Мальчик неохотно высыпал в ступку киноварь, смешал ее с жженой охрой, как велел учитель, и принялся толочь так яростно, словно то был невидимый враг. После того, что произошло, мастерская с ее скудной обстановкой казалась Луке единственным надежным местом, но в сознании подростка, мечтавшего стать художником, цвета вертелись как в калейдоскопе: серое небо и серебряные камни в свете зимнего утра; красные черепицы и горящие купола на особняках знати; изломанная лента реки с медным оттенком на закате, понемногу таявшим в бледно-лиловом тумане после захода солнца, — все краски притягательного и полного отравы города, которые Лука теперь хотел воссоздать при помощи измельченных в ступке пигментов.

Уже около недели он сторонился людей, погрузившись в себя, и больше не смеялся над лукавыми шутками Леонардо и главных художников мастерской, будто его подменили. Лишь учитель обратил внимание, что Лука теперь не тот веселый, беззаботный паренек, который нежданно-негаданно, под кудахтанье кур, вошел в его жизнь. Зрелище смерти, откладываясь в самых дальних закоулках воображения, способствует взрослению: душа ребенка как бы отлучается от груди. Они больше не говорили о том, что видели в келье монастыря Сан-Марко, но Мазони знал: мальчик обо всем помнит.

Сидя в углу комнаты, у окна, Мазони искоса наблюдал за Лукой. Слева от мальчика на скамье стоял небольшой пресс, с помощью которого из льняных зерен получали масло. Набрав необходимое количество, Лука стал смешивать масло с толчеными пигментами, пока не получил нечто вроде красной пасты. Затем, не говоря ни слова, он подошел к учителю — тот, нахмурившись, смотрел на него через плечо. На Мазони был заляпанный красками серый балахон с рукавами, закатанными выше локтей.

Слегка обмакнув кисть в красную смесь, художник наложил последние мазки на тунику ангела, вытер пот со лба и поглядел на мальчика с грустной улыбкой.

— Если я сегодня умру, — сказал он без видимой причины, — ты не научишься ничему.

Ангел смерти взлетел с холста, прошелестел крыльями в терпком от скипидара воздухе комнаты, сел на голову мальчику и снова вернулся на картину, обронив лишь несколько перьев, никем не замеченных. Мазони снова стал разглядывать фигуру, изображенную в новом ракурсе. Одеяние усложнило цветовое решение группы.

— Ну, как теперь, Лука? — спросил он, пытаясь расшевелить мальчика.

Тот отошел на несколько шагов и посмотрел на холст строго и сосредоточенно, чего никогда раньше не делал. Учитель напряженно работал в последние дни, но картина была еще далека от завершения. На губах у Девы вырисовывалась еле заметная улыбка; она протягивала руку к ангелу, будто хотела взять его за тыльную сторону ладони, как проститутка — знакомого клиента. Младенец сидел у нее на коленях, касаясь одной рукой облегающего лифа Матери, а другой сжимая колокольчик. На заднем плане виднелось скопление голов с еле обозначенными лицами, пока еще без всякого выражения, — как, например, у коленопреклоненного персонажа в правой части холста. Он протягивал Марии лишь едва намеченный предмет — ветку оливы или другого растения, касаясь при этом ее бедра — совсем легко, но с точностью опытного любовника. И хотя у некоторых фигур были только набросаны контуры, зритель понимал, что здесь ниспровергаются все каноны. Ни у кого, даже у Иисуса, не было нимба, и к тому же не соблюдался иерархический порядок, принятый для священных изображений. Все полотно было пронизано незримым намеком, неявным, но совершенно несомненным, который отталкивал мальчика и в то же время интриговал: простая ткань наряда Девы, слишком мощное бедро, голые ноги с потрескавшимися пятками… Эти тела заключали в себе слишком много жизненного опыта, чтобы изображать святых на полотне. Блестящие капли на лбу ангела никак не вяжутся с его бестелесностью, думал мальчик: крылатый вестник как будто всю ночь исходил потом, пыхтел, ворочался в постели, не в силах заснуть.

— Сколько вам краски? — спросил он через какое-то время, избегая отвечать на вопрос.

Мазони улыбнулся одними глазами.

— По-твоему, все так же неубедительно, а?

— Не знаю, учитель… — запнулся Лука, — я не понимаю, какому месту из Библии соответствует ваша картина.

— В этом-то и загвоздка. — Глаза Мазони загорелись каким-то особенным блеском.

— Что вы хотите сказать?

— Очень просто. Ты хочешь видеть что-то хорошо знакомое, сцену, тысячи раз описанную в священных книгах. Но подлинный смысл искусства не в этом. Художник не обязан быть благочестивым — только правдивым.

Лука не знал, что ответить. Он еще раз внимательно взглянул на картину. Ему показалось, что она источает запах свечей, алькова, случайной связи.

— Погляди на эти фигуры. — Художник взял мальчика за руку, подводя ближе. — Не бойся, не укусят.

Лука оторопело сглотнул слюну. Лицо его было красноречивее любых слов. Он стоял теперь так близко от холста, что не воспринимал изображенную на нем группу; у него закружилась голова. Издалека ни один мазок не давал ему ключа к картине, но по мере приближения — мальчик вдруг это понял — фигуры словно оживали.

— Клянусь Христовыми ранами, они живые! — И правда, персонажи будто дышали. По спине Луки пробежал холодок: учитель внушал ему трепет. Вопросы беспорядочно роились в голове, и наконец он выдавил: — Но кто они? Где вы их взяли?

Пьерпаоло Мазони, польщенный, таинственно улыбнулся.

— Всему свое время, Лука. — Он дружески хлопнул мальчика по затылку и сменил тему. — Что до моего договора с Великолепным, то, если тебе интересно, я обязался закончить картину к ближайшей Пасхе. Но что касается платы, то я бы на твоем месте не обманывался. Говорят, у банка Медичи возникли трудности.

— Но вы же сами сказали мне, что у Лоренцо самое большое в городе состояние, — возразил мальчик, горевший желанием получить часть денег за работу, которые Мазони пообещал ему под аркадами старого рынка.

— Это так, Лука, но монеты долго не задерживаются в одном и том же доме. Папа Сикст вроде бы потребовал еще одной проверки счетов банка Медичи. Это будет уже вторая за год, а такое всегда порождает разные толки.

Он был прав. С тех пор как город ощутил на себе папскую немилость, ночи стали как будто длиннее из-за страха тех, кто не спал, дрожа перед угрозами Сикста IV наложить на город интердикт и отлучить флорентийцев от Церкви. Новости летали по улицам, прилегающим к рынку, где болтливые кумушки выдавали все, что становилось известно от гонцов из Рима. Эти слухи быстро становились достоянием челяди и мастеровых, подогретых вином и патриотическими излияниями против очередной группы прелатов, о прибытии которой во дворец Синьории возвещали серебряные трубы. Впрочем, с не меньшим жаром эти люди восхваляли достоинства свиной ляжки.

При таком тревожном положении таверны, разбросанные по кривым улочкам старого города, сделались настоящими осиными гнездами, где постоянно слышалось жужжание. Собравшись в тесные кружки, завсегдатаи обсуждали последние известия, и всегда кто-нибудь знал обо всем из достовернейшего источника: закутанный в плащ прислужник знатного князя, недавно прибывший в город со свежими новостями чужестранец или просто вскочивший со своего места ремесленник, с пылкостью обличавший Папу — как тот посмел посягнуть на честь Великолепного? Все эти споры сливались в общий гул, в котором никто уже не мог отличить правду от вранья — кроме, конечно, наводивших ужас агентов грека — Ксенофонта Каламантино, бывшего монаха-доминиканца, которому Лоренцо доверил свою разветвленную сеть шпионов, действовавшую по всему течению Арно.

Трудности, как догадался художник в ту ночь, что он провел в «Кампане», начались, когда банк Медичи отказал папским послам, прибывшим в город под бело-желтыми знаменами. Папе нужны были сорок тысяч дукатов на покупку Имолы.

Решение далось Лоренцо нелегко — Медичи испокон века были папскими банкирами. Однако Великолепный понял, что новое приобретение Рима поставит под угрозу интересы Флоренции. И он не только отказался выдать деньги, но и послал депеши всем, кому возможно, с просьбой сделать то же самое. Впрочем, сама республика, которую юный Лоренцо превозносил на дружеских сборищах поклонников Платона, превратилась в иллюзию, и пять надушенных воронов в золотых клетках — папский подарок — хрипло каркая, казалось, пели ей отходную.

И в самом деле: против всех ожиданий, банк Пацци не посчитался с запретом Лоренцо и поспешил выдать понтифику требуемую сумму. Это было проявлением враждебности к властям, которую до того осмеливались выказывать только открытые противники, с оружием в руках. В ту бессонную ночь Лоренцо, остро переживая неудачу, вместе с другом Полициано бродил до самого утра по запорошенным пылью веков старым кварталам. Острый угол какого-нибудь здания, внезапно надвигаясь на двух друзей, казался им носом гигантского корабля — флагмана вражеского флота.

На следующее утро посланник из Рима, одетый в папский бархат, с цехином, пришитым к берету, взобрался на пьедестал возле дворца Синьории и прочел папскую буллу, в которой объявлялось, что привилегия считаться главными банкирами понтифика переходит от Медичи к их соперникам Пацци. Более того, Лоренцо не только переставал быть заемщиком Римской курии, но и терял право на монопольное производство квасцов для нее, которое Медичи удерживали уже более ста лет.

— И как будто этого мало, — продолжил Мазони, — Папа подстроил еще одну каверзу: назначил пизанским архиепископом Франческо Сальвиати, а тот известен всем как приспешник Пацци.

Учитель с учеником, выйдя из мастерской, уже долго шагали по оживленным закоулкам квартала Санта-Кроче, где они обычно обедали в таверне, в компании каменщиков и фресочников.

— Но чего бояться Лоренцо Великолепному, если за ним — приоры? И кроме того, все во Флоренции преклоняются перед ним.

— Все не так просто, Лука. Сторонники во Флоренции — одно дело, а в Риме — совсем другое. Лоренцо прекрасно знает, что его влияние зависит от деловой репутации. Малейшее сомнение подорвет не только доверие банкиров и торговцев, но и его авторитет как главы республики. Или я жестоко ошибаюсь, или это — как раз то, чего добиваются его враги.

Из крытого дворика таверны тянуло ароматом тушеных голубей и терпкого тосканского вина.

— Ну все равно, не волнуйся, — успокоил Мазони, предвкушая добрый обед с кувшином красного, — воды вернутся к своему источнику. — Он бодро хлопнул мальчика по спине. Оба вошли в таверну, в этот час полную ремесленников. — У Лоренцо есть сильные союзники в Милане и Урбино, которые вступятся за него перед Папой. Федерико да Монтефельтро уже не раз помогал ему выбраться из таких передряг.

В заведении пахло едой и выпивкой. С потолочных балок свисали связки чеснока. У стены лежали открытые мешки с фасолью и стояли неохватные бочки, из кранов которых капало вино. Мазони и Лука прошли по коридору на кухню. Та располагалась на другом конце таверны, в отдельном сводчатом помещении, окутанном паром из котлов; печь для хлеба отбрасывала на стены красноватые отсветы. Здесь царил постоянный гул смеха и разговоров. Труженики, потные, с голой грудью, разгоряченные вином и жаром от печи, поглощали суп, а повариха ловко пробиралась между столами, качая бедрами, обтянутыми бурой юбкой.

Мальчик обратил внимание на загорелых купцов в углу, которые отмечали удачное дело за миской голубей с пармезаном, но учитель заказал обычное блюдо из зелени, репы и моркови.

— Станешь отцом — будешь есть голубей, — изрек он с лукавой улыбкой на бесовском лице.

Похоже, торговцы за соседним столом не зря устроили себе пир: Мазони услышал, что они заключили сделку на две тысячи пятьсот флоринов на поставку шелковой ткани из мастерской, которую Пацци держали в Барселоне. Обедая, художник и его ученик не пропускали ни единого слова из разговора купцов и с некоторым беспокойством узнали о том, что король Фердинанд Арагонский подарил Пацци едва ли не лучшие охотничьи угодья под Неаполем.

Лука мало что понимал в дипломатических вопросах, но сразу же сообразил, что подарок не предвещает ничего хорошего для его покровителей. Что может быть унизительней для Лоренцо: предавший его получает щедрый дар от иностранного короля! Сейчас это могло означать только одно — вежливо замаскированное объявление войны. Лука не сказал ни слова, но поглядел на Мазони с неприкрытым разочарованием, как крестьянка из басни, разлившая молоко, за которое рассчитывала выручить много денег.

Когда они вышли из таверны, ветер уже сменил направление. По пути им встретился заморенный битюг, волочивший телегу с дровами. На виа деи Балестриери работники разбирали груду мешков с зерном, которые грузчики складывали затем у дверей кухни дворца Пацци. К этой же двери быстрыми шагами направлялись два монаха. Лиц было не разглядеть, но предательский порыв ветра на миг забрался под капюшон того, что был повыше, — и под скромной шерстяной рясой обнаружилась красная кардинальская митра.

— Плохо дело, раз кардиналы одеваются францисканцами, чтобы войти во дворец, — заметил Мазони.

— О чем вы, учитель?

— Так, ни о чем, — ответил художник, наблюдая, как с запада плывут хмурые тучи. — Будет гроза, — сказал он и надвинул на голову Луки капюшон.