Предосторожности и отклонения
Для того чтобы общество обладало определенной сплоченностью, чтобы могло, например, противостоять насильственным ударам судьбы, наносимым другой социальной формой и или даже природой, недостаточно, чтобы люди были собраны, более-менее добровольно, в кадре жизни – будь-то приход, сеньория, «цех» или просто внутри «границ». Требуются иные узы, иногда этнического или национального характера, а иногда основанные на моральных или религиозных концепциях. Если идентификационный фундамент разваливается и на его месте не возникает ничего нового, общество ждет кризис самосознания, который в конце концов приведет к материальным и нравственным потрясениям. С самой зари человеческой истории таких кризисов случалось немало; например, в связи с Европой можно вспомнить кризис, произошедший во время столкновения средиземноморской и германо-кельтской культур, в III–VIII веках; или еще в момент стремительного открытия Европы навстречу внешним мирам, от Америки до колониальных империй, в XV–XVIII веках. Все указывает на то, что с начала пятидесятых годов мы переживаем подобное потрясение; сама сущность наших коммуникационных структур меняется; наследие политических или национальных образований забывается; этические основы пошатнулись. Но все эти феномены протекают неспешно. Как и в случае потепления климата крайне наивно было бы полагать, что есть силы, способные сдержать их или, наоборот, ускорить; без сомнения, потребуется одно или два столетия, чтобы вместо них возникло что-то новое.
Небесполезно было бы задаться вопросом, насколько был прочен материал, скреплявший средневековое общество, особенно в период, о котором мы говорили – между VII и XV веками. В наши дни, по крайней мере в Европе, специфика самобытной группы выражена относительной этнической однородностью, общим языком и, как следствие, общей культурой, древней и одной для всех историей, укоренившимися поведением и привычками, а также четко установленными административными и политическими границами. Вместе эти элементы составляют «англичан», «французов» или «итальянцев». Однако ситуация в средние века была совсем иной: например, в средневековой Франции не было ни единства населения, ни осознания общей «родины», а тем более и «нации», ни общего языка, ни бесспорных границ; зато существовала практически застывшая форма верования: христианство. Люди, жившие в то время, считали или называли себя «христианами»; конечно, встречались отдельные упрямцы, крупные скопления евреев и мусульман, но то были исключения, своего рода островки в море христиан. Однако в глазах других народов, например тех, кто исповедовал ислам, эти люди были «франками»: очевидная ошибка, но она вызвана тем, что в эти времена мирское и сакральное было тесно переплетено, власть, dominium, носила теократической характер, будучи властью веры и «главенствующего» народа. Этот тип общества ныне у наших дверей, и Андре Мальро, без сомнения не ошибся, когда предсказывал наступление «религиозного столетия». Но вернемся ко временам средневековья.
Порядок и «порядки»
В мире царит Небесный порядок; он зиждется на космической гармонии, установленной до начала времен. Во вселенной человек – не что иное, как частица без свободной воли: таков он есть, таким он и останется. В самых древних обществах, Египте, индийском субконтиненте, может быть, уже в среде неолитических племен, от которых до нас дошли только ничтожные реликты (я оставляю в стороне весь Дальний Восток, поскольку мало о нем знаю), во всех этих сообществах люди осознавали, что равновесие, Небесный порядок, который ими управляет, назначает им роли, раздельные обязанности: нужно, чтобы одни были посредниками между людьми и божественными силами, вторые обеспечивали руководство всей группой, при необходимости взявшись за оружие, третьи же брали на себя функцию производства – как себе подобных, так и еды. В этом тройном делении нет ничего удивительного, но Дюмезиль и другие этнологи сочли, что оно скорее характерно для ранней индоарийской культуры. Однако то видение мира, которое было присуще грекам, римлянам, кельтам и германцам, как кажется, не несло в себе духовного содержания; создается впечатление, будто правовые и экономические мотивы занимали главенствующее место в представлениях людей, оттесняя на задний план нравственные или религиозные соображения. В остальном неоплатоники императорской эпохи и отцы Церкви в эпоху бурного подъема христианства придерживались в своих размышлениях только следующих типов разделения людей: на свободных и рабов, христиан и язычников, монахов и мирян, девственниц и замужних. Но эти уточнения или значительно расходились с волей Создателя, или затрагивали второстепенные стороны жизни общества.
И лишь в эпоху Каролингов наметился существенный сдвиг: у Эриугены и Герика Оксерского появляется мысль о том, что порядок Божий основывается на трех функциях, трех «сословиях», о которых я уже говорил, и каждую из них стали воспринимать как выполнение особой миссии, совмещенной с особым социальным статусом. После того как около 1020 или 1030 года эта схема была сформулирована Адальбероном Ланским, она стала незыблемым правилом для всего образованного сообщества: oratores, bellatores, laboratores, триада, которую часто неудачно переводят как «те, кто молятся», «те, кто сражаются», «те, кто трудятся», иначе говоря, клирики, воины и все остальные, или, если хотите, Церковь, знать и народ. Чуть позже, в эпоху Абеляра и св. Бернарда, будет сформулирована иерархия между этими сословиями: первое место отведут клирикам, ибо они подчиняются власти понтифика, хранителя божественной воли; второе – воинам, самым сильным из всех, рыцарям, armati; все остальные – беспорядочная толпа, «третье сословие», как будут говорить позднее. Конечно, хоть последняя группа и была самой многочисленной, она представляла собой просто верующую паству, grex fidelis. Таким образом, смешивались религиозные и общественные элементы, сакральное и мирское, что соответствовало климату, царившему на протяжении тех столетий. Кроме того, человек, которому Господь отвел место в одном из сословий, не мог перейти в другое сословие по собственной воле: подобная попытка была равнозначна предосудительному выбору своей судьбы (haeresis), и выше я уже рассказывал об этой яркой черте средневекового общества – социальной закоснелости.
Рационализм, унаследованный нами от эпохи Просвещения, слишком поспешно заклеймил Порядок, основанный на вопиющем социальном неравенстве: дескать, обленившиеся клирики и знать прохлаждаются, а простой народ проливает пот и слезы. Но такая оценка является серьезным заблуждением, тем более что она поспособствовала, в частности, появлению неудачного понятия «феодализм», основанного на сеньориальном насилии и закабалении «сервов», servi («рабов» в латинском словаре). Но тем самым мы совершенно забываем, что «трехчастная схема» была отражением воли Господа, желающего, чтобы каждый человек достиг спасения души, этой главной цели нашей земной жизни. И в эпоху всеобщего поиска вечного спасения, для обретения которого хватило бы уже одного смирения слабых, менталитет людей не имел ничего общего с нашим; перед ликом Господа и волей Его не было ни богатых, ни бедных, ни господ, ни слуг, а были только христиане, ожидавшие суда Божьего. И в этот Судный день у священника, изменившего своему пастырскому долгу, воина, упивавшегося насилием, роскошью и деньгами, будет куда меньше шансов спастись, чем у изможденного труженика. В действительности божественную несправедливость стали осознавать только в XIV веке или даже позднее, когда служение Церкви ослабнет или сословие воинов постепенно погрязнет в грехе.
По правде сказать, еще даже до того, как Вильям Оккам и прочие доктора около 1350 года усомнились в справедливости божественного выбора, или восставшие английские крестьяне в 1381 году стали спрашивать себя, а как же обстояло дело в те времена, когда Адам и Ева пряли, трещины уже появились в схеме, которую излагали те, кто обладал знаниями. Сама Церковь первая приложила руку к тому, чтобы расшатать этот кадр жизни, на котором зиждилось ее могущество. По мере того как она возвеличивала роль и место иерархического принципа в своих собственных рядах, воспевая превосходство папы над остальными христианами (даже из второго сословия), алча материального достатка, часто приобретенного недобросовестным путем, приравнивая к симонии (то есть мирской материализации) все, что могло угрожать ее состоянию, а к николаизму – нравственные поиски в своем кругу, Церковь дала пищу для подозрений, сильно отдалявших ее от первоначальной миссии. Среди выражений, которые духовенство использовало меж собой, слово ordonner (посвящать) вскоре приобрело одно значение – вступление в ряды служителей Церкви, как если бы все они были единственными возлюбленными чадами Господа, в то время как термин etat (сословие) стал обозначать две другие группы в божественной схеме, которые тем самым были низведены на один и тот же мирской уровень.
Сословие воинов могло бы привлечь мое внимание уже потому, что проблемы, вызванные его внутренними противоречиями, изменяющимся статусом, материальной деятельностью в сфере экономической и политической жизни, горой встают на нашем пути исследования. Я ограничусь одним замечанием, которое, правда, считаю крайне важным: в то время как сословие «молящихся» неотвратимо разлагалось, а сословие «пахарей» раскололось, «воители» сохранили, по крайней мере внешне, однородный состав. Конечно, пограничные слои этой группы размывались за счет выходцев из третьего «сословия»; семейные обычаи, материальные интересы расшатывали силу сословия или способствовали его превращению в кастовую структуру. Но даже на протяжении всей этой эволюции роль меча Господня осталась неизменной; предпочитали говорить скорее о чести и славе, чем о религии и защите христианства, но знать (noblesse) так и не изменила своему призванию.
В этой истории духовных уз, связующих людей меж собой, положение «третьего сословия» является гораздо более сложным. Правда, в мою задачу не входит исследование эволюции религиозного чувства простого люда, то есть всех тех, кто не принадлежал к двум господствующим сословиям. Я ограничусь тем, что укажу на три трещины, которые со временем появились в тройственной схеме и мало-помалу ослабили ее цементирующую роль в обществе. Первый элемент разложения возник из-за неспособности клириков, вознамерившихся оценить материальное положение людей, адекватно воспринимать окружающую действительность. Когда в IX веке – а скорее всего, еще раньше – мыслители разделяли верующих по отдельным сословиям, laboratores были для них работниками физического труда, и труд, оправданный таким образом, был вознесен на уровень нравственной ценности. Все эти труженики, которым приходилось кормить остальное население, были крестьянами, составлявшими подавляющее большинство третьего сословия. Но подъем городов, начавшись в XI веке почти по всей Европе (и различаясь по форме и местным ритмам), стал шириться и вскоре захлестнул весь христианский мир, восторжествовав повсеместно. В Италии XII–XIII веков в городах жили пятеро или четверо человек из каждых десяти, во Франции – три или четыре, почти столько же – в Англии и Германии. Однако жители городов плохо вписывались – или совсем не вписывались – в рамки принятого идеала: воодушевлявшие их силы были слишком тесно связаны с личной выгодой и местными реалиями; городской культуре было присуще персонифицировать индивида и устанавливать отношения исключительно мирского характера; кроме того, жизнь горожан была завязана на деньгах, иногда даже, как в случае с заработной платой или продажей, на них зиждилась вся экономическая система городов. Естественно, далеко не каждый горожанин был суконщиком, ростовщиком или цеховым мастером; и мало кто из них не знал о могуществе собратств или оставался в стороне от почитания Девы Марии. Но «профиль» горожан был иным, нежели сельских laboratores. Как встроить в трехчастный мир тех, кто занимается «бесчестным» ремеслом, кто «не работает собственными руками», с чем поздравлял себя Рютбеф, или, как Вийон, утешался тем, что «живет бедно вдали от богатого земельного сеньора»? Конечно, придумывали пасторали, старались пичкать нравственными советами фаблио и басни, ставить «мистерии», пропитанные духом благочестия. Напрасный труд: «рождение светского мировоззрения», как несколько напыщенно скажут потом историки, подточило духовность третьего сословия.
Вторая трещина не столь заметна: дело в том, что при составлении схемы попросту забыли о свободе. Забыли не потому, что не придавали ей особого значения, а потому, что для Господа все верующие – равные души. Даже суровое римское право признавало, что раб – не просто существо из плоти. Таким образом, христианские мыслители не считали, что эта группа людей может внести некоторые коррективы в устоявшуюся схему. Во времена Каролингов представление о том, что «есть два рода людей – свободный и раб», носило исключительно светский характер, оставляя в стороне спасение души. И христианская церковь охотно набирала своих первых приверженцев среди несвободных; ее также не смущал тот факт, что и в X веке она все еще владела толпами рабов. Конечно, в теории церковь осуждала работорговлю и даже использование человеческой плоти, но исключительно во имя милосердия, а не во имя спасения души; она скорбела о «сыновьях Хама», этого сына Ноя, чье потомство – расу чернокожих – проклял Господь. Но и речи не могло быть о том, чтобы вступить в ряды духовенства, не выкупившись сначала из несвободного состояния. Вот почему ни в одном из сочинений, созданных образованными клириками, разделение людей не связано с представлением о свободе или несвободе. Это наш рациональный ум склонен осуждать это отталкивающее ослепление. Даже после того как античное – или меровингское – рабство исчезло по причинам, на которых я не буду останавливаться, категория зависимых людей, которых называли античным словом servi, а наши историки – «сервами», в глазах клириков никак не была связана с «функцией» третьего сословия. Можно дискутировать по поводу этапов и содержания сервильного положения, подчеркивать неоспоримые усилия церкви в деле освобождения сервов около тысячного года; но клеймо сервильности по-прежнему оставалось неизгладимым; и можно только удивляться тому, что Церковь мирилась, а иногда даже сама создавала препоны, стеснявшие свободу некоторых верующих, которым нельзя было жениться, переезжать, пользоваться плодами своего труда – в принципе благословенного – без разрешения господина, называвшего себя христианином, а порой и самой Церкви. Если «схема» уже затрещала по швам после вторжения горожан, то на этот раз был задет сам принцип равенства в вопросе спасения.
Еще одна трещина, и, может быть, гораздо более серьезная, появилась из-за внутреннего дробления понятия сословий, поддерживавшего общество в равновесии благодаря точным, можно даже сказать, однородным функциям. Стратификация социальных пластов, наслаивающихся друг на друга внутри каждой из этих групп, очевидно, была связана с эволюцией, протекавшей на протяжении нескольких столетий. Впрочем, первым двум сословиям этот процесс не причинил особого вреда: хоть среди клириков одни были причислены к «малым орденам», а другие – к «великим», одни монахи получили священническое посвящение, а другие нет, а также сложилась своего рода иерархия духовных лиц, каждые из которых имели право даровать то или иное таинство, – все это не мешало Церкви выполнять посредническую миссию между мирянами и Господом. И в какие бы одежды ни рядились bellatores – феодализма, рыцарства или знатности, старших или младших сыновей, – второе сословие никогда не забывало о своей роли воителей. Зерна разложения были посеяны в третьем сословии. В нем и так уже существовало разделение на свободных и сервов. А экономическое развитие дало мощный толчок внутреннему расколу: среди членов коммуны постепенно выделилась толпа «неимущих», vilissimi, «простого люда», Armen Leute, «тощего люда», popolo minuto – все эти люди не имели земли, орудий труда, занятия, денег, иногда даже крова над головой, иначе говоря «ни кола ни двора», а может «ни веры ни права». И их число постоянно возрастало, особенно в городах, поскольку в сельской местности сама природа по-прежнему удерживала их количество на минимальном уровне. Церковь понимала, что подобное прискорбное состояние дел испытывает на прочность веру этих брошенных на произвол судьбы христиан и побуждает их оспаривать само существование схемы, в которой они оказывались затерянными посреди остальной массы населения. В проповедях XII века, нравоучительных примерах следующих столетий церковнослужители пытались воздать хвалу почетной бедности, служившей своего рода пропуском в Рай; Иоанн Гоби дошел до того, что совершенно серьезно принялся выделять разные группы среди бедных, чтобы разоблачить «лже-бедняков» или, еще хуже, по его словам, «дурных бедняков». Можно подумать, он насмехался! Вопреки подспудной борьбе на фоне развала сеньориальной экономики в XIV–XV веках, утрата всякой надежды на этом свете привела к роковому излому внутри «сословия», в котором Церковь хотела бы видеть лишь христиан-тружеников, в едином порыве следующих по стезе спасения души.
Мир и честь
В «Новое время», а тем более в «современные» времена постоянно случались беспорядки, нередко приводившие к кровопролитию и сотрясавшие жизнь народов или, по меньшей мере, наций; не то чтобы средневековье обладало миролюбивым ликом, но война, о которой я еще буду говорить, и «страхи», на которых я не стану останавливаться, тогда были гораздо более скромные, нежели в последующие времена, – и по своему размаху и по обстоятельствам: то были семейные раздоры или столкновения, вызванные скромными территориальными спорами; при этом и речи не шло ни о правах человека, ни об основах общества, ни о «нациях», которых в ту пору еще не существовало; отсюда и важность «встреч» между правителями, чьей целью было как можно быстрее достичь компромиссного соглашения. Эти переговоры устраивались для того, чтобы приостановить конфликт на некоторое время. С самого раннего средневековья список этих встреч очень длинен: тут и Страсбург (842), и Сен-Клэр-сюр-Эпт (911), и Ивуа (1022). Но по мере того, как время шло, проблемы приобретали все больший размах, поэтому в позднее средневековье стали устраивать настоящие «конференции»: в Монтеро (1419), Аррасе (1435), Брюгге (1472). На последней из них встретились император, два короля, «великий герцог Запада» и венецианцы. Позднее, например в XIX веке, история пестрит такими «конгрессами» – от Венского до Версальского. И знаменитые «встречи», чьи участники собирались урегулировать последствия последней мировой войны, были того же толка! Никто из них не озаботился проконсультироваться с людьми; правители вершили людские судьбы, исходя из собственных интересов. Что же касается международных встреч, которые так любят устраивать в наши дни, то они также необходимы, как и неэффективны в целом.
Но я не собираюсь оценивать влияние резолюций ООН. Я намерен нащупать в средние века начальную стадию поиска Мира – Мира с большой буквы, который охватывал бы всех людей. Это явление имело место на самом деле и по сей день вполне оправданно остается одним из символов своей эпохи, даже если его эффективность постепенно слабела. Традиционная историография наперегонки указывала на произошедшее около 880 или 950 года ослабление публичной власти, которую на краткое время возродили Каролинги. Тем самым она противопоставляла блеск воителей Австразии беспорядкам, насилию и «терроризму» «феодальной анархии». Чтобы оправдать пылкое стремление к разрядке, которое испытывали жертвы царившего разгула – клирики, наделенные всевозможными достоинствами, крестьяне, стенавшие под господской пятой, – историки обычно вспоминали «страхи тысячного года», которые неотступно преследовали людей того времени. После утомительных споров между почитателями Мишле и преданными сторонниками позитивизма в XIX веке, современные исследователи пришли к относительному согласию: «страхи» тысячного года никогда не существовали; но, по крайней мере, можно различить признаки смутного беспокойства населения, которое ощутило наступление социальной мутации, но так и не поняло сути происходящего. Существовавшая тогда анархия – домыслы ученых; на самом же деле речь шла о медленном откате, растянувшемся на одно или два столетия, от публичного к частному, что сопровождалось неизбежными переменами для людей; что касается «терроризма», то он всего лишь является признаком возвращения в деревню конных воинов, которых прекращение набегов за рабами на заэльбские земли лишило организованного занятия. Вопросы о насилии или точном времени, к которому относятся эти феномены, принадлежат сфере ученых споров; оставим их без внимания. Всегда рискованно и в какой-то степени ошибочно проецировать условия одного момента с одной эпохи на другую; но я не скрою, насколько созвучны для меня год тысячный и двухтысячный!
Не будем уходить с нашего пути и вернемся в X век – век, который никак нельзя назвать ни «темной ночью», ни «сияющей авророй», как это сделал Рауль Глабер в знаменитой фразе о «белом платье церквей, в которое облекся измученный мир». Где кроются истоки этого поступательного рассвета? Конец Каролингов? Это частности. Демографический рывок? Да, но был ли он причиной или последствием, и чем он был вызван? Сыграли ли здесь свою роль сверхъестественные силы, дар Господа или наступление океанских вод? Мы вступаем на зыбкую почву; мы можем почувствовать твердь под ногами, но распознать ее чрезвычайно сложно – это прилив веры. Вера спускается с заоблачных высот ученых теорий и становится более приземленной, обретая более человечные формы. Уже в своей среде Церковь вступает на пути нравственной чистоты и воинствующей борьбы, которые ведут от монастырского возрождения Клюни (910 год) к григорианской реформе XI века. В период между этими двумя датами люди объединяются, происходит становление сеньории, обретают очертания приходы, и смерть больше не внушает страха. Но потребуется еще один этап, чтобы христианский мир смог закрепить свои первые достижения.
Этим этапом стал мир, скрепленный клятвой между людьми. Даже если идея была народной, простые и слабые люди не имели никакой реальной силы для того, чтобы воплотить ее в жизнь. И тогда эту идею подхватила Церковь: ее авторитет, имущество, иерархия требовали умиротворения и подчинения. Епископы, реже монахи, устраивали соборы, действуя в правовой и, следовательно, теоретической области, и расточали на них советы и угрозы; затем стали созывать собрания, на которые волей-неволей приезжали сеньоры, воины и иногда жители городов. Поскольку в обществе, очень ограниченно знакомом с письменностью, Слово было выражением власти, воинов побуждали торжественно клясться сохранять на их землях мир между собой и щадить слабых, клириков и простой люд. Это и был мир Божий, или, в сокращенном виде, перемирие Божье. Клятву приносили прилюдно, на реликвиях или распятии; она гарантировала честь и спасение. Отказаться же от нее значило обречь себя на вечную погибель. Начало движению было положено в Центральной Франции около 990 годов, затем около 1020 года оно перекинулось на Северную Францию, после 1050 года – на Восточную Францию, потом Германию, до 1100 года – на Средиземноморье. Тех, кто отказывался принести клятву, помимо адских проклятий принуждали силой. И во имя «общего блага» Церковь без колебаний вооружала крестьянские отряды, чтобы оказать помощь воинам, сражавшимся во имя мира. В принципе представление о публичном порядке как кордоне безопасности вокруг общества было сформировано. Однако не нужно предаваться безудержному оптимизму. Люди еще долго будут взывать к миру, приносящему всем мир; но уже вскоре стали проявляться отклонения от выбранного пути. Прежде всего, после 1050 или 1070 года власть в церковном сословии стали сосредотачивать в своих руках представители белого духовенства, включая папу. Поэтому в это время или чуть позже монашеские ордены приняли самое активное участие в движениях, направленных на поворот к более суровому благочестию, в большей степени отдаленному от набожности большинства; и нередко порыв этот был враждебен белому духовенству. Но вскоре оказалось, что ставка на своего рода крестьянскую «народную силу» ради того, чтобы обуздать строптивых сеньоров, грозит разрушить тройственную схему: третье сословие не должно было подменить собой сословие воинов. Таким образом, на втором этапе существования «институтов мира» в их рамках наметилось сближение между двумя первыми сословиями с целью удерживать в повиновении третье. В то же время тем из bellatores, у кого не хватало земель, или вообще их не имелось, трудновато было отказаться от сражений и грабежей. Тогда Церковь, опираясь на воинственный характер обновленной веры, без особого труда смогла перенаправить агрессивное рвение armati на святую войну: «докрестовые походы», как их называют, начались в Испании и на Сицилии с 1040 или 1060 года; этот процесс «сброса» излишка военной силы продлится в течение двух с половиной веков – так же долго, как и мир Божий.
Результатом этого миротворческого процесса стало усиление двух моральных аспектов. Первым из них является место клятвы в отношениях между людьми. Я склонен особенно подчеркнуть ее роль как заменителя письменного контракта, документа купеческого образца, который в конце концов все-таки победит в городах. Простой народ и подавляющее большинство воинов были «illitterati», неграмотными, то есть не знали латынь; но они чувствовали, что произносят клятву под взором самого Господа; в случае соглашения, сделки, компромисса, третейского суда клятва не была просто механической формулировкой, которую сейчас принято требовать в наших судах. И, помимо спасения души, клятва эта затрагивала честь каждого человека. Представление о чести является практически врожденным для человека: люди той эпохи, задетые в чувствах обиженной гордости, пострадав от кражи имущества или простого унижения, не обращали внимания на смягчающие обстоятельства оскорбления. И потому месть должна быть полной, без условий «мира», даже если их предлагали «друзья». И кажется, что на это-то чувство, почти животное в том случае, когда приводило к вспышке насилия, мир Божий не оказал никакого влияния.
Тогда, если Мир не мог положить конец столкновениям между индивидами или социальными группами, можно было ли достичь этого другим путем? Оставалась ли еще в силе формула римских юристов: мир – это закон, и закон – это мир?
Закон и Власть
«Обычай» – одно из ключевых слов во времена средневековья; consuetudo, usus, habitus, «устоявшийся», «устоявшийся навеки»; «старый» обычай, если, по словам стариков, – к чьему совету официально обращались в деревне, – он просуществовал по крайней мере десять лет; «издревле», если вспоминать более долгий срок. Таким образом, юриспруденция воспроизводилась благодаря памяти о судебных прецедентах, передававшейся от поколения к поколению. Она затрагивала те дела, которые Церковь не имела права разбирать в случае возникновения тяжбы: проблемы наследства, фискального управления, конфликты интересов; ведь мир Божий был всего лишь принципом, теорией, сдобренной чисто духовными санкциями. Поэтому расхождение местных практик или «дедовских» традиций приводило к тому, что судебные дела и приговоры различались как в зависимости от места, так и личности. Везде царило Слово.
Если судить по всему вышесказанному, у читателя может создаться впечатление, что судьи – кем бы они ни были, – нотарии и писцы не имели никаких вех на темном пути. Но это не так. Письменность не была забыта, право – тоже. Иногда – в Северной Европе во всяком случае – нотарию случалось квалифицировать простой usus словом lex. Как обычно, я не стану вдаваться в крайне запутанные технические детали, поскольку в мою задачу не входит написать историю права. Я всего лишь обращу внимание на те аспекты, что отвечают моей цели. Начнем с точки отсчета. Со свойственным ей обостренным правовым сознанием средиземноморская античность завещала средним векам огромный багаж письменного гражданского и уголовного права – «кодексы». Эта передача происходила в два приема: сначала шла выжимка V века, прозванная кодексом Феодосия, по имени царствовавшего тогда императора, затем свод законов, развивавший это наследие и получивший название Юстинианова, по имени императора, в чье правление этот кодекс был скомпилирован в Византии; однако этот второй свод появился на Западе только после 1010 – 1020-х годов стараниями итальянских юристов. То был Corpus juris ciuilis, чьи отголоски все еще прослеживаются в нашем законодательстве. Мы почти ничего не знаем о кельтских традициях; но германцы, независимо от своего происхождения, привезли с собой целый арсенал «правд», прежде всего уголовного характера, которые передавались из поколения в поколение благодаря устной традиции. Фаза ознакомления, частичного слияния, записи всего этого багажа, обогащенного уроками повседневной жизни среди населения и особенно в кругах власть имущих, потребовала почти шесть столетий и способствовала переходу от персонального права к территориальному. В этом отношении право – письменное или устное – помогало укрепить, по крайней мере в локальных масштабах, связи между людьми.
В силу своего территориального характера право обладало довольно дифференцированными чертами, которые историку крайне сложно классифицировать. В поверхностном очерке я сказал бы, что письменное «римское» право преобладало в Италии; что в Испании, так же как в Южной Франции (по линии Ла-Рошель – Лион), его серьезно потеснили местные обычаи; выше к северу от него уцелели только крупицы, сохранившиеся в составе «кутюм». Но сколько при этом нюансов! В Испании условия выживания христиан, отступивших перед мусульманским вторжением в горы, выдвинули на первое место оборонительные меры, консолидировавшие военно-пастушеские общины, concejos, или укрепленные поселения с религиозной доминантой, sagreras; даже в Каталонии, оставшейся более «римским» регионом, это обстоятельство во многом повредило античному наследию. В Италии, этом главном центре распространения римского права, подъем городов придал юридической практике авторитарную окраску: горожанам нужно было подчинять своему контролю сельских жителей и сеньоров контадо. Изворотливость, присущая жителям этой страны, позволяла им творить чудеса, ускользая при необходимости ото всех законных обязательств. В эпоху походов Барбароссы на полуостров епископ Оттон Фрейзингемский удивлялся тому, что в стране, являвшейся родиной права, население умудрялось не исполнять законы. Славный немец, возмущенный подобным противоречием, объяснял его изощренным знанием права, что разрешало итальянцам безо всякого труда обнаруживать и использовать в собственных интересах лазейки и несоответствия законодательства.
В странах, где применялось обычное право, наблюдается то же разнообразие. Однако Англия была особым случаем. По причине подавляющего преобладания крупных земельных владений, «Майоров», и плотного королевского контроля над бургами (townships) право приняло форму либо манориального обычая, либо обычая свободных людей (franci plegii). Но вскоре на архипелаге обе ветви права слились воедино, положив начало «общему праву» (Commonlaw). На континенте же возобладали местные обычаи.
Вообще своеобразие юриспруденции заключается в том, что в тексте – часто в особых обстоятельствах – закрепляются новшества, сложившиеся в какой-то определенный момент; получается, что из-за времени, необходимого для того, чтобы привыкнуть к этим novae consuetudines и ввести их в практику, возникает дистанция между реальностью и текстом, действующим только после того времени, когда его впервые захотели использовать. Это «проклятье» не осталось незамеченным юристами. Поэтому они особенно старались фиксировать те обычаи, которые могли бы иметь постоянную силу, как, например, природа семейных отношений – агнатическая на юге, когнатическая на севере – или формы наследства, с равными долями или нет. В той области, где сохранилось влияние римского права, достаточно было смахнуть пыль; в других же местах нужно было «издавать» обычаи, рискуя лишить их всякой гибкости. В конце XII века в этом направлении принялись работать по обе стороны Ла-Манша. Между 1180-м и 1260-м годами и в городе, и деревне – хоть и не ясно, кто начал первым, – стали все активней переносить на бумагу «вольности», «законы», «ассизы», «keure» и «земские миры». В Англии в условиях возрождения «Общего права», а во Франции по инициативе Людовика Святого начался процесс переписки набело обычаев. Деятельность таких юристов, как Филипп де Бомануар, Пьер де Флот, Гильом Дюран во Франции (чуть позже – Ногаре в Лангедоке), или появление «Зерцал», выпущенных в Германии в тот же период такими людьми, как Эйк фон Репгов, служит убедительным доказательством этого стремления прояснить правовую ситуацию. Но ждать придется еще очень долго – во Франции по меньшей мере 1454 года, или же эпохи Франциска I, – чтобы королевская власть распорядилась упорядочить в письменном виде всю юриспруденцию, накопленную за столетия местного судопроизводства.
Конечно, крайне наивно было бы полагать, чтобы блага от «изданного» законодательства доставались простому люду; было бы достойной сожаления «банальностью» – не станем играть словами – напоминать, что во все времена Право существовало для того, чтобы упрочить существующий порядок; и порядок этот был выгоден самым сильным и богатым людям, вооруженным или нет; именно «вооруженным или нет», поскольку Церковь в эти времена заявляла, что беспорядок не угоден Господу, и что плохой или хороший, людской Закон всегда уступит место Закону Божьему. Можно ли теперь вслед за невежественной историографической традицией утверждать, что средневековое правосудие целиком и полностью сводилось к пыточным, дыбам и виселицам? Говорить так – значит совершенно не понимать умонастроений средневековых судей. Забота о спасении души, своей собственной и подсудимых, заставляла судей добиваться мирового соглашения, примирения, компромисса с их неизбежными финансовыми последствиями; ведь «правосудие всегда приносит большую выгоду» (Justicia est magnum emolumentum), как гласит народная пословица. Если третейское разбирательство, где участвовали два представителя сторон на процессе и арбитр, улаживавший дело (при необходимости после расследования), завершалось успешно – а источники подтверждают, что такой исход случался часто, – то вовсе не из-за нехватки судебных трибуналов, а из-за того, что решение зависело от влияния семейств, свидетелей, поручителей. Правда, ошибкой было бы верить, что правосудие всегда склонялось на сторону того, кто имел больший вес и поддержку. В этом отношении, беглый взгляд на наше публичное и кодифицированное правосудие должен побудить нас проявить некоторую снисходительность. В остальном же люди средневековья обращались к Господу, чтобы исправить свои ошибки. Конечно, профессиональные судьи, знатоки права, особенно письменного, как и их преемники, были связаны в действиях формализмом и раздражающей медлительностью процесса; но, в принципе, они были справедливы; другие судьи, которых часто попросту назначала (electi) местная власть, могут показаться пристрастными; но, по крайней мере, они судили быстро; и в наших источниках нет и следа жалоб на приговоры, вынесенные каким-нибудь сеньором или коллегией эшевенов. Кроме того, еще одним примером непрофессионального судейства являются приговоры, которые с XII века в Англии выносили собрания «достойных и справедливых» мужей, двенадцать «присяжных»; во Франции появилась возможность обращаться с апелляцией к высшему суду, например суду короля.
Вынося приговор, судья не обязательно посылал виновного на виселицу или сажал «меж четырех стен», обрекая его на пожизненное заключение. Я уже говорил, что он с самого начала предпочитал достигнуть соглашения между тяжущимися. Столкнувшись с запутанным делом, судья мог прибегнуть к божественному волеизъявлению, что освобождало его от необходимости самому делать непростой выбор: обычай «ордалии», то есть физического испытания (раскаленным железом или кипящей водой), которое предлагали пройти предполагаемому преступнику, чтобы он перед лицом Господа доказал свою невиновность, продержался до XII века. Ордалию сменил судебный поединок между двумя бойцами, которые в схватке должны были доказать правоту одной из сторон. Но исход этого столкновения был случаен – ведь два профессиональных бойца, нанятых, чтобы представлять интересы сторон, не собирались сражаться до последней капли крови. К тому же во Франции XIII века, например, эта иррациональная процедура была запрещена по инициативе Людовика Святого. Выносимый на суде приговор варьировался в зависимости от тяжести преступления: преступление «крови» заставляло проливать кровь и в прошлом, общественного порядка: вооруженное нападение, умышленный поджог (сжечь ригу считалось таким же тяжким преступлением, что и убить родного отца). Кроме того, приговор влек за собой финансовые санкции: с первых столетий средневековья до нас дошла нескончаемые перечни штрафов, «цены крови», вергельдов. Для историка они представляют замечательный источник информации об относительной стоимости людей, животных, недвижимого имущества в период между VI–IX веками. И если эти тарифы постепенно исчезают из судебной практики, то штрафы вкупе с конфискацией или уничтожением имущества (например, разрушением дома), принудительным паломничеством становятся самыми привычными наказаниями: они практически неизбежно разоряют виновного либо обрекают его на вечное изгнание. Что касается телесных наказаний – правда, преступников чаще калечили, нежели вешали, – то не будем отрицать: они имели место, равно как и физические пытки, с помощью которых у подозреваемого вырывали ложное или истинное признание; но с тех пор мы сами натворили куда больше, а потому оставим россказни о «забывайках» путеводителям по разрушенным замкам. Остается очищающий костер: но здесь Церковь решала, возводить ли на него еретика или колдунью, хотя сама не осмеливалась поднести к нему факел.
Сталкивался ли средневековый человек – будь то крестьянин, горожанин или рыцарь – с правосудием или нет, клялся ли он уважать религиозные или мирские устои, но он всегда ощущал присутствие власти, dominium. Иногда он покорялся ей просто потому, что место, которое он занимал в божественной иерархии, обязывало к повиновению. Иногда он в этом участвовал лично: в своей семье, в деревенском собрании, куда его позвали, или же в суде, заседавшем на площади городской сеньории. Древнее слово bannum, которое историки взяли на вооружение, не чаще других встречается в текстах, в которых упоминается о Власти. Можно сказать также potestas, auctoritas, ministerium; но не все эти термины имеют одинаковое содержание. Впрочем, оставим эти дискуссии о словах, поскольку в реальности все они выражают один и тот же принцип: отдавать приказы и следить за их выполнением. Люди науки посвятили немало времени изучению истоков этой иерархии власти; все они ссылались на главные источники своих рассуждений: у мыслителей это были произведения Аристотеля и Августина, у людей верующих – Библия или прародительские тотемы. Они выделили два не противоречивших друг другу принципа. С одной стороны, власть – военная, магическая, реальная – детище сложившихся обстоятельств; и, как следствие, она поддерживает соотношение сил, которое может меняться в зависимости от времени, и символом этого утверждения может служить Колесо фортуны, о котором я уже говорил. Но с другой стороны, власть, которую, в принципе, осуществляют сверху, систематически ограничивается или оспаривается своего рода «контрвластью»: младшие братья сопротивляются старшему, право на преимущественную долю ставит под сомнение завещание, община борется с «тираном», городские братства – с советом эшевенов. Все они ссылаются на «общее благо»; но его можно достичь только благодаря равновесию, главным аргументом которого – если хотите, моральным – является принцип «бери, чтобы отдать»: первое сословие берет себе право управлять землями, но взамен раздает милостыню; второе взимает тяжкую «сеньориальную ренту», но предоставляет покровительство и правосудие; жадность или скопидомство – удел купца и пахаря, но и тот и другой трудятся до седьмого пота. Конечно, я умолчал о множестве нюансов, которые присущи средневековому обществу: в XIV веке поэт Чосер выделяет почти тридцать разновидностей власти в английском социуме своего времени.
Сферы, где осуществляется власть, облик, который она принимает, действующие персонажи, которые участвуют во властных отношениях, – казалось, все это должно потребовать бы от меня подробного исследования внутренних связей общества, например административных отношений, вне зависимости, какой характер они носят, публичный или нет; но здесь будет достаточно высказать несколько общих суждений. Сначала коснемся внутренних отношений семейной или клановой группы. Власть – это прежде всего власть по крови, иначе говоря, защита материальных или нравственных благ, накопленных стараниями нескольких поколений; мужчинам – отцу, братьям – надлежит сохранить в целости наследие предков, и средством для этого должна стать вера – не та, которой человек обязан Господу, a fides, «искренняя верность», нарушение которой влечет за собой незамедлительное изгнание лица, повинного в том, что он преступил почти плотские обязательства, скрепляющие группу: мятежного сына, расточительного двоюродного брата, неверную жену. Но не забудем, что данная ситуация представляла широкий простор для «контрвласти»: власти женщин, о которых я подробно рассказывал выше, власти Церкви, естественной защитницы отверженных и изгоев.
Власть Церкви представляется наиболее разносторонней и многоцелевой. Во-первых, уже в силу самого смысла своего существования Церковь владела ключами от царствия небесного и не переставая грозила, что закроет вход туда для тех, кто осмеливался бросить вызов и ее пастырской миссии, и ее положению в миру. Но у Церкви было оружие несравненно более грозное, нежели убедительная проповедь или морализаторские exempla: она владычествовала в сфере письменности. Именно с помощью письменных текстов она сумела навязать свое видение светского мира; об этом свидетельствует масса дошедших до нас церковных манускриптов; она держала под своим контролем всю информацию до эпохи подъема городов в XIII–XIV веках. Если к этому прибавить, что в материальном плане Церкви принадлежала добрая треть земельных владений, легко понять, что церковная власть (dominium) была главной в средневековом обществе и представляла собой постамент, на котором покоился «феодализм», как говорили почитатели Маркса. Церковь контролировала, присматривала, судила, эксплуатировала, но также поддерживала, кормила, преподавала и выступала гарантом. Для этой роли у нее были два лика всей ее прочной клерикальной иерархии, по крайней мере до тех пор, пока из-под ее надзора не начали ускользать школяры-резонеры, монахи-бунтари, недостойные расстриги и вольнодумцы. Но все эти отступники или «контрвласти» появятся только в XIV веке. До этого на протяжении четырех или пяти столетий Церковь прочно удерживала власть над душами и телами людей.
Случай с воинами (bellatores) более простой: они обладают вооруженной силой; владеют землей; умеют требовать от других людей возмещать их расходы на войну и поддержание престижа. По терминологии состоявших при них писцов, воины осуществляют власть (potestas), оказывая покровительство подчиненным им людям, отправляют правосудие (districtum), взимают поборы (ехасtio). Чтобы их люди чувствовали их присутствие, они опираются на агентов, состоящих на жалованье, вооруженную силу и рассчитывают на fides, подчинение, взамен которого оказывают покровительство; но как только оно ослабеет, как это случится в XIV веке, пакт будет расторгнут. Но, изучая второе сословие изнутри, историк сталкивается с другой проблемой – проблемой внутренних отношений власти, которые связаны с вопросом о вассалитете и феодализме. Сейчас я уже отказался от терминов «феодальное общество» и «феодализм» и не хотел бы вновь вступать в дискуссию. Во-первых, чтобы не пополнять лишний раз подавляющее изобилие литературы, посвященной этому вопросу; во-вторых, я не верю ни в их пользу, ни даже в их существование. Естественно, такое заявление может показаться провокационным. Поэтому сразу расставим все точки над «i»: речь идет всего лишь о социальном эпифеномене, касающемся одного-двух человек из десяти, обыкновенной институциональной оболочке. Поскольку почти все наши письменные источники, равно как и археологические данные, глубоко привязаны к двум правящим сословиям, историку трудно побороть искушение и не назвать епископа сеньором, а крестьянина – «вассалом». Материальное господство воинов – не вымысел, это несомненно; но как определить, является замок «феодальным» и нет? Почему сельский житель или даже горожанин должны были менять свою повседневную жизнь под предлогом, что их сеньор вложил – или нет – свои руки в руки другого человека или обменялся с ним поцелуем? Разве важно, что община знала, что ее сеньор принес «тесный» оммаж или помогает советом и военной помощью, к чему обязывает его клятва? Для членов общины он был просто вооруженным господином – вот и все. Вся эта «феодальная» жестикуляция затрагивала только минимальную часть общества; община о ней и слыхом не слышала, и ее это мало заботило.
Третье сословие вызывает меньше замечаний, вопреки своему социальному значению – или, скорее, по его причине. Власть крестьянина, горожанина, купца – это власть отца над его семейством, собственника над его орудиями труда. И если покажется, что его обязанности преобладают над его правами, то именно в этой ситуации, в большей степени, чем в любой другой, сильнее всего проявляются «контрвласти», сопротивляясь духовному и материальному контролю со стороны духовенства и воинов; но природа этих властей непременно оборонительная. Вероятно, одни лишь горожане – в том случае, если они сумели и смогли образовать сообщества религиозного, либо экономического, либо политического характера, – добьются тогда возможности самим осуществлять контроль. Сначала в рамках своего сословия: мастер получил власть над учеником, эшевен – над простым цеховиком, суконщик – над ткачом; но затем этот контроль распространился на все остальное население города, в том числе и на два первых сословия, которым пришлось стерпеть соперничество с городским судопроизводством, свыкнуться со свободолюбивыми настроениями горожан, принять «законы рынка», которые были завязаны на деньгах, в отличие от их собственной экономики простого обеспечения потребностей.
Существовала ли высшая власть над всем этим социальным организмом, чьи принципы достигли в конце концов определенного равновесия меж собой, в том климате смешения сакральной и мирской сфер жизни, который устоялся в ту эпоху? Другими словами, понимал ли средневековый человек, что он может искать помощи и получить покровительство сверху? Знал ли он, что им правит такой-то герцог, князь, король, император? Более того, осознавал ли он, что принадлежит к конкретному «государству», «нации», могли отличать их от остального христианского мира? И да и нет. И хотя я рискую удалиться от главного сюжета моей книги, придется остановиться на этом вопросе поподробнее. Хроники повествуют, а иконографические произведения показывают радость народа, у дорожной обочины приветствовавшего возвращение короля Филиппа домой после победы при Бувине, праздники, устроенные по случае торжественного вступления королей в города на протяжении всего XIV века, печаль подданных при вести о смерти их «возлюбленного» государя Карла VI Безумного, преданность Жанны д'Арк «милому дофину». В наше время, когда персонализация высшей власти достигла уровня, сравнимого с эпохой абсолютных монархий в XVII веке, люди стали активно интересоваться прогрессивным «подъемом могущества» королевской или княжеской власти в Европе периода Позднего средневековья. Тогда прибегали к тем же самым средствам, которые ныне используют, чтобы повысить значимость руководителя государства: пропаганде, которую распространяли оплаченные хроники, агенты-исполнители, семейные кланы или сторонники, ритуалы сакрализации. Император, который с X века был немцем, короли Франции, Англии, Кастилии и Сицилии, графы и герцоги Прованса, Бургундии, Каталонии или Милана, даже простые сеньоры таких городов, как Венеция или Флоренция, – все они становились объектом и действующими лицами «королевской религии», поклонения, которое было сродни гражданскому идеалу в античном Риме: правитель всегда хорош собой, силен, справедлив, отважен; он господин земли, защитник простого люда, гарант мира, одновременно меценат и военный предводитель. Он выполнял миссию духовного характера, которую нередко связывал со своей частной жизнью, как в случае с Людовиком Святым; после миропомазания он становился человеком Церкви, которому ему нельзя было отказать ни в верности, ни в налогах. Он практически по сути своей был «добрым королем».
Таким было идеальное представление о короле, которое можно найти в «Королевских зерцалах», произведших сенсацию с XIII века. Но каким в реальности было отношение славного люда к этому далекому государю? В каролингскую эпоху в окружении Карла Великого родилась мысль, особенно после императорской коронации, получить присягу на верность от всех подданных государя: мысль прекрасная, но практически неосуществимая, как и почти все затеи того времени. Если верить анналам, решение было принято и претворено в жизнь; но, учитывая средства коммуникации той эпохи, можно в этом сомневаться. Подобный опыт больше не был повторен, разве что в урезанном виде, когда у знати, напрямую подчинявшейся суверену, требовали принести клятву личной верности, например в Германии около середины XI века. В начале XIV века стали созывать совещательные собрания, которые во Франции ошибочно назвали «Штатами» или «Генеральными штатами»; в Англии и Кастилии вот уже около ста лет устраивали подобные совещания. Но эта практика никоим образом не могла оправдать чаяния третьего сословия, поскольку его представители были задавлены депутатами из духовенства и знати: в лучшем случае представители некоторых городов могли постараться, чтобы их голос услышали, когда предстояло обсуждать вопрос о выделении королю денег. В остальном же считалось, что ордонансы, составленные в церковном или аристократическом окружении суверена, отвечают интересам «народа»: ведь там говорилось о поединках, богохульстве, добропорядочном поведении, труде и милосердии. Эта «демократическая» фикция тем более удивляет, что на временном этапе, который начинается с Черной смерти и заканчивается Реформацией, то есть в 1350-1550-х годах, политические беспорядки и экономические потрясения привели на британских островах, во Франции, империи, Италии и Испании к бурному расцвету веяний индивидуализма и всеобщего протеста. Вот почему сейчас наиболее широким полем для исследований как раз является проблема зарождения понятия «государства», даже «нации», которому вроде бы предстояло стать постаментом для эпохи Нового времени. Остановимся на этих посылках: сомнительно, чтобы представление о «Франции» и о Gallici как уроженцах страны было воспринято всем населением королевства задолго до этого периода. Не стоит обвинять в «измене родине» – как это делали в XIX веке – пикардийского крестьянина, который в 1346 году показал Эдуарду Английскому брод, по которому тот смог переправиться через Сомму перед битвой при Креси. Напротив, этот человек хранил верность сеньору своих мест – английскому королю, ведь тот одновременно был графом Понтье. Когда почти сто лет спустя Жанна д'Арк заявила, что принадлежит к «добрым французам», она хотела сказать к «верноподданным», то есть к тем, что последовал за королем, который и оказался истинным королем Франции; но только ученые люди могли говорить о «Francigeni»; все остальные, крестьяне, купцы и даже сеньоры, называли себя бретонцами, каталонцами, нормандцами или савойцами. Время, когда национальная идея придет в деревню, еще впереди, и я не вижу его на моем горизонте.
Злоупотребления
Человек появился на земле по воле Творца; если он страдает, то виной веление судьбы, которую он не в силах изменить; смирение – его удел. Поскольку он лишен всякой надежды на последующее перевоплощение, выпутываться из положения ему приходится практически одному. Но глухие намеки, которые мы встречаем в литературе, выражение скорби, сквозящее на лице и в жестах персонажей произведений средневековых мастеров, – наглядное свидетельство тому, что человек несовершенен и гармоничное здание мира, веры и любви существовало только в воображении.
Прежде всего, в те времена повсюду царило насилие. Насилие, которое считается неотъемлемой чертой средневековья – и, сожалению, вполне оправданно; странно только, что это обстоятельство так возмущает именно наших современников. Ведь в тысячелетней истории всегда соблазнительно выделить периоды особенного разгула насилия, или, наоборот, его спада. Подобный отбор грешит чистой теорией, кроме того, он, в общем-то, ошибочен, поскольку все наши письменные источники носят аристократический характер и, как следствие, дают искаженную и неполную информацию; обнаружив же сожженный замок, археологи не могут дать определенного ответа, сожгли ли его, или он сгорел сам. Если от одного из столетий средневековья сохранилось мало источников – как, например, от периода с V по VIII век, или X век, – оно приобретает дурную репутацию и выглядит в наших глазах темным веком, dark age, если воспользоваться выражением, которое ввели в оборот за Ла-Маншем. Если же век изобилует источниками и письменными или художественными произведениями, как XIV–XV века, то тут же отделяют плевелы и возносят хвалу хорошему зерну. А между двумя этими периодами – «белый покров церквей», аура школ, постепенное восприятие народной культуры, расцвет морального согласия. Все это придает заманчивый вид XII–XIII векам; и краткий проблеск над IX веком обеспечил Каролингам лестную репутацию. Как в этом, так и в иных случаях, не убаюкиваем мы себя иллюзиями? Об этом тысячелетии, которое я охватил одним взглядом, принято повторять «Какая эпоха!». От одного конца этого периода до другого восклицание будет служить путеводной нитью; крики радости, тревоги, ненависти или любви: «Ноэль!», «Караул!», «Бей!», «Матерь Божья!», не считая сквернословия и божбы, брани, где смешивается имя Господа, Отца или Сына, как, например, неизбежные «Майн Готт» или «Год Дам», из-за которых в народном словаре Франции появились клички немцев – «майнготы», и англичан – «годены».
Итак, насилие поначалу носит словесный характер: оскорбляют честь или пол, проклятия, которые считали особенно действенными, сопровождают жест вызова, плевок и удар. Брань, «уличение во лжи» куда больше, чем само оскорбление действием – объектом которого становятся либо имущество, либо человек, – требуют немедленного удовлетворения или же приводят к всплеску ненависти, odium, меж семьями или деревенскими соседями. Ненависть, в свою очередь, может развязать кровавую череду насилия, которая будет продолжаться из поколения в поколение, если только решающая схватка не положит конец распре. Это особое место, которое честь занимала в жизни средневекового человека, это неистовое стремление отмстить за обиду, «файда», вендетта буквально переполняют грамоты о помиловании эпохи позднего Средневековья, в которых эти мотивы приводятся в оправдание применения силы. В вендетте участвовали как принцы, так и простые крестьяне, и она могла длиться годами, омрачая политический небосклон магнатов и мешая профессиональной деятельности простолюдинов. История буквально вибрирует от распрей такого рода, начиная с Меровингов, когда кровная месть была неотъемлемой составляющей политики, до Франции в правление Людовика XI, при котором она толкала людей на братоубийственные войны; к мести примешивались зависть, предательство, соперничество по брачным мотивам или просто из-за выгоды, жажда войны и грабежа. К тому же месть постепенно подпитывалась политической борьбой – арманьяков и бургиньонов, Монтекки и Капулетти, и тысячами других примеров, которые я позволю себе опустить. Под таким углом соперничество между двумя силами, вдохновляемыми теоретическими мотивами, такое, как, например, борьба папства и германского императора за верховную власть, принимало возвышенный вид защитного действа, а не выглядело заурядным сведением счетов, несмотря на два столетия кровавых столкновений и словесных поединков.
Рассказывая об истории своего времени (начало XV века), монах из Сен-Дени указывает на особое место невысказанного в этих проявлениях мести; он придает особое значение другой форме насилия, форме агрессивной, но скрытой, – слухам, пересудам, домыслам, которые распускают о правителе, служащем, сановнике. Эта заразная клевета, частная или публичная, имеет для историка особый интерес, поскольку позволяет нащупать следы народного подсознания. Подобные намеки часто передают подспудное недовольство или тревогу экономическими и политическими условиями конкретного момента; народный миф об измене или навязчивая идея «заговора», которая так полюбилась французам, расцвела как раз в эпоху Позднего средневековья.
Словесное насилие, прямое или скрытое, открыто противоречит Любви и Миру; в конце концов оно приводит к физической жестокости. Представим, как сеньориальный или городской сержант грубо хватает за шиворот, швыряет на землю или бьет предполагаемого преступника – примеров такого поведения низшего звена полиции можно встретить везде и во все времена; можно только предположить, что возможности телесной или юридической защиты человека, подозреваемого в подлоге или мятеже, в то время были невелики, а это не могло не поспособствовать возникновению климата враждебности между обвиняемым и чиновником, исполняющим приказы своего господина. Грамоты о помилованиях пестрят отчетами о том, как подозреваемые, иногда сбившись в банды, сшибали наземь, ранили или даже убивали сержантов. В «страхе» толпа, без труда поддавшись уговорам зачинщика, нападала на представителя коммунальной или королевской власти. Но, в отличие от нашего времени, при этом никто и не думал посягать на верховную власть: ведь король не может знать всего, что происходит в его королевстве; можно по пальцам пересчитать случаи, когда монархов – они, по правде сказать, были помазанниками Божьими – или великих принцев убивали; когда в начале XV века убили герцогов Орлеанского и Бургундского, верх взяли вульгарные эмоции; к тому же толпа не осознавала всех политических последствий этого акта.
Но такие судьбоносные события происходили крайне редко, и они не должны затмевать мелкое повседневное насилие, которое претворяли в жизнь не столько жестокими, сколько хитроумными методами; мы бы назвали такой способ действий «хулиганством»: например, группа вилланов ночью переставляла межи, отмечавшие границу владений их господина; крестьяне тайно браконьерствовали, расставляя капканы и силки, тишком рубили деревья из дубовой рощи, принадлежавшей их сеньору, горожане обвешивали покупателей на рынке или в порту. Подобные поступки преследовали только одну цель – выгоду. Но в этой скрытой борьбе, к которой добавлялись уклонение от барщины, порча рабочего инвентаря, выпечка слишком легкого хлеба и производство укороченного сукна, историк часто слишком торопится видеть вызревающие формы «классовой борьбы». Не забудем также, что у всех этих людей имелось оружие, хотя они не всегда выставляли его напоказ: в нем заключался особый символ свободы, и намерение Людовика Святого запретить ношение оружия или, по крайней мере, ограничить его применение, вызвало всеобщее возмущение и не увенчалось успехом. В полях, тавернах, на мельницах и рынках люди без колебаний хватались за нож, топор, кинжал, угрожая ими или готовясь защитить свою жизнь. Что касается воровства, то происшествия, связанные с уличным воровством, кажется, случались чаще, нежели грабежи со взломом – без сомнения, потому, что кражу со взломом двери, которую нередко устраивали скопом, можно было предотвратить с помощью ночной засады, да и карой за подобной вид преступления был смертный приговор. Вероятно, убийство, особенно предумышленное, встречалось реже, чем в наши дни; возможно, потому, что самые привычные его мотивы – зависть, споры за наследство, семейные распри – чаще и быстрее всего сдерживались возможностью финансового соглашения или угрозой кровной мести.
Все эти мужчины, и даже все эти женщины, потрясавшие кинжалом или оскорблявшие свою жертву, были простолюдинами. В принципе, они не имели права применять силу, так же как и духовенство из первого сословия; взяться за оружие для них значило презреть волю Господа. А для воинов, bellatores, применение оружия наоборот было ремеслом, обязанностью, «служением». Я не собираюсь рассказывать о войнах или изучать менталитет людей меча; но воины, хотя и составляли меньшинство в обществе, играли в нем необычайно значимую роль, на которой мне придется остановиться. В который раз традиционная историография впадает в заблуждение, утверждая, что нескончаемые конфликты, династические или иные, захваты замков, шумные кавалькады «дворян и благородных дам» ввергли средневековье в океан кровавого, «анархического» и бессмысленного беспорядка. Но это неверная интерпретация подобных «войн». Речь идет лишь о самой повседневной, самой естественной деятельности «благородных» людей, носивших оружие, для которых такое поведение было привычным образом жизни. Werra, или «набег», как его называли, если он затягивался и принимал серьезный политический оборот, был не чем иным, как простым налетом длительностью в несколько дней, который устраивала шайка из нескольких молодых всадников, в той или иной степени связанных узами родства, на соседний замок; причинами этой военной операции могли стать оскорбленная честь, зависть, желание развлечься, наконец, похитить девушку или раздобыть немного денег. По пути нападавшие сжигали случайную хижину или городскую ратушу. Затем следовало бурное примирение с пирушками, поцелуями и дружескими клятвами. Но вне зависимости от колорита, менявшегося с каждым столетием, этот опасный климат не был привлекателен для простого народа, который рисковал потерять не только свое имущество, но и жизнь. Вот эти-то военные налеты и создали средневековью дурную репутацию. Но суждение это слишком поспешно, тем более что в средние века велись и настоящие, публичные войны (helium), организованные должным образом, затягивавшиеся на длительное время. Правда, случались они довольно редко. Эти войны вели могущественные персонажи или, – если король и граф не возглавляли поход, – собирали ост (ost), ополчение. В таком случае дело принимало серьезный оборот: свыше несколько тысяч бойцов, обоз, возмещение павших лошадей, убитые или, скорее, взятые в плен ради выкупа. Мотивы подобных войн очевидны: политические – а в Позднее средневековье даже экономические – проблемы. Но сами военные действия развивались вяло: осады, западни, грабительские налеты. Битвы в прямом значении этого слова были исключительным событием и довольно редко имели решающее значение на исход кампании, разве что в них гибло большое число людей. С другой стороны, временная протяженность этих войн была большой, и прекращались они чаще всего после того, как противники выбивались из сил. Но, с другой стороны, ошибочно было бы верить, что сами военные кампании длились долго. Ни во время германских походов на Италию и Рим (1050–1200), ни во время двух крупномасштабных столкновений между королями Франции и Англии – первое датируется 1153–1259, второе – 1337–1453 годами – никогда не приходилось сражаться безостановочно. Наиболее удачным примером, который так часто приводят во Франции, может стать Столетняя война: из 130 с лишним лет этого конфликта, лишь на протяжении половины из них происходили «набеги», в реальности затронувшие очень незначительную площадь Французского королевства.
В задачу моей книги не входит рассказывать о численности, вооружении, тактике, боевых потерях и политических последствиях средневековых войн. Я вернусь к моему сюжету, начав оценивать их стоимость, возраставшую по мере совершенствования вооружения или массовой вербовки наемников в XIV–XV веках. Эти расходы можно было возместить за счет выкупа, добычи или реквизиций. Уже в начале XII века аббат Клюни Петр говорил, что «на войну манит запах денег». Чтобы одержать победу, нужно было тратить деньги, а чтобы платить, нужно было их доставать; если же война принимала дурной оборот, нужно было начинать заново – таковы были движущие силы постоянно возобновлявшихся конфликтов. А кому приходилось за все это расплачиваться, если не простолюдинам: реквизиции оружия и лошадей, поборы на оборонительные сооружения, exactio, «талья», выплаты выкупа за господина, попавшего в плен, угон скота, грабеж и поджог риг, домов, разорение виноградников? Конечно, в принципе, все свободные люди были обязаны служить в войске, но вскоре оказалось, что в сражении они действуют неэффективно; и именно тогда, в конце XI века, сформировалось убеждение, что в войне должны участвовать только воины, bellatores. У этой эволюции было два основных последствия: поскольку свободные люди не рисковали своими жизнями, им пришлось платить деньгами и отработками. Если же бойцов не хватало, приходилось прибегать к услугам наемников; но в перерыве между двумя военными кампаниями они зарабатывали себе на жизнь, грабя города и деревни, что причиняло народу еще большие страдания, чем требования их господина. Впервые с этим злом – нередко по инициативе королевской власти, – познакомились во Франции, Англии, позднее Кастилии затем в Италии и Нидерландах около середины XII века – по решению городских властей, – где это явление достигло апогея в XIV веке. Люди, стекавшиеся в наемные отряды, «руты», «компании», были родом из стран с переизбытком населения или попросту слишком бедных. Их называли по месту происхождения, что не всегда соответствовало правде: брабантцами, генуэзцами, наваррцами. Наемники поступали под начало командиров, которые заключали договор, condotta, с городами или правителями, и сражались – как правило, крайне успешно, – за того, кто платил больше. И потому как сельской местности, так и в городах население прекрасно понимало, что в конце концов им придется откупаться от наемников: за приближением «кайманов», «живодеров» и прочих наемных отрядов внимательно следили и в случае угрозы с их стороны захлопывали городские ворота или спасались бегством в лес.
В средние века было еще две разновидности военной деятельности. Первая не оказала никакого влияния на народную среду и имела отношение к играм и воображению аристократии. Одной из разновидностей этой деятельности были путешествия странствующих рыцарей в поисках приключений и индивидуальных подвигов: они отправлялись на поиски девушки, поединка или – чтобы вызвать восхищение окружающих – святого сосуда Грааль. Покров «куртуазности» прикрывал эти искания, которыми без устали восхищаются историки литературы или историографии; но едва ли рассказы о приключениях Персеваля и рыцарей короля Артура или ударах мечом Роланда обогревали по вечерам сердца обитателей лачуг или служили образцом для подражания простому человеку, кем бы он ни был. И конные схватки отрядов на турнирах, которые растягивались на несколько дней и скрашивали жизнь в замках на протяжении XII–XIII веков, были интересны для зрителей из народа только в том случае, если нисходили до уровня индивидуальных стычек между бойцами, при необходимости прославляемых в качестве спортивных героев.
Вторая разновидность военного дела в средние века куда более важна. Речь идет о крестовом походе – святой войне с язычниками или неверными. Эта война была справедливой: Церковь ее проповедовала, короли и императоры ее вели. Легко задаться вопросом о мотивациях участников похода, но при этом необходимо учитывать множество нюансов: демографический избыток младших и безземельных сыновей знати? Поиск выходов на уровень международной торговли? Проявление воинственного духа, который не удалось обуздать с помощью Божьего мира? Реальная угроза мусульманского натиска в районе Средиземноморья? Все эти мотивы имели место, без сомнения, но основную роль сыграло агрессивное движение благочестия, не с целью обратить мусульман в христианскую веру, а оттеснить ислам – христианский джихад. Вырвать Иерусалим у египтян, арабов и турок, занять прочные позиции на всем ближневосточном побережье, вернуть себе Испанию, Сицилию и Апулию – все эти задачи были связаны не только с политикой или выгодой. В исламских странах это быстро поняли и до сих пор сохраняют об этом любопытные воспоминания. Ведь дело касается не только крупных экспедиций во главе с высшей знатью, которые заботливо пронумерованы традиционной историографией; речь идет о мощном народном движении, благочестивом порыве, вооруженном паломничестве, в котором всякий мог испытать свои силы. Да и не было множества крестовых походов – был один крестовый поход: каждый год нескончаемым потоком, по суше или по морю, сеньоры, а также слуги, крестьяне, купцы отправлялись на Восток. Путь был сложен и разорителен, возвращение неопределенно, опасность вполне реальна – гибель или плен; но паломничество в земли, по которым в свое время ходили Иисус и его апостолы, положило начало великой эпохе набожности в Западной Европе в 1060-1300-х годах. Оно затронуло всех и вся, и источники об этом свидетельствуют: в лачугах говорили о Гробе Господнем и Саладине, а не о Ланселоте и Гвиневере.
Война с ее шлейфом насилия и разорения была, конечно, «негативным побочным эффектом» претворения в жизнь Мира и Закона. Итак, я подошел к последнему вопросу – деньгам, которые завладели сегодня всей нашей повседневной жизнью, если не всеми нашими помыслами. Я имею в виду вовсе не государственные или личные финансы, зарплату или выплаты, чеканку или обращение монеты, счетные или банковские операции, монетарную политику или денежную массу, торговлю или товарообмен; речь идет только о месте, которое деньги занимали в менталитете, восприятии окружающей жизни любого человека того времени и, кроме того, сословия, к которому он принадлежал. Первое мое замечание будет посвящено роли, которую играл монетарный инструмент в средние века: до XIII века, а в случае с сельскими местностями еще позже, деньги были вторичным элементом повседневной жизни. Хуже: они находились под своего рода табу, который предписывалось соблюдать. От золотого тельца до Иуды Библия обрекает их на презрение Господне; из языческих авторов Аристотель также оспаривал власть денег, хотя античная экономика и была с ними знакома. Конечно, христианская Церковь мирилась с существованием торговли и богатства, но считала их нечестивым делом и отдавала предпочтение бедности – ведь одновременно служить «Богу и Мамоне» негоже; со своей стороны, св. Лука обличал в них символ развращенности – развращенности плоти, над которой властвуют деньги, и души, охваченной завистью и вожделением. До XIII века это категоричное отрицание денег поддерживалось земельной природой экономики: экономики существования, в рамках которой потребности населения вполне удовлетворялись за счет обмена, отдара, натурального объекта, будь то штраф, побор или жалованье. И только после расцвета городов и формирования группы профессиональных купцов, произошедших в период между 1100-ми и 1250-ми годами (в зависимости от конкретного региона), деньги постепенно стали проникать в торговлю и повседневную жизнь. Церковь по-прежнему настаивала – вопреки всей очевидности и участию, которое она сама принимала в денежном обороте, – что деньги или манипуляции с ними следует рассматривать как источник греха, а тем более торговлю, вложение капитала и ожидаемые барыши. Но наибольший ее гнев вызывало ростовщичество, предоставлявшее средства для инвестирования, которого, кстати, не чуралось и само духовенство. Брать проценты сверх оговоренной ссуды под предлогом возможного риска или упущенной выгоды равносильно продаже времени, на который предоставлен заем; а ведь один лишь Господь властен над временем. Таким образом, ростовщичество – наказуемый грех воровства; если же условия займа слишком тяжелы (например, процент превышает 20 % со всей суммы), то это смертный грех, отдающий душу заимодавца в лапы сатаны. Так каким образом вели себя простые люди, столкнувшись с этим осуждением, которым при необходимости пренебрегала сама Церковь? Способны ли были они противостоять этому искушению? В городах, без сомнения, нет; помимо увеличения количества счетной документации, городской или сеньориальной, в литературе XIV века присутствует деление на социальные группы в зависимости от движимого имущества или денежного состояния. Процесс менее заметен в сельской местности, и до 1400 или даже 1450 года недовольство повышающимися налогами не будет занимать серьезное место среди главных причин крестьянского повстанческого движения: около 1350 года «жаки» Парижского бассейна подняли мятеж из-за упадка сеньориальной власти и ее судебных полномочий. В конечном счете, я не считаю обоснованным искать – тем более с остервенением, как и поныне поступают многие историки, – следы средневековой «капиталистической системы» в период между 1450-1500-ми годами, а в городах – исключительно в этот момент.
И чужие люди
Итак, человек прибыл из иных краев, пусть даже и находящихся по соседству; он слышал, что здесь приезжих без труда принимают при условии выплаты «въездной пошлины»; и он старается не упоминать, кем является, свободным или нет, на тот случай, если прежний господин попытается вернуть его обратно. Ему легче укрыться в городе, о котором говорили – правда, скорее горделиво, нежели уверенно, – что «городской воздух делает свободным» (Luft nacht frei). Но, невзирая на все это, он все равно «чужак», пришелец, «чужестранец» (от лат. alibi, из другого места), «из внешнего мира» (от лат. fortis, извне), «иностранец». Он не может рассчитывать на заступничество ни закона, ни общей клятвы; ему закрыт доступ на заседания суда, он не вправе выступать в качестве истца. Самое большее, на что он может рассчитывать в случае опасности, – найти относительную защиту у братства, за которую ему придется дорого заплатить, или примкнуть к цеху, если ему разрешено заниматься каким-либо ремеслом. Впрочем, господа, когда им не хватало рабочей силы, сами могли разыскивать таких людей, «гостей», и посылать их, например, раскорчевывать землю или выполнять извозную службу. Однако наш «мигрант» мог быть и случайным прохожим – студентом, купцом, странствующим проповедником – его называли «gyrovague» – или артистом, скитающимся от одного замка к другому, скоморохом, трувером, возможно, паломником и чиновником, переведенным с одного поста на другой. По пути все эти люди вступали с встречными в контакт, правда, поверхностный и скоротечный. Напротив, когда чужак обосновывался на новом месте, а вокруг него складывалась своя, особая группа из его родных или товарищей, вот тогда действительно возникало поле для взаимодействия с местным населением.
Ксенофобия – всеобщее животное чувство; оно основано на почти биологической реакции отторжения существа иной крови, другого рода, другой натуры; и в этом отношении человек отличается от животных только тем, что пытается – более или менее энергично, – подавить этот отрицательный порыв. В древности люди активно пестовали недружественный индивидуализм. Даже античные философы, из числа наиболее открытых миру, распределяли людей по группам в зависимости от их языка, внешнего вида, нравов, даже если эти «категории», как писал Аристотель, вызывали не столько ненависть или презрение, а недоверие и непонимание. И только в позднюю римскую эпоху слово «варвар» утратило свое первоначальное значение «бородатый» или «плохо говоривший» и приобрело ярко выраженную негативную окраску. Конечно, Библия, волхвы или христианские послания привнесли свои нюансы, причем не без надежных a priori; ведь если Господь утверждал, что не делает различий между своими творениями, то он все же «избрал» еврейский народ в качестве глашатая своего Закона. Кроме того, если христианская религия заявляет, что должна объединять всех людей, то св. Павел все же отличал христиан от «язычников» и «прочих». Таким образом, это объясняет, почему в средние века люди были глубоко враждебны чужакам. Не из-за их биологических отличий, цвета кожи, волосяного покрова, возможно даже, не из-за их языка и религии; просто подозревали, что чужакам свойственны нравы, присущие их родной группе: и здесь воображение играло более важную роль, чем знание. Чужестранец излучал угрозу; он не принадлежал ни к одним коллективным структурам; сомневались, знает ли он, что такое честь; его легко обвиняли в преступлениях, обмане и отравлениях. Даже в тех местах, где в конце концов стали принимать чужаков, как, например, в итальянских городах, им присваивали особый статус, начисляли им штрафы по особому тарифу, угрожали конфисковать имущество после смерти («выморочное право»). Ситуация ухудшилась в XV веке, когда возникли два взаимодополняющих движения – усиление государства и зарождение «национального» чувства. С этого времени чужестранцу придется выбирать: либо стать «подданным государя», подчинившись общим правилам, либо бежать, или, в лучшем случае, обособиться и стать иностранцем в современном понимании слова.
Эта ксенофобия не имеет ничего общего с расизмом, выражаясь современным языком. Чтобы стать им, потребуется слияние чувств отторжения, презрения и невежества. Подобная участь никогда не постигнет студента в университете, посредника банковского филиала или даже беглого серва; все они – дети истинного Бога; иногда ученые слушают их с интересом, правители могут мимолетно заинтересоваться их судьбой. Но климат начал меняться, когда потускнел блеск христианства; тогда «неверный», сарацин, мавр, турок (все эти слова были взаимозаменяемы), короче, «магометане» превратились в «нечестивцев», пособников сатаны. Если у них и была душа, то они непременно продали ее дьяволу. Какое чувство взяло верх – страх или презрение? Быть может, и то и другое. Конечно, в средние века было несколько любопытствующих умов, которые видели не только тюрбан или полумесяц: они переводили Коран, как Петр Достопочтенный в XII веке; они читали и обсуждали сочинения врача Авиценны, философа Аверроэса; некоторые из них с волнением рассказывали о благородстве Саладина, а иногда даже испытывали восхищение, как, например, император Фридрих II (правда, его отлучили от Церкви), которому «нравилось слушать, как в ночи звучит клич муэдзина». Но все это забавы богатых и образованных людей; в простом народе по-прежнему превалировало видение ортодоксальной Церкви: обозвать человека «сарацином» значило нанести ему смертельное оскорбление – все равно, что назвать его «преступником» и «человеком вне закона». По правде сказать, в христианском мире встречались мусульмане, но их было немного: всего две группы, занимавшие второстепенное положение, как в численном, так и экономическом отношении. К тому же все они проживали в средиземноморском регионе, и принадлежали к тем мусульманам, которых либо не пытались, либо не смогли обратить в христианскую веру. Прежде всего, это были рабы, проданные после набега или по трафику богатым купцам, в известных случаях Церкви; они жили в Лигурии, Леванте, Каталонии, Провансе и выполняли обязанности подсобных работников, слуг. Условия содержания были предельно жестокими, доходившими до смертной казни, как во времена античности; жалкой лазейкой, позволяющей улучшить свое положение, было назначение на должность заведующего хозяйской конюшней или покоями. И на этот раз, возможно, появится представление о презренной расе, ибо после 1400 года рабами прежде всего становятся негры, чей цвет кожи сравнивали с излюбленным цветом зла. Другие мусульмане находились в особом положении: речь идет о мудехарах Сицилии, Португалии, Андалусии, которые не бежали перед натиском христианской Реконкисты в Испании и островах в 1170-1300-х годах; под властью христиан они по-прежнему говорили на арабском языке, исповедовали свою веру и жили по своим законам. Поскольку они были изолированы – после собора 1214 года им предписывалось носить особую одежду – и не поднимали серьезных восстаний против своих господ, то их оставили в покое, если не считать пользы, которую они приносили в ремесле и торговле. Но презрительное отношение к ним постепенно вырисовывается на горизонте.
Как не остановиться на положении евреев? Их история представляет одну из неоспоримых векторов культурной истории Европы и Востока. На протяжении двух тысячелетий в атмосфере блистательных достижений и невероятных бедствий, под изумленными, восхищенными и гневными взглядами христианского и исламского миров «богоизбранный» народ, народ Авраама и Библии – этой «книги трех религий», – то торжествуя, то спасаясь от гонений, занимал исключительное место в обществе. Несмотря на сравнительно небольшую численность этого народа, его история известна очень хорошо: евреи жили очень компактным и прекрасно организованным сообществом, и до нас дошли крайне богатые источники информации, повествующие обо всех сторонах жизни – от богословских споров до цен на кошерную пищу. Есть множество подходов к истории средневековых евреев; так воспользуемся ими.
Первый касается эволюции отношений евреев с христианской властью; не стану говорить об их участи в мусульманском мире. С разрушения второго Храма в 70 году н. э. и складывания диаспоры, продолжавшейся до IV века, когда официально восторжествовала христианская вера, еврейский народ существовал в виде общин, расселившихся по всему Средиземноморью. Затем, до X века, отношения между ними и христианскими королевствами казались довольно безмятежными. Не было заметно, чтобы в отношении евреев предпринималась какая-либо попытка обращения или даже изоляции. В южной части Европы и особенно в частично и постепенно исламизированных зонах положение еврейских общин казалось устойчивым, даже многообещающим, если взять за пример Испанию или Италию. Но период XI–XIV веков стал самым драматическим, несомненно, из-за пробуждения христианского благочестия и подъема могущества Церкви, завоевавшей себе прочные позиции. Вероятно, под воздействием королевской власти в одних местах, а в других под влиянием набожных проповедников, враждебность, обуздываемая до того времени, охватила христианское население. Уже находившиеся в изоляции в силу своего образа жизни, как в этом, так и в том мире, настойчиво сопротивлявшиеся любой попытке обратить их в христианскую веру, упорно отказывавшиеся от любого компромисса в какой бы то ни было области, евреи подверглись оскорблениям, преследованиям, ссылкам, стали жертвами нападений и убийств: погромы вспыхивали на пути следования «крестоносных» толп XI–XII веков, около 1100 года в рейнской долине, затем в долине Роны около 1140 или 1160 годов; за ними последовали принудительная конфискация и изгнание, например в правление Филиппа Августа и Филиппа Красивого во Франции. К тому же Церковь явно переусердствовала: в 1215 году на Латеранском соборе Иннокентий III предписал евреям носить особый головной убор и нашивать круг на одежду; Людовик Святой в приступе агрессивного благочестия приказал загнать евреев, этих врагов «истинной» веры, в огороженные кварталы в городах. Подобные сегрегационные меры только усилили приверженность еврейских общин своей религии, обычаям и обособленному образу жизни. Под влиянием страхов, вызванных в XIV–XV веках военными бедствиями и разгулом эпидемий, по Южной Франции, Испании и Германии, где проживали самые многочисленные еврейские общины, прокатилась усиливавшаяся волна гонений. Эта вспышка ярости пошла на спад после 1450 года; и на этот раз папство и городское бюргерство приложили силы для восстановления порядка, но не из-за милосердия или понимания – их вынудили к этому потребности экономики, в которой евреи играли немаловажную роль. Кстати, еще раньше именно этими соображениями часто объясняется то, что после более или менее успешно проведенного изгнания евреев из Франции или других краев власти вскоре приглашали их вернуться обратно. Но, по правде сказать, уже за пределами моего горизонта наступившая Реформация и католическая реакция сделают положение евреев еще более сложным.
Если эта «история» была бурной, полной хищений и убийств, а затем предложений заинтересованных лиц возвратиться на прежнее место проживания, то потому, что жизнеспособность «избранного народа» облекалась в самые разнообразные формы. До IX века евреи занимали придворные и даже военные посты в Испании; они занимались особыми, но крайне доходными ремеслами, например были коневодами или красильщиками. Поскольку не доверявшая им Церковь постепенно вытеснила евреев из этих экономических сфер, после IX века им пришлось взять на себя функции посредников, чему способствовала и их разбросанность по территории средневековой Западной Европы. Это на них в IX веке Каролинги взвалили заботу переправлять в Византию или исламские земли пленников, захваченных в славянских землях отважными воинами «великого императора». Евреи сохранят свою роль в работорговле в исламском мире, переправляя толпы негров из своих магрибских кварталов в испанские, сицилийские или провансальские общины. Именно они в XII веке фрахтовали корабли, которые, нагруженные сенегальским или эфиопским золотом, бросали якорь у берегов Европы, чтобы встряхнуть ее экономику. В городах и тем более селах они – все также они – давали деньги под залог, под высокий процент и на малый срок. И народное мнение, не способное осознать последствия возвращения золота на Запад, стало испытывать жгучую ненависть по отношению к мелкому ростовщику, на осле переезжающему из деревни в деревню, который безразлично относился к неистовым обличениям Церкви, но был необходим простым людям. Напротив, евреи не принимали участие в крупных коммерческих или банковских предприятиях, где царили итальянцы: они прекрасно понимали, что первыми станут жертвой повальных конфискаций, обычно следующих за банкротством акционерных компаний. В конце концов, для правителей конфискация имущества евреев, в том числе и по этой причине, перестала быть весомой статьей фискальных доходов.
Церковь называла евреев «богоубийцами»? Однако она терпела их вероисповедание, защищала их синагоги, советовалась с раввинами. Конечно, в XIII–XIV веках она не помешала распространению жутких россказней о детоубийствах, оскверненных облатках и не опровергла слухи об отравлении колодцев, заговорах с целью извести духовенство. Но народ быстро сделал выводы: еврей – вне закона, вне религии. Никто не знал и не хотел знать, что именно происходит на празднованиях «шабата»; тем более после того, как еврейский народ, замкнувшийся после 1300 года в своих гетто, разделился на строгих верующих, ашкенази, слывших более опасными, чем их средиземноморские братья, и сефардов, которые были более близки христианам. И вот боязнь и благочестивое возмущение христиан переросли в резкое недоверие, а затем и зависть, вызванную незнанием, а потом и в ненависть – чувство, которое привыкли испытывать к колдунам, погрязшим в дьявольских грехах. Нужно было смыть эти грехи – а для этого нужно было убивать. Но можно ли уничтожить народ, который помнил времена Старого завета, народ, в котором сам Господь хотел обрести свое воплощение, народ, в котором следовало видеть отрицательный, но и одновременно незыблемый лик божественного послания? Разве не падал на этот народ отблеск Ветхого завета? Разве не восстанет он в день Страшного суда в качестве свидетеля всего, что происходило «до» этого? Простой люд средневековья не испытывал по отношению к евреям ни презрения, ни отвращения; здесь нет и тени расизма; и антисемитизм, который одурманивает головы людей в наше время, не имел никакого значения в средние века.
Итак, перед нами люди средневековья, которые жили более-менее компактными группами, более-менее сознавая свои общие связи. Права, обязанности, контакты с властью, какой бы она ни была, общение с соседями или чужестранцами, обычаи в рамках мира Божьего или вне его пределов – вот черты, которые мне нужно было изучать у разных сословий общества. Но на этом уровне различия между сильными и слабыми, бедными и богатыми, селянами и горожанами постепенно стираются. Найдем ли мы то же сходство, проникнув в мысли и сердца? Что они знали, эти «люди средневековья»? О чем они думали?