В десять утра улица Кретьен еще тениста и прохладна, но уже пахнет пылью. У некоторых домов навалены корзины. Алонсо Гарсес медленно пересекает ее, разглядывая прохожих. Вот навстречу ползет какой-то старик с мешком дров на плече, точно следуя маршруту, вычерченному изломанной линией стен. Время от времени он опускает свой груз, чтобы передохнуть и вытереть пот, а потом снова забрасывает мешок за спину и продолжает путь на искривленных дрожащих ногах. Когда они встречаются, Гарсес видит, что старик бос, а кожа у него в следах от экземы и чесотки. Он старается не поддаваться чувству сострадания, хотя это даже не сострадание, а нечто трагическое и постыдное одновременно, заставляющее отвести взгляд, холодный и колкий, как булавочное острие. Он берется за лацканы пиджака и запахивает их у шеи. Опять этот свежий ветер. Аромат жаровни наполняет улицу, напоминая Гарсесу зимний северный запах — запах дыма и мороза, смешанный с далеким лаем собак. Тоска вызывает в памяти исхлестанный ветрами дом, комья черной влажной земли под фризом из каштанов, небо, томящееся мокрым снегом. Это ностальгия по дождю, думает он, и вдруг понимает, что ноябрь уже кончается. Сквозь приоткрытую дверь он различает лицо марокканской девочки со вздернутым носиком и нимбом темных курчавых волос надо лбом. Гарсес подмигивает ей, и та начинает смеяться, прикрывая рот ладошкой, но тут же, смутившись, скрывается за дверью. Все Марокко полно таких лиц, выразительных или невозмутимых, вылепленных веками мужества и молчаливой мудрости, способных посеять беспокойство в сердце любого созерцающего их иностранца. И ощутив это беспокойство, человек начинает чувствовать себя частью мира, которого не понимает.
Дом, где живет Керригэн, находится в конце поднимающейся вверх улицы. Уже с лестницы Гарсес слышит приглушенный стук пишущей машинки, через определенные промежутки прерываемый стуком каретки и слабым звоночком. В коридоре нет замка, только щеколда, которую легко можно открыть и снаружи. Дверь в спальню приотворена, Гарсес трижды стучит костяшками пальцев и, не дожидаясь ответа, входит. На письменном столе в полной окурков пепельнице дымится сигарета, рядом с машинкой — зеленая промокашка и листы бумаги. Керригэн откидывается в кресле и, подняв руки, сцепляет их на затылке. Его глаза, сейчас совершенно невыразительные, устремляются на Гарсеса.
— Я уж думал, ты не придешь, — говорит он, не меняя позы.
Гарсес улыбается вежливо, но не виновато, да и в словах его вины не чувствуется:
— Ты же знаешь, как говорят в Танжере: спешка убивает.
Керригэн поднимается с вращающегося кресла, подходит к окну и открывает его. Поток воздуха шевелит занавески, слегка ворошит бумаги и приносит со двора запах вареного риса. При ярком свете становится виден царящий в комнате беспорядок: неубранная постель, сползшее на ковер льняное одеяло, разбросанные повсюду подушки, несколько экземпляров London Times, кое-как прикрепленных к стене, посыпанные пеплом листы на столе. Гарсес оглядывается, презрительно-шутливо кривит губы и усаживается на край кровати; брови у него приподняты, как у человека, который надеется услышать что-то интересное.
— Посмотри, а потом расскажешь, — говорит Керригэн и протягивает то ли бюллетень, то ли газету.
Глаза Гарсеса с удивлением останавливаются на обложке с заголовком: Entente Internationale Anticommuniste. Bureau Permanent Женева. Затем он внимательно читает строку за строкой, упершись локтями в колени и слегка нахмурив брови. Типичный для итало-германской оси доктринерский язык, ощетинившийся оскорблениями и тоталитарными лозунгами. В редакционной статье Испания квалифицируется как рассадник подрывных элементов, а обстановка в ней — как сплошные покушения, забастовки и уличные демонстрации, происходящие под знаменами с серпом и молотом. Апокалиптические эпитеты выглядят совсем уж комично, когда речь заходит о бездействии республиканского кабинета в отношении мобилизующихся рабочих и крестьян. С точки зрения отсутствия реальной власти его сравнивают с правительством Керенского, мимоходом проводя параллель между современной политической ситуацией на полуострове и той, что была в России накануне октября 1917 года. Прошлогодняя забастовка шахтеров в Астурии и недавние захваты земель в Андалусии рассматриваются как неопровержимые доказательства неизбежности революции.
Гарсес пожимает плечами, почесывает в затылке, недовольно морщится.
— Что это еще за Союз такой в Женере? — с досадой спрашивает он.
Керригэн осторожно сворачивает сигарету: насыпает табак на согнутую бумажку, проводит по ее краю языком, разминает полученный цилиндрик и сует его в рот.
— Это ультралевая организация, которая поддерживает контакты с Антикоминтерном доктора Геббельса, — отвечает он, нарочито четко произнося каждое слово. — Союз хочет объединить влиятельных людей, убежденных в необходимости борьбы против коммунизма, и издает этот бюллетень с целью разоблачения предполагаемых большевистских атак. Среди его основных подписчиков — высшие военные чины.
— Знаешь, кто?
— Не всех, зато знаю, куда эти бюллетени регулярно посылают: в Сеуту, Тетуан, Лараче, Танжер, Вилья-Сиснерос и на Канарские острова.
Керригэн устало проводит рукой по щекам; он еще не побрился, отчего кажется более мрачным и почему-то похожим на сыщика. С постаревшего лица на Гарсеса с любопытством смотрят горящие глаза.
— А тебе удалось что-нибудь узнать?
— Немного, но кое-что удалось.
— Кое-что — это что? — настаивает Керригэн, не сразу затягиваясь.
Снаружи толпятся звуки, в которых отражается суетливая повседневная жизнь медины: фразы, летящие из окна в окно и состоящие, кажется, из одних согласных, заглушающие их удары молота по наковальне, мяуканье котов, скрип несмазанной оси какой-то повозки…
— Кое-что — это ящики с таинственным содержимым, которые, похоже, недавно прибыли в Географическую комиссию по границам.
Гарсес подходит к столу и с задумчивым видом тоже начинает скручивать сигарету.
— Продолжай, — и Керригэн слегка дотрагивается до него.
Гарсес, меряя шагами комнату, рассказывает о споре, свидетелем которого стал в баре при казарме. Он говорит спокойно, стараясь не упустить ни одной детали. Керригэн, опершись о край стола и пощипывая нижнюю губу большим и указательным пальцами, внимательно слушает.
— Допустим, в этих ящиках находится то, что мы с тобой предполагаем, — наконец говорит он. — Тогда мы должны выяснить, кто устанавливает торговые контакты, откуда берутся деньги для осуществления платежей и сколько офицеров стоит за этой операцией.
— Все, кто читает издания Союза, — Гарсес кивает на лежащий на кровати бюллетень, — должно быть, убеждены, что коммунисты в Испании вот-вот начнут наступать. Если нам станут известны имена и звания подписчиков, мы поймем, с заговором какого масштаба имеем дело.
— Конечно, но прежде всего нужно узнать, что в ящиках.
Слабый луч света чертит на полу диагональ. Керригэн, стоя в глубине возле полки, начинает описывать штуковины, которые видел в лавке у зятя Исмаила.
— Это хромированный цилиндр, заканчивающийся чем-то вроде рыбьего плавника, вот такого размера, — он разводит руки сантиметров примерно на сорок.
— Он состоит из нескольких частей или нет?
— Мне кажется, наконечник в виде плавника привинчен к основному корпусу, но я не уверен. А почему ты спрашиваешь?
— Не знаю, но это может быть второй взрыватель.
— Ну и?
— Он дает определенный промежуток времени до второго взрыва и осложняет любые попытки дезактивации. Если я прав, то очень важно знать сопротивление материала и химический состав взрывчатки — тогда мы поймем, какой мощностью эта штука обладает.
— А что ты откопал насчет вольфрама?
— Добывается из минерала под названием вольфрамит, очень плотный и жаростойкий металл.
— Следовательно, он годится для работы при высоких температурах и может быть использован для изготовления проводов высокого сопротивления и электрооборудования, так?
Гарсес кивает.
— Предприятие Клаппе Шлибена с центром в Гамбурге входит в компанию H&W, которую представляет Вилмер, а одна из важнейших составляющих деятельности этой компании — производство вооружений, возможно, тайком поставляемых в Танжер на грузовых судах Англо-марокканского транспортного объединения. И предположение о том, что частично они оплачиваются через частные компании материалами вроде вольфрама, который, в свою очередь, используется как сырье для производства вооружений, не так уж абсурдно. Хотя не знаю… — Керригэн замолкает, пытаясь разобраться в собственных выводах. — Если верить сэру Джорджу Мэйсону, Вилмер официально является немецким консулом во всем испанском Марокко, и Великобритания напрямую связана с ним в делах, касающихся не только поставок, но и деятельности Общества нежелезистых металлов. Извечная дипломатия фунта стерлингов! — восклицает он язвительно.
— Дипломаты везде одинаковы — они служат и нашим, и вашим. Достаточно посмотреть на тех, кто посещает приемы и коктейли… — вслух размышляет Гарсес.
Керригэн подходит к бару и начинает наливать в стаканы виски. Делает он это не спеша, гораздо медленнее, чем мог бы, будто последнее замечание друга навело его на мысль, которую он не решается с ходу высказать.
— Да, — наконец говорит он, подавая Гарсесу стакан и намереваясь сменить тему, — интересный вчера был коктейль. Похоже, у твоей таинственной дамы странные друзья в Танжере.
Гарсес поднимает стакан и задумчиво рассматривает его на свет.
— Она тебе не внушает доверия, да?
— Можно сказать и так, а можно иначе: это женщина, которая вызывает слишком много вопросов. Например, действительно ли она беззащитна или только выглядит таковой, кто знает? — Словно в подтверждение своих слов журналист пожимает плечами. — Поэтому мнение, которое может о ней сложиться, не так уж важно.
— Мне кажется, ты вообще не слишком жалуешь женский пол.
Керригэн ничего не отвечает, только слегка улыбается, по-прежнему держа в руке бутылку.
— Когда доживешь до моих лет, поймешь, что лишь немногие женщины являются такими, какими кажутся.
— Слушай, — говорит Гарсес, вытирая губы тыльной стороной ладони, — не надоедай мне сегодня своими нравоучениями, ладно? К тому же у тебя, наверное, не все всегда было так уж плохо.
— Плохо? Да нет, дело не в этом. Просто женщины — гораздо менее серьезная проблема, чем одиночество, отвращение ко всему или физический упадок. Мы слишком поздно начинаем отличать любовь от гордости. А если ты просыпаешься чересчур озабоченным, всегда есть девочки из «Южного креста». С ними все просто, не нужно влюбляться и вести себя, как идиоту.
— Но это не спасает от одиночества, — возражает Гарсес и смотрит на него ясным взором школьника.
— Одиночество… — бормочет Керригэн сквозь зубы, устало улыбаясь. — Зато это спасает от печали, что немало, но особенно от обещаний, лжи и романтических устремлений спасти свои души. Вся беда в том, что секс маскируют чувствами. Редкостный идиотизм. Сегодня ты лежишь в постели с девушкой, а завтра можешь разбиться или умереть. Конечно, в моменты слабости вспоминаешь этот дурацкий жар и тоскуешь по нему, ну и что? Эти моменты проходят. Все проходит. Лучше тосковать, чем постоянно жить в смятении, пытаясь защитить то, что сам же и выдумал, терзаясь сомнениями, страхом телесного разрушения, страхом смерти и не знаю чего еще… Впрочем, эта тема мне надоела.
— Любить тебя так, чтобы было похоже на след, оставляемый снегом, — мечтательно произносит Гарсес. — Снег обнажен, ни серебристых узоров, ни дороги, ни имени, ни души.
— Поэзия все превращает в метафоры, а может быть, еще и извращает, в этом она сродни религии. — Керригэн смотрит на офицера и нехотя улыбается, словно отпуская ему грех долгой будущей жизни. — Сколько раз ты влюблялся?
— Не знаю. Были две женщины, которые были мне не безразличны, но я бы не рискнул утверждать, что это настоящая любовь. Собственно, одна была еще девочка, лет пятнадцати или шестнадцати. Она всегда ходила мимо церкви Святого Христофора в форме гимназии доминиканок. Ее звали Лаура.
— А другая?
— С другой я познакомился в Шанхае, в кабаре «Барселона».
— А… — говорит англичанин понимающе, и в комнате повисает многозначительная пауза. — Следовательно, в Эльсе Кинтане есть что-то от обеих.
— Нет, у нее нет с ними ничего общего, это совсем другое. Когда видишь ее, задаешься вопросом, что делает ее столь непохожей на остальных.
— Возможно, дело не только в ней, — замечает Керригэн.
— Что ты имеешь в виду?
— Мы, мужчины, движемся по жизни зигзагами, туда-сюда, толком не понимая, что происходит. Приехать в город, потанцевать с незнакомой женщиной, придумать ей прошлое… Думаю, когда-нибудь это случается со всеми.
— А если бы я спросил о твоей самой большой любви, тебе было бы что рассказать?
Керригэн медлит с ответом — не потому, что не знает его, а потому, что вопрос поднимает из глубины души тревогу и глухую боль. Он курит и молчит. Слышны лишь веселые голоса девушек, развешивающих белье на соседней крыше.
— Я ведь не прошу вдаваться в интимные подробности, — оправдывается Гарсес, смущенный долгим молчанием корреспондента London Times.
— Это-то как раз проще всего, но я все-таки тебе расскажу, — говорит Керригэн. — Однажды утром я лежал в постели, а рядом со мной лежала женщина с длинным и хрупким телом. Она спала, и ее безмятежность меня потрясла, хотя уже давно меня волновала только собственная персона. Шла война, я был в увольнительной. Когда она проснулась, я прикрыл глаза, чтобы тайком понаблюдать за ней. Она бесшумно подняла жалюзи, поставила на огонь чайник и вернулась в постель. Я очень хорошо помню холодный цвет неба и туман, типичный лондонский туман. Она была очень молода. Одной рукой она небрежно провела по розовому ореолу соска, а другую мягко просунула мне между ног и забыла ее там, будто это было самое подходящее для нее место. И все время, пока рука покоилась на моей плоти, я слышал шепот ее сокровенных мыслей. Никогда больше я не испытывал ничего подобного.
— Это была она? — спрашивает Гарсес, показывая на фотографию размером с почтовую открытку, с которой на них смотрит женщина с каштановыми волосами и нежным безвольным ртом.
Керригэн молча кивает.
— А что произошло потом?
— Все кончилось.
— Почему?
— Потому что любовь делает нас слепыми, — грустно говорит Керригэн. — Я не сумел понять, чего она хотела.
— И ты больше никогда ее не видел?
— Мы встретились однажды после войны у моста Саутворк, но тогда было уже слишком поздно. А потом я уехал в Африку.
Керригэн нервно вертит в пальцах очередную незажженную сигарету. За плечом Гарсеса виден очерченный окном кусочек неба. Он смотрит на него сурово и равнодушно, потом прикуривает, с силой выпускает через нос дым и улыбается.
— Вот видишь… — говорит он, смущенный, а может, и недовольный излишней откровенностью.
Гарсес на другом конце комнаты, засунув руки в карманы брюк, покачивается с носка на пятку и, не зная что сказать, наблюдает за маленькими, в обрамлении мелких морщин глазами друга.
— Вижу, — только и произносит он, понимая, что никакими словами не приободрить человека, на время сбросившего привычную броню.
Так он стоит еще какое-то время, покачиваясь, со сжатыми в карманах кулаками. Это проявление не равнодушия, а уважения, ибо ценность дружбы измеряется порой именно умением сохранять дистанцию, пусть даже в один метр. Оба по-прежнему не произносят ни слова, погруженные каждый в себя и молчание: тактичное у Гарсеса, нелюдимое у Керригэна.
Через несколько минут возникает Исмаил с почтой, здоровается, кладет принесенное на письменный стол и так же таинственно исчезает. Керригэн просматривает адреса, бронзовым ножом вскрывает телеграмму из London Times и быстро пробегает ее глазами. Между нахмуренными бровями появляются морщины, подчеркивая неровную линию носа, рот кривит недовольная гримаса. Гарсес со все возрастающим любопытством наблюдает за ним. Лицо Керригэна уже пылает от возмущения, он цедит какие-то английские слова, судя по тону, ругательства в адрес Фрэзера. В голосе звучат горечь и злость одновременно.
— Плохие новости? — спрашивает Гарсес.
— Это невероятно, — восклицает Керригэн раздраженно. — Он ничего не хочет знать. Я сообщаю ему данные, которые могут иметь огромное значение, а он ограничивается напоминанием, что моя работа состоит в регулярном посещении пресс-конференций и следовании указаниям советников посольства.
Керригэн рвет телеграмму пополам, бросает обрывки на стол, потом подносит ко рту стакан, и лицо его немного разглаживается.
— Сказать тебе одну вещь? — Прежде чем продолжить, он несколько секунд с вызовом смотрит на Гарсеса. — Теперь у меня нет никаких сомнений. Мы наткнулись на что-то серьезное.
— Тогда нужно торопиться, — замечает Гарсес. — Я не могу надолго откладывать экспедицию, самое большее — до следующей недели. Правительство заинтересовано в развитии рыболовства на атлантическом побережье и в скорейшем заключении соглашений с проживающими на испанской территории племенами.
— Хорошо, — заключает Керригэн, — постарайся разузнать что-нибудь об этих ящиках и не теряй из вида Рамиреса; возможно, и о твоей даме что-то выясним.
И вдруг, уже с другим выражением, указывает на висящую на стене гравюру, где на фоне готических развалин изображена аллегорическая фигура нимфы с завязанными глазами и чашей в руке.
— Золото или шпага, вино или яд, — таинственно изрекает он. — Никто не знает, что скрывает сердце женщины.
Гарсес коротко кивает, глядя на изображение, на длинную, как у цапли, шею, обнаженную грудь, ощущая исходящие от картины слабые волны, затем возвращается к столу, берет стакан и медленно осушает его.
— Посмотрим, что я смогу сделать, — говорит он сосредоточенно, словно пытаясь привести в порядок разбежавшиеся мысли. — А ты займись Вилмером, — добавляет он уже на пороге и поднимает в знак прощания руку.
Оставшись один, Керригэн подходит к бюро и заводит фонограф. Легкая арабская мелодия наполняет комнату позвякиваньем бубенчиков. Это не традиционная марокканская музыка, а старинный плач kabilas, хоровое пение, родившееся в глубинах песков. Корреспондент London Times разваливается во вращающемся кресле — ноги на столе, голова откинута назад, глаза закрыты — и отдается во власть музыки, которая обволакивает очарованием, словно песня сирен. Он чувствует себя усталым, боль в шее не дает покоя. Под звуки припева перед глазами встает странно символичная фигура с картины, пейзаж ушедших веков, разрушенные башни и лиловые холмы на рассвете или, наоборот, на закате, эта женщина, не прекрасная и не уродливая, чуть улыбающаяся, новоявленная Джоконда с завязанными глазами, которая, кажется, движется и дышит, будто где-то в ее теле теплится жизнь, и в то же время ясно, что она обречена на смерть. Нечто инертное, беззвучное и бесплотное, слепое, как сама судьба. Это видение приводит Керригэна в уныние. Он мало спал, а усталость всегда вызывает в нем смятение чувств, навевает какие-то абсурдные, бредовые образы. Все эти символы: и женщина с картины, и музыка, словно отголосок богослужения, и смутное разочарование — хрупкие элементы, усиливающие физическое недомогание. «Мы любим не красоту, — думает он, — а поражение».