Таверны были закрыты, весь город казался плотно запертым на засов. Но в воздухе ощущалась дрожь, нарождающийся звук, словно шелест тысяч крыльев.

Планы заговорщиков распространялись не только на собор. Около двадцати оставшихся снаружи наемников двигались теперь по виа деи Кальцаюоло, рассчитывая проникнуть в здание правительства республики на пьяцца делла Синьория. Их возглавлял пизанский архиепископ Франческо Сальвиати, разодетый в пурпур, в расшитом золотом плаще на горностаевом меху и архиепископской митре. Это одеяние сыграло судьбоносную роль: Сальвиати уверил стражу у входа, что должен спешно вручить папское послание, и его впустили. Пока гвардейцы проверяли верительные грамоты, люди архиепископа занимали позиции в большом внутреннем дворе, между кустами жасмина, аромат которого навевал неясные предчувствия.

Но когда гонфалоньер Чезаре Петруччи протянул руку, чтобы забрать послание, Сальвиати отступил в замешательстве, глядя в окна приемного зала и не зная, что сказать: его замысел имел единственную цель — выиграть время, пока не выяснится, удалось ли заговорщикам в соборе выполнить главную задачу. Увы, известие об убийстве братьев Медичи все не приходило.

Его выдал немигающий взгляд хищной птицы. Петруччи, почуяв неладное, обнажил свою чинкведею и велел архиепископу отойти к двери. Ни один из сопровождавших Сальвиати солдат не откликнулся на его призыв о помощи — готовя ловушку другим, они попали в нее сами, ибо заперлись в северном крыле дворца, в зале Канцелярии, который был защищен хитроумной системой запутанных коридоров и дверей с засовами. Архитекторы создали это помещение как раз таким, чтобы в нем можно было выдержать осаду.

На площади, казалось, не происходило ничего необычного, но из окон первых этажей было видно, что какие-то люди собираются под аркадами лоджии Ланци. Соседние дома были охвачены странной тишиной — и вдруг она взорвалась громкими голосами, и по улицам, по балконам — от одного к другому — полетела весть о том, что в городе случилось нечто очень важное. Тогда гонфалоньер, окруженный приорами, приказал звонить в большой колокол на башне дворца Синьории. Под этот замогильный звон Флоренция стала готовиться к войне. Исступление, гвалт, хаос и мельтешение заполонили город. В переулках слышались топот и лязг железа, но громче всего панические крики раздавались на пьяцца делла Синьория и на прилегающих улицах. Мужчины, а за ними — женщины и дети выходили на перекрестки, чтобы задать перцу перуджийским наемникам. Люди шли, вооруженные кухонной утварью, ножами, тесаками, кочергами, швейными иглами — всем, что могло колоть или резать. Весь город высыпал на улицы, чтобы защитить правительство республики. Кое-кто добрался даже до укрепленной галереи на башне.

И вдруг людской прилив остановился, точно под действием внутренних завихрений, — в толпе поползли противоречивые слухи. Говорили, что на виа деи Проконсоло задержали сотню вооруженных до зубов людей во главе с мессером Якопо Пацци — они направлялись к правительственному дворцу. Из окон домов на мятежников летели горящие поленья, лился кипяток. Когда первые всадники въехали на площадь, к ним устремились женщины, хватая за поводья коней, чтобы перерезать им поджилки.

Заговорщики ошиблись, решив, что дворец уже захвачен людьми Сальвиати. Они просто не рассчитывали на такое сопротивление. Солдаты и повара во главе с приорами, забравшись на башню, опрокидывали сверху бочки с кипящим маслом, так что площадь вскоре покрылась обожженными телами убитых и раненых, издающих стоны. Якопо Пацци вспомнил о предсказании капитана Монтесекко, когда в разгар битвы сообщили, что Лоренцо Великолепный вышел из собора и вместе с верными людьми направился ко дворцу на виа Ларга. Оттуда, из своей резиденции, глава рода Медичи принялся руководить одним из самых кровавых в истории городских сражений.

Пацци оставалось надеяться только на прибытие подкреплений извне, и он устремил обеспокоенный взгляд на серые городские стены — не подтягиваются ли войска, оставленные на холмах Фьезоле? Он не знал, что весть о заговоре против Медичи, разносясь от колокольни к колокольне, облетела всю сельскую Тоскану и встревоженные капитаны немедленно начали отступление, сочтя звон сигналом о провале заговора.

Поздней ночью наступил час мщения. Многие заговорщики были выброшены прямо из окон зала Канцелярии на брусчатку площади, и тела их растерзала толпа. Пизанского архиепископа повесили во дворце Синьории, вдоволь поиздевавшись над мертвецом. Центр города с благословения властей стал местом расправы, но были виселицы и на окраине, возле ворот Справедливости. Люди рвали тела зубами на клочки, водружали на пики отрезанные головы, руки и ноги, и ничто не могло смягчить их душу и отвратить от бесчинства, словно запах крови еще больше разжигал жажду мести под протяжное гудение колоколов, вызванивавших Dies Irae…

Утро не принесло мира, лишь высветив трупы, подвешенные на средниках окон. Так записал Лука в дневнике своего учителя, неотлучно находясь у его убогого ложа в «Кампане». На глазах у художника была льняная повязка. Став поводырем для слепца, мальчик описывал флорентийские улицы, где больше не соблюдались ни человеческие, ни Божьи законы, где горожане в исступлении потрясали, точно охотничьими трофеями, торчащими на пиках головами, сердцами, детородными органами.

Мальчик безотрывно писал три долгих дня и ночи, занося в тетрадки все сведения о тайном обществе Eruca Sativa, которые учитель диктовал в редкие моменты просветления, когда его не одурманивал дым от восточных трав. Когда Лука закончил, пальцы его сводила судорога, а душа утратила невинность. Но утешало то, что и он, наравне с Леонардо, сыграет роль в этой трагедии.

Иногда ему казалось, что учитель потерял рассудок. Он сам потерял бы не только веру в справедливость, но и понятие о времени, если бы не звонившие к вечерне колокола церкви Санта-Мария-Новелла, словно окутанные туманом — таким далеким был звук. Лука подошел к окну, чтобы лучше слышать, и перед ним открылся вид на древний город: костры, проломленные крыши, изъеденные сыростью стены, обнаженные тела между ставней, трупы на виселицах, устланные непогребенными мертвецами улицы, кровь, этим бесконечным вечером стекавшая в воды Арно под беспорядочные вопли.

Когда казалось, что страшнее быть уже не может, случалось что-нибудь еще более ужасное, и многие впали в безумие, которое порой принимали за одержимость дьяволом. В переулке рядом с Санта-Кроче нашли тело семнадцатилетнего послушника, сраженного ударами кинжала в сердце и тестикулы, а близ ворот Справедливости обнаружили адепта Черного братства, повешенного вниз головой, с обмотанной вокруг шеи власяницей. На трупе ножом мясника был сделан глубокий надрез — от паха до подмышки, справа налево.

Джованни Баттиста Монтесекко под конвоем был препровожден в крепость Барджелло, где при свечах написал полное признание, а также обращенную к Лоренцо Медичи просьбу о милосердии. Но на рассвете его в цепях привели на эшафот, где палач с двуручным мечом отсек ему голову одним ударом: наемник не успел даже понять, что происходит. Голова его смотрела недоверчиво из корзины, стоявшей у подпорки деревянного помоста.

Священникам Антонио Маффеи и Стефано ди Баньоне, убившим Джулиано Медичи, удалось бежать и найти приют у монахов-бенедиктинцев, но потом их отыскали и доставили в правительственный дворец. По пути обоих жестоко избили и искалечили, так что на виселицу они попали с отрезанными ушами и носами.

Но ничто не взволновало горожан так, как смерть архиепископа Сальвиати, задушенного и выброшенного вместе с Франческо Пацци из окна четвертого этажа дворца Синьории. Тела одно за другим ударились о брусчатку, и тогда ужас достиг предела, доведя людей на площади до подлинного сумасшествия. Известие об этом передавали друг другу с содроганием, и оно долго еще не давало заснуть флорентийцам. Когда двоих заговорщиков душили, агонизирующий Сальвиати — то ли из бешенства, то ли совершая тайный ритуал — вонзил зубы в тело Пацци так яростно, что вырвал левый сосок и с волчьим аппетитом пожирал его, пока не умер.

От запаха крови лошади взбесились, стали крушить ограды конюшен и врываться в церкви. Ходили слухи, будто ставшие ядовитыми воды Арно вызывали пророческие видения. Некоторые монахи воспользовались всеобщим страхом, чтобы проповедовать, согласно Апокалипсису, наступление царства содомитов, идолопоклонников и человекоядцев. И действительно, на город пало проклятие: взбешенный Сикст IV объявил во Флоренции Cessatio Divinis, запретив совершение таинств и отправление служб в храмах.

Над городом моросил холодный дождь, а главный виновник всех этих бедствий отмывал свою совесть. Никому не известно, о чем думал тогда Федерико да Монтефельтро, но Пьеро делла Франческа на «Двойном портрете государей Урбино» изобразил его с трагически сжатыми губами. Вдали на картине видна серебристая река, текущая спокойно, словно тайну герцога Урбино унесли воды истории, журчание которых по мере удаления от событий становится все тише, но не может замолкнуть совсем, как не могут забыться счеты, не сведенные между живыми и мертвыми.