Съемная сорокапятиметровая квартира на виа делла Скала не очень-то напоминала жилище в оксфордском Тринити-колледже — ни больших окон со свинцовыми переплетами, сквозь которые можно наблюдать за дождем, ни, конечно же, полок из кедрового дерева со старинными книгами — но я старалась с самого приезда создать в ней уют. На стену я пришпилила кнопками карту Европы, а вокруг нее — открытки с фотографиями моих любимых городов: вид на Лиссабон из замка Сан-Жоржи; копенгагенский порт с Русалочкой; трамвай в сан-францисском квартале Мишн; бульвар Малекон в Гаване; ночная Прага, покрытая снегом, — снимок с угла Золотой улицы. Напротив кровати с двумя большими подушками, служившей также и софой, располагался комод; на него я поставила телевизор с видеоплеером и небольшой музыкальный центр. Кухня отделялась от комнаты деревянной перегородкой. Бытовые приборы оказались маленькими, почти игрушечными, но сама кухня была удобной и светлой.

Моя святая святых помещалась рядом с окном, из которого открывался вид на флорентийские крыши. Там и сям торчали кампанилы — на рассвете они окрашивались густо-красным цветом, а вечером от дыма из труб становились коричневатыми. У окна я поставила рабочий стол с гибкой лампой, а сбоку от него — полочки: на них, вместе с книгами по истории искусства, лежали кое-какие сувениры. Я брала их с собой во все поездки — эти вещицы помогали мне пережить тяжелые минуты. Держать дома дорогие тебе предметы — значит хранить молчаливую верность себе.

Когда умер мой отец, я поняла, что способность человека к сопротивлению ударам судьбы зависит не столько от абстрактных построений или великих идей, сколько от маленьких и вполне материальных вещей, иногда очень простых: ручки с выгравированными инициалами, стеклянного кубика с четырьмя снимками по боковым граням, игрушечного паровозика со слегка покореженным передом, комикса о Корто Мальтезе… На самом деле это был не просто комикс, а первое издание «Баллады о соленом море» — подержанное, но в хорошем состоянии: Венеция, 1967 год, цена 275 лир. На желтой обложке сам Уго Пратт черным фломастером написал посвящение: «Анне: знай, что где-нибудь тебя всегда поджидает остров, приключение или сокровище». Этот комикс подарил мне отец на четырнадцатилетие, а чтобы достать его, он, как я узнала позднее, через своего коллегу из Болоньи обратился за помощью к самому Умберто Эко. В то время я еще не открыла для себя чисто взрослого удовольствия — держать в руках старое издание, и эта книжка, узкая и высокая, ничем не выделялась из остальных выпусков приключений командора. Но потом она стала для меня подлинной драгоценностью, чем-то вроде маяка, помогавшего мне пережить кораблекрушения. Я брала ее с собой всюду и вот теперь привезла во Флоренцию.

Первое, что я сделала, вернувшись домой, — сняла пальто и повесила его сушиться в ванную, рядом с батареей. Оказавшись в безопасности, мы часто смеемся над собственными страхами, так же как дети при свете дня забывают о ночных кошмарах. Вытершись насухо и переодевшись, я подошла к окну и боязливо посмотрела вниз, но там не было никого: ни монахов, ни собак, ни прохожих — только серость и шорох дождя. Я решила сварить себе кофе и приготовилась засесть за работу на целый день.

Книги, рекомендованные профессором Росси, намокли, хоть и были в пакете. Я вытерла их и поставила на нижнюю полку, чтобы всегда были под рукой. Затем я зажгла лампу и попыталась расчистить пространство между компьютером, дискетами, горами беглых заметок и разбросанными по всему столу карандашами. Наконец мне удалось высвободить достаточно места, чтобы поставить чашку кофе. Потягивая горячий напиток, я вскользь поглядела на пробковую дощечку, к которой пришпиливала заметки на память. Квадратный листок со списком покупок, до которых так и не дошли руки; розовая бумажка — квитанция из прачечной. Я вспомнила, что в тетрадках Мазони тоже имелись бытовые записи — стоимость унции малахита, необходимого для пейзажного письма (четыре лиры), или пяти фунтов воска для свечей (одна лира). Домашние счета перемежались заметками о перспективе и анатомии человека. Главный урок его рукописей заключался именно в этом: все взаимосвязано, все является частью великого полотна жизни, будь то толщина капли крови или бороздки на нёбе у собаки.

Я подумала, что если столь возвышенный художник не пренебрегал ни большим, ни малым, то на моей пробковой дощечке спокойно могут сосуществовать список, включающий в себя зубную пасту и сгущенное молоко, и ксерокопия хронологической шкалы XV века, на которой красным фломастером был обведен 1478 год. Но прежде всего, конечно, следовало немного разобраться в событиях.

_____

Взяв листок бумаги, я нарисовала мишень и поместила в центр Лоренцо Медичи, горделивого юнца — слишком юного, чтобы осознавать и обуздывать свой нрав, — гуманиста, любителя головокружительных философских конструкций и ночных бдений и в то же время блестящего, неумолимого политика и охваченного сомнениями поэта.

Я больше всего жажду того, чего меньше всего желаю, жить дальше — вот что мне нужно. Чтобы убежать от смерти, я жду смерти, я ищу мира, но не спокойствия. Чтобы освободиться от своих цепей, я ищу льда в огне, бури там, где царит согласие, жизни там, где господствует смерть, сражений среди перемирия…

Свои стихи он строил на антитезах. Возможно, единственное для умного человека средство противостоять превратностям судьбы — построить свою жизнь на противоречии, которое, как говорили древние греки, есть мать всех идей. Лоренцо жадно читал, с двенадцати лет писал стихи, но всегда помнил о своем политическом призвании — ему при всем желании не дали бы забыть об этом. Наверное, он культивировал свои склонности — к литературе и к действию — в двух несообщающихся отделениях души, как те, кто ставит свечки и Богу, и черту.

Контрасты в литературе развивают чувство юмора и ироническое отношение к действительности, но контрасты в жизни никак не могут подготовить человека к встрече с непредвиденным. А именно непредвиденным и была полна флорентийская политика. Кто способен вовремя среагировать на то, чего и вообразить не может? И как не отбросить опасения и страхи, если в твоем мире ценится только смелость? Разве отважный человек станет повсюду появляться с телохранителями или прятаться от других, скрывая лицо, вечно пребывая в боязни? Старший из Медичи, видимо, считал, что поддаться страху — значит заранее сдаться на милость врагов, и потому решил гнать от себя все домыслы и предзнаменования, забыть о тревогах и дурных предчувствиях, которые, верно, не раз посещали его.

Я кое-что понимала в этом. Именно такого рода переживания я испытывала в последнее время, оказываясь на улицах города, — будто прошлое затаилось на перекрестках и любой сколько-нибудь чуткий человек может ощутить за спиной его незримое присутствие. Это чувство идет от нашей животной природы: словно обоняние тигра, оно предупреждает нас о происходящем или о том, что вот-вот произойдет, хотя мозг не воспринимает эти предвестия, утверждая верховенство разума над инстинктом. Именно здесь было слабое место гуманистов, и Лоренцо, как и множество художников из его окружения, поддался тщеславию собственного интеллекта.

Меня постоянно терзал вопрос: кто же был в городе тем воскресным утром? Боттичелли — совершенно точно. Девятилетний Макиавелли, совсем желторотый мальчишка, играл в тот день с обручем неподалеку от пьяцца делла Синьория. Свидетелями событий оказались и другие известные люди — гуманист Полициано, Леонардо да Винчи, Пьерпаоло Мазони, географ Тосканелли. Кто еще? Кто из несметного множества флорентийцев, собравшихся на виа Мартелли, у входа в собор, знал, что произойдет? Сколько из них держали оружие под одеждой? Кто отдал последний приказ — о свержении совета, в котором главенствовали Медичи, — высшего органа власти в республике?

Когда все обсуждали участников событий, Мазони задавался вопросом, кто же был душой заговора. В его тетрадке есть упоминание о загадочном существе, не имевшем «ни лица, ни затылка, ничего — ни спереди, ни сзади». Сперва я подумала, что речь идет о призраке — дьявольском наваждении или чем-то подобном, но дальше шла фраза, заставившая меня расстаться с этой мыслью. Мазони имел в виду совершенно конкретного человека: «…зачинщик, вложивший яд в уста многих далеких от него людей, впрыскивавший его в течение долгого времени, который привел в исполнение свой преступный план обманным и беззаконным путем и был способен поместить этот яд даже в уста любовницы или близкого друга своей жертвы…»

Мазони не ошибался в своих предвидениях: убийца был из высшего света. На третьей стрелке, ведущей к мишени, я поставила крупный вопросительный знак и написала большими буквами: ТРЕТИЙ ЧЕЛОВЕК, словно то было название фильма.

С моей точки зрения, заговор созрел в самой Флоренции, где ненависть стелилась по улицам. Если история чему и учит, то прежде всего тому, что дерево для костра всегда берется где-то поблизости; лишь позднее приходят чужаки, чтобы подбросить своих дровишек. Вероятнее всего, Папа Сикст и Фердинанд Арагонский всего лишь оказали поддержку тем, кто разжигал смуту в городе, где Медичи своим невыносимым блеском затмевали всех и вся.

Иногда мне казалось, что еще минута, еще полсекунды — и я найду решение головоломки. Это ощущение посетило меня и ночью, когда я уже засыпала. Оно было мимолетным, и на миг я почувствовала себя на грани открытия чего-то важного, хотя не имела ни малейшего понятия о том, что это может быть. Обычно в таких случаях говорят: «Слова вертятся на кончике языка». Реальность, однако, была иной: вопросов становилось все больше, а ответов — все меньше. Разволновавшись, я встала с постели; только что стемнело, и за окном зажглись городские огни.

Однажды вечером, давным-давно, я читала у нас дома, в Сантьяго, детскую энциклопедию и наткнулась на рассказ о раскопках Шлимана в Трое. Он поразил меня так сильно, что много лет я мечтала стать археологом. Когда Шлиману было семь лет — примерно столько же, сколько мне тогда, — отец подарил ему «Илиаду», и с тех пор малолетний мечтатель твердо знал: у него одна цель в жизни — отыскать развалины Трои. Потратив сорок лет, он нашел их. Вся жизнь Шлимана была лишь подготовкой к тому моменту, когда его заступ коснулся золотой погребальной маски среди руин Микенского дворца. И совершенно неважно, была это маска Агамемнона или кого-то другого. Главное, что Троянская война оказалась правдой: Шлиман в свои семь лет сердцем почувствовал, что Гомер не мог лгать.

В детстве все так и происходит: простодушие и мечтательность идут рука об руку. Потом приходит взрослая жизнь, и мечты отступают; но есть вещи, которые не забываются. Именно в то время я окончательно пристрастилась к атласам и книгам. Я часами лежала в постели, на животе, задрав согнутые в коленях ноги, и читала о замкнутом, необщительном мальчике с плохими манерами, который, однако, в пятнадцать лет безукоризненно говорил на аттическом диалекте древнегреческого языка.

Можно найти лишь то, что ищешь, — в этом, пожалуй, и заключается преподанный Шлиманом урок. Иными словами, найти что-то можно, только упорно мечтая об этом. Но я искала во Флоренции не погребальную маску древнего царя, а сведения об убийце, которому пятьсот двадцать семь лет удавалось оставаться незамеченным.

Мой отец принадлежал к школе Шлимана: немецкие методы работы и романтическое представление о ее цели. Сотни раз я наблюдала, как он сидел в своем кабинете до самого рассвета: на лице упорство и методичность, глаза горят, среди бумажных завалов на столе дымится сигарета. Временами я попрекала себя за отсутствие такой методичности в исследованиях: мне хотелось браться сразу за все. В двадцать лет нелегко направить все силы на достижение единственной цели. Лишь позже начинаешь понимать, на что действительно стоит потратить жизнь.

Может быть, именно поэтому я уже три месяца жила во Флоренции, зарывшись в бумаги и старинные манускрипты. Я вошла в тот возраст, когда целеустремленный человек просто обязан поступать как Шлиман — другого выхода нет.

Внезапно вспышка молнии, точно автомобильные фары, осветила комнату. Началась сильная гроза, и, видимо, где-то случилась авария — на улицах воцарилась тьма. Слышался стук дождя по стеклам — похоже на то, как гремят пуговицы в треснувшей коробке.

Я зажгла свечи и села у окна, мысли мои блуждали: книга, генеалогическое древо, имя художника, комната, освещаемая свечами и молниями, за которыми запоздалым эхом гремит гром. Я сосчитала, сколько секунд проходит между молнией и тяжелым — будто где-то в горах прокатились лавина или камнепад — грохотом. Вдали виднелись река, холмы и Флоренция, оставшаяся без света.