Толпа роилась в нетерпении возле ступеней главного входа Санта-Мария дель Фьоре, надеясь полюбоваться блестящей свитой церковных иерархов. Более тридцати конных арбалетчиков и полсотни пехотинцев ожидали конца мессы у баптистерия, и столь роскошно одетых ратников во Флоренции еще не видывали.

Внутри битком набитого собора царили полумрак и таинственность, сопутствующая литургическому действу. Дышать, правда, было нечем. Среди мрамора стен и статуй выделялись алые и кубовые одеяния высших городских чиновников, золотые пояса сенаторов, масляно блестевшие бархатные плащи тихо шелестели под готическими сводами. Лоренцо и папский нунций преклонили колена на молитвенных скамеечках рядом с центральным алтарем, простой народ занимал скамьи в глубине собора и толпился в боковых нефах, где, несмотря на их обширность, некуда было воткнуть иголку.

Джулиано Медичи в сопровождении новообретенных спутников вынужден был войти через боковой вход, с виа де Серви, и едва успел перекреститься. Месса началась с задержкой из-за кардинала Риарио, опоздавшего на несколько минут, и поэтому юноша смог найти свободное место в углу, отведенном для религиозных конгрегаций и кающихся: идти через весь храм было бы не слишком пристойно.

В отличие от старшего брата, Джулиано не любил скоплений народа и при входе в собор чуть не задохнулся от тесноты. Однако понемногу он притерпелся к неимоверно спертому воздуху, и голоса хора околдовали его. Выводимые двадцатью мальчиками молитвы и гимны поднимались под громадный купол работы Брунеллески. Медленно и протяжно прозвучало Sederunt principes, а затем — многократно повторенное ликующее «Аллилуйя», и наибольшей глубины звук достиг с началом Евхаристии.

Когда священник произносил «Hic est enim Calix sangunis meus» и поднимал чашу с освященным вином, один из вестников смерти с быстротой сокола откинул плащ и точным движением вонзил кинжал в бок Джулиано.

— Настал твой час! — воскликнул Бернардо Бандини, погружая лезвие в тело юноши по самую рукоятку.

Джулиано пошатнулся и отступил, не понимая, что происходит. Скорчившись от боли, он решил было искать защиты у Франческо Пацци. И тут его глаза еще шире раскрылись в изумлении: банкир не только не пришел на помощь, но поднял свой меч и воткнул его раненому в другой бок.

Джулиано инстинктивно схватился за лезвие меча, но лишь изрезал пальцы, а прислужник Пацци ударил его снова. Большая лужа крови растекалась по прекрасному мраморному полу, на изготовление которого ремесленник потратил полжизни в обмен на право быть похороненным в капелле храма рядом со знатными горожанами.

Согнувшись пополам и упав на колени, Джулиано из последних сил пытался отвести опасность от брата — тот стоял шагах в двадцати, у главного алтаря. Но увидеть Лоренцо было невозможно — его плотным кольцом окружили убийцы. Кое-кто из сторонников Медичи перешептывался и переглядывался, наблюдая за странной возней в этой части храма, но народу скопилось столько, что ничего понять было нельзя. Однако через несколько минут смятение усилилось — в дело вступили новые заговорщики, согласно правилу: чем больше клинков, тем надежней. И вот, извергнув из себя с предсмертным хрипом душившую его кровь, Джулиано издал душераздирающий стон. Собор содрогнулся, словно от замогильного холода, и все повернулись к боковому нефу.

Бандини выхватил кинжал милосердия и вонзил его в шею умирающему, надавливая, пока конец лезвия не вышел из горла. Запах крови до того возбудил убийц, что они стали рвать тело ногтями и зубами, ища сердце. Церковь превратилась в ад. Слышались крики, звон мечей, топот разбегающихся в испуге людей… Бежали все: сенаторы, послы, соборные каноники, поднявшие рясы выше пояса, магистраты, простые прихожане, мужчины, женщины и дети, охваченные паникой. Переполох был столь сильным, что казалось — сейчас обрушится купол. Среди этой какофонии мальчики из хора в белых кружевных одеждах пели как одержимые, подражая голосам из могилы, голосам зарезанных, голосам сатанинского отродья…

Одни бродили по храму с выпученными от ужаса глазами, другие, вооружившись палкой или раскаленным подсвечником, готовились к бою, хотя не знали, кто друг, кто враг. Молодой кардинал Риарио оглядывался вокруг с перекошенным лицом, точно все это было каким-то жутким недоразумением. Рядом Гульельмо Пацци, муж Бьянки Медичи, то кричал с перепугу, то всхлипывал, закрыв лицо руками, над трупом своего шурина Джулиано, громко повторяя, что ничего не знал о предательском нападении. Видимо, некоторые вели двойную игру: среди выкриков в поддержку и против Медичи, среди всеобщей бойни было не понять, кто на чьей стороне.

И однако кто-то тщательнейшим образом спланировал это мрачное действо, предусмотрев ходы всех коней, ладей, слонов и простых пешек, служивших лишь приманкой. Он сумел избежать риска, оставаясь в безопасности, и невозможно было представить, что он замыслил какие-то происки или обманывает кого-нибудь. Он притворялся, что служит светским и духовным властям, а на самом деле использовал их в своих целях. В полутьме исповедальни мелькнуло пламя свечи, а за ним — чья-то длинная тень.

Люди не знали, что творится за пределами собора, и это еще больше накаляло обстановку. Но основные события развертывались у главного алтаря, где священники Антонио Маффеи и Стефано ди Баньоне готовились покончить с главой рода Медичи.

Полициано взбежал по винтовой лестнице к органу, чтобы целиком обозреть происходящее, но увидел сцену, навсегда ранившую его душу: Джулиано, любимый ученик поэта, валялся в луже крови со вспоротым животом, получив девятнадцать смертельных ударов. Два из них пришлись в сердце, еще один — в яремную вену, и два удара пронзили бедренную артерию. Никто не знал, какова судьба Лоренцо.

Впереди были долгие часы, заполненные тревогой. Нефы собора оглашались стонами раненых, изрубленных до того, что не могли подняться: временами чью-нибудь жизнь обрывал кинжал милосердия. Группы вооруженных людей сновали по капеллам и закоулкам храма, прикидывая число убитых, а иногда между пилястр двигался одинокий огонек: кто-то, взяв лампу, осматривал погибших в тщетной надежде найти знакомое лицо.

Пьерпаоло Мазони искал мальчика, в этой сумятице потеряв его из виду. Он шел наугад, сталкиваясь с теми, кто брел навстречу. События виделись ему отрывочно, точно в мелких осколках разбитого зеркала: белое пламя свечей; две длинные бледные руки, схватившиеся за горло, словно человеку не хватало воздуха; стучащие по полу ноги в спущенных до щиколоток чулках, возле огражденного перилами восьмиугольника, откуда начиналась лестница на хоры; блестящие от ужаса черные глаза между черных же прядей, свалявшихся от пота. Но ничто не могло сравниться с тем призрачным видением, когда живописец отодвинул бордовую занавесь исповедальни: перед ним, в считаных дюймах, оказалось знакомое безгубое лицо, пересеченное давним шрамом, грубо зашитым через край.

Он сглотнул слюну и глубоко вздохнул, против воли объятый дрожью — но не от страха умереть. Страх сидел в нем уже много лет, став его спутником, верной тенью следуя за ним с той далекой ночи, когда Мазони не понаслышке узнал о сущности зла на черной мессе. Он был так юн, что не ведал об истинной природе этого. Тайные общества процветали всюду, и каждый уважающий себя молодой художник обязан был стремиться, с помощью членов братства, к идеалу духовного совершенства, чтобы перенестись в те области знания, где человек освобождается от сомнения и боязни. Не отдавая себе отчета, он оказался в первом чадном круге, ночуя в подозрительных тавернах, внимая пламенным еретическим речам, спускаясь в подземелья, где семь ступеней вели к перевитым рукколой алтарям между двух колонн Соломона, посещая собрания, с которых выходили поодиночке, оглядываясь через плечо. Но затем надежда сменилась ужасом. Однажды наступил страшный миг — будто пелена упала с глаз Мазони: он увидел, как великий магистр высоко заносит обсидиановый нож. Это воспоминание до сих пор искажало для него чувство реальности.

Но только что увиденное собственными глазами в соборе отнюдь не было жутким плодом воображения — нет, этот человек здесь действительно был, и был все время. Кто-то промолвил за спиной, что праведнику лучше бы вырвать себе глаза, чем видеть такое. Художник не успел обернуться, испытав внезапную дрожь: глаза затянуло серным порошком, и ночная мгла спустилась на мир. Лишь тогда наступила полнейшая уверенность: что-то делать уже безнадежно поздно.