В одном из кабинетов Управления научных исследований Пастеровского института Филип Керригэн, склонившись над столом, внимательно рассматривает диаграмму и графики с цифрами и стрелками, которые ему показывает руководитель управления месье Рено. Такая скрупулезная работа, несомненно, заняла у специалистов не один час.
1. Основной цилиндр.
2. Взрыватель и конденсаторные цепи.
3. Начальный заряд, или первый взрыватель.
4. Основной заряд, или второй взрыватель.
5 Вспомогательные приспособления: стабилизаторы, держатели, кольца крепления…
— Вы хорошо потрудились, — говорит корреспондент London Times, не отрывая взгляда от бумаг.
Перед ним — рисунки бомбы под всеми углами, чертежи каждой ее части и формулы, в которых он не в силах разобраться. Несколько минут он стоит сосредоточенный, будто загипнотизированный, снова и снова всматриваясь в математические знаки и вспоминая, как впервые увидел эти непонятные устройства с рыбьими плавниками в лавке Абдуллы.
Из-за огромного застекленного отверстия в потолке и бесконечных стеллажей с книгами вдоль стен в институте царит какая-то особая атмосфера. Керригэн насчитал примерно десять тысяч томов, некоторые — настоящие реликвии, например, древнеримские и арабские рукописи на центральных полках. По обе стороны от них, в двух открытых стеллажах — последние европейские издания по физике, химии, медицине и инженерному делу. В глубине библиотеки над дверью — вывеска: Mission cientifique du Maroc.
— Возможно, причиной взрыва, из-за которого возник пожар на складах Блэнд-лайна, явилась забытая каким-нибудь портовым грузчиком свечка, — говорит руководитель управления.
— Полагаю, теперь, когда участие H&W в незаконном экспорте оружия ни у кого не вызывает сомнений, танжерские власти не смогут закрыть глаза на это происшествие.
Нахмурившись, Керригэн наклоняется ближе к свету и начинает постукивать пальцами по деревянной столешнице.
— Я бы не очень на это рассчитывал. — В течение нескольких секунд месье Рено выдерживает пристальный взгляд Филипа, а потом насмешливо улыбается, словно давая понять, что выдвинутое предположение кажется ему чересчур наивным и даже странным для такого опытного журналиста. — Здесь каждый хочет урвать кусок, и побольше, — добавляет он.
— Ну да… — соглашается Керригэн.
— По крайней мере, случившееся помогло нам понять, как далеко зашли немцы в разработке вооружения, — снисходительно замечает француз. — Насколько вам известно, второй взрыв произошел через несколько минут после первого, что подтверждает нашу гипотезу о втором взрывателе.
— И каковы ваши выводы?
— Судя по их устройству, эти бомбы, несомненно, должны сбрасывать с небольшой высоты. Если при ударе взрыв не произойдет, они останутся лежать где-нибудь на дороге, в поле или рядом с железнодорожным полотном, — терпеливо объясняет инженер, — пока тяжесть паровоза, колеса автомобиля, жар свечи и даже нога ребенка не приведут механизм в действие. О политических же последствиях вы наверняка знаете гораздо больше, чем я.
Однако единственное, что Керригэн сейчас знает наверняка, — так это то, что благодаря листам, которые он держит в руках, можно дезактивировать SB-50Kg. Согласно записям пиротехников, это совсем просто: открыть отверстие на основной обшивке и с помощью пара превратить в мокрый порох хотя бы часть тех взрывчатых веществ, которые Рейх посылал в испанские казармы для поддержки мятежа против республиканского правительства.
Журналист с трудом встает, опираясь о стол обеими ладонями, чтобы зря не напрягать мышцы на еще не зарубцевавшемся боку, и убирает доклад в кожаную папку, где уже лежит длинная статья; он писал ее всю ночь, и на сей раз London Times придется ее опубликовать. В том месте, где бульвар расширяется, у развалин древней стены он через окно видит четыре французские пушки XVII века, отполированные и блестящие, но нацеленные почему-то, как и многие другие, невидимые ему, в сторону Испании. Через несколько часов его друг Гарсес уже будет на борту грузового судна Arrow, которое доставит его к андалусским берегам. Керригэн вздыхает, с беспокойством смотрит на часы — обе стрелки стоят на двенадцати — и быстрым пожатием руки прощается с руководителем управления.
Прежде чем выйти из здания, Керригэн несколько минут внимательно разглядывает улицу — с того происшествия в гавани предосторожность стала привычкой. Киоски с пожелтевшими от солнца газетами; девушка, обсуждающая цену тапочек в тени навеса; редкие прохожие; местные жители, попивающие чай на террасе… Вроде бы ничто не внушает опасения, и Керригэн окунается в полуденный свет. Пронизанные солнцем здания кажутся легкими, будто парящими в воздухе. Потный продавец фруктов на велосипеде с прицепленной сзади тележкой на ходу расхваливает свой товар; чьи-то сплетенные силуэты, лица, словно подсвеченные изнутри, как и весь купающийся в сиянии Танжер. «Наверное, у меня с лицом то же самое», думает Керригэн, направляясь к телеграфу на улице Сьяген. В разные времена года по утрам ходил он этой дорогой, долгие месяцы впитывал этот воздух, перспективу улиц, запах переулков, смутно знакомые черты прохожих, но сегодня впервые ощущает этот город не своим, а просто местом, которое вспомнит однажды через много лет, и впервые осознаёт, какая даль и какая пропасть отделяют его от родной страны. Преждевременная ностальгия заставляет вспомнить свой приезд в Африку и знакомство с Алонсо Гарсесом в военном казино в Мелилье: тот стоял на столе, без рубашки, с поднятым вверх бокалом и провозглашал тост за недавно созданную республику, а потом начал с жаром рассуждать о слоях и пластах, и в его красноречии Керригэн отметил не только поэтическую жилку, но и научную точность. С первого же раза он почувствовал к нему симпатию, возможно, потому, что испанец сохранил тот романтизм молодости, который сам он давно утратил. Гарсес являл собой редкий тип военного: жил в каком-то собственном мире, был чересчур искренен и доверчив, а порой обескураживающе простодушен, но за этим простодушием в тайниках души, недоступных, наверное, даже ему, скрывалось что-то сложное и запутанное. Керригэн вспоминает своего друга и в иные минуты, когда тот спокойно сидел, поглядывая вокруг с бесстрастным видом блефующего игрока, и невозможно было понять, о чем он думает, настолько он был замкнут и молчалив. Вероятно, это связано с испанской сентиментальностью, которая рождается внутри, как храбрость, верность и прочие мистические творения души и крови. Керригэн засовывает руки в карманы пиджака и принимается бродить по воспоминаниям. Последнее из них возвращает его в то мгновение, когда сегодняшнее утро стало необычным, отличным от всех остальных, когда появилась эта четкая граница, барьер, за которым что-то исчезло навсегда. Корреспондент London Times замирает, глядя на изгиб улицы, небо, просвечивающее сквозь забор колледжа, густой свет с серо-оранжевыми оттенками и языки солнца, пляшущие по террасам. Опять эти изнурительные попытки восстановить события, прокрутить их назад в поисках моральных оправданий: столько всего произошло после отъезда Гарсеса… а считай, ничего, думает Керригэн. Ничего, о чем можно было бы рассказать, что служило бы извинением или освобождало от объяснений, будто все свершалось помимо его воли, и именно в этом заключается тайна. Когда он, обнаженный, лежал в темноте возле Эльсы Кинтаны, не желая возвращаться в привычный мир, или когда впервые увидел ее спящей, в этом тоже присутствовала тайна, но то была любовь, а кто может сказать ему, что происходит с ним сейчас? Возможно, все дело в чувстве опустошенности и собственной бесполезности, которое приходит вместе с уверенностью, что никто никого не в силах защитить. Порой слова служат лишь для сокрытия наших навязчивых идей. Вероятно, любовь содержит в себе элемент угнетения и не совместима с понятием надежности, — продолжает размышлять корреспондент London Times, — потому эта женщина и не нуждается в защите. Она сильна, молода и пока еще бессмертна. Она ничего не знает о времени, а что такое любовь вне времени?… Солнце, дни, вещи, которые существуют за пределами нашего сознания, бесчисленные зимы и возникающее иногда желание умереть. Влюбиться так просто, но что означает это чувство? Как далеко можно зайти? И знает ли человек, когда влюбляется? Он просто любил ее, лежа рядом в собственной постели, и точка.
Пока он выздоравливал, в комнату то и дело залетали всякие городские звуки, но тут же затихали, подчиняясь спокойствию и медлительности текущей здесь жизни, из-за чего он никак не мог совместить реальное время со временем своей памяти. В воздухе разносилось пение муэдзинов, а он ласкал вытянувшееся рядом тело Эльсы Кинтаны, и казалось, лишь тень от вентилятора немного охлаждала их. На левой груди у нее было розоватое родимое пятнышко в форме полумесяца, и ему нравилось дотрагиваться до такой нежной здесь кожи или осторожно, как к святыне, прикладываться к ней губами. В такие моменты она смотрела на него чуть свысока, сознавая свою власть над ним.
В то утро он слегка касался языком этой бледной отметинки, чтобы разбудить ее, отдаваясь во власть желания, потом рука его скользнула по потному плечу, острой ключице и спустилась к более вожделенным местам, углублениям и складочкам, которые он осторожно исследовал кончиками пальцев, пока не добрался до внутренней части бедер, не начал с закрытыми глазами ласкать горячий шелк и не ощутил долгожданную влагу — тогда он перекатился на нее, сжал в объятиях, откинул волосы, чтобы видеть лицо, и торопливо, без всяких церемоний, начал раздвигать ей ноги, пытаясь на ощупь проникнуть в нее, приподнимаясь и изгибаясь при каждой новой атаке, задыхаясь, надеясь оттянуть последний момент, устоять перед толчками крови в паху, чей натиск уже почти невозможно сдержать, а она впивается ему в плечо ногтями и в нетерпении поблескивает глазами, неожиданно серьезная, с влажным ртом и искаженными чертами, напряженно ожидая первого всплеска наслаждения. Стоны, обрывки слов, какие-то нечеловеческие звуки… Влага языка на губах, на носу и веках, тела, сплетенные в последнем порыве, дыхание, растворившееся одно в другом, готовое то ли обморочно затихнуть, то ли сорваться в заглушённый подушкой крик. Все еще вздрагивая, он приподнял голову и вдруг услышал слабый скрип двери и увидел на пороге Алонсо Гарсеса; на лице его наряду с ужасом и стыдом отражались покорность и растерянность, будто ему вот-вот откроется то, во что он отказывается верить и что напрасно старается понять, пытаясь в то же время уберечь в себе нечто очень важное. Он выглядел моложе, чем обычно, и хотя глаза были устремлены вперед, не видел ничего, кроме собственной обиды, которая, словно огромная яма, отрезала его от мира. Потом он отвел взгляд и медленно, осторожно, даже с какой-то опаской закрыл дверь, будто покидал место, где только что кто-то умер.
Пока никто ничего не знает, можно считать, ничего и не было. Керригэн по-прежнему не шевелился, ему не хотелось покидать тело женщины и возвращаться к действительности, но вот комната начала обретать привычные очертания и наполняться всякими внешними звуками, а сознание постепенно пришло в то обычное для смертных состояние, когда каждое действие имеет какие-то результаты, причины и следствия. Он поднялся и раздвинул занавески, не произнося ни слова, чтобы не нарушать ее состояния сонного блаженства, потом прошел в ванную, закрыл задвижку, сполоснул лицо и всем телом навалился на умывальник, будто держать его было неимоверно тяжело. Он никогда не верил в постоянство, но в дружбу верил так же или даже больше, чем в любовь, и потому ничего не пожалел бы, чтобы Гарсес узнал обо всем как-нибудь иначе. А возможно, он беспокоился не только об этом, но и о своих шансах в случае появления соперника. В жизни мужчины бывают моменты, когда противоположные понятия и чувства, самые благородные и самые пошлые мысли перемешиваются до такой степени, что парализуют мозг, и тогда, будь он хоть семи пядей во лбу, ему не удастся противостоять своей природе и одержимости. Может ли опыт стать такой же козырной картой в сексуальной игре, как сила или молодость? Он не знал, а потому прислонился лбом к холодной поверхности зеркала над полочкой с бритвенными принадлежностями, и какое-то тяжелое уныние овладело им. Глупо думать, что в его возрасте мужчина не может пожертвовать ради женщины жизнью, свободой, преданностью другим, а тоска все равно наплывает. Что поделаешь, жизнь всегда идет по-своему, не так, как нам хочется. Он посмотрел в зеркало и остался недоволен тем, что вернуло ему отражение. В молодости мы не всматриваемся в себя, подумал он, мы занимаемся этим лишь в старости, когда начинаем беспокоиться о своем имени, о том, что останется от нашей жизни, и наподобие Нарцисса стремимся превознести собственный образ. Им овладело ощущение физического разрушения, которое вдруг проявилось во всех окружающих вещах: отколотая эмаль в ванне, подтекающие краны в умывальнике, помятый жестяной таз в уборной. Он постоял немного среди запахов сточной трубы и шума водопровода, пока прохладный воздух не высушил кожу, как высушивает он слезы на глазах, слюну на губах или семя в теле.
Дай мне карту, и я открою тебе весь мир, часто говорил Гарсес. В кодексе чести Географического общества не было места предательству. Дай мне план, и я покажу тебе комнату с видом на западную часть медины, на квартал красильщиков и на тайники моей души, устало подумал Керригэн, уже чувствуя горечь от еще не принятого, но неизбежного решения, и зрачки его расширились, как у шакала, который одним глазом смотрит назад, а другим — туда, куда ему предстоит идти. Вернувшись в постель, он устремил взгляд на обнаженную нимфу с завязанными глазами и чашей в руке, которая, казалось, загадочно улыбалась кому-то с гравюры.