Ванечкино тело нашлось возле самой калитки. Белело в сумерках разметанными по пожухлой траве крыльями. Матвеевна охнула и подняла уже окоченевшего куренка за тонкую шею.

— О! — радостно завопил Ссыка. — Я ж говорил, никуда твоя птица не денется, стоит только вокруг… — Он перехватил скорбный взгляд Матвеевны и заткнулся на полуслове. Потоптался неловко. — Ну, пойду я, што ль?

Анна Матвеевна ничего не ответила, молча открыла калитку и остолбенела, чувствуя, как вмерзает в землю позвоночник и леденеют, наливаясь ужасом, кончики волос. Ванечкина смерть вдруг моментально постарела — потускнела, съежилась и провалилась в прошлое, как падает камнем за спину всякая потеря, стоит ей зарасти временем. Только в первые это произошло за одно мгновение. Земля палисадника, устойчивая, как само мировое устройство, знакомая до последнего камня, истоптанная вдоль и поперек доверчивыми босыми ступнями внезапно ожила: шевелилась, стонала тихим старческим шамканьем и ходила ходуном, словно замученная родовыми схватками коровья утроба, изредка всплескиваясь крохотными грязевыми комьями. И не было в жизни Анны Матвеевны ничего страшнее. Даже война, выворачивающая землю взрывами и поднимающая на дыбы деревья, была объяснима, и потому не так ужасна, как это тихое и мучительное бурление в бледном лунном свете. Матвеевна завыла, зажав рот рукой, и рухнула на обмякшие колени. Из-за левого плеча, как черт из дупла, вынырнул из темноты испуганный Ссыка, ухватил за плечи:

— Ты чего, Матвеевна? — перед глазами, заслонив ночной кошмар, всплыло его перекошенное лицо с вытаращенными зенками. — Тебе плохо, мать? Скорую вызвать?

Матвеевна, давясь воздухом, как песком, ткнула пальцем за его плечо. Ссыка выпрямился и, сделав пару шагов вглубь палисадника, вернулся, сияя своей обычной придурковатой улыбкой.

— Лягушки! Ты, мать, лягушек испугалась!

— Лягушек?! — пискнула Матвеевна.

— Их самых! Это же надо! — Не переставая радоваться, Ссыка ухватил грузную Матвеевну за подмышки и рывком, как мешок с мукой, поставил на ноги. — Такая старуха страшная, с лопатой по деревне мужиков гоняет, а при виде лягушек в обморок бухается, как романистка.

— Откуда же их столько, Санечка?

— А я почем знаю? Необъяснимые с научной точки зрения перемещения в пространстве. Может, замерзли в болоте и к тебе греться пришли.

— Греться?

— Или зимовать. Не дрейфь, Матвеевна, по весне уйдут.

В это плохо верилось, но поскольку больше ничего не оставалось, Матвеевна дала себя довести до дому и уложить на диван. Через раздвинутые занавески она видела, как Ссыка, удивляясь и похохатывая, прошел по шевелящейся земле, словно Иисус по морским волнам, и скрылся за забором, прохрустев щебенкой. В небе дрожала от холода молоденькая обнаженная луна, и, жадно вытянув голые ветки, пили черную небесную водицу деревья. Вдалеке сонно перебрехивались собаки и мурлыкала гармонь, а значит, мир за забором по-прежнему стоял на том месте, где господь поставил. Эта увесистая вековая стабильность остудила голову и навалилась на грудь, выдавливая Анну Матвеевну в глубокий сон.

Утром лягушки и правда ушли. Матвеевна с верной лопатой в руках обшарила каждый куст, но не нашла ни одной живой души, только несколько расплющенных подошвами ссыкиных сапог трупиков. Зато на свекольной грядке пучила глазищи и натужно сопела пупырчатая жаба. Огромная. С утюг. Этот фантастический размер выводил жабу из разряда неразумных тварей, и потому у Матвеевны рука не поднялась резануть ее, как задумывалось, поперек туловища лопатой. Она беспомощно зашикала и пнула одутловатую лепешку носком галоши: уходи! уходи, чертово отродье! Жаба в ответ страдальчески закатила глаза, судорожно сглотнула, но с места не сдвинулась.

— Ну и сиди, погань, пока не прокиснешь! — плюнула Анна Матвеевна.

По-видимому, жаба поняла приглашение слишком буквально и просидела на грядке месяц. Матвеевна каждый день с опаской смотрела издали на жабью бородавчатую спину и удивлялась: корни она там пустила, что ли?

В середине ноября ударили заморозки. Трава покрылась инеем, лужи тонким и звонким, как хрусталь, ледком, а жаба полиловела и стала похожа на стеклянный сувенир. Матвеевна, успевшая зауважать упрямую тварь за стойкость, зацепила жабу садовой рукавицей (при этом из-под жабьего пуза выкатилось яйцо, то самое, появившееся на свекольной грядке неизвестно откуда в день Ванечкиной смерти), принесла в дом и кинула в подпол — пускай зимует, черт с ней. Но жаба то ли заразилась дуростью и нежеланием жить, как и всякая животина Анны Матвеевн, то ли такой и была изначально, только на следующее утро она снова сидела на грядке, подмяв под живот яйцо.

— Ну, ты даешь, подруга! — восхищенно ахнула Матвеевна, глядя на заострившиеся от холода жабьи бородавки. — И что мне с тобой делать? Помрешь ведь! Наседка, твою мать!

Пришлось снова принести жабу в дом, но на этот раз с яйцом вместе. Черт с ней, пускай дальше с ума сходит.

Но если жабье помешательство протекало тихо и без видимых обострений — она просто продолжала сидеть там, где положили — то взволнованность Анны Матвеевны чем дальше, тем больше приобретала неврастенический характер. То ли пресловутое одиночество сыграло-таки свою роль, то ли старость сделала ее до неприличия сентиментальной, только Матвеевна бегала в подпол по сорок раз на дню. То покормить, то накрыть сеном, чтобы не мерзла, то просто пообщаться. Жаба против повышенного внимания не возражала. Глотала подмороженных червяков и выслушивала новости, закатывая глаза или вздыхая, но каждый раз эти скудные проявления эмоций толковались Матвеевной по-разному.

— Сидишь, подруга? Ну, сиди, сиди. А у нас вся обчественность на ушах стоит — Светка-шалава из дома убежала. Выгребла родительские денежки и привет. Да не. Я не нервничаю, сама знаю, что вернется. Не впервой бегает. У нее сезонные обострения, каждые полгода. За что только Лукашам такое наказание?.. Растили, ночей не спали, за двойки драли… А Светка, пока не выросла, такая славная была. Дурная, но жалостливая. Все зверье увечное по округе собирала. Бывало идет во тут, по дороге, собаку шелудивую трехногую за собой тянет и плачет. Мы ее спрашиваем: «Светочка, ты чего это плачешь?» А она: «Собачку жалко!» А чего это ты глаза закатила? Не веришь? Да что ты в людях понимаешь! Люди — они сложно устроены, им мозги житья не дают. Если бы не эта напасть, сидели бы как птички божьи на ветках и плодились бы господу на радость. Но видать господу такая картина скучной показалось, вот он любимую игрушку и сделал позаковыристее. Тебе с жабьим разумением этого не понять, и не пытайся. Так что сиди в своем подполе и помаргивай в тряпочку! И как ты только в такой темени и сырости живешь да не кашляешь, никак у меня в голове не укладывается. Ну да, тут ты права. У вас свои разумения.

Год, измученный снежной лихорадкой, доживал свои последние денечки, и деревня готовилась справить поминки попышнее. В звонкой морозной тиши тюкали топоры, подрубая тонкие ножки молоденьким елкам, а промерзшие дороги усеивались по снегу мелкой игольчатой зеленью, словно салат оливье крошеным укропчиком. Колючий ветер бросал в окна снежную крупицу, сдобренную жарким запахом самогона. Визжали в предсмертной агонии выпестованные за год кабанчики, и, учуяв запах теплой крови, взволнованно подвывали собаки.

Анна Матвеевна, привыкшая встречать новый год в компании телевизора, на этот раз подошла к приготовлениям основательнее. Пирогов напекла, салатов намесила и выставила на стол купленный у соседки шкалик. Жабу посадила в коробку из-под нарядных туфель, купленных тридцать пять лет назад «по поводу», а поскольку «повод» не сложился, так ни разу и не надетых, и поставила рядом с хрустальной салатной вазой. Под бой курантов подняла рюмочку («Ну, за наше здоровьице, подруга»), махнула. Мгновенно захмелела, посидела для приличия еще полчасика, потрендела с жабой о политике, да и пошла спать с почти забытым ощущением счастья, греющим грудь, как горчичник — хорошо новый год встретили, душевно.

И даже непонятно, как после такого приятного вечера могла присниться такая погань. Во сне Матвеевна несла с колонки студеную воду и, как ни мельчила шаг, не могла приноровиться — ведро раскачивалось из стороны в сторону, и вода расплескивалась на дорогу, мгновенно превращаясь в лед. Опасаясь упасть, Матвеевна осторожно семенила неповоротливыми валенками, и потому шла до дома целую вечность. И чем дольше она шла, тем больше охватывало ее тревожное чувство надвигающейся беды. Наконец дойдя до своей калитки, она, не выдержала, побежала, запнулась за порог, выплеснула остаток воды в валенки, раздраженно брякнула ведро в угол и кинулась к подполу. Взгляд канул в темень, как в колодец. Но там, в глубине этой ватной черноты, возилось, попискивая, что-то постороннее. Матвеевна повернула выключатель и закричала от ужаса: на жабьей подстилке шевелился клубок крыс.

Слава тебе господи, это был всего лишь сон. Никакого подпола, никаких крыс, да и откуда им здесь взяться, коли они, как и всякая живность, обходят ее дом стороной. Все, как обычно: тикал будильник, зябко ежилась от холода герань на окне, а через занавески уже просочился в комнату серый похмельный рассвет и свернулся в ногах калачиком. Все, как обычно, но тревога не отпускала. Прислушавшись, Матвеевна поняла отчего — шорох, тот самый подвальный, тихий с попискиванием и поскребыванием. Он словно выбрался из страшного сна через щёлку пробуждения и затаился за дверью. Матвеевна беспомощно огляделась, не найдя ничего более подходящего, зажала будильник в кулаке, как камень, и нашарила ногами тапочки. Будильник тикал в руке, словно бомба с часовым механизмом, и это размеренное тиканье немного успокоило Анну Матвеевну. В конце концов, чего это она так встревожилась? Что до такой степени ужасное могло проникнуть в ее дом, запертый накануне на все засовы? Разве что забрела сдуру обезумевшая от голода и стужи шалая крыса, или ветер волтузит по крыше крону старой яблони. Стоит только открыть дверь, выйти из спальни, как страхи сразу же обретут ясность. Стоит только открыть дверь. Но отчего-то даже думать об этом было жутко. Да и разве умеют шипеть крысы так, как пришепетывает за дверью нечто? Матвеевна, поколебавшись, снова забралась в кровать и, как в детстве, накрылась с головой одеялом, не выпуская из рук будильника. Что бы там ни было, кто бы ни хозяйничал в соседней комнате, утро все рассудит и расставит по своим местам.

К утру шорохи стихли. Анна Матвеевна долго прислушивалась, машинально отсчитывая равномерное тиканье будильника, прежде чем решилась приоткрыть дверь. В приоткрытую щель виднелся угол, край стола, придвинутый к нему стул и половичок, чуть сбитый вбок — вроде бы, все, как обычно. Она перевела дух и осторожно, стараясь не скрипнуть, открыла дверь пошире. Постояла, выжидая, и решительно шагнула в комнату.

Если не считать сбитой дорожки, все в комнате было так же, как оставалось с вечера: диван, гладко застеленный покрывалом, окно с вылинявшей занавеской, телевизор, стол с коробкой из-под туфель и мирно спящей жабой. Матвеевна уж было открыла рот, чтобы ругнуть самую себя за пустое паникерство, но, присмотревшись к жабе, вздрогнула и выронила будильник, который брякнулся об пол и, удивленно тренькнув, развалился на две половинки — жаба непостижимым образом за ночь окаменела.

— Чудеса! — пробормотала Анна Матвеевна и осторожно коснулась отполированной спины, проведя пальцами по острому хребту и лаково поблескивающим в дневном свете бородавкам. Странный зеленоватый камень щекотнул могильным холодом пальцы так, что они сами собой сложились в щепоть и взлетели ко лбу, творя крестное знамение. — Свят-свят-свят! Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится… Водворится…

Дальше псалом на ум не шел, хоть тресни, но в ответ на торопливый шепот под каменным брюхом что-то завозилось, зашуршало, и наружу высунулась цыплячья головка с клочками желтого пуха, неловко дернулась, потеряла равновесие и шлепнулась на сено, выдергивая на свет божий тщедушное тельце о четырех проволочных ножках. Матвеевна, застывшая с щепотью у пупка, ошалело смотрела, как цыпленок, помогая себе зачатками крыльев, с трудом поднялся, попытался шагнуть, но запутался в собственных ногах и снова упал, зашипев от обиды. И это неожиданное змеиное шипение окончательно вышибло из Матвеевны дух, и она тяжело рухнула в обморок, сдергивая со стола скатерть. А потому уже не видела, как вывалившийся из коробки птенец уютно устроился на ее мягкой груди, и, зябко подогнув под себя все четыре ножки, задремал.