Так до обеда и просидела, глядя, как пугливо вжимаются под стены сарая тени, стремясь уползти от солнечных лучей. Мысли в голове плескались сами собой, то уплывая в прошлое, то возвращаясь назад, и вдруг вынесли, как выкатывают на берег волны пустую ракушку, простое и четкое решение. Такое простое, что она в волнении поднялась. И чем яснее выстраивался в голове дальнейший план, тем нестерпимее было бездействие. Надо было чем-то себя занять. Срочно, пока зуд не выбил разум из своих пазов, как выбивает сильный удар из суставов кости. Она пометалась по двору, помахала метлой, поднимая тучу пыли, зачем-то полезла снимать с забора противокуриные заграждения, подумала, что было бы хорошо снести к черту пустующий курятник и, испугавшись этих глобальных планов, решила унять руки менее разрушительным делом — пошла готовить обед. Вася, проголодавшись и устав смотреть, как другие работают, первым юркнул в дом и, скользя когтями по половым доскам, понесся к своим мискам, в спешке зацепив чешуйчатым боком Ряженку по голой лодыжке. Ряженка охнул — на лодыжке расплывалась свежая царапина, словно бритвами полоснули — и ловко пнул Васю под зад. Вася в ответ подскочил и молниеносно ткнул клювом в беззащитную зэковскую коленку.
— Ах ты сука! — зарычал Ряженка, опрокидываясь от внезапной боли на скамейку, схватил со стола нож. — Убью!
Вася ощерился, вздыбил на загривке стальные перья, расправил крылья и яростно зашипел, выбивая на полу хвостом злую дробь. Матвеевна коротко ахнула: вот невезуха! Дернуло же этого дурака по дому голышом разгуливать! Статуя в семейных трусах — только баб смешить да ворон пугать. Но тут уже ничего не исправить — Ряженка, ухватив нож в кулак, бросился на Васю. Матвеевна зажмурилась. На внутренней стороне век отпечаталось наваждение — оборотень с оскаленной собачей пастью и щетинистой кожей, туго натянутой на скулы и прибитой к черепу черной дырой уха. Грохот сотряс пол. Матвеевна в ужасе зажала руками уши и, не разлепляя веки, увидела, как падает, продавливая доски, скорченный в бешеной агонии камень. Мимо, тяжело топая, пробежал Миша, зазвенели опрокинутые кастрюли, сдавленно матюгнулся Николай, и завыл, захлебываясь бессильной ненавистью, Ряженка. Матвеевна удивленно открыла глаза. Тяжелый дубовый стол лежал на боку, как околевшая лошадь. На полу валялась рассыпанная солонка, разбитая банка с изломанным цветком и крутилась, звеня, крышка от сковороды. Миша всем телом прижимал Ряженку щекой к доскам и ловко отпихивал ногами жаждущего крови Васю:
— Брысь! Брысь пошел!
А Николай заламывал Ряженке руку, выкручивая из пальцев нож.
— Пусти! Пусти, сука! Всех порежу! — стонал Ряженка и сучил обклеванными в кровь ногами.
— Как бы сам не порезался, — Николай наконец выдрал нож и, коротко замахнувшись, стукнул рукояткой Ряженку в затылок. Ряженка ткнулся носом в пол и обмяк. Миша сграбастал в охапку сопротивляющегося Васю.
— Все, кажется, разняли. Один, по крайней мере, точно успокоился.
— Надолго ли, — усмехнулся Николай. — Давай-ка мы его в погребе пока подержим, пусть остынет. Мать, у тебя веревка найдется? Тащи сюда.
Ряженка бился в погребе до ночи. Весь день выл, не замолкая ни на минуту, и катался по земле, извиваясь связанным телом, как уж на сковородке. А неудовлетворенный Вася в унисон ему клокотал от злости. Сидел на двери погреба, нетерпеливо ожидая, когда же ее наконец откроют, и можно будет поквитаться с обидчиком.
— Надо же, до чего птица злопамятная, — удивился Миша. — Не петух, а сицилийский мафиози. Коль, что мы с ними делать будем?
— Ничего. Сами успокоятся.
— Я своего петуха знаю, — встряла Матвеевна. — Он не успокоится.
— Значит, пойдет на суп, — спокойно ответил Николай.
— А не жирно ли тебе будет — из моего петуха суп! — вспылила Матвеевна. Запертый Ряженка придавал ей смелости. Она подбоченилась и поперла на бывшего Лосося грудью, яростно размахивая поварешкой. — Ввалились в мой дом, жрете, пьете и спите на моей кровати, так еще и всю скотину перерезать собрались! Интервенты!..
— Уймись, бабка! — прорычал Николай.
Но Матвеевна, ослепленная присущим каждой твари женского пола инстинктом охранения родного гнезда, не заметила не только растерянного отчаяния, с которым он вдруг огляделся по сторонам, но и не различила в его голосе начинающего клокотать неукротимого бешенства, а потому, взбираясь по собственному страху, как по отвесной стене, взбивая крик в визг, продолжала:
— Фашисты! Вы! Все! Да таких, как вы, мой отец под откос пускал эшелонами!..
— Замолкни!
— А ты меня сам заткни! Сам! Что? Топор тебе принести? Чтобы всё по-вашему, по-привычному…
— Замолчи, старая дура! — он сгреб Матвеевну за грудки и прохрипел, брызжа в лицо. — Замолчи! Не буди зверя, пока спит! Я уже одну такую речистую до смерти уходил. Думаешь, второй раз не смогу?
Он осекся. Сглотнул сухую слюну и отбросил от себя старуху. Выскочил на двор, хлопнув дверью.
— Зря ты так, бабушка, — тихо сказал Миша. — Какие же мы фашисты.
— Верно. Вы хуже. Они чужие были, разговаривали по-собачьи, и тоже в войне перемалывались. А вы… — в памяти всплыл оскал и натянутая на острый череп кожа Ряженки. — Вы нелюди. Оборотни. Да что тут говорить…
Он устало одернула платье и поправила сбитый платок.
— Ночью со мной пойдешь. Хватит тебе в этой стае бегать.
Миша, вдруг снова почувствовавший себя Ботаником, ничего не ответил, только кивнул.
Вечером Николай не мог уснуть — дрожали руки, как тогда, когда он трехлетним пацаном цеплялся за бабушкины колени. Сейчас казалось, не только руки, сама душа тряслась в теле, расшатывая клетку костей, словно отчаявшийся заключенный с пожизненным сроком. Выпустить бы ее, горемычную. На волю. В небо, как воздушный шар. Может, там она успокоится. Но чтобы выпустить, надо умереть.
Николай перевернулся на другой бок, лицом к стене. Старый диван под ним жалобно всхлипнул. Он не боялся умереть, он не хотел убивать себя. В подвале завыл сквозь сон Ряженка. Тонко, сонно. Николай презрительно хмыкнул: живет же на земле такая слизь! И все же, как бы не был противен неврастеник Ряженка, как бы не был он примитивен: желудок плюс жаждущий женской плоти конец — вот и все его составляющие, как бы не был он противен в каждом проявлении своего мизерного «я», своей гнилой душонки, приходится признать — между ними есть одно очень существенное единение, они оба зэки. Настоящие, матерые волки-оборотни, не способные жить среди людей. Только для Ряженки весь мир тюрьма, в котором люди четко делятся на три категории: вертухаи, сокамерники и созданные для кидалова лохи. А у него, Лосося, тюрьма внутрь тела запихана, решетки в кости встроены — не выдерешь, колючка к хрящам примотана — не распутаешь. Потому убежать из нее невозможно, а жить с тюрьмой внутри тошно и бессмысленно.
Он снова повернулся на другой бок и вздрогнул: из темноты над ним склонялось белое привидение со спущенными по плечам жидкими прядями и валенками на босу ногу.
— Не спится? — спросило оно голосом Матвеевны. — Может, тебе чарочку махнуть? Для успокоения?
— Отстань, бабка!
А ей-то чего не уснуть? Тоже разволновалась? Раньше, даже когда по лесу ее таскали, она на сон не жаловалась. Ложилась, подмяв под голову рукав, и до утра сопела. Он вспомнил, что бабушка после его припадков ярости тоже не спала ночами. Вздыхала и ворочалась, скрипя пружинами. Хорошо хоть, не так часто они случались. А со временем и вовсе стали редки. Редки, но метки, для Светланы одного хватило. А ведь он даже не помнил, как все произошло. Помнил, что торопился на ее день рождения. С цветочками, мать их. И с шампанским, как и положено без пяти минут мужу. Помнил, что, забыв с утра ключи, долго звонил в дверь. Упершись лбом в дерматин, слушал, как ворочается за запертой дверью нечто чуждое, громоздкое. Ходит, хихикая и оступаясь, натыкается на мебель и сворачивает на пол звонкую посуду. Смутно, но помнил, как, бросив на заплеванный пол подъезда цветы и шампанское, молотил в дверь, сбивая кулаки и рыча: «Открой, сука! Открой, проблядь!» И чего она открыла? Какой бес толкнул ее неповоротливое пьяное тело к двери и заставил нащупать ватными пальцами замок?
— Эй, бабка. Давай свою чарочку, черт с тобой.
Махнул и задохнулся. Не от крепости, хотя и был самогон задёрист. А оттого, что бабкина чарочка так жарко пахнула брожевом, словно сама Светка, вдруг ожив, распахнула дверь и выдохнула ему в лицо: «А-а-а! Суженый-простуженый явился не запылился». Он с силой оттолкнул ее и вбежал в комнату. Объедки на мокрой скатерти, растерзанное платье на полу, Светкин лифчик, зацепившийся лямкой за спинку стула, и огромные чужие ноги из-под их одеяла. На их кровати. Он беспомощно оглянулся на Светку. Может, все это нелепое недоразумение? Может, сейчас она все объяснит, и мир снова станет прост. Но она в ответ томно повела плечом и с кокетством бывалой шлюхи надула измазанные помадой губы:
— Ты плохой мальчишка! Очень-очень плохой! Чуть не сломал дверь. И праздник испортил…
— Праздник? Это ты называешь праздником?
— Как умею, так и веселюсь! — Светка вызывающе подбоченилась. — И ты мне не указ! Ну, не сердись, Колюня… Иди к мамочке. Я и тебя тоже поцелую.
Это ее «тоже» и выдернуло у него из-под ног реальность, как выдергивает ковровую дорожку злой клоун из-под ног своего напарника по репризе. Первый удар по искусанным, исцелованным губам — лицом в опилки. Нечеловеческий вопль боли — хохот и аплодисменты зрительного зала. Кровь на распахнутом халате и болтающейся груди — красный бархат занавеса.
Вскрытие показало, что первыми же ударами он забил Светку до смерти и еще долго месил мертвое тело. А еще — «на момент смерти гражданка Уварова С. А. была на втором месяце беременности». У его сына уже билось сердце.
— Эй, бабка. Дай еще. Да не рюмку, что мне твой наперсток! Всю бутыль неси.