Для меня, выросшей на детективах из коллекции «Сова» с бокалами отравленного шампанского и блондинками-убийцами, Флоренция была средоточием наивысшей тайны — ведь ни в одном детективе преступление не раскрывали спустя столько лет. Если быть совсем точным, пятьсот двадцать семь.

Всех нас в детстве притягивают загадки. В тринадцать-четырнадцать лет я неплохо научилась делать невидимые чернила из соленой воды и лимонного сока — рецепт, вычитанный в старом английском учебнике для авторов детективов. Две ложки соли и две — воды, несколько капель лимонного сока, затем ждать до полного растворения. Я обмакивала кисть в эту жидкость и писала что-нибудь. Когда все высыхало, буквы делались невидимыми: чтобы прочесть надпись, нужно было потереть ее мягким свинцом или поднести бумагу к источнику тепла. Я прикладывала к листу утюг: вода испарялась, и буквы становились видны благодаря соляным крупинкам.

Несколько более сложную разновидность чернил, на основе гуммиарабика и хлорида кобальта, описал Марчелло Симонетта из университета штата Коннектикут. Его сообщение было опубликовано в «Bulletin № 15 of the Wesleyan University Library of Connecticut», экземпляр которого поступил в библиотеку отделения искусств Флорентийского университета буквально через неделю после завершения полицейской операции. В статье говорилось об интересной находке — небольшом сборнике XV века, где содержались советы по взлому шифров секретной дипломатической переписки того времени. Вооружившись ими, Симонетта сумел расшифровать послание, найденное в частном архиве семьи Убальдини. То было письмо герцога Урбино своим послам в Риме, отправленное через два месяца после флорентийского мятежа. Никто не подозревал об участии этого изощренного политика в заговоре, и без находки Симонетты мы, вероятно, никогда не узнали бы, что именно Федерико да Монтефельтро принял холодное и обдуманное решение покончить с семейством Медичи, что это он привлек на сторону заговорщиков Сикста IV и Фердинанда Арагонского. Ему также принадлежала идея о создании тайного общества, избравшего символом листок рукколы: так Римская курия встала на путь, который спустя века привел ее к тесной дружбе с мафией.

Отдельные места в тетрадях Мазони красноречиво подтверждали все это: например, изложение одного из принципов общества, согласно которому светская и духовная власть должны образовывать единое целое, или описание костюма великого магистра ложи: «черная саржевая куртка, фартук на подкладке, балахон, подбитый лисьим мехом (дословно — «на лисьих горлах»), плащ с ярко-красным бархатным воротником и красные шелковые туфли». Именно в этом наряде Федерико да Монтефельтро представлен на полотне «Мадонна из Ньеволе», а также на беглом эскизе углем, выполненном Леонардо. Эскиз изображал повешение Бернардо Бандини: этот Бандини зашел в спальню за выздоравливающим Джулиано, чтобы тот не ускользнул от гибели. Каждый увидевший эти два портрета сразу решил бы, что они написаны одной рукой — еще не очень уверенной, но уже обретшей собственный почерк, рукой того, кто станет величайшим из всех мастеров Возрождения. Перед нами лицо с очень тонкими губами, уголки которых опущены, что придает герцогу слегка меланхолический вид, точно он может наблюдать себя в невидимое зеркало. Рисунок подвергся изменениям после провала заговора. В верхнем левом углу зеркальным почерком — буквы так мелки, что еле-еле читаются, — выведены слова, отражающие внутреннее состояние Леонардо после этих событий:

Il sangue е denso Ogni denso е grave Come sta la morte? [23]

Эта фраза доносит до нас не только мысли художника — свидетеля важнейшего исторического события, но и его намерение перенести набросок на полотно, что он и исполнил, завершив «Мадонну из Ньеволе», следуя указаниям своего наставника Мазони. В дневниках Лупетто есть запись от 26 апреля 1478 года, сделанная торопливым, но четким почерком — и хотя он не тот, что на других страницах, текст документально беспристрастен и может считаться почти журналистским репортажем. Я сопоставила его с «Заметками о заговоре» Полициано. Оба сходились в описании жуткой сцены, когда многие из осужденных заговорщиков перед казнью стали рвать плоть, свою и товарищей, — то ли в отчаянии, то ли, как указывают некоторые специалисты по тайным обществам Средневековья, в ритуальном акте последнего причастия членов ложи, отголоске каннибализма. Рассказы об этом событии с содроганием передавались из уст в уста еще многие годы.

Я сидела за рабочим столом, листая дневники, и думала о том, что во Флоренции преступления были больше чем способом выплеснуть злость или ненависть, они были городской обыденностью. И город использовал их в полной мере, чтобы превратиться в государство. Да, Флоренция была колыбелью многих доктрин и политических учений, но главное — жажда власти достигла в ней небывалой изощренности, что может почувствовать каждый, читая «Князя». Я имею в виду не извращенную, патологическую жестокость, проистекающую из умственного расстройства, но злодейство обдуманное и ставшее частью морали, зло в чистом виде, рожденное в уме и неразрывно связанное с идеей власти, из которой прорастают государственные перевороты.

Именно к этой, высшей категории преступников и относился главный вдохновитель заговора, долгое время готовивший его и затем перешедший к действию — при помощи интриг, обмана и беззакония. Необъяснимо, как герцог Урбино смог оставаться незамеченным несколько веков. Но ясно, что он прибег к ухищрениям, чтобы не оставить никаких следов, никаких письменных свидетельств. Загадочным образом никто не разоблачил того, кто до конца жизни пользовался доверием Медичи и чья репутация пятьсот двадцать семь лет оставалась незапятнанной.

Я не знаю, что за мысли теснились в голове у герцога при виде того, как сторонники Лоренцо берут верх, — наверное, примерно те же, что намного позже пришли кардиналу Полу Марцинкусу, «Божьему Банкиру». Он раздумывал, как скрыть свою истинную сущность, как сделать так, чтобы никто не узнал в нем творца заговора, не прочел на его лице ожидания, разочарования, нетерпения, которые он скрывал от людей столько лет — вплоть до мятежа, потерпевшего неудачу. Человеку с мышлением кондотьера нелегко переносить поражение. Может быть, как раз в эти минуты он сделался таким, каким предстает на всех портретах: мрачный взгляд, желтоватый цвет лица. Очевидно, в ту ночь он не раз до крови прикусывал язык и глотал слюну со вкусом пепла: вкусом предательства, как говорят. Одно лишь желание поставить Урбино вровень с могущественнейшими державами полуострова не могло толкнуть герцога на поступок, таивший в себе смертельный риск, вынудивший его послать на смерть незнакомых людей и отправить на виселицу тех, кто верил ему. Нет. Тут явно было что-то еще, другой мотив, по-прежнему скрытый от всех, — его тайну надежно охраняет Институт религиозных дел: за бронзовые двери допускаются лишь избранные члены курии. И даже по прошествии стольких лет его все еще боятся обнародовать.

Такое впечатление у меня сложилось, когда я впервые увидела портрет герцога в Уффици, и сохранялось все время, пока его репродукция висела, пришпиленная кнопками, рядом с моим столом. Некоторые способны по лицу человека предсказать его поступки: такой дар, к примеру, дает возможность узнать о замышляющемся предательстве. Не исключено, что Мазони был им наделен, как и его ученик Леонардо, — особой проницательностью, позволяющей видеть, когда что-то неладно или вконец испорчено, — например, если на чьем-то лице вдруг обнаруживается зависть, и человек смотрит на бывшего друга иными глазами, как смотрел Федерико да Монтефельтро на Лоренцо Медичи, стоя рядом с ним под балдахином во время майских торжеств. Смотрел так, будто уже готовился переступить через его труп.

Но ничто из прошлого не исчезает бесследно, потому что события наблюдают не только современники, но и те, кто живет столетия спустя: художник, ведущий за руку ученика, американский профессор из малоизвестного Коннектикутского университета, получившая грант аспирантка, профессор кафедры истории искусств, высокий и застенчивый с виду, реставратор картин с внешностью ремесленника и совершенно особым взглядом читающий Павезе инспектор полиции, человек с искалеченной ногой, устремивший в окно мощный телеобъектив, как Джеймс Стюарт — свой бинокль. Нас всегда подкарауливает кто-то с другой стороны истины, и ничто не будет забыто. Не стоит и надеяться.

Я вдруг поняла, что уже минут пять созерцаю последнюю страницу дневника Мазони, оценивая пористость бумаги и качество чернил, местами выцветших. После полугода работы непросто примириться с тем, что — все, конец. Я положила руки на затылок и повертела головой вправо-влево. Так утомительно — семь часов неподвижно сидеть за рабочим столом. Я посмотрела в открытое окно, где бурлила жизнь нашего квартала: были слышны треск мотоцикла, голос сеньоры Чиприани, напевающей популярную песенку, пронзительные крики Томасино с четвертого этажа. Слишком долго я была погружена в жизнь других людей, распутывая историю пятисотлетней давности. В голове царил беспорядок: я словно проснулась от дурного сна, которого никак не припомнить.

Еще не было шести. Можно по пути к инспектору зайти в ректорат и оставить там диссертацию. Я принялась не спеша перебирать одежду: брюки, красный свитер, несколько хлопчатобумажных блузок, нижнее белье. Потом сунула в пакет запасные спортивные туфли, взяла косметичку и сложила все в парусиновую сумку, извлеченную из шкафа. Да, чуть не забыла в ванной свое секретное оружие — серебристый цилиндрик губной помады. Мне вдруг пришла мысль, что это экипировка любительницы приключений, а не аспирантки, у которой закончился грант. Зачем все это, спросила я себя, ведь неизвестно, дома ли профессор Росси, а если да — один или с кем-то, и в любом случае — хочет ли он меня видеть? Я остановилась, откидывая челку с глаз, но потом все-таки продолжила собирать вещи: пара книг, диск с Томом Уэйтсом, трусики. Любовь требует смелости.

Я повторяла эту фразу, как заклинание, на автобусной остановке у Санта-Мария-Новелла и всю дорогу до Фьезоле. Конечно, я не знала, оценит ли Джулио мою смелость. И не имела ни малейшего понятия, как он отнесется к моему появлению. На полпути я едва не повернула назад. Какого черта садиться в автобус с парусиновой сумкой на плече и ста двадцатью евро в кармане — все, что осталось от гранта? Что это такое — врываться в дом к человеку, о котором знаешь так немного? И все оттого, что я вбила себе в голову, будто могу чему-то научить этого человека, который был вдвое старше меня и мог дать мне во всем сто очков вперед. Научить чему? Я не знала точно: чему-то, и все. От этого чувства сердце мое колотилось, я дышала глубоко, мысли путались. Да, я могла. Я могла научить кое-чему этого человека, верившего, что знает кучу всего, но на самом деле не имевшего об этом никакого понятия. Первый раз в жизни — пусть даже первый и единственный — я осмелилась совершить непоправимое: нечто искреннее, честное и непоправимое. Это внушало мне уверенность, и я хваталась за металлический поручень автобуса, как за соломинку. А если он будет недоволен — я представила себе худшее, — ты повернешься и уйдешь. Все. Дело закрыто. Только бы он был дома, думала я, поднимаясь по грунтовой дороге от шоссе к его дому, — потому что, если я не сделаю этого сейчас, я буду ни на что больше не годна и придется раскаиваться всю оставшуюся жизнь. Поэтому я невозмутимо прошла сквозь чистилище сомнений под лиловым небом, где уже загорался закат, толкнула калитку, прошагала по гравиевой дорожке между кипарисами, поднялась на ступеньки крытой террасы, позвонила и стала ждать — с парусиновой сумкой на плече, с рассыпанными по плечам волосами, сунув руки в карманы, затаив дыхание. Любовь требует смелости.

Есть мгновения, когда неважно, что будет дальше, — исчезает все, кроме молниеносного взгляда, запаха мокрой земли в саду, музыки из далекого окна, освещенного торшером, спокойствия того, кто смотрит на тебя с порога, застыв от удивления, понемногу озаряясь улыбкой, вмещающей все, что случится и уже почти случилось, вздохов, когда его руки приближаются к тебе и ты чувствуешь их еще до прикосновения, но вот его ладонь оказывается под твоей оливковой блузкой, а его голос нежно и негромко произносит твое имя… Он берет твою сумку и приглашает тебя войти, словно бы с рассчитанной неспешностью, не внезапно, как в первый раз, и вы оба мягко и неторопливо растягиваете минуты, по капле расточая слова и ласки, вплоть до нежданных вспышек, с терпением придворного ювелира, забывая о времени и о необходимости куда-то идти, догадываясь, что есть миры, где можно осваиваться бесконечно: кожа готового отдаться полуобнаженного тела с его укромными уголками, поглаживания, когда пальцы доходят до края пропасти, в которой сжимается и распускается твое желание вместе с твоим сердцем.

Он встал на колени и склонился надо мной, и я взяла в ладони его лицо, чтобы навсегда запомнить эти глаза непонятного цвета, в которых загорелся незнакомый огонек, когда он расстегивал пуговицы блузки, — с упавшими на лоб волосами, тяжело дыша, сжав зубы, ища меня вслепую, а я ласкала его, не отрывая взгляда от мокрых волос… А наши тела двигались все тише, и я чувствовала близость оргазма, которого не хотела, потому что получить ослепительное удовольствие для меня было не так важно, как узнать этого человека, явившегося из глубины веков, будто он был единственным выжившим в той апрельской бойне, потрясшей осажденный город, и дожил, как в древних легендах, до этого мартовского дня 2005 года, в городке Фьезоле, в доме с зелеными жалюзи и взбегающей по фасаду глицинией, в полутемной спальне, и если вдуматься, все это было чудом, ибо невероятно, чтобы два таких нелюдимых и таких разных человека встретились через столетия, в это самое время, ни раньше, ни позже, недалеко от Виллы Брусколи — владения Медичи, и узнали себя друг в друге, не потерявшись на боковых путях и в тупиках жизни.

И это осознание подарка судьбы полностью нарушило ход времени, которое мы перестали считать. Оно обратилось в сплошное нарастающее настоящее, омытое раздробленным светом, проникавшим сквозь жалюзи, все более слабым с наступлением сумерек. Ветви деревьев в саду делались все чернее и чернее, и мы не понимали, почему уже так поздно, но все же хотели продлить то блаженное состояние, когда отвергаются все пределы для страсти. Взмокшие, истерзанные, уставшие, мы делали передышки, растворявшиеся в ощущении не до конца утоленного желания, которое вспыхивало снова от случайного прикосновения соска или легкого поглаживания по спине кончиками пальцев, словно мы всегда знали друг друга, и в каждом жесте был совместно накопленный любовный опыт, манера подвигаться в кровати, давая место другому, или на ощупь искать его руку, и было опьянение признаниями и воспоминаниями, когда шеи касались шепчущие губы, когда он искал детскую фотографию в ящике ночного столика или шел на кухню за стаканом воды для меня, и говорил что-то мне на ухо, натягивая на плечи простыню, при выключенном свете — оба мы уже почти засыпали, — как бы убаюкивая меня, выбирая слова, которые с приближением рассвета становились все медленнее, и нас уже объяла блаженная, сонливая усталость — усталость от полного насыщения любовью, и я уткнулась носом ему в спину, чуть согнув колени, просунув ступню ему между ног и обняв его, охваченная безмятежным, ленивым спокойствием, заставляющим нас долго спать по утрам.

Я проснулась от утреннего солнца и запаха кофе из кухни. Куда девалась моя одежда, я не имела понятия. Наконец я нашла джинсы аккуратно сложенными на диване, возле окна, но блузки не было нигде, так что я взяла из шкафа первое попавшееся — толстый шерстяной свитер, доходивший мне до колен. Лилипут в наряде Гулливера.

Заглянув в приоткрытую кухонную дверь, я увидела, как он стоит, свежевыбритый, в белой рубашке, и роется в шкафчиках, как точными движениями готовит завтрак — тосты, сок, джем. Он показался мне выше, чем накануне, а в глазах было какое-то незнакомое выражение, будто каждым движением он обуздывал чувства: помешивая ложечкой в чашке, раскладывая по местам блюдца, салфетки…

С подносом в руках он обвел глазами кухню — не забыл ли чего? — и тут увидел, что я опираюсь на косяк двери и молча наблюдаю за ним, скрестив руки, в гулливеровском свитере, со взлохмаченными волосами и упавшей на глаза челкой. Он не сказал ничего, но взгляд его породил во мне сияющее чувство — меня, неуверенную в себе девушку, тощую, похожую на героиню второсортного роудмуви, вдруг коснулся своей благодатью архангел. Подмигнув мне, он осторожно и застенчиво, как всегда, улыбнулся — это было его способом существовать в мире. Держа в руках поднос, он толкнул ногой дверь на задний двор.

Никогда передо мной не открывался такой прекрасный вид на Флоренцию, как из этого чуть запущенного фруктового сада, где стояли шаткий столик и стулья из ивовых прутьев. Я помогла расстелить скатерть — ярко-голубую, словно омытую морской водой.

День был ясным, с освежающими порывами ветра. Джулио пошел в дом взять себе свитер.

Долина Арно, так печально выглядевшая зимой, теперь сверкала золотыми солнечными бликами на стволах буков и берез. Неожиданно ставшие величественными виллы с входными арками и терракотовой черепицей напоминали о давно ушедшем мире. Вдали угадывались руины аббатства, колокольня, обсаженная кипарисами дорога, и только серый изгиб современного шоссе нарушал гармонию пейзажа. Кое-где местность была гранатового цвета из-за шапок солероса, а если посмотреть в другую сторону, земля была темной, как черепаший панцирь, лишь чуть дальше виднелась бледная зелень пастбищ. Казалось, река высосала из долины все богатство красок и теперь несла его в город: оранжевая, охра, венецианская желтая, сиена, веронская зелень…

Я восторженно смотрела на город, как будто предо мной подняли занавес, открыв единственную в своем роде сцену, и некий мастер церемоний впервые показывал мне мир: облака, воздух, деревья и малозаметные, но прочные связи, соединяющие все это. Я слушала профессора Росси, словно сидела на лекции по спектральному анализу, и понимала, что познание было частью высокого и непостижимого умственного вожделения, той неисследованной территорией, где разворачивалась наша игра. Внезапно все, что я видела, осветилось, приобретя новый смысл. Розовеющие края облаков были того же цвета, что господствовал на первых полотнах Мазони — праздничная, полная неизведанных возможностей живопись, словно первый акт творения, когда все было впереди и не существовало ни тайных сборищ, ни зависти, ни листков рукколы, ни кинжалов, прорезающих бархатную куртку, ни наемников, когда мир был еще незаселенным пространством, чистым, как мартовский ветер, что взвевал наши волосы и приподнимал углы скатерти.

Да, мне еще многое нужно было узнать. Как закончится борьба за господство над Католической церковью внутри Сикстинской капеллы? Какая из ватиканских группировок придет к власти? На чью сторону встанет преемник Иоанна Павла II? Хватит ли могущества земному правосудию, чтобы разоблачить шпионские организации вроде Eruca Sativa, которая работала на римских пап больше пяти веков?

Мы пытаемся осознать происходящее, и иногда, как в детективах, нам не хватает лишь удовольствия от того, что нет доказательств, не сделано нужного хода, преступление стало идеальным и безнаказанным.

Что касается меня лично, я тоже была мало в чем уверена. Я не представляла, что будет со мной дальше, не знала, что стало с девочкой на трехколесном велосипеде и какие мысли овладевают мужчиной, когда он вдруг замолкает на другом конце рухнувшего моста, в стране, куда мне не войти. Наверное, есть вопросы, на которые никогда не найдется ответа; есть провалы в памяти, которым нет названия, как залитым кровью городам с горящими колокольнями. Но в тот момент свет лился невесомой надеждой, неземной, может быть неосознанной, и все же порождающей чувство, что ради этого утра, ради этого сада с яблонями, сливами и деревянным столиком стоит жить. Может быть, в этом смысл всего: уметь хранить светлую радость от недолговечной красоты.

От свитера Джулио пахло шерстью: его рука лежала у меня на плече, и мы сидели в молчании, словно на палубе корабля. Вдали поднимались холмы Фьезоле и Флоренции, сверкая тускло-медными отсветами. Проходя очищение.