I
План кампании. — Союз науки и жизни. — «Король попугаев». — Птицы-термометры. — Инкубатор в скрубе.
Мы в Квинсленде, в дебрях Австралии. На конях, вдвоем — я, Рихард Семон, профессор зоологии Иенского университета, и спутник мой Джон, племянник Форстера, открывшего редкую двоякодышащую рыбу — рогозуба, — пробираемся на ферму отца Джона, где думаем создать базу для исследования края. Несмотря на кратковременное знакомство, мы с Джоном друзья. Чудесный парень, незаменимый проводник и товарищ! Бодрый, жизнерадостный, прекрасный знаток этих мест, Джон проявляет необычайный интерес к науке. Любознательность его не знает пределов. Вот и сейчас он допытывается, что побудило меня посетить далекую Австралию.
— Вашу Австралию, Джон, можно сравнить со сказочным сонным царством. В этой стране, рано отрезанной от сообщения с другими материками, жизнь частью замерла, частью пошла в своем развитии необычайными своеобразными путями. Получился какой-то музей биологических древностей и диковинок. Какую седую старину открывают нам сумчатые или еще более древние однопроходные — эти удивительные утконосы — водяной и сухопутный, млекопитающие, которые кладут яйца подобно пресмыкающимся и птицам. Изучение утконосов занимает одно из первых мест в моей австралийской программе.
— Их много в окрестностях нашей фермы.
— Вот по приезде и примемся за них.
— А сейчас, во время нашего путешествия, неужели мы будем упускать случаи? Давайте наблюдать и изучать все, что встретится.
— Что же, идет! Вот между прочим, что меня поразило с первых шагов в
Австралии, так это необыкновенное богатство, разнообразие и красота ее птичьего населения.
— Прекрасно! Открываем поход! На птиц, так на птиц! — весело воскликнул Джон. — Но только я хотел бы, профессор, предварительно заключить с вами маленький договор.
— В чем дело, Джон? — удивился я такому торжественному вступлению.
— Дело в том, что я — неуч, простой любитель природы, а вы — ученый. Я прожил всю жизнь в этой стране, у меня богатейший запас опыта и наблюдений, но все мое богатство — мусорная куча, пока оно не освещено светом науки. Однако этот мусор превратится в алмазы и заиграет всеми цветами радуги, если вы, профессор, подойдете к нему с факелом научного знания.
— К чему столько красноречия, милый друг? — прервал я излияния Джона. — Как будто до сих пор мы не делились товарищески своими знаниями? Впрочем я готов подтвердить этот тесный союз науки и жизни. Прибавлю только к нему одно пожелание.
— Какое?
— Раз мы товарищи по общему делу, то не величайте меня больше «профессором». Пусть я буду для вас просто Рихардом.
Мы обменялись крепким братским рукопожатием.
— А вот, смотрите. В качестве свидетеля нашего союза птичий мир высылает красивейшего своего представителя.
Джон указал на стену густого мрачного «скруба» — этой низкорослой непроходимой австралийской заросли, — на сером фоне которого, сверкая на солнце яркими красками, медленно проплывала какая-то птица.
— «Король попугаев», как мы его называем, — пояснил Джон. — Самый крупный из них. Всего три краски: голова, грудь и брюшко огненно красные, спина и крылья темнозеленые, хвост черный. Но какая красота! Словно блестящий драгоценный камень в однообразно унылой оправе скруба. Правда, только самец такой яркий, самка бледней, невзрачней.
— Таково общее правило для птиц, Джон. Ведь это в нашем обществе кокетничают нарядами женщины. У птиц наоборот: кокетничают и оперением и голосом самцы. Природа одела самку поскромней, чтобы сделать ее незаметней для глаза хищника: ведь с гибелью матери гибнет и потомство. Скромный наряд самки это защитный наряд.
— Но я знаю птиц с ярким оперением и у самок, — возразил Джон.
— В большинстве случаев это или стайные птицы, которым защитная окраска не нужна, так как они отбивают хищника общими дружными усилиями, а яркая окраска нужна как зрительная сигнализация для отстающих от стаи особей, — или же это птицы, высиживающие птенцов в каких-нибудь укромных, скрытых от взоров врага местах — дуплах, расселинах скал и т. п.
Опустив поводья, мы шагом продвигались вдоль опушки скруба, как вдруг внимание мое привлекла какая то темная масса, чернеющая среди зарослей.
— Что это за куча? Муравейник — не муравейник, слишком велика…
— Хотите полюбопытствовать? — загадочно улыбаясь, спросил Джон и остановил лошадь.
Джон указал на стену густого мрачного «скруба».
Мы соскочили с коней и, привязав их на опушке, двинулись по направлению к странной куче. При нашем приближении две больших, величиною с крупную индюшку, птицы выскочили из-за кучи и бросились прочь. Я машинально вскинул ружье, но не успел выстрелить, как обе птицы скрылись в чаще. Мы осмотрели кучу. Приплюснутая сверху, она имела около четырех метров в диаметре и около двух — в вышину. Состояла она из лесного перегноя, травы, листьев, мелких веток, грибов, словом, всевозможных органических веществ.
— Постройка еще не закончена, — заметил Джон.
— Постройка? — изумился я.
— Ну, конечно. Не вы ли сами спугнули строителей?
— Как? Эти птицы нагребли такую кучу? Для чего она им?
— Для кладки в нее яиц. Сгребание куч птицы начинают весной, в августе, а к концу австралийского лета, то есть в конце декабря, они кладут в них яйца, зарывая их на глубину от трех четвертей до одного метра. Развивающаяся в этих надземных парниках теплота заменяет тепло наседки.
— Инкубатор! — воскликнул я.
— Да, у нас птицы сами изобрели этот аппарат и наблюдают за правильной его работой. Родители ежедневно навещают кучу и регулируют температуру: холодно яйцам — подваливают тепленького материала, жарко — разгребают и проветривают, а когда придет время, помогают птенцам вылупиться и извлекают их на свет из глубины кучи.
— Неужели такое мощное сооружение — дело лап одной пары?
— Это до сих пор не выяснено. Но, судя по тому, что в одной куче случалось находить более тридцати яиц, надо думать, что здесь работает целая компания.
— И как вы называете этих птиц?
— Сорные, или скрубные куры.
— Как представитель науки я беру на себя смелость окрестить эту птицу именем, лучше характеризующим ее поразительные инстинкты. Назовем ее «птица-термометр».
— Да здравствуют «птицы-термометры»!
II
Встреча с эму. — Страус запугал коня. — Покровительственная окраска. — Фермер-ворчун. — Живой будильник. — Схватка птицы со змеей. — Человек — жертва кроликов. — Клоун поневоле. — Яйцо, которое не съесть вчетвером.
Когда мы пересекли скруб и вынырнули из его чащи на поляну, перед нашими глазами выросли силуэты двух громадных птиц. Мы невольно задержали коней. Растерявшиеся птицы видимо колебались: пуститься ли им наутек или остаться на месте. В конце концов любопытство взяло верх над страхом — птицы осторожно приблизились к нам шагов на пятнадцать и стали, вертя головой, с интересом нас разглядывать.
— Эму — австралийский страус, — шепнул Джон. — И с целым выводком. Смотрите.
Действительно, около десятка маленьких эму, продольно полосатых, величиной с курицу, копошились вокруг матери.
— Почему они не боятся нас?
— Потому что ни колонисты, ни туземцы их не трогают. Эму свободно разгуливает среди наших стад, заходит иногда в наши дворы и загоны и очень легко приручается.
Внешний вид и разрез гнезда — инкубатора сорной курицы.
Мы двинулись вперед рысью, когда вдруг услыхали за собой топот и, оглянувшись, увидели, что самец-эму гонится за нами.
— Что это? Он нас преследует?
— Не-ет! — отозвался Джон. — Это у эму такая глупая привычка: он не может видеть быстро движущегося предмета без того, чтобы не броситься за ним. Расскажу вам интересную историю, разыгравшуюся года два назад у нас на ферме. Отец, уезжая в город, оставил в загоне пугливую лошадь. Случайно забрел в загон наш ручной эму. Лошадь испуганно метнулась от него прочь. Это послужило сигналом к началу преследования. И чем бешеней носилась по загону лошадь, тем энергичнее наседал на нее эму. Работник, наблюдавший эту сцену и безуспешно пытавшийся остановить дикую скачку, бросился наконец за мной. И когда мы прибежали в загон, то застали такую картину: на земле, вся дрожа, с выпученными от ужаса глазами, в мыле и поту, задыхаясь, валялась лошадь, а вокруг нее, с гордым видом победителя расхаживал эму. Потом мы всячески пытались от него отделаться, но как далеко ни угоняли и ни увозили его, он неизменно возвращался обратно.
— А чем объяснить, — обратился ко мне после минутного молчания Джон, — что взрослые эму одноцветной темной окраски, а их малыши — пестрые, с белыми продольными полосами?
— Пестрота здесь очевидно защитная, или покровительственная окраска. Хищнику, окидывающему с высоты зорким взглядом степь, конечно легче заметить на ее фоне темное пятно чем пестрое, под цвет степной растительности. Что же касается разницы в окраске взрослого и маленького эму, то она объясняется так называемой возрастной, или родовой изменчивостью. Вы ведь знакомы, Джон, с биогенетическим законом Геккеля?
— Кажется знаком. По этому закону каждый организм в своем зародышевом иди младенческом развитии повторяет вкратце всю историю своего рода.
— Ну, так вот, пестрая окраска детеныша эму доказывает, что сами эму были когда-то пестрыми. Замирая на месте и припадая к земле, они терялись среди пестрого ковра степи и тем спасались от хищников. Что же заставило эму переменить окраску? Так как фон степи остался тот же, здесь могут быть только два объяснения: или исчезли опасные для них хищники, или сами эму в своем развитии сделались настолько крупной и сильной птицей, что им стали уже не страшны былые враги. Ну, а беззащитные малыши продолжают сохранять покровительственную окраску. Мне вспоминается, Джон, еще один яркий пример такой возрастной изменчивости, но на этот раз уже в зависимости от изменения среды. Во время посещения зоологического музея профессор показал нам, студентам, чучело какого-то зверька, величиной с кошку и очень на нее похожего: «Вот новорожденный кошачьей породы. Догадайтесь, что это за зверь». Так как новорожденный был крапчатый, посыпались отгадки: пантера, ягуар, леопард. Оказалось, это был львенок. Львы когда-то были крапчатыми, потому что жили, подобно леопардам и другим пятнистым сородичам, в лиственных лесах, где солнечные лучи, проходя сквозь ветви и образуя блики, дают пятнистый фон. Эту свою пятнистую защитную окраску львы потом, перейдя жить в пустыню, сменили на желтую, под цвет песка.
Увлеченные беседой, мы не заметили, как стемнело.
— Мы переночуем на ферме у приятеля моего отца, — сказал Джон. — Старичок приветливый, хотя немножко и ворчун.
«Ку-ку! Ку-ку!..» — раздалось невдалеке от нас.
— Что за история! — удивился я. — В первый раз слышу, чтобы кукушка куковала ночью.
— Это не кукушка. Сова такая. Кукушка наша — птичка дневная, нарядная… с фазаньим хвостом.
Вдали блеснул огонек.
— Странно, — соображал Джон. — Наши колонисты встают и ложатся с солнышком. Чем это занят так поздно старик?
Мы застали хозяина за налаживанием капкана в курятнике.
— Хорек ко мне в курятник прошлой ночью забрался, — пояснил он. — Хорошо, я услыхал. Одну только курицу успел задушить! Сегодня опять пожалует. Ну, да жив не уйдет… Вот, своей дряни всякой хоть отбавляй, — продолжал он ворчать, — а тут еще этих кроликов проклятых из Европы привезти догадались. Размножились тут, окаянные, на свободе-то. Отбою нет. Все жрут — посевы, траву, овощи. Прямо наказание божеское. И никак не переведешь: и бьем, и давим, и травим, а их все сила несметная — потому плодущие.
— Вот вам, Джон, — сказал я, — любопытнейший пример нарушения равновесия в борьбе за существование. Кролик — беззащитное существо, а врагов у него множество. И вот, чтобы не исчез кроличий род, природа наградила его необычайной плодовитостью. В этом выразилось приспособление его к среде Но среда меняется. Кролик перевозится в Австралию, где врагов у него почти нет — разве только удав да динго, — а пищи вволю. И вот в Европе кролик — жертва человека, а в Австралии человека можно назвать жертвой кролика. В Европе кролик исчезает, разводится искусственно, здесь же он дичает и делается бичом человека.
Когда мы ложились спать, я обратился к хозяину с просьбой, разбудить нас завтра с восходом солнца.
— Не беспокойтесь, не проспите — будильник разбудит.
— Какой будильник? Где же он? — оглядывался я по сторонам.
— Часов ищете? Не ищите — нет их у нас. У нас свой будильник… живой.
И хозяин перемигнулся с Джоном. Мой друг лукаво усмехнулся.
— В чем дело, Джон? — заинтересовался я.
— Сами увидите, то-есть услышите, — и Джон завернулся в одеяло.
Наутро я вскочил как ошпаренный, не понимая спросонок, где я и что со мною. Чей-то дьявольский хохот врывался в открытое окно из соседней рощи и наполнял комнату. Первые лучи солнца золотили стену.
На земле валялась загнанная лошадь, а вокруг нее гордо расхаживал эму.
— Что, хорош будильничек? — улыбался Джон. — Здесь эту птичку не даром называют «часами колонистов». С ее хохотом начинают работать, с ее же хохотом и кончают. Может быть хотите познакомиться?
— Еще бы… и даже поблагодарить.
Мы вышли из дома и направились к роще.
— Вон он, наш Яшка-Хохотун, — указал мне Джон на небольшую птицу из породы зимородков.
Яшка в это время уже перестал хохотать и был чем-то сильно взволнован.
Порхая с ветки на ветку, птица что-то зорко высматривала внизу. Взглянув в этом направлении, мы замерли на месте от ужаса. Недалеко от нас, по стволу упавшего дерева ползла черная ехидна — ядовитейшая из австралийских змей. Яшка наконец решился и, бросившись как стрела на шею змеи, долбанул ее в голову. Змея засвистела и, широко раскрыв пасть с раздвоенным языком, пыталась ужалить врага. Но хохотун быстро и ловко увертывался, отскакивал и снова налетал, продолжая наносить змее в голову меткие удары острым как кинжал клювом. И с каждым ударом движения змеи становились медленнее и слабее, пока наконец последняя конвульсия не пробежала по ее телу.
— Готова! — Воскликнул Джон и, схватив палку, бросился к змее. Тут только увлеченная борьбой птица заметила наше присутствие и, вспорхнув, уселась на сучке над нашей головой.
Когда Джон пытался поднять змею на палку, тело ее вдруг изогнулось, и перед моим лицом очутилась страшная пасть.
— Жива! — в диком ужасе вскрикнул я, отскочил неловко назад, запутался в сучьях и растянулся во всю длину на земле.
Громкий насмешливый хохот приветствовал мое падение. К первому голосу тотчас же присоединился второй, за ним третий и так должно быть до дюжины. Вся роща как сумасшедшая заливалась смехом, и смех этот был до того заразителен, что хохотал и Джон с подпрыгивающей на палке змеей, и я сам, поднявшись с земли и потирая колени.
— Тьфу, чорт! — воскликнул я, когда веселье несколько поутихло. — Ваш Яшка не только будить, но и уморить со смеху может. Кажется ни один клоун никогда не выступал с таким успехом у публики, как я сейчас.
— Если верна австралийская статистика, — говорил Джон, таща на палке мертвую змею, — у нас за год приходится около пятисот укусов на три миллиона жителей.
Когда мы с украденным у Яшки трофеем предстали перед хозяином, последний чрезвычайно обрадовался.
— Да, да, она самая, — бормотал он, разглядывая змею. — Представьте, все время околачивалась вокруг нашего дома, раз даже в печь залезла для отдыха. Только вот она одна наша защитница, — и хозяин погладил мурлыкавшую подле него кошку, — спасала нас своими когтями от непрошенного гостя. Да, что же я! — вдруг вспомнил он. — Вы с трофеями, да ведь и я тоже.
С этими словами он вышел из комнаты и через минуту вернулся, держа за длинный хвост какого-то пестрого зверка.
— Хорек, сумчатый хорек, — отрекомендовал он нам свою добычу.
— Странный хорек! — подивился я. — Скорее похож на большую крысу.
Сели завтракать вчетвером: мы двое и хозяин с хозяйкой. Младший сын еще спал, старший был уже в поле с рабочими. Завтрак состоял из вяленого кролика — злейшего врага хозяина, простокваши, сыра, масла и… одного яйца, но яйца величиною с детскую голову.
— Яйцо эму, — представил мне его Джон.
Мы вчетвером так и не осилили этого яичка. Оно равнялось вероятно десяткам двум куриных яиц, и скорлупа его настолько толста, что из нее здесь выделывают прекрасную посуду.
III
Лагерь летучих собак. — Живой вихрь. — Килегрудые и плоскогрудые. — Из ползунов в летуны.
Хозяин дал Джону некоторые указания относительно дальнейшего пути.
— Можно было бы значительно сократить ваш путь, — нерешительно добавил он, — но дорога тут неважная, болотистая, да к тому же лесом через «лагерь» придется проезжать.
— Лагерь? Чей лагерь? — спросил я старика.
— Собак летучих. Это такие мыши летучие — с собачьей мордой. Они тут облюбовали лесок один, с квадратный километр будет, ночью на кормежку вылетают, а на день со всей округи в лесок слетаются, спят, подвесившись вниз головой на ветках. Тоже соседство не из приятных, — опять заворчал он. — Правда, зверки полезные — насекомых уничтожают, но зато и до плодов иногда добираются. Ночью-то как устережешь? Да случается и гнезда птичьи разоряют, яйца выпивают.
— Обязательно, Джон, едем через «лагерь», — заявил я, лишь только мы покинули ферму. — Посмотрим, как ведут себя днем летучие собаки. К слову сказать, удивительная страна ваша Австралия! Все здесь шиворот навыворот: хорьки в виде крыс, мыши вроде собак, медведей не отличишь от ленивцев, звери несут яйца и детенышей в сумках таскают, птицы — то без крыльев, то шерстью обросли, то будильниками служат, то термометрами, кукушки выглядят фазанами, совы кричат кукушками… Какое-то столпотворение вавилонское!
Местность понижалась. К фикусам и пальмам все чаще стали примешиваться эвкалипты, эти любители влаги. Вязкая болотистая почва звонко хлюпала под копытами лошадей.
— Смотрите! — указал мне Джон.
На сучьях деревьев, среди листвы, словно плоды на ветках, чернели тела летучих собак. Уцепившись когтями за ветви, они висели мордочкой вниз. На некоторых особенно излюбленных деревьях они красовались целыми гирляндами. Их было здесь много тысяч. В просветах между вершинами деревьев можно было видеть реявших в небесах ястребов и других пернатых хищников, высматривающих, когда колебание листвы предательски обнажит черную точку, чтобы камнем на нее обрушиться.
— Не пугайтесь! — предупредил меня Джон и, быстро вскинув ружье, выстрелил в одну из маячивших перед ним темных точек.
Мгновенно гигантская живая туча скрыла от глаз свет. Черный вихрь закружился вокруг нас. Что-то бешено металось кругом, хлестало в лицо, цеплялось за нас и за коней. Воздух наполнился своеобразным режущим звуком, диким верещанием, словно тысячи напильников скребли по стеклу.
Перепуганные кони, храпя и брызжа болотной тиной, живо вынесли нас из этого ада. Потревоженный «лагерь» остался позади, и, оглянувшись, мы видели лишь отдельные тени, косившиеся между ветвями деревьев в поисках, где бы им вновь прицепиться.
Змея, раскрыв пасть, пыталась ужалить хохотуна.
Когда кони пошли спокойной рысью, я обратился к Джону:
— Продолжим беседу. Какие у вас еще вопросы?
— Мне хотелось бы знать: произошли ли летающие птицы от бегающих, или наоборот, бегающие от летающих?
— Когда-то об этом ученые спорили, но скоро пришли к заключению, что бегуны произошли от летунов. Часть птиц, спустившись на землю, стали бегунами, развив ноги за счет ослабления крыльев. В науке бегуны получили название плоскогрудых, а летуны — килегрудых. Мощные крылья летунов должны приводиться в движение соответственно сильными мышцами, которые должны получить прочную опору в костяке птицы. И вот местом прикрепления летательных мышц и служит киль — костяной выступ в виде пластинки вдоль грудины. У бегунов вследствие атрофии крыльев почти исчезли и летательные мышцы, а с ними и киль: грудина стала плоской.
— Но если летуны не произошли от бегунов, то от кого же они произошли? Откуда вообще взялись птицы?
— Птицы произошли от пресмыкающихся.
— Как! Чтобы ползающий гад мог взлететь на воздух? Не может быть!
— Однако это так. Конечно и тут своя длинная история. Не гиганту же бронтозавру, в шестнадцать тысяч кило весом, подняться на воздух. Среди многочисленных «завров» были и маленькие, питавшиеся насекомыми и ходившие на задних лапах; передние их лапы постепенно превратились в крылья. У природы было маленькое колебание: какой выбрать летательный аппарат — крыло перепончатое или пернатое? Перо, как известно, победило. И вот родоначальником пернатых, первым оперившимся гадом считается ископаемый археоптерикс — первоптица, или птица-ящер. Летун он был плохой: слишком обременяло его наследие пресмыкающегося: недостаточно легкие кости, костяной зубатый клюв, длинный, в двадцать позвонков хвост, двойная голень и т. п. Он не столько летал, сколько планировал с деревьев, куда взбирался с помощью когтей, сохранившихся у него на крыльях.
— Чтобы окончательно завоевать воздух, — продолжал я, — первой птице пришлось выполнить две задачи. Во-первых разгрузиться от лишней тяжести, прежде всего от тяжести скелета. Кости становятся тонкостенными, освобождаются от костного мозга, костяной клюв заменяется роговым, зубы как самые тяжелые из костей выбрасываются совсем, голень делается одиночной, хвост сокращается до восьми позвонков, сросшихся между собой. Одновременно идет и сокращение внутренних органов: желудок маленький, но сильный, приспособленный к мало объемистому, но питательному корму — зерну и насекомым, кишечник коротенький, мочевой пузырь совсем упразднен, — чтобы не таскать с собой мочи, жидкие выделения выбрасываются вместе с твердыми каждые восемь-десять минут, — вместо двух яичников — один левый. Второй задачей явилось уменьшение удельного веса. Высокая температура тела птицы дала ей возможность окружить себя тройным рядом резервуаров с нагретым воздухом: полые трубчатые кости, полые перья и наконец специальные подкожные воздушные мешки.
Хозяин держал за хвост сумчатого хорька.
— Все это чудесно как сказка, — задумчиво отозвался Джон. — Но может быть тут и в самом деле есть доля фантазии. Как, например, можем мы доказать, что археоптерикс действительно является родоначальником современной птицы?
— Вопрос ваш, Джон, пришелся как нельзя более кстати, чтобы лишний раз убедиться, какую незаменимую услугу может оказать биогенетический закон в тех случаях, когда возникают сомнения, подобные вашим. Зародышевое и младенческое развитие данной особи повторяют родовое. Значит, если в роду современной птицы, хотя бы эму, имелся археоптерикс, то в портретной галлерее, какая развертывается перед нами в этапах развития зародыша, должен предстать и археоптерикс. Возьмите яйца эму в различных стадиях насиживания и смотрите. И что же? Вот он, археоптерикс, точка в точку: и зачатки зубов, и двойная голень, и ящеровый двадцатипозвоночный хвост, и даже когти на крыльях. Все это конечно исчезнет ко времени появления детеныша эму на свет. Но вот что любопытно: есть такая птичка «гао-синь», которая и на свет появляется с когтями на крыльях. Правда, у взрослой «гао-синь» этот отзвук ее далекого прошлого исчезает.
— А знаете ли, — вдруг спохватился Джон, — ведь мы уже почти дома. Что значит увлечься наукой! Не заметили, как доехали… Пришпорьте коня, и ночевать будем у нас на ферме.
IV
Оригинальный жених. — Повесть о том, как «дикари» обратили миссионера на путь истинный.
Когда на другой день по приезде на ферму мы с Джоном вышли к завтраку, навстречу мне поднялся из-за стола высокий молодой человек, рыжеволосый, с ясным открытым взглядом голубых глаз.
— Позвольте вас познакомить, — представил мне его Джон, — Патрик О'Нейль — жених моей сестры, бывший миссионер.
— Как же так? — растерялся. я. — Судя по фамилии, ирландец, католик, очевидно патер, и… жених?
— Не только патер, а еще и монах, — улыбнулся на мои недоумения Патрик. Только вместе с миссионерством я сбросил и монашество и рясу. Сейчас — свободный австралийский гражданин и счастливейший из смертных.
— Если это не тайна, может быть вы как-нибудь расскажете мне, как совершилось это превращение?
— Охотно, и даже, если хотите, сейчас. Начну с краткой своей биографии. Родители мои были ирландские фермеры-арендаторы. Во время постигшего нашу страну ужасного голода отец отправился искать счастье за морем и пропал без вести. Старший брат ушел на заработки в Англию, где, работая углекопом, был задавлен обвалом шахты. Мать с двумя детьми за невзнос арендной платы была выброшена на улицу лордом-землевладельцем и погибла с сестренкой от голода и лишений. Меня, круглого сироту, приютил у себя местный монастырь. С детства мечтал я о приключениях в далеких странах, и в связи с развившимся у меня религиозным фанатизмом мечты эти постепенно вылились в непреклонное решение — посвятить себя миссионерской работе среди «дикарей». Готовясь просвещать других, я приобрел все знания, необходимые для успеха моей будущей деятельности. Рисовалась она мне в самых радужных красках.
Горько усмехнувшись, Патрик продолжал:
— Однако действительность разбила все мои ожидания. Вы знаете конечно, что всякая религия включает в себя известное миросозерцание и вытекающие из него нормы поведения, то-есть этику. Так вот, по приезде в Австралию я к своему удивлению убедился, что в отношении поведения нам не только нечего дать туземцам в смысле примера, но самим нужно учиться у них. Мы, культурные христиане, в отношении этих «дикарей-язычников» проявляли столько дикости, произвола и насилий, что наш пример мог только развращать их. Ведь вся наша колониальная политика — организованный открытый грабеж. Туземцы честны, миролюбивы, и столкновение между отдельными племенами — сущие пустяки по сравнению с нашими бесчеловечными войнами. Правда, среди них есть людоеды — едят своих покойников, убитых врагов, но и людоедство это безобидное: ведь поедают только мертвых и то с голоду, а не живых из корысти, как у нас. Ибо разве не людоедство — убийство лордом моей матери с сестренкой и убийство хозяином шахты моего брата-углекопа из-за грошовой экономии в подпорках.
По лицу ирландца пробежала тень.
— Теперь о другой стороне религии — миропонимании. Если все мои попытки упростить христианскую догматику водворяли лишь сумбур в умах моей паствы, то для меня самого это упрощение явилось подлинным откровением. Освобождая религиозные «истины» от их мишурной оболочки, я убеждался в их абсурдности. Я пытался бороться с «духами», которыми наиболее развитые племена туземцев населяли природу. Наиболее отсталые верили только в привидения и тени умерших. И что же получилось? — На место изгнанных «духов» были немедленно же поселены привезенные мною боги. И иногда меня посещала еретическая мысль: да стоит ли свеч эта игра, эта смена богов?
Мне пришлось конечно столкнуться с колдуном племени. Соперничать со мной, вооруженным знанием, творящим чудеса врачевания и техники, ему было естественно не под силу. Он сдался, но не без борьбы и не без злобы к сопернику; однако мне удалось дружеским отношением и подарками примирить его с собой. Победа эта меня очень радовала, но радость моя оказалась преждевременной. Сам я оказался колдуном из рук вон плохим. Всякий служитель культа понимает, что для поддержания авторитета религии, особенно среди такой невежественной паствы как моя, необходима известная доля шарлатанства. А я был слишком честен. Старик-колдун при всяких бедах и неудачах племени валил все на злых «духов» или гнев покойников. А я совестился ссылаться на козни дьявола или наказание за грехи и, делая ставку исключительно на доброту и всемогущество божие, неизбежно должен был проиграть. Если бог добр и всемогущ, то чем мог я объяснить несчастья, постигавшие племя? Очевидно я не умел ему угодить, очевидно мои молитвы были недействительны. Недовольство мной росло, и все чаще стали повторяться случаи возвращения к старому колдуну.
Немало подрывали мою работу и мои собратья, соседние миссионеры. Стараясь «во славу божию» или вернее в свою собственную побольше накрестить дикарей, они выдавали крестившимся пустяковые подарки, а так как я считал недостойным заманивать подкупом в свою веру, многие из моего племени стали бегать к соседним миссионерам, нередко крестясь у них обманом по второму и третьему разу.
Но положение мое стало уже совершенно невыносимым, когда в мой приход приехал методистский проповедник. Началась борьба церквей. И нет той гнусности, которой не пустил бы в ход против меня мой конкурент. Обман, лицемерие, доносы, шпионство, взаимная ненависть стали раздирать мою дотоле мирную общину. Я поспешил покинуть этот ад. Я отказался не только от миссионерства, я сбросил рясу, порвал с церковью и поступил простым рабочим сюда, на ферму. И вы не поверите, как свободно и легко мне сейчас живется, словно я вновь родился, словно впервые увидал красоту мира…
Черный вихрь закружился вокруг нас.
Голос рассказчика оборвался от волнения.
— А теперь, — добавил он, успокоившись, — у меня к вам просьба, господин профессор. Я слышал, что вы с Джоном занимаетесь научными изысканиями. Примите и меня в свою компанию. После четырех лет кошмарного миссионерства и года физической работы на ферме мой мозг жаждет пищи. Надеюсь, наука окажется более благодарным полем для приложения моих способностей, чем религия.
V
Союз для изучения утконосов. — Эволюция процесса размножения. — Ехидна как переходный тип.
Приступая к изучению утконосов, наш тройственный союз наметил своей штаб-квартирой ферму отца Джона. Утконосы — как водяной, так и сухопутный — встречались в окрестностях фермы в достаточном количестве, и наблюдать их нравы среди природы можно было во время небольших экскурсий. Доставку же живого материала для ближайшего изучения мы решили поручить туземцам. Охотников явилось двое. Относительно сухопутного утконоса (ехидны, или муравьиного ежа) мы быстро пришли к соглашению, но когда речь зашла об утконосе водяном, туземцы протестующе замотали головой.
— Они отказываются поганить руки об эту дрянь, — перевел мне их слова Джон. — Туземцы водяного утконоса никогда не ловят и ловить не будут и не умеют. За ехидной они постоянно охотятся: ее мясо — самое лакомое их блюдо, а мясо водяного утконоса отвратительно воняет прогорклым рыбьим жиром. Но мы сумеем и сами его поймать.
— А теперь, — обратился ко мне Джон по уходе туземцев, — вы должны рассказать нам, почему эти зверки так интересуют ученых.
— Чтобы это стало вам ясным, мне придется познакомить вас с эволюцией процесса размножения у позвоночных, так как в смысле размножения утконосы являются переходным типом от пресмыкающихся к млекопитающим. А способ размножения и связанное с ним отношение родителей к своему потомству играют громадную роль в общем развитии животного. Вот, например, рыба: самка мечет икру, самец находит ее и оплодотворяет. Оба равнодушны к дальнейшей судьбе потомства. Огромное количество икры гибнет, но зато она мечется миллионами. Бесчувственность рыбы и соответственно ее глупость вошли в пословицу.
Килегрудые и плоскогрудые.
От рыб произошли земноводные. Здесь оплодотворение происходит немедленно по выделении икры, и из родителей к нашему удивлению именно самец проявляет заботливость о потомстве. Он помещает икру самке на спину, и у той от раздражения вокруг икры развивается сумка, где икра и вынашивается. У некоторых видов земноводных, как например у сумчатой квакши, эта сумка остается на всю жизнь. Вот откуда берет начало и сумчатость млекопитающих. Соответственно более внимательному уходу за потомством уменьшается плодовитость, но зато с ростом чувствительности растет и умственное развитие. Лягушка умнее рыбы.
От земноводных произошли пресмыкающиеся. Размножение переносится из воды на сушу. Икру заменяет яйцо, снабженное богатым запасом питательного материала. Головастик мог питаться из воды, здесь же все необходимое для своего развития зародыш должен черпать из яйца. Заботы о потомстве развиваются, но еще слабо. Крокодилица, засыпая свои яйца песком, предоставляет солнцу их высиживать; время от времени она проведывает их, помогает молодняку выбиться из скорлупы, отводит его в воду и тем самым считает свои родительские попечения исчерпанными. Яйца при их сравнительной беспризорности легко делаются добычей хищников.
Пресмыкающиеся дают от себя две ветви. Первая — это млекопитающие, вторая, отделившаяся позже, — птицы, у которых размножение яйцами достигает совершенства. Мы имеем здесь тесную, дружную семью, насиживающую птенцов собственным теплом, самоотверженно защищающую гнездо, вскармливающую и воспитывающую молодежь.
Что сделало млекопитающих хозяевами земли? — Главным образом переход от внешнего размножения к внутреннему, от яйца к внутриутробному развитию плода, иначе сказать, тесная связь матери с детенышем. Внутриутробное развитие, обеспечивая наибольшую сохранность плода и вместе с тем до минимума понижая плодовитость, обостряет чувство материнской любви и приводит в конце концов к длительному и внимательному воспитанию детенышей. А в воспитании, в этой передаче старшими младшему поколению всего своего опыта, всех навыков и знаний — главный залог прогресса. Ты только представь себе, Джон, человека в младенчестве, подкинутого к обезьянам, лишенного человеческой семьи, общества, образования, книг — всего, что мы называем культурой, ведь он вернулся бы в первобытное состояние, к стадии своего обезьяноподобного предка. Теперь вы понимаете, друзья мои, кто такие эти жалкие зверки утконосы. Не говоря уже о том, что это дожившие до наших дней представители первичных млекопитающих, то-есть наших древнейших предков, — это величайшие в мире животных пионеры, пустившие на убыль яйцо ради внутриутробного развития, это создатели преемственной связи между родителями и детьми, связи, давшей млекопитающим победу над их историческими врагами — пресмыкающимися.
В эпоху господства на земле гигантских ящеров первичные млекопитающие были жалкими крохотными зверками, не крупнее зайца. Загнанные в норы, они вели ночной образ жизни, потому что день был захвачен их грозными противниками, гревшими на солнце свое холодное тело. Мало-по-малу в тиши подполья эти слабые существа развивали в себе те эволюционные силы, которые привели их к победе. Питаясь кореньями и личинками насекомых, они были всегда сыты, тогда как их прожорливые враги часто голодали. Лени, неуклюжести и тупоумию ящеров они противопоставили подвижность, ловкость, хитрость, ум. Разъединенные, враждующие между собою гиганты в конце концов должны были отступить перед сплоченностью слабых, источником которой являлась семья. Семья, воспитание явились решающей силой, ибо в то время как одни разметывали свои яйца на произвол стихий и хищников, другие бережно вынашивали молодое поколенье, вооружая его всей мощью своего опыта. И вот результаты борьбы: пресмыкающиеся насчитывают в настоящее время всего четыре отряда — ящериц, крокодилов, змей и черепах, да и те не богаты видами. Наоборот, млекопитающие дали шестнадцать ветвей-отрядов с необозримым числом видов.
— А в чем выразилась переходность в размножении утконосов? — спросил Джон.
— Переходный тип, как вы уже знаете, соединяет в себе отличительные черты старого типа с намечающимися чертами нового. Старое здесь что? — Яйцо пресмыкающегося. Оно явно вырождается. Это сказывается, во-первых, в его малых размерах: оно величиной с грецкий орех и содержит в себе меньше питательного материала, чем это нужно для полного развития зародыша; во-вторых, оно одето не твердой скорлупой, а мягкой пленкой, и в-третьих, оно не кладется сразу после своего образования, а задерживается в яйцеводе матери, купается в ее соках, которые питают зародыш, просачиваясь сквозь тонкую пленку яйца. Это уже новая черта — намечающееся питание зародыша матерью, зачаток внутриутробного вынашивания. Снесенное яйцо помещается ехидной в сумку, которая к тому времени развивается у нее на брюхе, и там до вывода детеныша насиживается теплом матери. Выйдя из яйца недоноском, детеныш донашивается в сумке, питаясь материнским молоком.
Крокодилица засыпает яйца песком
Дальнейший этап — переход к законченному внутриутробному развитию — являют нам сумчатые. Здесь яйцо уже исчезло, но тесной связи с матерью еще не образовалось. Детеныш после четырех недель пребывания в матери, где он купается в ее соках, выбрасывается наружу крохотным недоноском и помещается в сумку, где проводит сорок недель до полного своего развития, присосавшись наглухо к материнскому соску.
VI
Охота за водяным утконосом. — Чем объясняются утиный нос и кротовьи лапы. — Закон конвергенции. — Костюм по сезону. — Нападение на виноградник. — Ночное побоище. — Шуба из опоссумов.
В ожидании, пока туземцы принесут нам ехидн, мы втроем, захватив собаку, отправились на охоту за водяным утконосом. Вышли мы с фермы до восхода солнца и двинулись к реке.
— Утконос, — рассказывал нам по дороге Джон, — любит широкие реки с медленным течением и илистым дном, богатые растениями и животными. На их берегу роет он свои подземные норы с двумя выходами — одним подводным, другим подземным. Видите, вот все эти дыры — ходы в его логово. Их так много потому, что утконос каждый год делает себе новую нору. Ловить его силками, поставленными у наружных выходов, очень трудно: он редко ими пользуется, и служат они ему больше для вентиляции, К тому же невозможно отличить старую покинутую нору от новой. Подобно выдре он может долго оставаться под водой. Своим плоским утиным клювом он роется в речной тине, разыскивая личинки насекомых, червей, улиток и самую лакомую свою пищу — ракушек. Но добычу он не глотает, а набивает ею обширные защечные мешки. С этим запасом он выплывает на середину реки и, неподвижно распластавшись на поверхности воды, увлекаемый медленным течением, наслаждается пиршеством; мягкое он глотает прямо, а ракушек разгрызает как орехи и выплевывает скорлупу. Но не думайте, что в своем блаженстве он забывает об опасности. Маленькими глазками он зорко следит за берегами, и чуть заметит что-нибудь подозрительное, моментально ныряет в глубину. Нужно обмануть его бдительность. Спрячьтесь в эти кусты с собакой, а я стану на виду с ружьем. Смотрите теперь вверх по реке. Вон что-то темное плывет по течению, вроде обломка доски… Это утконос… Внимание!
Заметив вдалеке фигуру Джона, утконос насторожился. Но фигура не движется. Как будто все спокойно. Однако из осторожности не мешает нырнуть. Едва утконос исчез под водой, Джон перебежал поближе к берегу и снова замер в том же положении. Вынырнувший утконос окидывает взглядом окрестность: опять та же фигура и опять не подает признаков жизни. Но все-таки нырнем еще раз. Еще перебежка. Джон у воды, на расстоянии выстрела. Вот из реки показывается бурое тело. Выстрел гулко раскатывается. Тело трепещет на воде.
— Норма, пиль! — кричит Джон.
Собака стрелой бросается в реку, быстро рассекает воду и через минуту возвращается с добычей.
Различные позы утконоса: 1. Стоит на задних лапах. 2. Чистит брюшко. 3. Устал и зевает. 4. Кормит детенышей, припавших к млечным полям. 5. Копает норку. 6. Плывет по течению. 7. Ищет в иле пищу. 8. Поднимается со дна на поверхность.
Мы усаживаемся в тени и внимательно рассматриваем зверка.
— Нос совсем утиный, — замечает Патрик. — Уж не происходят ли млекопитающие от птиц?
— Это сходство носа не одного вас, Патрик, но и некоторых ученых наталкивало на эту соблазнительную, но ошибочную мысль. Конечно млекопитающие и птицы — родня, но родня по своему происхождению от одного корня — пресмыкающихся. И вскрытие даст нам доказательства родства посерьезнее утиного носа. Но для сходства носа мы находим другое объяснение — в законе конвергенции (сближения признаков). Закон этот говорит нам, что у самых различных животных одинаковость среды, условий жизни, питания и передвижения вызывают сходство органов, которые им служат для этого орудием. И утка, и утконос имеют длинный плоский клюв, удобный для разыскивания пищи в тине, лишенный зубов, ненужных при глотании мягкой пищи, с тем однако отличием, что у утконоса имеются на внутренней стороне челюсти роговые наросты, не позволяющие ракушке выскользнуть при ее разгрызании. Но у новорожденного утконоса видны зачатки зубов, которые потом исчезают. Нука, Джон, скажите, на что это указывает?
— Это указывает, — выпалил единым духом Джон, — что было время, когда утконосы были зубатыми и питались пищей, которую надо было не глотать, а жевать, теперь же согласно биогенетическому закону эта черта предков появляется в зародышевом развитии животного.
— Браво, Джон! А вот вам еще более яркий пример конвергенции. Чьи лапы напоминают вам эти короткие, сильные, обращенные когтями наружу лапы утконоса?
— Лапы крота, конечно, — отозвался Джон.
— И еще медведки, — добавил Патрик. — Это насекомое когда-то на нашем монастырском огороде причиняло громадные опустошения, подъедая корни у высаженной капустной рассады.
— Вот видите, все эти разнообразные животные благодаря одинаковому подземному образу жизни имеют и одинаковые орудия для быстрого рытья земли. Или еще пример из водной жизни: приспособлениями для передвижения в воде должны явиться конечности, подобные веслам, каковы плавники рыб. Но вот млекопитающее кит, спускаясь с земли в воду, обтягивает свою пятипалую конечность перепонкой, превращая ее в ласт, похожий на плавник рыбы. То же самое изменение проделывает со своим крылом и пингвин, переходя от летания к плаванию. Рыба, птица и млекопитающее имеют сходные по работе плавательные органы, внутреннее строение которых различно в зависимости от наследственности. Мы имеем здесь приспособление органа, полученного от предков, к изменившимся условиям среды и образу жизни.
— Хороший мех у зверка, — заметил Патрик, поглаживая утконоса.
— Тоже важное приспособление к среде. Волосяной покров помогает млекопитающим сохранять постоянную температуру и, смотря по сезону, то редеть, линяя, то густеть, прорастая подшерстком, регулирующим теплоотдачу. Меховая одежда немало содействовала торжеству млекопитающих над пресмыкающимися, которые, не развивая собственного тепла и заимствуя его от солнца, должны были или с наступлением холодов погружаться в оцепенение, или ограничивать распространение исключительно жарким климатом. Их чешуя — это покров, накаливающийся лучами солнца, а мех — покров, сохраняющий внутреннее тепло. Приспособляя свою одежду к климату, одеваясь то поплотнее, то полегче, млекопитающие распространились по всему земному шару.
Охота на опоссума.
По возвращении с охоты нам бросился в глаза озабоченный вид отца Джона.
— Случилось что-нибудь? — спросил Джон.
— Да, на виноградник опоссумы напали, первый набег этой ночью сделали. Порядочно пощипали.
— Да разве виноград уже поспел? — спросил я.
— Только что завязался. Но именно в это-то время опоссумы им и лакомятся. Как только он начинает наливаться, они его больше не трогают.
— Посторожить придется, — решил Джон. — Повадятся таскаться — тогда прощай и виноград и вино.
— Посторожим, — согласились мы с Патриком.
— Расскажите нам, Джон, — попросил я, — как справиться с этим врагом. Ведь ваш опоссум очевидно родня американского опоссума, известного в науке как единственное сумчатое вне пределов Австралии?
— Вероятно родня. Животное величиной с большую крысу или небольшого кролика, живет в эвкалиптовых лесах, где днем спит в дуплах или под поваленными деревьями.
— Значит ведет, как и древние его предки, первичные млекопитающие, ночной образ жизни. И вероятно, как и они, всеяден.
— Совершенно верно. Охотится ночью, питается насекомыми, яйцами, птенчиками, но главная его пища — растительная — листья эвкалиптов. Они придают его мясу неприятный вкус. Война с опоссумами простая: бей палкой! Дело в том, что от врага он не бежит, а замирает на месте и старается слиться с темным фоном. Поэтому главное, что требуется от охотника, — это внимание. Конечно, чем ночь темнее, тем охота труднее.
На наше счастье ночь выдалась ясная, с полной луной. Вооруженные палками и мешками, мы заняла позиции на границе виноградника, обсаженного стеной фруктовых деревьев, я — в центре, Джон с Патриком — на флангах. Здесь должен был разыграться авангардный бой. Прорвавшегося сквозь нашу линию неприятеля предстояло истреблять уже в винограднике.
Мы притаились, и внимание наше сосредоточилось на чернеющей невдалеке эвкалиптовой рощице, откуда ожидался враг. Ждать пришлось недолго. Полянка перед нами стала оживать. То тут, то там из травы выскакивали и снова ныряли в нее темные тени. Слышались шорохи. Вот у моих ног что-то юркнуло. Оглядываюсь. Ничего. Все тихо. Но памятуя урок Джона, присматриваюсь и замечаю, что ствол рядом стоящей яблони внизу неестественно вспух. Взмахиваю дубиной и бью по подозрительному утолщению. Писк… и первая добыча готова. Опускаю ее в мешок.
Подвиги мои продолжались. Судя по доносившимся до меня ударам, товарищи от меня не отставали. Тревога охватила врага. Началось беспорядочное отступление.
При начинающемся рассвете мы подсчитали трофеи: у меня — двенадцать, у Джона — одиннадцать и у Патрика — девять. Я побил рекорд.
— Какой чудный мех! — воскликнул я. — Нежный, пушистый, легкий.
— Знаете что? — вдруг просиял Джон. — Нам, австралийцам, мех не нужен: для нас самый подходящий костюм — это костюм Адама. А нашему европейскому гостю предстоит сражаться с морозами. Соорудим ему шубу из опоссумов.
— Слишком много шкурок понадобится. Опоссумы ведь маленькие, — смущенно возразил я.
— Пустяки. Не больше восьмидесяти, штук. А у нас есть уже почти половина. Остальное набьем в две ночи.
Мне оставалось только поблагодарить моих друзей за подарок.
VII
Нравы ехидны. — Незаслуженное название. — Птицезвери. — Бегство пленницы. — Чернокожие ученики. — Бедность языка. — Шимпанзе, австралиец и европеец как различные этапы эволюции. — Обреченные на вымирание.
Через неделю явились туземцы с двумя пойманными ехиднами. Отцов сопровождали их сыновья, подростки лет двенадцати. Они оказались бывшими учениками Патрика, и мы были свидетелями трогательной встречи детей с любимым наставником.
— Занятия мои с детьми, — сказал он, — единственное светлое воспоминание из времен моей миссионерской деятельности. Дети привязались ко мне и не хотели отпускать.
— Что же вы нам ничего не рассказали о вашей педагогической работе среди дикарей? Ведь это крайне интересно.
— Когда-нибудь расскажу. А сейчас займемся зверьем.
Подобно муравьеду ехидна погружает язык в муравьиную кучу.
У одной ехидны в голени передних лап мы обнаружили сквозные раны.
— Дело в том, — перевел мне Джон объяснения дикарей, — что эта ехидна, привязанная на время ночовки к дереву за передние лапы, ухитрилась сбросить свои путы, Бегство было замечено, беглянка поймана, и на этот раз путы были продернуты сквозь лапы.
— Что за варварство! Запретите им, Джон, проделывать такие жестокости и дайте им мешки для доставки животных. Эту искалеченную мы обречем на вскрытие, а другую посадим в клетку и будем наблюдать.
Так и сделали. Первую ехидну захлороформировали, вторую посадили в большой досчатый ящик, забив сверху гвоздями. Ехидна покорно подчинилась своей участи.
Внешний осмотр животного дал следующее: зверок около тридцати пяти сантиметров длины, покрыт иглами, образовавшимися из спайки волосков, утиной формы клюв вдвое уже, чем у водяных утконосов, и в нем длинный кнутообразный язык.
— При помощи острого длинного клюва и, такого же языка, — говорит Джон, — ехидна во время своих ночных странствований вылавливает червей и насекомых из нор, расщелин скал, из-под коры. Подобно муравьеду погружает она в муравьиную кучу язык и, облепленный муравьями, втягивает его обратно, почему и получила прозвище «муравьиного ежа». Несмотря на величину и свирепость австралийских муравьев, толстая кожа служит ехидне надежной от них защитой. Трудно понять, чем заслужила она название ехидны, скорее всего своей несколько ядовито плутоватой физиономией. Название это тем более неудачно, что заставляет смешивать ее с черной ехидной, ядовитейшей из наших змей. Сильные лапы ехидны позволяют ей необычайно быстро, прямо на глазах преследователя зарываться в землю.
Брюхо ехидны. 1. М — внешний вид млечной железы. 2. М — внутренняя полость млечного поля. В квадрате: 1. Млечное поле. 2. Сосок млекопитающего.
При вскрытии мешка ехидны мы нашли там чуть живого, сантиметра в два детеныша, очевидно недавно вылупившегося из яйца. Тут же, на брюшной поверхности мешка было расположено «млечное поле», питавшее детеныша молоком.
— Оно называется «млечным полем», — пояснил я, — потому что здесь отдельные млечные железки не соединены как у высших млекопитающих в одну массу молочной железы, на вершине которой находится сосок, объединяющий в себе все млечные протоки. Соска здесь нет, железы разбросаны по площади «поля», и детеныш не сосет, а слизывает капельки молока, выступающего из отверстий в железах. Во внутреннем строении ехидны имеется ряд черт, общих с птицами. Так, в плечевом пояске имеется соединение ключиц, напоминающее такое же образующее вилку соединение у птиц, почему утконоса и ехидну называют иногда вилкообразными животными. Но наука закрепила за ними название однопроходных, подчеркивающее еще более интересную черту их строения. У них имеется такая же как у птиц клоака, то-есть расширение конца прямой кишки, куда у птиц за отсутствием мочевого пузыря открываются мочеточники. У ехидны в эту же клоаку открываются и органы размножения, так что через один проход идут и моча, и кал, и яйцо. Кроме того, так же как и у птиц, у ехидны имеется один левый яичник. Как видите, ехидну и водяного утконоса не без основания называют вдобавок ко всем их многочисленным кличкам еще и птицезверями.
Когда на следующее утро мы пришли в сарай проведать нашу пленницу, доски, которыми мы забивали ящик, оказались развороченными. Ящик был пуст, и нора, прорытая под стену сарая, указывала нам путь бегства нашей узницы.
— А ведь какой тихоней вчера прикинулась! — с досадой заметил я.
— Дневная апатия у этих животных всегда сменяется необычайной ночной энергией, — сказал Джон. — К тому же нет животного, более свободолюбивого чем ехидна. Дорожа своей свободой и жизнью, она поразительно осторожна. Можно прожить по соседству с ехидной годы, ни разу ее не увидев. Она скользит бесшумно, как тень, и при малейшем подозрении на опасность при помощи своих лап буквально проваливается сквозь землю. Боязливая, недоверчивая, упрямая, ехидна трудно поддается приручению, и нужно много времени, чтобы она хоть немного привыкла к своему хозяину. Поэтому не сокрушайтесь, Рихард. Лучше мы совершим небольшую экскурсию в места, где они водятся, и понаблюдаем их в натуре. Ехидна в неволе — это уже не ехидна.
Вечером Патрик поделился с нами своими впечатлениями от педагогической работы среди туземцев.
Три этапа эволюции: шимпанзе, австралиец, европеец.
— Мне пришлось, — сказал он, — параллельно вести занятия и с детьми колонистов и с детьми туземцев. Чернокожие превосходили белых в развитии органов чувств: их глаз был зорче и наблюдательнее, слух — острее, нюх — тоньше. Все, касающееся предметов окружающей природы, словом все конкретное — формы, краски, звуки, запахи — усваивалось ими даже лучше чем белыми. К сожалению необыкновенно скудный язык не позволял им передавать всех оттенков восприятий. Вы могли показать какой-нибудь цвет малышу, и он среди множества образцов немедленно находил соответствующий, а названий для цветов на их языке имелось только три: черный, белый, пестрый. Бедность речи являлась главным тормозом преподавания. Например, туземец ведет счет: «гарро» — один, «боо» — два, «коромде» — три, «вогаро» — четыре; пять получается от соединения «боо» с «коромде», а за пятью уже «мейан» — множество. И когда нужно углубиться в это «множество», туземец берет палку и делает на ней нарезки. Знак заменяет слово. И вот, вращаясь в сфере привычных простых предметов и явлений, черные малыши чувствовали себя как рыба в воде. Но как только дело доходило до отвлеченного мышления, картина резко менялась. Белые шли вперед, расширяя свой умственный горизонт, чернокожие же превращались в безнадежных тупиц.
— Знаете ли, Патрик, — заметил я, — ваши наблюдения еще раз блестяще подтверждают взгляд современной науки на эволюцию человека. Как вам известно, наука производит и обезьяну и человека от одного общего предка. И так как обезьяна — ветвь нисходящая, регрессирующая, а человек — ветвь восходящая, прогрессирующая, то расхождение, громадное между взрослыми, будет все уменьшаться по мере приближения к общему корню; поэтому согласно биогенетическому закону малыши обезьяны и человека, в особенности некультурного, будут иметь множество общих черт. В одном зоопарке мне пришлось следить за обучением шимпанзенка, и он живо напомнил мне ваших чернокожих ребят. То же великолепное различение цветов и форм. Так, из множества геометрических фигур он выбирал именно ту, которую ему показывал воспитатель. И та же неспособность к отвлеченному: считать он не мог выучиться даже до трех. Та же ловкость движений и выразительность мимики и жестов и еще большая скудость речи: речь нечленораздельная, хотя и богатая интонациями. В лице этого шимпанзенка перед нами живой образ нашего предка, легендарного обезьяночеловека — питекантропа. Он — начало; продолжение — это австралиец; европеец — наивысшая стадия.
Но почему же австралиец замер на одном и том же этапе, почему эволюция идет мимо него? Природа оказалась ему баловницей-матерью, которая его убаюкала и усыпила. Он приспособился к среде, пришел с ней в своего рода неподвижное, застойное равновесие. А европеец, толкаемый испытаниями ледникового периода, шел вперед, развивая в себе преобразующую среду силу воображения. Ибо только эта сила сделала человека из игрушки стихий хозяином Земли. Воображение создает идеи, те идеи-силы, которые человека влекут вперед и вперед.
Вы, Патрик, в рассказе о своем миссионерстве превозносили некультурного австралийца и очернили цивилизованного человека. И то и другое не вполне справедливо. Моральная чистота австралийца — это невинность ребенка. Он миролюбив, потому что ему не из-за чего бороться. Он не лжет, потому что не умеет; не обманывает, потому что не соображает выгод обмана. Австралиец не вынесет прививки яда цивилизации. Он осужден на вымирание.
VIII
Чутье ехидны. — Прощальная экскурсия. — Цветущий эвкалипт. — Брачная беседка. — Ехидна в муравейнике. — Лесная идиллия.
Туземцы снова принесли нам двух ехидн, на этот раз в мешках. Один из них рассказал нам любопытную историю. От места поимки ехидны он прошел несколько километров и, расположившись на ночлег, забыл проверить, надежно ли завязан мешок. Наутро мешок оказался пустым. Туземец решил вернуться на место охоты. И что же? Нашел там свою ехидну мирно спящей под кучей листьев. Как разыскала она обратно дорогу, ведь следов ею не было оставлено? Джон предположил, что она руководилась чутьем, так как ехидны издают резкий запах, который помогает им разыскивать друг друга.
Джон был прав, предвидя, что из наших наблюдений за ехиднами ничего не выйдет. Днем они лежали как мертвые, ночью возились над устройством побега. В конце концов мы их выпустили.
— Лучше совершить экскурсию и понаблюдать их на воле, — предложил Джон. — Пусть это будет нашей прощальной прогулкой, раз вы уже решили нас покинуть, Рихард.
Я собирался до наступления зимы посетить наиболее интересные острова Полинезии.
— Природа хочет устроить вам торжественные проводы, — сказал Джон на другое утро, собираясь в экскурсию. — Эвкалипты расцветают.
— Так что же из того?
— А вот увидите.
Захватив ружья и все необходимое, мы пешком двинулись к «гнезду ехидн», как называл Джон место, где они особенно часто встречались.
Путь лежал через эвкалиптовую рощицу, откуда когда-то вели атаку на виноградник опоссумы. На обращенной к нам северной стороне рощи у эвкалиптов еще только набухали почки. Но когда мы вышли на южную сторону, перед нашими глазами развернулось ослепительной красоты зрелище. Стоящий на опушке, на солнечном пригреве громадный эвкалипт был весь в цвету, и так как он расцвел первым, то привлек к себе все медолюбивое население округи. Главную его массу составляли попугаи лори, перья и клювы которых переливались всеми оттенками зеленого, желтого, красного и голубого. Кроме них тут были разноцветные птицы-мухи, колибри, пчелы, осы, всевозможные жучки и мушки. Все это кричало, щебетало, пищало, жужжало, порхало, кружилось, сияло в лучах восходящего солнца. Это был сверкающий всеми красками живой фейерверк, звучащий всеми голосами леса и луга гимн природы. И гигант-эвкалипт, уходящий вершиной в небо, казался громадным пылающим факелом.
Мы долго любовались волшебной картиной.
— А какое впечатление произвел бы на эту пеструю компанию ружейный выстрел? — спросил я.
— Только впечатление возмутительного неприличия. Ручаюсь вам, что никто бы с пира не улетел. Поднялся бы оглушительный гвалт, протест против такого вопиющего нарушения праздничного настроения.
Наконец мы у цели — в стране ехидн. Место довольно дикое — скалы, множество расщелин и пещер, куда легко можно скрыться. Немало и муравейников, лакомой поживы для муравьиного ежа. Близ одного из таких муравейников мы залегли в кустах с подветренной стороны — полюбоваться, как будет пировать ехидна.
Вот она появляется на сцену, приближается к куче и решительными взмахами утиного носа словно ударами меча проламывает в ней солидную брешь. Высыпают муравьи. Ехидна обмакивает в эту кишащую массу язык и втягивает в себя добычу. Крупные муравьи облепляют ее целиком, взбираются на каждую ее иглу, и все тело ее скоро представляет сплошную копошащуюся массу. Глазки ее светятся удовольствием, длинноносая мордочка приобретает благодушно насмешливый вид, словно зверок хочет сказать: «Да, я то вас ем, а вы то, как ни старайтесь, меня не проберете…»
Мы заночевали в лесу. Я проснулся на заре. Товарищей нет, очевидно ушли на охоту. Лежу тихо, не двигаясь, и слышу где-то близко шорох. Приглядываюсь и сквозь кусты вижу, как на соседнюю полянку осторожно пробирается мать-ехидна с двумя детенышами. Малыши уже в том самостоятельном возрасте, когда щенята или котята бросают сосать мать, но время от времени из баловства, по старой привычке являются потеребить ее соски.
Мать ложится на спину. Сумка за ненадобностью уже почти атрофировалась, от нее остался лишь узкий ободочек. Сосков нет, заменяющее их млечное поле открыто. Малыши взбираются к матери на брюхо и начинают тыкать носиком в млечные железки. От раздражения в железках выделяются капельки молока, которые, скатываясь, задерживаются в желобочках, образуемых валиками сумки. И вот из этих «корытц» малыши начинают преуморительно лакать язычком молоко. Я приподнялся, чтобы лучше их рассмотреть… Подо мной хрустнул сучок, и видение мгновенно исчезло. Ни ехидны, ни малышей — словно я видел сон…
После недельной прогулки мы вернулись на ферму. Сборы мои в дорогу были не долги. Я ехал налегке, оставляя все свои коллекции на ферме, в расчете снова туда вернуться. Джону очень хотелось меня сопровождать, но приближающаяся жатва и необходимость помочь отцу в уборке урожая остановили его. В утешение я обещал ему писать обо всем интересном, что придется увидеть в моих странствованиях по островам Полинезии.