой головой, пока гонг не призовет его переодеться к очередной трапезе и не задернутся шторы коричневой комнаты. Нет, он был уже не тот; переустройство его бытия началось столь же несомненно, как в Бирмингеме, когда смерть отвернулась от него — и все благодаря мистеру Ласкеру Джонсу! Произошла более глубокая, нежели сознательное усилие, перемена, которая могла благополучно подтолкнуть его в объятия мисс Тонкс.
Во время прогулки ему повстречался слуга, которого он отчитал этим утром. Паренек притронулся к козырьку и поинтересовался, будет ли господин завтра охотиться? Очевидно, не будет, поскольку завтра крикетный матч, но вопрос был задан, чтобы подготовить почву для извинений. «Честное слово, сэр, мне очень жаль, что я дал вам и мистеру Лондону повод для недовольства», — такова была форма этих извинений. Морис, уже не держа зла, сказал: «Все хорошо, Скаддер». Скаддер тоже был частью приданого Анны — частью большой жизни, что пришла в Пендж вместе с политикой и Анной; он был умнее, чем старый мистер Айрс, старший егерь, и знал это. Он сказал, что не взял пять шиллингов, потому что это, мол, слишком много, однако не объяснил, почему он взял десять! И еще он добавил: «Как я рад, что вы опять здесь так скоро, сэр». Морис поразился неуместности высказывания, поэтому он повторил: «Все хорошо, Скаддер», и ушел.
Сегодня вечер в смокингах — благо, не во фраках, и то потому что их всего трое — и хоть много лет он уважал подобные нюансы, сейчас они вдруг показались ему смешными. Что может значить одежда во время приема пищи, да если рядом хорошие люди? Они что, станут от этого хуже? Когда он прикоснулся к панцирю манишки, его пронзило унизительное чувство, и он понял, что не имеет права порицать тех, кто живет на свежем воздухе, на воле. Какой пресной казалась миссис Дарем — она была Клайвом с порченой кровью. И мистер Борениус — до чего пресен! Впрочем, следует отдать должное мистеру Борениусу — он таил сюрпризы. Презрительный ко всем священникам, Морис и на этого тоже обращал мало внимания и поразился, когда тот после десерта показал себя. Морис полагал, что, как пастор местного прихода, он будет поддерживать Клайва на выборах. Но:
— Я не голосую за тех, кто не причащается, и мистеру Дарему это известно.
— Но радикалы, как вам известно, нападают на вашу церковь, — все, что мог придумать Морис в ответ.
— Вот поэтому я и не стану голосовать и за кандидата от радикалов. Хотя он христианин, и было бы естественно отдать голос за него.
— Вы немного привередливы, с позволения сказать. Клайв сделает все, что вы от него хотите. Вам еще повезло, что он не атеист. А, знаете ли, атеистов сейчас кругом пруд пруди!
Пастор улыбнулся в ответ и сказал:
— Атеисты ближе к Царствию Небесному, нежели эллинисты. «Если не будете как дети»… А что есть атеист, как не дитя?
Морис взглянул на его руки, но прежде чем сумел подыскать ответную реплику, вошел камердинер и спросил, нет ли каких-нибудь приказаний егерю.
— Я видел его перед обедом, Симкокс. Спасибо, ничего не надо. Завтра матч. Я ему уже говорил.
— Да, но он спрашивает, не захотите ли вы сходить на пруд, искупаться между подачами, сэр, погода-то изменилась. Он сегодня вычерпал воду из лодки.
— Очень любезно с его стороны.
— Если это Скаддер, могу я поговорить с ним? — попросил мистер Борениус.
— Вы скажете ему, Симкокс? И еще передайте, что я не буду купаться.
Когда камердинер удалился, Морис добавил:
— Не лучше ли вам поговорить с ним здесь? Если вы из-за меня — то говорите здесь.
— Благодарю, мистер Холл, но я лучше выйду. Он предпочитает кухню.
— Не сомневаюсь. В кухне прелестные девушки.
— Ах! Ах! — заохал священник с таким видом, словно впервые в жизни услыхал подобный намек. — Вы, часом, не знаете, есть ли у него кто-нибудь на примете в матримониальном плане?
— Боюсь, что нет… видел, как он целовал сразу двух девиц в день моего приезда сюда, если это вам пригодится.
— Порой случается, что эти люди пускаются в откровенности на охоте. Свежий воздух, знаете ли, чувство товарищества…
— Со мной он ни в какие откровенности не пускался. Кстати, Арчи Лондон и я вчера с ним хлебнули. Гонора в нем многовато. И вообще он показался нам немножко свиньей.
— Простите, что спросил.
— За что же мне вас прощать? — сказал Морис, раздраженный тем, что пастор столь чванно сослался на свежий воздух.
— Откровенно говоря, я должен радоваться, если этот молодой человек найдет себе подругу жизни, прежде чем уплывет за океан. — Мягко улыбнувшись, Борениус добавил — Равно как и все молодые люди.
— Куда он отправляется?
— В эмиграцию.
Подчеркнув слово «эмиграция» особенно мерзким тоном, пастор удалился в кухню.
Морис минут пять шагал по аллее. Пища и вино разогрели его, и он с некоторой непоследовательностью думал: вот, даже старина Чепмен уже остепенился. Один он — стараниями Клайва — соединял в себе продвинутое мышление с поведением ученика воскресной школы. Он не Мафусаил — стало быть, имеет право побеситься. Ах, эти радостные запахи, эти кусты, где можно спрятаться, это небо — чернущее, что твои кусты! И все это от него уходит.
Его место — сидеть взаперти, где он будет томиться, уважаемый столп общества, который ни разу не имел возможности плохо себя вести. Аллея, которую он мерил шагами, заканчивалась болтающейся калиткой. За калиткой начинался парк, но сырая трава там могла испортить лак его туфель, поэтому он почувствовал, что пора возвращаться. На обратном пути он оступился на деревянных мостках и был мгновенно удержан за оба локтя; оказалось, что это Скаддер, вырвавшийся от мистера Борениуса. Освободив локти, он продолжил мечтания. Вчерашняя охота, которая в свое время произвела на него слабое впечатление, хоть и неярко, но заиграла красками, и он понял, что, даже мучаясь скукой, он жил. Потом он перенесся мыслями к событиям первого дня, проведенного здесь: например, перетаскиванию рояля; затем он обратился к событиям сегодняшнего дня, начиная с «пяти шиллингов на чай» и заканчивая сим часом. И когда он добрался до «сейчас», словно электрический ток прошел по цепи незначительных событий, так что он упустил эту цепь, позволив ей упасть в темноту. «Проклятье, ну и ночь», — проронил он, а тем временем воздушные дуновения трогали его и друг друга. Вдали, повизгивая, качалась калитка — казалось, за ней бьется свобода. Морис вошел в дом.
— О, мистер Холл! — вскричала пожилая леди. — Какая у вас изысканная куафюра!
— Куафюра?
Морис увидел, что вся голова у него желта от пыльцы вечерних примул.
— О, не отряхивайтесь. Это так идет к вашим черным волосам. Мистер Борениус, ну разве не похоже, словно он только что с вакханалии?
Служитель культа поднял невидящий взгляд. Его прервали во время серьезной беседы.
— Но миссис Дарем, — настаивал он, — из ваших слов было ясно и понятно, что все ваши слуги прошли конфирмацию.
— Так мне казалось, мистер Борениус, мне правда так казалось.
— И тем не менее, я пошел в кухню и сразу же обнаружил, что Симкокс, Скаддер и миссис Уэтеролл не конфирмованы. Для Симкокса и миссис Уэтеролл я могу что-то устроить. Случай со Скаддером гораздо серьезнее, поскольку у меня нет времени подготовить его как следует до отплытия, даже если удастся уговорить епископа.
Миссис Дарем старалась выглядеть озабоченной, но Морис, которого она по-своему любила, засмеялся. Она предложила мистеру Борениусу снабдить Скаддера запиской к какому-нибудь священнику за границей — должен же быть там какой-нибудь.
— Да, но передаст ли он эту записку? Он не проявляет враждебности к церкви, но удосужится ли он? Если бы только вы мне сказали, кто из ваших слуг конфирмован, а кто нет, то этой коллизии не возникло бы.
— Слуги такие небрежные, — промолвила старая леди. — Они мне ничего не рассказывают. Тот же Скаддер предупредил Клайва о том, что увольняется, тоже совершенно внезапно. Его зовет к себе брат. Поэтому он решил ехать. Мистер Холл, посоветуйте, как поступать при такой коллизии: что бы сделали вы?
— Наш юный друг осуждает церковь в целом, воинствующую и победоносную.
Морис начал заводиться. Если бы пастор не выглядел столь отталкивающе, он смолчал бы, но выносить то, как эта косоглазая морда глумится над юностью, он не мог. Скаддер чистил его ружье, поднес его чемодан, вычерпал лодку, собирался в эмиграцию — он хоть что-то, но делал, тогда как благородия сидели сиднем и придирались к его душе. Даже если он и выпрашивал чаевые — это естественно, а если нет, если его извинения были искренними — тогда что ж, он неплохой паренек. И Морис решил высказаться во что бы то ни стало.
— Как вы думаете, он будет регулярно причащаться после конфирмации? — спросил он. — Я вот совсем не причащаюсь.
Миссис Дарем замурлыкала что-то под нос: это уже не шло ни в какие ворота.
— Но вы получили возможность, — возразил Морису пастор. — Священник делает то, что в его силах. Если он не сделал того, что мог, для Скаддера, то, следовательно, виновата церковь. Вот почему я придаю такое значение тому, что вам, вероятно, кажется мелким.
— Я, конечно, ужасно глуп, но, видимо, понимаю: вы хотите быть уверены, что в будущем вина ляжет на него, а не на церковь. Ну что ж, сэр, быть может, это и есть ваше представление о религии, но у меня, да и у Христа, оно совсем иное.
То было одно из блестящих его выступлений; после сеанса гипноза его мозг познал мгновения необычайной мощи. Однако мистер Борениус оказался крепким орешком. Он любезно ответил:
— Неверующий всегда имеет ясное представление, какой должна быть Вера. Мне бы хоть половину его уверенности.
Затем он встал и вышел. Морис проводил его кратчайшим путем через огород. К стене прижимался предмет их дискуссии, как пить дать, поджидавший одну из горничных; казалось, в этот вечер он рыскал по всей усадьбе. Морис его и не разглядел бы, такой густой стала тьма — это мистер Борениус потребовал от Скаддера тихого «Доброй ночи, сэр», обращенного к ним обоим. В воздухе благоухал тонкий запах фруктов, что дало вящий повод заподозрить молодого человека в краже абрикоса. Запахи витали повсюду в ту ночь, несмотря на прохладу, и Морис возвратился аллеей, чтобы вдыхать аромат вечерних примул.
И вновь он услышал осторожное: «Доброй ночи, сэр», и, чувствуя расположение к нечестивцу, ответил:
— Доброй ночи, Скаддер. Мне сказали, что вы эмигрируете.
— Есть такая задумка, сэр, — донесся голос.
— Что ж, желаю удачи.
— Спасибо, сэр, это так непривычно.
— Плывете в Канаду или в Австралию, полагаю?
— Нет, сэр, в Аргентину.
— Замечательная страна.
— Вы бывали там, сэр?
— Разумеется, нет. Меня вполне устраивает Англия, — сказал Морис, двинувшись с места и опять зацепившись за мостки. Глупый разговор, пустяковая встреча — и, тем не менее, они гармонировали с темнотой, с тишиной ночи, они устраивали Мориса, и когда он шел обратно, его сопровождало ощущение благополучия, которое продолжалось, пока он не приблизился к дому. В окне он увидел миссис Дарем — расслабевшую, безобразную. Но как только он вошел, она моментально привела себя в порядок, и он тоже натянул маску. Они обменялись парой жеманных фраз о том, как он съездил в город, после чего разошлись по своим спальням.
Морис за минувший год привык плохо спать, поэтому он всегда ложился с уверенностью, что грядущая ночь станет ночью физических усилий. События последних полусуток взволновали его, они сталкивались в его мозгу. То это был ранний подъем, то поездка в компании Арчи Лондона, то визит к врачу, то возвращение; а за всем этим скрывался страх, что он сообщил доктору не все, что обязан был сообщить, что он упустил в своей исповеди нечто жизненно важное. И все-таки — что? Он составил свою записку вчера в этой самой комнате, и тогда она вполне удовлетворила его. Он начал тревожиться — а это мистер Ласкер Джонс ему запретил, ибо вылечить склонных к интроспекции гораздо сложнее. Предполагалось, что Морис будет лежать, как земля под паром, и ждать, когда во время транса в него посеют внушения, но ни в коем случае не беспокоиться, прорастут они или нет. Однако он не мог не тревожиться, и Пендж, вместо того чтобы оказать притупляющее воздействие, казалось, возбуждал больше, чем прочие места. Какими живыми, сложными были его впечатления, как обвивало его мозг сплетение цветов и фруктов! В эту ночь, в наглухо зашторенной комнате, он мог видеть то, что никогда не видел, например, дождевую воду, вычерпанную из лодки. Ах, если бы добраться туда! Убежать в темноту, но не темноту дома, которая замыкала человека среди нагромождения мебели, а в темноту, где ты свободен! Пустая мечта! Он заплатил врачу две гинеи для того, чтобы плотнее сдвинуть шторы, и очень скоро, в коричневом кубе такой же комнаты, рядом с ним будет лежать мисс Тонкс. Закваска того гипнотического сеанса продолжала действовать, и Морису чудилось, что портрет меняется то по его воле, то против, от мужского к женскому, а он вприпрыжку бежит через футбольное поле к месту купания… Он простонал в полусне. Было в жизни кое-что получше этого вздора, вот только иметь бы это: любовь, благородство, большие пространства, где страсть объяла покой, — пространства, недоступные ни одной науке, но которые существовали вечно, иные в зарослях леса, под сводом волшебных небес, и друг…
Он действительно спал, когда вдруг вскочил и широко раздвинул занавески с криком: «Приди!» И проснулся от этого крика; зачем он это сделал? В парке на траве лежал туман, из которого стволы деревьев поднимались, точно указатели фарватера в эстуарии близ его самой первой школы. Было изрядно холодно. Он вздрогнул и сжал кулаки. Взошла луна. Под ним располагалась гостиная, и работники, чинившие черепичную крышу над выступом, оставили лестницу прислоненной к карнизу его окна. Зачем они это сделали? Морис покачал лестницу и вгляделся в лес, но желание пойти туда исчезло, как только появилась такая возможность. Что толку? Он слишком стар, чтобы искать развлечений в сырой траве.
Но, едва он лег в постель, послышался легкий шум, шум столь интимный, что он мог возникнуть в недрах его собственного тела. Казалось, он пылал и потрескивал — и видел, как верхушка лестницы подрагивает на фоне лунного неба. Вот появились голова и плечи человека, затем пауза, потом к подоконнику очень осторожно прислонили ружье, и некто, с кем он был едва знаком, приблизился, стал рядом с ним на колени, прошептал:
— Сэр, это вы меня звали?.. Сэр, я знал… Я знал, — и прикоснулся к нему.