Истосковавшись за чересчур долгую зиму по работе, солнце самозабвенно шпарило лучами по разомлевшей земле, отчего она, ещё недавно измождённая, похорошела, улыбалась хмельно и нежно крохотными первоцветами — это солнце отражалось в её глазах, блаженно устремивших рассеянный взгляд в очарованное апрелем пространство.

Ох, заразная же эта штука — любовная истома, ох, заразная! Сизый с крапинками цвета сухой глины на крыльях голубь в неясном волнении огляделся, увидел милую самочку — с достоинством расхаживала она по обильно рассыпанной вокруг автобусной остановки лузге.

— Мадам, — крапчатый голубь гордо расправил перышки на воротнике, втянул живот и выкатил грудь, — мадам, не окажете ли вы мне честь… Она вполуха слушала его курлы-курлы — и деловито выклёвывала остатки семечек из шелухи. А он, словно тореадор плащом песок арены, уже подметал развернувшимся веером хвоста пыльный и захарканный асфальт:

— Вы покорили моё сердце с первого взгляда! До встречи с вами я был одинок и обездолен, — продолжал голубь вешать мужской набор номер два на уши избраннице. Она терпеливо делала вид, что верит ему. И уже прикидывала в уме, на чердаке какого из окрестных домов можно спокойнее высидеть кладку. Но тут на площадку перед остановкой опустился жгуче-антрацитовый красавец с благородным зеленым металликом горлового оперения — и пролетарского вида сизарь с бежевыми пятнышками на крыльях тут же оказался в прежней неприкаянности.

Чтобы не потерять лицо, он ещё несколько раз покрутился вокруг себя, делая вид, что на самом деле обхаживал вовсе даже и не ту, которая сейчас перелетела поближе к тому зеленому металлическому петуху. Но ни одна из окрест оказавшихся дам не дала себя обмануть таким нехитрым приёмом, годным разве для голубок, чья весна только-только начиналась.

Незадачливый ухажер отчаиваться не стал. В поисках пищи и любви (что нередко одно и то же) летают даже птицы. И голубь с важным видом захлопал крыльями, набирая высоту.

Кирка окутал себя дымом, паровозище, и будто бы высматривал автобус, но на самом деле косился на Олесину усмешечку — девушка стояла поодаль, иронично наблюдая за нехитрыми голубиными радостями, но более всего — за собственными, слишком человеческими, мыслями в связи со всем этим.

Сашка и Алька, как обычно, пребывали в своём мире, стараясь, по возможности, не очень мозолить сим неопровержимым фактом глаза окружающих — встали в сторонке и тихонечко себе там касались друг друга носами и обветренными губами.

Нинель чинно держала Брауна под ручку, а он ладонью свободной руки прикрыл её пальцы и ласково поглаживал их время от времени. Нинуля-рыжуля жмурилась на солнце, безуспешно пряча ресницами счастливый блеск глаз. «Надо ж, прям аж кожа лоснится — а гладкая!», — завистливо вздохнула продавщица с раскинувшегося у остановки вещевого рыночка. Да какой там рыночек — стихийный базар! Натянули меж нескольких разлапистых ясеней верёвки, чтоб товар, значит, на них развешивать — но культурно, на вешалках. Лицом, как говорится, к покупателю. Торговали этим тряпьём тётки, похожие на ватных баб, которых на чайник обычно сажают, чтобы тепло сохранить — столько кофт и платков наворачивали они вокруг животов под демисезонными пальтишками. В особо холодные дни водочкой грелись — куда уж без этого?

В последние полгода Нинель покупала одежку именно у этой продавщицы, муж которой челноком мотался в Польшу и обратно, привозя порой весьма недурные шмотки. Нинель иной раз даже что-то конкретное заказывала — а уж на деньги не скупилась: любила хорошо выглядеть. А за это всегда платить надо. Впрочем, как и за всё остальное в жизни.

Вот и кофточку, в которую вырядилась сегодня, Нинель приобрела здесь. Кофта шла ей бесподобно, потому даже десять тысяч деревянных за неё показались как-то прям по-божески. Впрочем, при пересчёте на баксы — нормально получается, хорошие они — эта тётка и её муж. Не особо обдирают.

Терпеливо поджидал редко ходившего автобуса ко всему привычный столичный люд. А пока суть да дело, с любопытством поглядывал на эту странную шестёрку. Которая вроде бы и не кучковалась, но отчего-то становилось понятно, что все они — вместе.

Посмотреть было на что. Одна парочка расфранченных в пух и прах чего стоила. Она — в лакированных узких «лодочках» — чёрных, и колготы такие же. Юбочка в тон едва колени прикрывает. А кофта-то, кофта! Под леопарда, никак — а на бёдрах узкая какая! Ох, вот совсем нынче девки стыд потеряли! (Кофточка стоила Нинели двух бессонных ночей — но не тех: она отчёт за свою начальницу делала — да только, кому такие подробности интересны?) Ух, какой парень при этой рыжей — загляденье! Стройненький, рубашка белая из-под серого полувэра и брюки со стрелкой. Вечно всяким таким мужики, как на грех, хорошие достаются.

Парочку целующихся разглядеть возможности не представлялось — по спине о человеке, конечно, можно судить, но скучно. Девица в чёрных джинсах в облипку, в чёрной же ветровке и с отчаянно подведёнными до висков фиолетовыми глазами явно только что вывалилась из преисподней. Не очень-то отставал от неё и парень в кожаной, до рыжины вытертой куртке и продранных на коленях джинсах — сумрачный, бледный, небритый, и синячищи под глазами чуть не во всю скулу. И куда только мать смотрит? Неужто заплатки трудно поставить?

И вообще, что за молодёжь нынче! Дикая какая-то. Ходят не пойми в чём, говорят непонятно как — и знать ничего не хотят. Толком не учатся — институты пачками бросают — телевизор не смотрят, за политической жизнью страны не следят… что из них вырастет, кому страну оставим?

— Что, ребят, на Васильевский, что ли, едете? На митинг? — весело спросил их человек, фигурой и лицом похожий на Олега Даля, если бы тому ещё нацепить огромные «совиные» очки в толстой коричневой оправе и организовать роскошные пегие усы.

Стоявший по соседству человек в распахнутой курточке из засаленной варёной джинсы оглянулся на говорившего, потом зыркнул из-под нависших век на ребят и вызывающе сплюнул в сторонку.

Две старушки, о чём-то мирно судачившие до сих пор, уже совсем неодобрительно покосились на группу молодых людей и на всякий случай покрепче прижали к животам тощие авоськи.

Сашка не стал ради ответа прерывать самое сладостное действо на свете, ну а Кирка Васильев… разве мог будущий журналист промолчать?

Вся фигура Кота, ещё мгновение назад вальяжно курившего в дембельском стиле, подобралась, жикнула «молния», — и расхристанная порыжелая куртка теперь вполне сошла бы за мундир — тем более, что на левом рукаве красовалась вышитая Лисой эмблема бойцовых котов. Ну, а как господин Васильев умудрился кроссовками щёлкнуть, словно первостатейный белогвардеец, остаётся загадкой до сих пор.

— Да-да-нет-да, товарищ гвардии фельдмаршал, так точно! Защищать демократию под стены Кремля, всей кодлой, наших рокеров послушать!

Hинель и Лиса схватились за животы и тихо угорели в сторонке. Браун отвернулся, но плечи его заметно потряхивало. Шура-квадрат оторвался от увлекательного своего занятия и в обе глотки заливисто ржал. Человек в очках — тоже. Дядечка в «варёнке» не утерпел — усмехнулся. Даже у хмурых старушек разошлись от переносиц брови — ничего так малой, борзый! А смешинки всё прыгали себе и прыгали каучуковыми мячиками по асфальту, и разлетались с их пути всполошённые голуби.

* * *

Павильон метро встретил привычными, с привкусом креозота, сквозняками — тёплыми, чуть душными, — и слабым пока подвыванием отбывавших от станции составов. Тётенька-контролёр равнодушно махнула взглядом по проездным билетам Лисы и Нинели. Девчонки прошли за турникеты и дожидались ребят, которым пришлось маяться в очереди за зелёными леденцами жетончиков.

Каждый шедший мимо попадал под внимательный взор Нинели, а Лиса, тогда ещё не знавшая слова «сканнер», пыталась представить, что же видит подруга. Осмотр меж тем поражал автоматизмом. Вот взгляд пристально вцепляется в зрачки, после быстро, однако не упуская подробностей, движется по фигуре всё ниже и ниже, до шагающих ступней, и финальным штрихом облизывает её всю обратно — к лицу.

Нинель ощутила Олесино внимание и перевела серые рентгеновские лучи на младшую подружку. С трудом удержалась, чтобы не обшарить тем самым взглядом и её, родимую, до мелочей знакомую — уж больно в новинку сегодняшний прикид. Глаза так и зудели пройтись по тощим лисьим косточкам, облачённым в глубокий траур, но Нинель сумела удержаться; впрочем, боевая раскраска Лисы существенно в том помогала.

— Что ты хочешь увидеть? — Лиса всё-таки решила, что спрос не грех.

Ответ её слегка ошарашил — обычно Нинель не упускала случая всласть прогуляться кирзовыми каблуками по людской природе, а тут обошлась коротким:

— Души.

Лисе даже пришлось переспросить — показалось: не расслышала.

— Души, говорю. Ду-ши! Ну, то, что от нас остаётся, когда помираем.

Лиса усмехнулась:

— И что же ваше святейшество изволят наблюдать? Останется?

На что Нинель абсолютно серьёзно и спокойно ответила:

— Да.

Продолжить дискуссию не получилось, — ребята уже подходили. Пришлось с лёгким вздохом сожаления отправить закопошившиеся вопросы и мыслята в командировку — перенимать товарищеский опыт у ранее решённых жизненных задачек.

Для тех, кто забыл — нет места более приспособленного для головокружительных поцелуев, чем неторопливо ползущий эскалатор. Старший братец и его… да, да — жена — принялись доказывать эту простую истину, как только лестница-кудесница повлекла их вниз. Теперь Алька уже не тянулась на мысочках за Сашкиными ласками — их лица оказались ровнёхонько друг напротив друга. Ах, век бы с этих эскалаторов не слезать! Ещё всего лишь год назад Алька жутко стеснялась посторонних и далеко не всегда доброжелательных взглядов, когда Сашка начинал… ну, начинал, в общем. А теперь ей всё было нипочём. Радовалась, даря любимому радость — и лучилась во все стороны света любовью.

Лиса смотрела на них и думала, что вот она бы так не смогла: максимум, на что её хватало в общественных местах — это держаться за руку. Она вздохнула. Зря, наверное, она такая застенчивая — Нинель-то вон не утерпела, оставила на губах просиявшего Брауна лёгкий оттиск алой помадой. И молодец! Вот и правильно!

Кот поймал блеск Лисиных глаз и отвернулся.

На перроне они заспорили, как ехать. Сашка хотел с «Охотного ряда» перескочить на «Площадь революции» — и уж оттуда через всю Красную пройти к Васильевскому спуску. В кои-то веки единодушно мыслившие Браун и Кот предлагали проехать ещё одну остановку к «Лубянке», с неё добраться до «Китай-Города», выйти из метро в сторону набережной и по Варварке пройти куда надо. Оба считали, что с того краю посвободнее будет, и путей к отходу, если что — больше. К тому же, как горячо доказывал Кот, со стороны Исторического музея, скорее всего, оцеплено всё — как бы не пришлось в обход топать. Последний аргумент поставил точку над «i» — Сашка согласился с приятелями, и вся стайка, подпихивая друг друга указательными пальцами в спину (парни, разумеется) и кокетливо хихикая (девчонки, конечно), загрузилась в подошедший состав.

Веселье продолжалось недолго — на «Спортивной» их сдавило толпой, покидавшей вещевой рынок у Лужников. Ребята оградили девчонок, которых поставили в центр кружка, получившегося из пока ещё не очень широких, но надёжных спин, а сами обезьянками повисли на поручнях. Пришлось до «Парка культуры» дышать вверх, но — ничего, сдюжили. Тут основная часть народа схлынула, зато в вагон вошли бомжи. Оказавшиеся рядом пассажиры поспешно закрыли носы. Бродяги тяжело опустились на угловое сиденье. И хотя вагон был битком, площадка возле тут же освободилась.

Лицо первого пряталось в бороде по самые брови, а сверху его скрывала серая ушанка, козырек которой облысел и местами лоснился. Только загорелый до слезающих чешуек нос из-под козырька и виднелся. Другой оказался женщиной. Она стащила шапку, попутно утерев ею от уха до уха лицо. Шапка упала на колени, а бродяжка резким движением перекинула густую копну сальных волос вперёд, запустила в эту гриву пальцы и принялась остервенело чесаться. Стоявшие ближе всех мужички прервали разговор и уставились на сей увлекательный процесс. Поезд уже подъехал к следующей станции, а она ещё чесалась, с наслаждением массируя лоб, темя, виски. Особенно долго скребла затылок, потом снова вернулась к вискам.

Алька уткнулась лицом в Сашкину шею — не смотреть, не смотреть!

Брат с сестрой и Кирка тоже отвели взгляд — но куда сложнее оказалось не видеть людей, которые, словно по команде «Равняйсь!», повернулись в сторону бесплатного зрелища. Стоявший у противоположной двери парень в косухе, разве что рот не раскрыв, наблюдал за несчастной женщиной. А та уже пальцами разбирала пряди, выкапывая и раздирая колтуны.

Нинель плотнее прижалась к своему спутнику, который уже изготовился на ближайшей станции перейти в соседний вагон. Что они и сделали вместе с несколькими другими пассажирами.

На втором перегоне, раздвигая народ в проходе, до бомжей добрался милиционер и выразительно встал напротив них, поджидая третьей остановки — чтобы высадить этих людей. Женщина, наконец, откинула кое-как прочёсанные волосы, и открылось лицо — обветренное, смуглое, с точёным подбородком. Вид высоких широких скул и прямого короткого носа вызвал в буйном воображении Лисы знойную припылённую степь, жёлтое закатное небо и гортанную перекличку кочевников. Светло-зелёные глаза женщины безо всякого выражения посмотрели на милиционера, а её крупный, обмётанный струпьями, но даже в таком виде красивый рот выплюнул усталую, безнадёжную и ни к кому, по сути, не обращённую брань.

Блюститель порядка молча ткнул подбородком в сторону дверей. С протяжным воем поезд вылетел из тоннеля на станцию. Подгоняемые взглядами милиционера и других людей, бомжи старчески медленно поднялись и вышли на перрон.

Даже сквозь несмолкаемый шум метро Лиса чётко различила прокатившееся по вагону облегчение. Задумчиво посмотрела на Кота, и тот ответил ей таким же печальным взглядом.

* * *

Эскалатор царственно возносил друзей к выходу. Шурики обнялись как попугайки-неразлучники, да так и простояли всё время, пока лестница тянулась вверх — целовательное настроение куда-то подевалось. Сумрак на лице Нинели не могли развеять даже самые новые анекдоты про Шварценеггера и Сталлоне, как Браун ни старался. А Кот взял Олесину ладонь и принялся плести из её пальцев всяческие неприличные фигуры — уж очень хотелось, чтобы она улыбнулась. Она и улыбнулась — как расшалившемуся ребёнку, которого очень не хочется наказывать. И отстранилась. Кирка чуть-чуть распереживался по этому поводу, но тревога улетучилась, стоило ему шагнуть в прохладу и сумрак тоннеля. После душной роскоши подземного дворца и тягомуторной сцены в вагоне свежесть воздуха оказалась ой как кстати. И живая музыка — тоже.

Она лилась по длинному широкому тоннелю звенящим потоком, отражалась от низкого потолка, плескалась под ногами. Звала, ласкала и сопереживала каждому открывшемуся навстречу сердцу.

Взахлёб играли юные скрипачка и гитарист — душа просила песен, и они отдавали ей всё, что имели. Ну, а если кто-то из невольных, но благодарных слушателей счёл нужным поделиться голубенькой сотней деревянных или оставить в раскрытом футляре из-под гитары початую пачку сигарет… что ж, спасибо тебе, добрый человек — и несколько ярких аккордов на дорожку.

Спросите любого москвича — что такое Москва, и чего вы только ни услышите! Кто-то, конечно же, вспомнит Арбат, а кто-то — его современную инкарнацию. В пяти случаях из десяти при этом процедит, по-столичному слегка бравируя своей фрондой: «А, эта вставная челюсть!» Кому-то Марьина роща или ВДНХ первым делом на ум придут. Кому-то — Нескушный сад или Серебряный бор. Кому-то — родные Пироговка, Крылатское или Нижние Котлы. Если вам очень повезёт — услышите редкие ныне: «Сивцев Вражек» или «Собачья площадка». Но чего вы точно не услышите от москвича — так это про Красную площадь. Красная площадь — это не Москва. Красная площадь принадлежит всей стране.

Пока всё хорошо, о ней не вспоминают — ни власть, ни жители города, который имеет честь быть столицей огромной и удивительной страны. И лежит площадь, царственно спокойная, пышная. Но стоит стране почуять над своей головой бедовые ветры — о, тут же встревоженным сердцем начинает биться Красная площадь… Полнится людом — и лицом к лицу оказываются тогда кормчие и те, благодаря кому они могут рулить.

О, я прямо вижу, как кто-то хмурится, вспомнив про официоз, которым покрыта Красная, словно дворцовые паркеты — мастикой. Да, мастикой здесь пахнет изрядно, но ведь и мы не об официальном. Беды официальными не бывают — но обрушиваются девятым валом, и тут уже не до церемоний.

Но что за беда случилась весной девяносто третьего, отчего народ молодой и не очень по первому кличу: «Айда!» сорвался из многочисленных спальных подолов столицы и примчался под стены Кремля, к знаменитой на весь мир красоте Василия Блаженного? Мистик увидел бы здесь символ: люди идут к храму Покрова, под защиту древней крепости. Скептик нашёл бы повод поязвить — этот плебс хлебом не корми, дай потусить на позорище. Художник с романтиком поспешили бы провозгласить и воспеть единый народный порыв. А историку ещё только предстоит разобраться — что же это такое произошло тогда, отчаянной весной одна тысяча девятьсот девяносто третьего года — отчего на одной площади сошлись рокер и демократ, депутат и панк, анархист и пенсионер, студент и простой работяга?

Что ж, да не убоимся мы с тобой, читатель, обвинений в романтизме — всё-таки был порыв. Чуялось тогда: не придёшь — потеряешь что-то очень важное.

Вот и гудел Васильевский спуск, гудел как море. И вольными парусами над ним взвились российские триколоры. Один из них развевался в руках Альки, которая восседала на крепких Сашкиных плечах. Она едва успела разглядеть мужичка, вручившего ей флаг:

— Давай-ка, девонька, ты высОко там…

И она, окрылённая доверием, — так же восторженно взлетала её душа, когда вместе с Олесей и Киркой несла Аля почётный караул у знамени Таманской дивизии перед приехавшими в школу ветеранами, — окрылённая этим доверием, самозабвенно размахивала девушка пружинившим на ветру древком и под плеск трехцветного полотнища ликующе вопила «ура» в сторону сцены.

С которой в данный момент неслось что-то отрывистое — Лиса изо всех сил пыталась разобрать не только слова, но и увидеть выступавшего. Сделать это возможным не представлялось: эстрада хоть и стояла на возвышении между кремлёвской стеной и храмом, но спуск есть спуск — да и местечко скворцам сотоварищи нашлось только ближе к угловой крепостной башне. С учётом того, какая толпа стояла перед ними, и сколькие ещё напирали сзади, плюс апрельский ветер в микрофоны…

— Как… Андрей Дмитриевич… — донёсся до Лисы низкий, с хрипотцой заядлого курильщика, голос, такой знакомый ещё по прорывавшимся через глушилки передачам «Свободы» и ВВС.

— Граждане, а кто это там сейчас выступает, не подскажете ли? — послышался интеллигентный, с характерными московскими интонациями пожилой голос.

— А-а, — с добродушной ленцой пробасил кто-то справа сквозь подсолнечную шелуху на губах, — мужик какой-то звиздит.

Лиса возмущённо кинула в ту сторону:

— Да это же Боннэр!

— А хтой-та? — невозмутимо откликнулся тот же басок.

Только Лиса раскрыла рот объяснить, а интеллигентный голос всё так же вежливо уже сделал это. И она не стала вмешиваться.

— Понятно: свой человек — покладисто ответил басок и прогудел что есть мочи, — ура-а-а-а!

Окружающие радостно подхватили крик, волной покатился он вперёд и, нахлынув на дощатый берег сцены, пришёлся как раз к последним словам выступления.

А на сцене один человек сменялся другим: за музыкантом — поэт, за поэтом — политик, за политиком — журналист. Говорили жарко, убеждённо, красиво — как это всегда бывает на митингах… Но песня — песня заведомо лучше любого, даже самого правильного набора слов. Слова — что? Прозвучат — и поминай, как звали. А песня — пропетые стихи — попадает не в разум, но прямиком в сердце. Потому так много в тот вечер звучало песен.

Отгремел могучий вокал Градского, всей площадью дружно спели с Макарушкой и Кутиковым славные гимны добра и любви. Опустились на Москву сумерки, потянуло с реки сыростью, а песни всё звучали — до глубокой темноты. Народ постарше направился по домам в числе первых, и тянулись человеческие ручейки — кто на Варварку, кто — к набережной, а кто — через мост, к Балчугу. Попрощавшись с ребятами, утекли себе и Браун с Нинелью. А их друзья ушли только после того, как вместе с чёрным и больным от недавней гибели друга Кинчевым спели молитвенные «Сумерки» и горькую, горькую «Маму»:

  — А у земли одно имя — светлая Русь,   В ноги поклонись, назови её мать —   Мы ж младенцы все у неё на груди,   Сосунки, щенки, нам ли мамку спасать?

И слышала тогда Лиса — несколько молодых голосов впереди прокричали в ответ:

— Нам!

Скворцы переглянулись и подхватили:

— Спасать!

Да, они последними покидали тот площадной театр — самые молодые, мучительно ранние вестники заплутавшей где-то весны.

Домой летели, звеня апрельскими радостью, верой, надеждой. Невдомёк им ещё тогда было, что именно в такие окрылённые мгновения обычно и подмешивается к мёду очередная ложка дёгтя. Почему? А бог весть — наверное, так надо… чтобы условный рефлекс выработался — низзя! Нельзя безоглядно хохотать, посылать веселые позывные от сердца к сердцу и громко думать.

Тому же, кто в упор не понимает эзопова языка судьбы — кирпичом по слишком бурлящему котелку, для начала. А если уж и такие намёки недостаточно ясны, что ж… или на дольче вита подсадить, или — если этим не соблазнится — контрольный выстрел.

Умные обычно догадываются обо всём с первого щелчка (уж конечно, ещё не затвора), и скоренько приучаются мыслить вполголоса, смотреть под ноги, дышать тихо и только верхушками лёгких. И походка у них становится медленная, размеренная; всем существом своим показывают: никуда не спешу, никуда не рвусь, моё дело маленькое — прожить, как положено, отмеренный срок, и на том спасибо, спасибо, аллилуйя, осанна, омммммммм. Стражники и успокаиваются на их счёт: им хватает работы на других участках, а с опытными кадрами, как всегда, напряжёнка. Чем же занимаются умные за спиной умиротворенной охраны, мы умолчим — ведь вы и сами всё знаете не хуже нас?

Скворцам же ещё только предстояло поумнеть настолько, чтобы не летать над асфальтовой коростой городов, а неторопливо ходить на своих двоих, не распевать во всё горло, а говорить тихо… и так всякий раз — за поколением поколение. Если мамы-папы вовремя простых этих истин не вколотят — сей недочёт исправится тем, что с нелёгкой руки вестимо кого называется жизнью. Однако проходит виток — и всё повторяется. Ох, но неспроста это, помяните моё слово — неспроста. Если из века в век одно от другого зажигаются и светят ясным, неподкупным огнём сердца, значит — так нужно. И однажды, однажды… однажды свет этих маяков спасёт идущие в штормовом море корабли; а пока — храните огонь, скворцы.

Уже далеко за спинами ребят остался светлый угол площади, а до Китайгородской стены они ещё не дошли. Варварку освещало всего три фонаря, и те неяркие. Друзья шли через сумрак быстро и слаженно — в ногу — поэтому со стороны могли показаться отрядом солдат, если бы два весьма женственных силуэта не выдавали присутствие в этой стайке нежной половины сапиенсов.

Вдруг впереди — судя по звуку, из ближайшего переулка — послышался удаляющийся топот. Несколько шагов спустя ребята дошли до перекрестка и под стеной углового дома увидели нечто тёмное, крупное, бесформенное. Присмотрелись — это оказался скорчившийся человек.

Разве могли скворцы пролететь мимо?

Первыми в переулке, конечно же, оказались легконогие девчонки.

— Пьян? Избили? — тревожно прошептала Алька.

— Да чёрт его знает, — так же глухо ответила Лиса, — Шур, давай обождём его без ребят ворочать.

А сама наклонилась к человеку, послушала, как дышит, запястье нашарила. Но, то ли пальцы с перепугу замёрзли и не чуяли ничего, то ли и вправду пульс был такой редкий и слабый… в общем, недолго думая, Лиса стукнулась коленками об асфальт и пробралась ладонью к сердцу лежавшего. И замерла, сосредоточенно внимая ощущениям. На миг ей показалось, будто она слышит, как потерявшийся в темноте и немыслимой дали радист стучит и стучит, посылая ей, ей одной едва различимые точки и тире: спаси — наши — души.

Лежавший застонал и попытался приподняться. Лиса от неожиданности сначала отпрянула. А руки её сами придумали, что делать: бережно, но крепко подхватили парня под затылок и спину, а затем мягко-мягко уложили навзничь. Сняли с хозяйки ветровку и скрутили из неё нечто вроде валика — понятно, зачем. Алька только головой на всё это покачала и просящим извинения взглядом посмотрела на подошедшего мужа. А тот глядел ух! сурово! — но прежде всего на сестру, которой вот непременно надо быть в каждой бочке затычкой! На ходу снял свою куртку, молча набросил затычке на плечи.

После Сашка, которому медицинские гены бабушки тоже перепали чуток, присел около пострадавшего и аккуратно ощупал его плечи, руки и ноги.

— Так, тут хорошо, — пробормотал он, заглянул в расквашенное лицо, — эх, промыть бы тут всё поскорей. И — холоду бы.

Подумал и добавил:

— Ещё неизвестно, что у него с почками и животом…

— Я на станцию метро, «скорую» вызову, — уже удаляясь, сказал Кот.

— Люди, — простонал парень, — не… надо… Щас я… щас…

— Вам надо в больницу, — затараторила Лиса, — мы побудем с вами, пока «скорая» не приедет, не волнуйтесь.

— Они… долго… не надо… домой бы…

— Что болит? — Сашка решил вернуть-таки разговор в практическое русло.

— Голова, — отозвался парень, — и дышать…

Он с трудом поднял руку и поскреб пальцами у порванного воротника рубашки.

Лиса взяла его руку в свою. Успокаивающе погладила, стараясь не касаться ободранных фаланг:

— Полежите — не ворочайтесь, не говорите ничего, дышите тихонько носом и молчите. Я посижу с вами. Всё будет хорошо.

Он посмотрел на неё, пытаясь поблагодарить взглядом и вдруг — узнал:

— Ли…

Тут и она словно заново всмотрелась в искажённое ударами и перемазанное кровью лицо.

Что ж, оставим их пока — пусть они себе глядят друг в друга, пусть радуются знакомым лицам; да, молодые умеют даже при виде какого-нибудь пустяка легко и самозабвенно щебетать, а всё же, а всё же… те мальчик и девочка заслужили немножко радости посреди топкого и гиблого времени, в котором пришлось им взрослеть.

Одной Ананке известно, чем бы закончилась для Лёши Белых стычка с гопниками, если бы скворцы попросту не спугнули их банду своим маршем. Парень оказался один против четверых — на концерт он собирался с братом, но того в последний момент задержали дела.

Но всё это выяснилось сильно позже, спустя много времени после того, как Лёша вышел из больницы, — а сейчас… сейчас…

* * *

«Мамочка, здравствуй!»

Лиса уже в который раз обводила приветствие. Буквы растолстели, залоснились, выехали за пределы строки, а на вершине восклицательного знака расцвёл цветок. Как много хочется сказать… и ведь не скажешь всего. Даже не потому, что чужие глаза могут прочесть — какое нам дело, до этих — чужих — глаз? Сложнее другое. Мне больно, мама. Мне так больно. Мне больно и горько за страну, за мою родину — она сейчас как старушка немощная и больная, стоит на паперти и трясущейся рукой милостыню собирает. Вот такой она мне сейчас кажется — и это больно. Мне страшно за людей, с которыми встречаюсь каждый день. Они стали такие… другие. Улыбки пропали с лиц, мама. Всё вокруг серое какое-то, голодное, всё время чувство, будто сосёт под ложечкой. В ларьках у остановок и у всех станций можно купить сигареты, водку, «Сникерс» с «Марсом» или «Виспу» — их иногда берут на закусить. Беру и я — пока бегу от метро до института, успеваю сжевать. И тогда не так хочется есть, когда сидишь на лекциях. А лекции, мама, как же там здорово! Институт — самое светлое, что у меня сейчас есть. И ребята, которых люблю всех, всех, всех. Если бы не они все, мама, наверное, я бы уже рехнулась или окочурилась попросту — так мне больно. И не вижу я просвета, мама. Вот вроде были мы на митинге — и что? Пошумели, песни попели, а дальше? Такое чувство, будто ничего не меняется, будто мы ничего не решаем и ничего конкретного не делаем. Народ валит — то про одного узнаёшь, что документы подал, то про другого — что уехал. А бомжей сколько! У вокзалов, у станций метро, в метро! Откуда? А болезней у них, говорят! Не пойму — разве этого мы хотели нашей стране?

И знаешь, что обидно? Не знаю совершенно, что могу конкретно в этой ситуации сделать я. У меня ничего нет, я так мало умею и знаю. Всё, что я могу — это просто любить этих людей и всем сердцем желать поскорее выбраться из всей этой дряни.

Просто — любить.

Любовь — вот чего нам всем так не хватает сейчас, мама.

И вообще, сумасшедшая весна какая-то — что-то непонятное вокруг творится. Мне некогда читать газеты или телик смотреть, я с утра — на работу, вечером — в институт. Остаётся только ночь, но есть ещё ребята, книги, музыка… Но — неужели же мы, такая большущая страна, не можем засучить рукава и просто поработать для самих себя, друг для друга? Ведь жили же как-то? Жили. Союз был? Был. Так сейчас-то — что? Ведь богатства-то наши природные и государственные при нас — или где? И где искать ответы — и кто теперь скажет правду?

Так бы хотелось поездить по стране, посмотреть, как люди живут, но я знаю, ты будешь очень тревожиться, если… поэтому я по-прежнему буду любоваться из окна цветущими черёмухой и каштанами, топать по московским улицам и мечтать, мечтать, мечтать…

Да всё бы, в общем-то, и ладно, но соседи всё время пристают с дурацкими вопросами — когда, мол, и мы с Сашей уедем к тебе, а мне это та-а-ак дико. Не хочу уезжать! Здесь мой дом — как же могу я бросить его? Да и ты же его тоже не совсем оставила — и обязательно вернёшься в свой дом. Ведь он — живое существо, он тоже нас любит… песенки нам колыбельные поёт. Здесь каждый уголочек чем-то да отмечен. Вон царапина на паркете — это мы с Сашкой решили мебель подвигать. Ты ещё была очень недовольна тогда, помнишь? Сказала, что мебель вы так с папой поставили, и что мы могли бы у тебя сначала спросить. Ты права, мама, конечно, надо было спросить. А мы, как всегда, сгоряча.

И вообще, плохо, когда сгоряча что-то делается, правда? Но, с другой стороны, бывают ситуации, когда надо решать моментально, никого не спрашивая, не дожидаясь ничьего совета. Сам и только сам должен ты принять решение, и никто, кроме тебя, не будет отвечать за твой выбор. Наверное, ты бы улыбнулась сейчас и сказала бы: «Максималистка». Да, мамочка, верно. И от этого тоже больно, а умные дяди в умных книгах зовут это «болезнь роста». А я такой, наверное, до самой смерти останусь.

А ещё очень больно, что уже нельзя подойти к тебе и обнять. Положить голову на плечо и вдохнуть твой запах — запах покоя и надёги. Нельзя. Потому что ты далеко, а я — уже взрослая. И даже это письмо никогда не отправлю, потому что моё нытьё расстроит тебя. Ты станешь рваться обратно, ко мне, а — нельзя. Нельзя растить цепочку зла, её надо замыкать на себе.

Прощай, моя хорошая, мой самый-пресамый на всём свете любимый человечище. Как жаль, что не знала я папу, но мне кажется, он был такой же чудесный, как и ты. Иначе и не могло быть. Добра тебе, мамочка, и покоя твоему сердцу. Я справлюсь. Мы справимся.

«Всегда твоя».

* * *

Лето пришло в двадцатых числах мая, спалило весь свой эн-зэ дней за десять и плавно превратилось в некое подобие августа. А на Лису накатила странная блажь — она ни с того, ни с сего занялась тем, что взрослые замужние женщины привычно делают изо дня в день. Принялась наводить в доме порядок.

С понятным только ей одной наслаждением отмыла все окна. Да, да, именно окна — целиком, с рамами и подоконниками. Напевая вполголоса, драила всё не жалея рук, до скрипа, до лоска. Чтобы потом входить в комнату и удивляться — а есть ли в окнах стёкла-то?

Купила новые горшки для цветов, накопала и притащила им свежей земли с речной поймы — пересадила всю зелень. Ах, какие же счастливые они — наши меньшие… За ушком почешешь — мурчат! Водички свежей нальёшь — цветут! Вот отчего не умеют люди быть такими — просто счастливыми?

И украсились белоснежные подоконники Олесиной спальни колючими стрелками алоэ, вьюнком неизвестной этиологии (так его бабушка окрестила) и ещё одной труднопроизносимой ползучкой — трындысканцией. Эта переселённая с кухни фиолетовая доходяга благодарно выпустила крохотные сиреневые цветочки как только, так сразу.

На мытье окон и пересадке цветов ощутившая себя вдруг совсем большой маленькая хозяйка не остановилась. Пошуровала в бабушкином сундуке, который долгое время служил Коту подставкой для его ненаглядной «Яузы», основательно пошуровала. И извлекла из необозримых глубин симпатичный солнечно-рыжий ситчик в тонкую лимонную полоску. Конечно же, некогда ситчик предназначался совсем для другого, но Олесе захотелось изобразить из этого занавески на кухню. Изобразила. А поскольку ткани было столько, что хватило бы всю квартиру обзанавесить, она подумала, подумала и сшила ламбрекен. И как-то ухитрилась пришпандорить его к тонкой металлической струне, на которой крепились занавеси. Смотрелось, впрочем, неплохо.

Ежедневно вдруг стала мыть полы. Позавтракает — и давай наяривать тряпкой по углам. Смотрела на всё это Алька, смотрела, и однажды не утерпела:

— А ведь, гнездо вьёшь, Ли. То ли замуж тебя скоро выдавать будем?

Олеся при слове «замуж» вздрогнула, но занятие своё не оставила.

Неумолимо — как и лето — наехала сессия, из-за которой Лиса вдребезги разругалась с начальником и вылетела с работы, сопровождённая вежливым пинком в виде трудовой книжки с одними печатями — без единой записи.

— Напиши себе сама, что хочешь, — благословил шеф на прощание. И ведь всего-то просила — чтобы подменили на десяток деньков, не гоняли на заказы да по авторам. А ты говоришь — документы, мама! Правда, та в своём Бундесе вздохнула с изрядным облегчением — о чём дочка догадалась по ставшему более звонким маминому голосу: наконец-то наладилась регулярная телефонная связь. Хотя счета потом приходили — с простынку размером. Но не в деньгах же счастье, верно?

К тому же, худо диалектически нерасторжимо с добром — впервые за долгое время Лиса всласть отсыпалась, в своё удовольствие курила на балконе, готовясь к экзаменам, результатом чего стало четыре «отла» из пяти. Особенно довольна она была победой над философией и логикой. А вот по информатике вышел «хор», и то лишь благодаря тому, что к экзамену её основательно подтянул Лёша, уже вполне оправившийся от сотрясения мозга и трещины в ключице.

Спокойно, мягко и толково объяснял он подруге основы своего ремесла — сам-то уже был без пяти минут программист, чем старался гордиться как можно незаметнее. Но гордился — и Олеся понимала это даже не из его слов, но из отношения к делу. Сама она с той же силой уважала свою профессию, по увлечённости юношеской не обращая внимания на подводные камни и теневую сторону. Их осознание — трудное, как всегда, и болезненное — придёт чуть позже, а пока даже гнусный эпизод с потерей работы не омрачил Олесиного энтузиазма, и не ослабела прежняя уверенность, что делать книги и газеты — торжественный и благородный труд на радость признательному человечеству.

Сессия накрыла всех, поэтому в скворечнике наступила почти библиотечная тишина. Лишь вечерами её нарушали смех, бренчание пивных бутылок да разноголосый рёв всё с того же балкона в ночную темноту:

— Халява!

Ловили по очереди — то притащивший эту студенческую традицию Кот перед историей русской литературы, то Сашка — накануне какой-то там своей физики, то Лиса — перед приснопамятной информатикой. Алька и Браун посматривали на всё это шаманство более чем насмешливо. А обычно неразговорчивый Лёша вдруг разразился в адрес Кота короткой, но очень странной тирадой, из которой следовало, что нечего насаждать мракобесие в рядах прогрессивной молодежи. Кот аж пивом в ответ на это поперхнулся, и за друга вступилась Лиса, заметив Лёше, мол, с точки зрения психологии подобная разрядка в канун экзамена очень даже способствует ясным мозгам на следующий день. Ответила ей такая скептическая улыбка, что Лисе вдруг стало неловко за их бесшабашную придурь и полуночные вопли. Ведь кому-то на работу наутро — а они людям спать не дают. Она призадумалась.

Нинель в то лето похорошела до того, что взором горящим жгли её вьюноши бледные — словом, ребята куда младше Брауна. И тот, всегда проповедовавший свободу, — от ревности, в том числе, — вдруг почувствовал, до чего ему не нравятся эти взгляды. Но наедине с собой ему доставало честности признать, до чего льстит — такая женщина, и не с кем-нибудь, а с ним.

Рейсы с перегонкой автомобилей временно прекратились. Подробностями Браун не делился, но из его недоговорок было ясно — с этим бизнесом лучше пока притормозить чуть-чуть. Но чтобы Браун — и не нашёл никому занятия? Едва-едва ребята отдышались от сессии и отметили её окончание походом в Горбушку на славный рок-концерт под эгидой Гринписа, как этот неугомонный предприниматель озадачил ребят новой задачкой:

— Народ, нужны люди — крыть крыши.

Оплату обещали сдельную, но минимальные расценки впечатлили всех. Кот с Сашкой прикинули, что в сентябре каждый сможет позволить себе по новенькому компьютеру. Озадачился и Лёша — деньги семье ой как необходимы. Браун тоже посчитал для себя совершенно незазорным потрудиться кровельщиком-герметчиком четвертого разряда — тем более, что для бригады как раз не хватало одного человека. Чем брать кого-то со стороны — уж лучше самому. Да и присмотреть надо за ребятами — чтобы заказчики не обдурили их при расчётах. На том порешили — и в последнюю неделю июня они в порыве неофитского энтузиазма уже обдирали крышу четырнадцатиэтажки на улице Народного ополчения. Потом-то узнали, что можно было и малой кровью обойтись, но опыт приходит вместе с шишками.

Ковырялись без выходных, с восьми утра и до заката — ведь, чем больше крыш их бригада успеет перекрыть за лето, тем круче итоговый заработок. Вдобавок заказчики, видимо, сами о том не догадываясь, спровоцировали ребят на нечто вроде соревнования — капиталистического, разумеется. Ведь не один лишь Браун собрал бригаду… Вот и старались опередить соперников, отхватить себе ещё одну крышу за сезон, и ещё одну, и вон ту, и можно без хлеба…

— Вы, ребят, тока не гоните, не то потом заманаетесь бловочки подчищать, — шмелём гудел осанистый подрядчик дядя Лёша, расхаживая среди ещё нераспакованных рулонов, огрызков прежней кровли и газовых баллонов, оснащённых длинными трубками, что делало их похожими на диковинные пылесосы.

— Чё-чё? — вопрошала поучаемая молодёжь.

— Пузыри… А людям на головы закаплит.

Сашка, будучи жителем верхнего этажа, понимал это лучше других, и впоследствии прославился как главный борец с бловочками, чему августовский выпуск стенгазеты «Бортжурнал» посвятил передовицу. Под статьёй стояла подпись «Ваш верный летописец», но слог Кота угадывался даже за машинописными строками — как он ими ни камуфлировался.

Чертовски повезло с погодой — держалась сухая и прохладная. Благодаря этому четырнадцатиэтажку сделали за каких-то десять дней — впрочем, там и площадь невелика.

О, славные десять дней! По утрам ребята наспех завтракали, и не успевали девчонки разлепить сонные ресницы, а кавалеров уже и след простывал. Они летели на электричку семь одиннадцать, и ровно в восемь уже скидывали с себя цивильную одёжку. Аккуратно складывали её у стены лифтовой шахты и переоблачались в неописуемо живописное рваньё, которое в общении с открытым пламенем газовых горелок, расплавленной смолой и пеплом висящих в углах ртов сигарет стало ещё живописнее.

Обедали буханкой чёрного хлеба вприкуску с воблой или килькой в томатном соусе, запивая всё это дело пивом — и были счастливы, как только могут быть счастливы двадцатилетние мужчины, у которых есть хорошее, нужное людям дело.

А вот на ужин, к вящему огорчению Олеси, Али и Нины, мужчин не хватало: в лучшем случае, удавалось впихнуть в них по сосиске с парой картофелин. Разве ж это дело?

На восьмой день такого бесчинства домашний женсовет принял решение: взять процесс под неусыпный контроль. Поскольку Нинель и Аля работали, и отпуска ни у той, ни у другой не предвиделось, святая обязанность проследить за режимом дня отбившихся от рук мальчишек легла сами понимаете, на кого.

Если вы думаете, что Лиса сильно этому сопротивлялась, то глубоко ошибаетесь. Она бы и для чужого старалась, буде понадобится, а уж о своих заботиться — реально самое то.

Улица Народного ополчения встретила её летней городской симфонией — протяжную руладу вывел троллейбус, продребезжали на ухабах деревянные борта грузовика, а вот, разгоняясь от светофора, фыркнула вишневого цвета «четвёрка». Во дворах цвели липы, и в причудливые духи смешивался дурман их цветов с пыльным угаром разморенного полуднем асфальта.

Возле дома, на котором работали ребята, тональность изменилась: добавился гул аэродрома, а воздух словно пропитался тяжёлой смолистой сладостью с привкусом злой химии. Два месяца спустя Лиса перестанет замечать и этот запах, и монотонное пение горелок, забудет думать о том, как оно напоминает вой взлетающего самолёта. Но не станем бежать впереди паровоза — это, в лучшем случае, неинтересно.

Женщин порой отличает редкостная непрактичность, но в итоге оказывается, что даже эта черта помогает тем, кого по чьему-то удручающему недомыслию называют слабым полом. Когда Лиса выплыла из проёма двери лифтовой шахты, недожёванная еда застыла в приоткрытых ртах обедавших прямо на рабочем месте ребят. Какой чёрт её дёрнул в кои-то веки изменить любимым штанам, кроссовкам, футболке и влезть в узкую джинсовую юбку, белую блузку и босоножки на небольшом каблучке, знает только женский бог. То есть, богиня, разумеется.

У Олеси имелось одно-единственное объяснение — первый за лето жаркий денёк. Ну, и настроение ему подстать. Вот и…

— А что это вы так на меня смотрите? Са-а-аш? Что-то не так?

Первым опомнился Кот, сгонял за своей ветровкой и заботливо расстелил её на нераспечатанном пока рулоне:

— Не соблаговолит ли небесное явление почтить сию недостойную тряпку прикосновением своей… своих уж-умолчим-каких ягодиц?

Явление весело фыркнуло, но против таких вольностей возражать не стало, — это ж Кот, с перцем вместо языка: как скажет, так обчихаешься. А потом — ничего, даже прояснение в мозгах обнаруживается.

Обнаружилось оно и у Сашки, поэтому он вспомнил поинтересоваться — а что его сестра забыла в этом адском чаду и вообще?

Олеся невозмутимо, будто строгий тон брата относился вовсе даже не к ней, извлекла из висящей на плече сумочки золотистую пачку «Винстона» — да, разорилась вот на «сотку». Медленно появилась на свет длиннючая сигарета, картинно поплыла к бантиком сложившимся губам… Быстрее всех среагировал Лёша:

— Эх, курилка. Ну, на уж…

И протянул ей огонёк в ладони, который она с благодарностью приняла. С наслаждением вкусила первую затяжку, улыбнулась:

— Да скучно стало дома одной сидеть. Решила вас проведать.

Самым своим честным голосом произнесла!

Хитрят не только леди всех возрастов и национальностей — у мужчин свой способ противостоять и женским чарам, и женской же опеке. Которая, что уж греха таить, бывает порой чрезмерна. Это не носи, так не стой, того не говори, сего не ешь… Короче, во всём надо знать меру.

Так что, конечно, они ей поверили. И тому, что десять многослойных бутербродов из сыра и докторской колбасы, а также здоровенный термос с крепким горячим чаем она прихватила на прогулку по крыше совершенно случайно. И наряду её поверили — такому, что любо-дорого посмотреть. В общем, когда Лиса столь же невинно поинтересовалась, может ли она иногда вот так вот запросто к ним заглядывать на обед, ответом ей было дружное «Умгум» — внятно выговорить «Ништяк! Зыкинско! Атас!» мешали бутерброды. Которые исчезли за оставшиеся от обеденного перерыва десять минут быстро и подчистую. Один, правда, достался самой виновнице пиршества, но она не возражала — обстановка, в которой происходил сей почти что пикник, располагала.

Затем Лиса благополучно пропустила мимо ушей намёки на то, что здесь сейчас будет жарко и грязно — и осталась в том же тенёчке, в котором её пристроил Кот. Отсюда, из самого центра крыши, открывалось приволье — далеко-далеко перед нею виднелись пойма Москва-реки и высотка Университета. Чуть правее без труда распознавались просторы Гребного канала и Крылатские холмы, но Олеся тогда этот район города знала плохо, поэтому для неё так и остались загадкой те просторы и пригорки.

Она перевела взгляд на ребят — взглянуть, как готовится площадка к работе. Лёша и Браун в четыре руки скидывали в помойку Карлсона пласты отслужившей своё гидроизоляции. Внизу, правда, стоял контейнер специально для всего этого мусора, но не возить же его на лифте? Трам-тарарам от грохающихся во двор кусков поднимался, хоть беруши вставляй, — так ведь, и мы тут не загораем! К тому же, лето — большая часть жильцов если не на работах, то наверняка в отпусках. Сашка тем временем ногой раскатывал рулон, вымеряя нужную для пока ещё лысого участка длину. А экстремал Кот запалил горелку зажигалкой, причём с нарушением всех возможных правил ТБ, да ещё и прикурил потом от ревущего пламени свою излюбленную беломорину. Одно слово — красавцы.

Кто-то однажды сказал, что можно бесконечно смотреть на горящий огонь, текущую воду и чужую работу. Правоту острослова Олеся в тот день осознала сполна.

Пламя, которым до состояния слегка плавленого сыра ребята прогревали изол, прежде чем накатить его на крышу, это пламя завораживало злым сиянием и рёвом — если вы когда-нибудь стояли на лётном поле и видели неистовые глаза дьявола под крыльями уходящего в небо «истребка», вы поймёте, что околдовывало Лису до неподвижности. Рождённый жаром работающих мышц тёк по загорелым спинам горячий пот, и темнели от этой человечьей воды пояса стареньких драных джинсов, низведённых до ранга шорт. Темнели и тут же просыхали на ветру, который всегда гуляет по-над крышами, и едким инеем проступала на ткани соль.

За несколько прошедших дней ребята сработались до состояния команды — причём, если Кот и Скворцов уже знали друг друга, как облупленных, то Брауну и Лёше пришлось сложней. Но — они справились.

Да разве есть хоть что-нибудь, с чем они — и не справятся? Они же мужчины! Такие родные все, и такие разные. Кряжистые и высокие, с широкими спинами и крепкими бёдрами, весёлые и умные, добрые и задиры… и где-то есть среди вас один, единственный, от огня которого захочется пригреть искру, чтобы засияла на свете ещё одна жизнь.

Олеся глубоко вздохнула — её охватило странное чувство… словно бы голод, но — не голод. Прозвучала неповторимой красоты мелодия — и унеслась дальше, и заболело без неё под сердцем — нежно заболело и сладко.

А над городом плыл долгожданный зной, вокруг прохожих томно обвивался утончённый аромат лип, возле станций метро выстроились шеренги пожилых женщин — в тот день нарасхват покупали у них пиво. И никто из всех этих людей ещё не знал, что уже другой рукой написаны новые строки в книге их общей судьбы.

* * *

«…вон, Котяра какой — плечистый и плотный. Макушкой я ему едва до подмышки, а он почему-то кажется ниже ростом… интересно… наверное, и дети Киркины будут такие же крепыши, — даже дочки.

Браун… Давид ты мой Микеланджельский… чёрт!!!!!!!!

А Сашка, Сашка-то — весь в меня, чудо! Вот бы и племянники — такие же! Да что я?! У Шурупчиков будут свои чудушки, похожие сразу на обоих. А мои дети будут похожи на меня и моего… Мои дети. Нет, не так — наши. На-ши. Какое же это все-таки чудо! Ведь это самая что ни на есть фантастика — были двое людей чужими, а родили ребёнка и оказались — родные!

Так хочется стать мамой!!!!!!! Первой чтоб — девочку, а после — сыночка. Но как быть с отрицательным резус-фактором? Бабушка сказала однажды — для женщин это проклятие, и что маме и нам с Сашкой очень повезло с папой — у него тоже был резус-минус.

Лёша… Правду говорят, женщины — гибкие, а мужчины — пластичные. Вот, и ты…», — Олеся перелистнула страницу дневника, чтобы продолжить запись, и вдруг удивилась яркой картинке воспоминания: а ведь, ни с кем и никогда не танцевалось ей так спокойно и хорошо, как с Лёшей. Она отложила ручку, опустила подбородок на сцепленные в замок пальцы. Взгляд устремился в окно, и проворные ласточки-мечты защебетали в поднебесье.

В то утро Лиса вскочила вместе с Сашкой и Алькой, проводила их на работу и присела к дневнику. Но оформиться в слова новая мысль не успела, и размышлизмам не суждено было чернилами впитаться в бумагу — без стука вошла Нинель, в последнее время зачастившая к Лисе на кофеёк и сигаретку перед уходом на работу.

— Ну, мать-кормилица, почему ещё не на вахте? — Нинель, как обычно, не отказала себе в удовольствии мягонько подколоть Лису. Та уже попросту пропускала эти шпильки мимо ушей — на каждый чих не наздравствуешься.

— В овощной сейчас пойду, всё куплю, тогда и.

Старшая подруга чуть сбавила обороты:

— А что нынче у мальчиков в меню?

Лиса сняла джезву с огня, аккуратно разлила кофе по бабушкиным японским чашечкам — уж очень поэстетствовать хотелось — и пожала плечом:

— Борщ.

Нинель приняла у Лисы чашечку и заметила, усмехнувшись, что с такой женой кому-то и курорты не понадобятся. Чья-то будущая жена и на этот подкол не отреагировала — кофе удался. Не абы где зёрна брала, специально в Чайный дом на Мясницкой за «Арабикой» ездила.

Однако у Нины, похоже, был целый план, и она этот план старательно претворяла в жизнь.

— Тебе стричься пора, — сообщила она подруге. — Шея уже закрыта, а такую длинную — нельзя. Надо показывать. Лёша на тебя засматривается, да и Кирка неровно дышит. Думай, девушка.

Олеся запустила пальцы в вихры на макушке, сгребла в горсти и так забавно помахала получившимися хвостиками, что Нинель и не хотела, а улыбнулась почти умильно — перед ней сидел щенявый лисёнок, шевелил ушами и всем своим видом показывал: «Оставьте меня в покое!»

Но ещё Александр Сергеевич намекал: с замыслившей что-то женщиной даже чёрт не сладит…

— Глупыш, носи платья, каблуки. Да, и Альке скажи, пусть юбки носит — грех же такие ноги штанами скрывать! Пусть мужчинки любуются.

Младшая возмутилась:

— Но у неё же Сашка!

Взрослая ответила ещё одним смешком:

— Ну и что? Одно разве другому мешает? Не кривись ты так, недотрога! Женщине необходимо нравиться — жизнь от этого только вкусней! А когда ты в полной боеготовности… у-у-у, ну какой мужик станет налево смотреть, когда вся из себя такая конфетка под боком? — рентгеновский взор Нинели стал маслянисто-сладким. — Но ты от темы-то меня не уводи, не уводи. Алька дура — такое тело прятать! Но вообще, между нами, Сашке плюнуть надо на все оглядки и срочно ей ребёнка заделать, а то…

В ответ Нинель получила такой взгляд, что ей на мгновение послышался натужный свист боевого топора. Она поправила прядь над ухом и неожиданно расхохоталась. Хохотала долго, с наслаждением, придерживая животик, словно боялась не дойти до уборной. Отхохотавшись, выговорила:

— Ой, блин, да что ты такая чи-пи-тильная у нас?! Леська, ты со своей чистоплюйской интеллигентностью пропадёшь ни за грош. Проще будь, проще, — и народ к тебе потянется.

Умолкла, задумалась — циник боролся с педагогом. Дружба победила, и голос Нинели вопреки хулиганскому взгляду прозвучал величавыми аккордами органа:

— Бабы мужиков животами к стенке, конечно, припирают. Но и наоборот — ого как работает.

Бывалые рокеры со своих фотографий добродушно улыбнулись подслушанному откровению. Дрогнули губы и у Лисы — но в улыбке сочувствия. Ответить она ничего не ответила, но уже не первый раз взгрустнула над судьбой старшей подруги.

А хозяйка меж тем не спеша прибрала со стола, бережно вымыла драгоценные чашечки и достала из ящика пакет: в магазин идти. Нинель очень хорошо поняла всё невысказанное, и гордо поведя бровью, ушла к зеркалу. Отрихтовать уже нарисованное личико умеючи — недолго, и минут пять спустя девчонки уже выходили из подъезда.

У каждого в жизни случались дни, когда успеваешь прожить столько, сколько иной раз и в месяц не удаётся. Вот и Лиса на всю жизнь запомнила восьмое июля девяносто третьего.

Ребята уже перекрывали пятиэтажку на «Щукинской» — не ближний, однако, свет! Даже по московским меркам. Суп на электричке и с одной пересадкой в метро пару раз едва доехал. Лиса погоревала, погоревала, а потом плюнула и весело принялась кутить — спускала на частных извозчиков остатки последней зарплаты и стремительно дешевевшего бабушкиного вклада. За стоимость двух бутылок водки довозили Лису с кастрюлей, термосом или банками совершенно спокойно — а когда узнавали, что едет кормить брата с приятелями, то подбрасывали прямо аж к крылечку.

Так же было и на сей раз. Расплатившись с водителем и вбежав в пропахшую кошачьими секретами душную прохладу подъезда, Лиса спохватилась, что ложки — забыла! Ух, дырявая твоя башка-а!

Разговаривая сама с собой примерно в том же духе, она незаметно одолела неизменный атрибут всех хрущёвок — лестницу. Чуть запыхавшись, притормозила на площадке пятого этажа, разглядывая потолок. Подвернула джинсы до колен — жарковато что-то стало… Попутно её осенило, что могло подсказать Малевичу сюжет его самой знаменитой картины — люк уже был открыт, ребята ждали её. Лиса привычно вскарабкалась на чердак с полной кастрюлей, но полностью влезать не стала: ноги на ступенях, сама — по пояс там. Торопливо поставила сумку с едой на бетонный пол и юркнула вниз.

Наудачу принялась звонить в квартиры — вдруг повезёт ложками одолжиться? Она уже занесла руку к четвёртой кнопке, как за второй дверью зашуршало. Что-то не спешат открыть. Наверняка, бабуленька какая-нибудь…

Дверь распахнулась, и впечатлительное Олесино сердце тихонечко ахнуло: перед ней стоял былинный витязь, только почти совсем седой. Тёмные глаза смотрели приветливо, но цепко — пытаясь рассмотреть разбудившее его недоразумение в футболке навыпуск, с двумя серебряными колечками в одном ухе и мальчишеской стрижкой, от которой уважающий себя парикмахер уже бился бы в истерике. Правда, по общим контурам фигуры мужчине удалось понять, что перед ним — дама:

— Чем могу быть полезен?

Мать моя женщина — а голос какой! Именно такие — низкие, бархатистые мужские голоса были сильнейшей Лисиной слабостью, которую она тщательно скрывала ото всех, думая, что никто не замечает ни этой страсти, ни попыток утаить её.

Как всегда, в минуту волнения, горло будто широкой и плотной лентой перехватило, отчего поначалу у Олеси получилось что-то вроде:

— Здрсть-звиньть-пыжста!

Словно со стороны увидав, насколько нелепы и шёпот её и вид, девчонка расправила плечи, отклеила взгляд от тапочек визави, втянула побольше воздуха… И, хотя голова ещё кружилась, — от резкого притока кислорода, конечно же, — она сумела произнести не то, что разборчиво, а вполне великосветски:

— Здравствуйте! Мы тут у вас крышу кроем, а ложек я не захватила! Не найдётся ли у вас минут на тридцать ровно пять ложек?

Богатырь улыбнулся — уж очень забавное вышло преображение — и удивительно быстро для мужчины разобрался в сварганенной Лисой каше:

— Здравствуйте! Значит, это ваши друзья тут гудят дни напролет? А вы им еду принесли? Ну, кто бы мог подумать, совсем по-старинному, по-крестьянски… Не стойте на пороге, заходите!

Дверь распахнулась, а он, не дожидаясь, пока Лиса войдёт, шагнул из чисто символической прихожей в столь же махонькую кухню. Зашумела вода.

«Эх, а посуду-то перед употреблением моет», — ласково усмехнулась шальная лисья мыслёнка. Отсвет этой улыбки лёг на лицо девушки, и вернувшийся в прихожую хозяин глянул удивлённо — с чего это она так развеселилась? Поди пойми этих женщин…

— Вот, — и он протянул Лисе букет влажных ложек.

— Через полчасика верну, нормально? Вы дома будете?

И снова задумчивый и долгий взгляд в попытке определить, что же это за нахалка такая застенчивая.

— По нынешним временам не следовало бы мне отвечать на этот вопрос. Но ложек в доме осталась только одна, так что придётся поверить в вашу порядочность.

Только-только пришедшая в себя Лиса снова злостно смутилась — а с нею такого давно не случалось — да так и застыла с поднятыми удивлённо бровями. Возникшая тишина вдруг показалась неловкой, как слон в фарфоровой лавке.

Смущение заразно, к слову, но взрослые люди лучше умеют его прятать и быстрее преодолевают, поэтому Олесин собеседник кашлянул пару раз и сообщил своим доводящим до вожделеющей дрожи голосом, что никуда он не денется, будет дома, поскольку приболел немного. Помолчал и неожиданно для себя добавил:

— А мои все в деревне…

Лиса, которой, судя по всему, гены бабушки-врача передались ещё и на душевном уровне, при слове «приболел» насторожилась и вгляделась в великана пристальнее. А поняв, что бедняга к тому же и один-одинешенек болеет, выпалила:

— Может, вам каких лекарств купить надо?

Нет, ну что ты будешь делать?! Слова ей лишнего не скажи — тут же десяток найдёт!

— Девушка, — протянул он саркастически, — вас вообще-то друзья с ложками ждут.

Она быстро кивнула, круто развернулась…

Уже даже щиколотки её ускользнули в чердачный проём, а он всё ещё стоял и смотрел туда, прислушиваясь к юным балагурящим голосам. Затем качнул головой, поморщился от резкого движения и захлопнул дверь.

Обычно Лиса с наслаждением смотрела, как мальчишки уминают её стряпню, а на сей раз сидела задумчивая, позабыв черпать из общего котла свою — вполне, впрочем, птичью — порцию. Оперлась щекой о кулачок с зажатой в нём ложкой и глядела куда-то в пространство.

— Ты чего, опять не выспалась? — сочувственно спросил Лёша, на что она рассеянно и как-то невпопад качнула головой.

— Оставь девушку в покое, Лёх, — наставительно промычал сквозь еду Кот, — она влябилась.

Знал бы Кирка, насколько близок к истине, возможно, и помолчал бы. Но он не знал.

— Поручик Ржевский, а вам слова никто не давал, — это уже Сашка вступился за так и молчавшую сестру.

Браун только глянул тепло на подругу и вполголоса попросил:

— Ли, давай-ка, поешь ещё — вкусно же…

Олеся поблагодарила его улыбкой и принялась есть — борщ и правда, удался. Впрочем, вкусна та еда, которая приправлена любовью.

«Раз, два, три, четыре», — Татьяна Николаевна шагами мерила кухню. Муж нынче уехал до вечера — в Потсдам: выступить на мероприятии, посвящённом историческому событию, которое в сорок пятом году определило дальнейшую судьба мира — и всех, кто в нём жил, живёт и очень бы хотелось верить, будет жить. Михаил готовился к лекции более, чем тщательно, днями просиживал во всех доступных на тот момент библиотеках, а уж волноваться начал за неделю до.

— Не беспокойся, — рассеивала Татьяна Николаевна его сомнения, — всё пройдёт хорошо, ты прекрасно прочитаешь материал, и микрофон не сломается на полуслове, и все поймут, что ты хочешь сказать своей лекцией.

Да, он очень хотел верить Танечкиным словам — настолько важным ему это выступление представлялось. Нет, не только для связей и карьеры. Отчего-то в последнее время Михаил Леонидович стал всё острее, всё многограннее чувствовать не только драматическую связь с предками, две тысячи лет ищущими по миру дорогу к родному храму, но и сопричастность свою всему, что в этом мире происходит. Однако с особой болью ощутил он вдруг тоску по оставленной России. Свободное время проводил теперь Михаил Леонидович за чтением эмигрантской прессы да за просмотром телевизионных передач российских телеканалов. Каждый вечер ходил в берлинский «Русский дом», где в общем зале все желающие могли посмотреть сначала «Сегодня» по НТВ, потом «Вести» по РТР и, не приходя в сознание, — девятичасовой выпуск новостей по «ОРТ». Ходил — и настаивал, чтобы Танечка непременно его сопровождала. А ей уже не хотелось, она уже давно заполнилась теми новостями по маковку, пресытилась валившейся с экранов информацией, и хотелось ей одного: сосредоточиться на мысленном чувстве детей — так Татьяна Николаевна называла для себя то странное ощущение сердца, когда она, будто чувствительная антенна, ловила в эфире Сашенькин и Лесин… голоса? переживания? образы? Словом, чуяла она их почти ежеминутно — и шла по их следам мыслью, словно обезумевшая гончая за потерянными щенками.

Татьяна Николаевна ходила теперь, всё время опустив глаза; и правильно: обращённый зрачками внутрь взгляд — зрелище не из приятных. Медитация ли то была, молитва ли — она почти не выходила из этого состояния, включаясь во внешнюю жизнь лишь при сильных раздражителях. Как, например, при Михаиле Леонидовиче, который беспокоился по поводу грядущего выступления, репетировал его неоднократно, и просил Танечку быть аудиторией.

На счете «восемь» кухня заканчивалась, Татьяна Николаевна поворачивалась на пятках и начинала снова: «Раз, два, три, четыре». Иногда в этих бесконечных прогулках ей вспоминалась мама, точно также измерявшая от окна к двери и обратно их комнатку-пенальчик в Малом Козихинском. Там шагов было пятнадцать… Но длилось это недолго: в августе сорок первого обоз отца попал под налёт мессеров.

Его прошило пулемётной очередью, но мама всю жизнь полагала, что ранение не было смертельным, что Коленька бы выжил, если бы под тем обстрелом уцелел хоть кто-нибудь…

Откуда мама узнала такие подробности, Татьяна Николаевна так за всю жизнь у неё и не спросила — а только, не раз просыпалась ночами от тихого поскуливания и сдержанных рыданий мамы. Даже во сне оплакивала она Коленьку. И во сне ползла к нему — под пулями. Во сне она видела, как на груди взрывается алым гимнастёрка, как беспомощно взмахивает он руками, прежде чем рухнуть навзничь в пыль белорусского просёлка. И во сне она вытаскивала мужа из-под огня…

«Ну, почему, почему, — тихонечко в канун смерти спросила бабушка замёрзшую от рассказанных снов Олесю, — почему я сразу же не пошла на фронт — ведь медик же! Ну и что, что детский?»

Но, перед уходом Коля сказал жене:

— Танечку расти. А вернусь — сына мне родишь.

Не вернулся. Сын не родился. Танечку вырастила.

И сейчас Танечка ходила по крохотной кухне пустой берлинской квартирки, не находя себе места в тревоге за дочь. О Саше волновалась тоже, но, по крайней мере, чувствовала — сын здоров и весел. И это успокаивало. Татьяна Николаевна не верила в давние мамины страхи, даже слушать их не желала и очень сердилась, когда та начинала причитать, что не живут у них в роду мужчины долго из-за проклятия, на их пра-прабабку завистницей насланное. Чушь, суеверия! Куда больше тревожила Олеся… ей что-то грозит, какая-то опасность подстерегает девочку.

Храни вас бог покинуть своих птенцов раньше времени — тем более, в эпоху перемен.

* * *

Лиса стояла с вымытыми ложками в руке и позорно боялась позвонить в дверь. «А вдруг — спит? Нездоровится же ему… Разбужу — сердитый будет. Да ладно, пусть сердитый — лишь бы не разбудить!»

Но только она робким вздрызгом звонка оповестила хозяина квартиры, что мучается тут, под дверью, как разделявшая их преграда тут же и пропала — в прихожей он её ждал, что ли?

— Милости прошу в мою берлогу, — покачал он головой в ответ на молча протянутые ложки, — теперь выручите меня, пожалуйста, вы.

Она вопросительно посмотрела на него — и уже приготовилась мчаться по аптекам в поиске нужного лекарства, трезвонить по знакомым врачам и вообще, и в борще, и в частности.

Но всё оказалось проще — ему просто не с кем выпить чаю. Ах, ну это — спасибо, от чашечки не откажусь.

Лиса вошла в залу и еле удержалась, чтобы не присвистнуть. Три стены от пола до потолка, в том числе и над дверью, занимали самодельные книжные полки — широкие и крепкие, как и тот, кто их сделал. Но всё равно, казалось, книгам места не хватает — несколько стопок стояло на подоконнике и на письменном столе, который примостился в углу, как раз под полками. До чего уютно! Сидишь себе за столом под клетчато-рыжим абажуром, работаешь, пишешь что-нибудь умное, а понадобилась книга посоветоваться — только руку протяни.

— Ого! Вот это библиотека!

И за торопыжность свою тут же схлопотала — мол, неужто всю библиотеку успела одним взглядом окинуть?

Но гостья уже перестала шугаться и кротко поинтересовалась имя-отчеством своего нового знакомого. И великан не нашёл в себе силы более противостоять звонкой песне молодости, которую принесло с собой это непонятное создание. А зря. Ну да, можно понять и мужчину.

— Сергей Петрович. Лучше просто — Сергей.

Олеся улыбнулась и назвала себя.

Церемонный полупоклон одного восхитил романтичную натуру другой едва ли не сильней библиотеки… сердце, ждущее любви, готово восторгаться любой мелочью. Поймём и женщину, пожалуй?

Пока я тут рассуждала, эти двое успели сделать несколько скованных шажков бочком — в сторону книжных полок. Олеся, внезапно оказавшись как-то очень рядом с Сергеем, потупилась, и на глаза ей попался бордовый фолиант с тиснёным золотом заголовком «Тайная доктрина».

— Ого! — снова сказала она, — Блаватской увлекаетесь?

— Это — друзей жены, — смущённо ответил Сергей, — она с ними Рерихами интересуется. Художница…

— А-а, — протянула Олеся рассеянно, потому что уже увидела белую обложку воспоминаний Одоевцевой. Сама читала вот буквально недавно, и даже перечитала, едва дойдя до последней главы. Почти неизвестные имена, горькие судьбы — и люди, сумевшие даже на дне отчаяния уберечь в себе людей… А сколько стихов! Какой мир открывался в них — необозримый! — и какая беда, что слишком поздно вернулись к нам эти стихи… Но почему из всего прочитанного запомнились ей намертво четыре строки незнакомого тогда поэта — Олеся не смогла бы ответить. Задумчиво разглядывая книгу, она просто выдохнула так и просившиеся быть сказанными слова:

— Туман, Тамань… Пустыня внемлет богу. Как далеко до завтрашнего дня…

Её собеседник глянул как-то странно, прочистил горло и продолжил в тон:

— И Лермонтов один выходит на дорогу, серебряными шпорами звеня.

Настала её очередь удивлённо посмотреть на него. Мужчина и женщина встретились глазами, — ох, и долгий же это был взгляд! — и улыбнулись.

Сергей опомнился:

— Нет, ну хорош хозяин! Позвал к чаю, а кормит разговорами.

Олеся не запомнила ни чая, ни угощения — смотрела и слушала, как говорит Сергей. А он говорил, говорил — почему-то ему очень хотелось, чтобы эта девочка не нашла повода уйти. Пусть сидит вот так, на табуретке между плитой и столом, неловко притулившись плечом к подоконнику, и смотрит, и слушает. А он расскажет ей и про любимую работу — преподавателем литературы, и про половину деревенского дома под Торжком, и про самую лучшую в мире чернику, и про своего одарённого ученика, и про то, как весной к ним залезли воры…

— О-о-о, — сочувственно протянула она, а Сергей вдруг засмотрелся на явленную во плоти букву.

Но взгляд отвёл.

— Да, вон с тех полок всё… С крыши пробрались на козырек балкона, стекло выбили… Соседка их спугнула, а так бы и остальные книги вынесли.

Лиса только ахнула. Он же, вдохновленный её состраданием, вдруг неожиданно для себя произнёс зло, и ещё воздух ладонью рубанул:

— А жена сказала, что тех воров поблагодарила бы — от барахла нас избавили, место освободили.

Такой болью кольнули эти слова, что у Олеси дрогнули пальцы погладить его по плечу. Но что-то ей в этих словах ужасно не понравилось. Она едва справилась с так и норовившим нахмуриться лбом и не отозвалась на порыв. Выпрямилась, отчего вид её, при желании, показался бы чопорным — не скажи она тихо и ласково:

— По нынешним временам не следует так откровенничать с незнакомыми людьми…

И что ему оставалось тогда? Только невесело хохотнуть в ответ.

* * *

Кирке не спалось. Бывает — за день накорячишься, наломаешься, в постель бревном — бух, а сна ни в одном глазу. Тонкая нервная организация у вас, однако, господин рыцарь золотого пера.

Ещё пару минут он по всякому мусолил эту мысль, иронизируя над собой — на таком бычаре целину бы пахать да Сибирь покорять, а этот бычара не умеет ничего лучше, чем рефлексировать на разные лады, девчонок от шестнадцати до шестидесяти длинным языком дразнить, и сплетать словеса про что и как скажут. За каким хреном понесло его в журналистику, Кирка к четвертому курсу не столько подзабыл, сколько уже не понимал.

Романтический хмель конца восьмидесятых выветрился из головушек как раз в девяносто третьем. Часть головушек — что похитрей да половчей — как обычно, хорошо присосалась к кормушке новых властителей жизни. Но были и те, кто предпочёл держаться от всей этой грязи подальше. И просто жить, делая свою повседневную работу, в глубокой глубине сердца веря в то, что жизнь непременно наладится — она не может не! Да, всё в заднице, производство загнулось, вокруг руины прежней — такой непростой, но в целом-то, положа руку на сердце, вполне налаженной жизни, народ если не мрёт и не пьёт, то спасается бегством или торгует, на улицах по весне не видно женщин с круглыми животиками, чуть застенчиво, но весело распирающими одёжки — их просто нет сейчас, этих женщин! Они либо в очереди на аборт сидят, либо успевают предотвратить зачатие. На тех, кто решается рожать, смотрят сочувственно, как на умалишоток, даже врачицы-гинекологини. Но всё это сейчас, которое кажется безумно длинным, потому что — новое. На самом деле, пройдет лет пяток — и всё изменится. Надо просто потерпеть. Как прадеды терпели, и деды с отцами. Просто потерпеть. И не забывать при этом — жить.

«Н-да, мозги закипают», — этот приговор Кирка вынес себе в полпервого, и снова глянув на часы, прикинул, что Лиса, небось, ещё полуночничает…

В дверь он звонить не стал. Просто, вышел на общий балкон, смежный с балконом скворечника, повёл носом. Ну да, барышня опять разорилась на «Винстон». Он перегнулся через перила и вполголоса окликнул:

— Лиса! Открой.

И в качестве пропуска предъявил бутылку «Алиготэ», пару минут тому назад купленную в круглосуточно торговавшем ларьке у подъезда.

С той стороны к нему протянулась тонкая девичья ручонка и бутылку сцапала. Раздался нежный шёпот:

— Щ-щас!

И Кирка, чувствуя, как с каждым шагом отступает головная боль, почапал к двери, приветственно светившей ему навстречу самыми классными в мире словами.

Легонько сопела во сне тёплая июльская ночь, горизонт со всех сторон окаймляла непроницаемая темнота, содрогаясь иногда в рыжих тревожных зарницах. А двое странных детей странного времени сидели на балконе, удобно устроившись на битком набитых древним барахлом коробках — чем не кресла? Вино в кружках, свеча на блюдце и старый добрый друг рядом… до чего хорошо знать, что есть в мире тихий островок, в гавань которого можно зайти — отдохнуть от печали. Вот только жить на этом острове нельзя. Почему? Да вы и сами знаете.

У Лисы была думка, и она её усиленно думала. Перед Киркиным приходом, в частности. А уж когда появился любимый собеседник… Нет, конечно, сначала немного заправились «Гражданью», потом сошлись на том, что Желязны, Шекли и Саймак — это круто, а Бредбери — на самом деле не фантаст, а философ. Затем они перетёрли покрышки Шумахеру, Алези и Сенне. Дальше друзья перебросились парой слов о загранице вообще и Татьяне Николаевне в частности. Ни с кем, кроме своих, не обсуждали Саша и Олеся решение мамы и Михаила Леонидовича остаться… Но только Аля и Кот сумели понять ступор, в который впал при этом известии Скворцов. Браун, правда, счёл нужным промолчать, что с его точки зрения решение как раз таки весьма неплохое, но вот не успел остановить Нинель, которая необдуманно предложила Сашке уехать к маме с Олесей и Алей: «Ведь здесь так тяжело, а у вас такая возможность!» Скворцов тогда церемониться не стал, поскольку имел привычку на дурацкие слова огрызаться:

— У нас — з-д-е-с-ь — всё скоро наладится. Только, для этого должен хоть кто-то остаться.

Нинель тогда чуть жальце не прикусила от Сашкиной резкости — раньше он себе с ней такого не позволял… и сейчас любитель остренького Кот не преминул это припомнить. На что Лиса отмахнулась ручкой: плен оно всё, и ты мне лучше скажи, Котяра — люди боятся показаться или оказаться?

Кирка глубокомысленно изобразил из себя пыхающего дымом дракона:

— Чиста-а психалагиццки показаться дерьмом куда комфортнее, чем оказаться таковым.

В высшей степени чувствительный к перепадам хозяйкиного настроения Лисин нос откровенно сморщился: ведь, оказавшиеся тем самым, о чём за приличным столом не говорят, даже и не грузятся особо по этому поводу.

— Короче, Кот, показаться не тем, кто ты есть, хреновей, чем оказаться. Все мы носим маски, и это, блин, обидно, когда на нас замечают не ту, которую мы сами нацепили.

Кот зевнул во всю пасть, душевно клацнул зубами и лениво поинтересовался у Лисы, почему же она такая бедная, коли такая умная. Ну-у, подставился! Естественно, просветили его тут же — по полной программе. В частности, он узнал, что бедность бедности рознь, ласковый ты мой и нежный. Есть нищета, нужда, которые тяготят, стыдиться этого состояния заставляют, а есть… нет, не аскеза, прекрати делать такие блудливые глаза! Так вот, Киса, как художник художнику, имею тебе сообщить: дело же не в деньгах. На самом деле, нужно человеку ну совсем чуть. Еда простая, одежда чистая — и душа им под стать. Тогда вся грязь этого грёбаного мира покатится с тебя как с гуся вода. В одно ухо войдёт — а в другое выйдет. И по барабану тебе тогда будет — показался ты бедным или оказался: ведь всё относительно. Какой богач может быть уверен на сто процентов, что любят его, а не его капиталы?

Кот озадаченно покачал головой, отпил ещё вина и не очень-то вежливо посочувствовал будущему Лисиному мужу:

— Не серчай, Ли, я тебя люблю и даже уважаю, но держала б ты свои мысли при себе, а? Мужики тебя не то чтобы не поймут, но… И ваще — харэ уже прятаться в штанах, носи платья, что ли, юбки — с твоими-то ногами…

— Ни фига себе изврат мысли! — возмутилась Лиса, — вы меня сговорились в замуж сбагрить?

— В замуж, не в замуж, а мужчина тебе нужен. Хороший. Чтоб холил, нежил и на руках носил. Взять, к примеру, меня… Чем я тебе не?

И Кот опустил взгляд в кружку с вином, а если уж совсем начистоту, то попросту спрятал. Ох, доведёт однажды парня длинный его язык…

Лиса всмотрелась. Есть люди, которым назначено жить одновременно в прошлом, настоящем и будущем — и мужчин таких немало, а женщин — большинство, пожалуй? И Лиса всмотрелась ещё пристальней. Ну да, так и есть. То есть, всё совсем не так. Обретение нового — всегда потеря. Не могу я потерять брата, Кирка. То, что у нас есть — прекрасно, а если… потом крепко жалеть будем. Прости ты меня… не я — твоя.

Олеся улыбнулась и мягко смела паутинку перепуганной тишины:

— Ты ради красного словца не пожалеешь деревца.

— Угу, — с облегчением буркнул Кот, — бумага всё стерпит.

* * *

— Я не просил иной судьбы у неба, чем путь певца, — шептал Сергей строки любимого поэта молочному до синевы блеску фонаря. Стекло холодило лоб, успокаивало. Ночной ветер баюкал ветви березы, росшей под окном.

Для любви не существует запретов — любит она случаться не там, не тогда и с теми, кто совершенно об этом не просил.

— Я не просил этого! — с усилием выговорил Сергей. Береза недоверчиво качнула макушкой, а произнесённая боль затуманила стекло.

«Хоть самому себе-то не ври», — произнёс в глубине души желчный и в высшей степени противный голосок. Отвращение было взаимным. «Не ври — ты хотел! И просил! Чтобы нашёлся кто-то ясный и тёплый, и побыл немного рядом, если уж не выдрал из той мути, в которой ты уже столько лет барахтаешься. Скажешь — нет?»

— Но не девочка же, — у многих одиночек есть обыкновение проговаривать мысли вслух.

«С ума сойти, какие мы привереды, — яд из внутренней пакости прямо-таки сочился. — Эта девочка — женщина, женщина, чёрт всё возьми! Так что формулируй чётче: просил, но не этого».

Сергею ничего не осталось, как признать правоту совести. И ответить ей безапелляционной и злой банальностью:

— Все наши желания имеют дурную привычку сбываться не так, но иначе.

Стекло равнодушно приняло на себя и эту печаль.

А наутро он уже ждал звука Олесиных шагов. Ждал и на другой день. И на третий слушал, как она топает по лестнице, и бренчат, бренчат, чёрт всё возьми, бренчат о кастрюльку ложки.

На четвёртый — вышел на площадку. И боль, и страх, и досада от невероятной этой встречи — всё растаяло, как туманная дымка в тепле дня: он увидел радость, и радость вприпрыжку, через ступеньку взлетела к нему, в сердце:

— Здравствуйте! Ведь вы здоровы уже?!

«Ни черта я не здоров…»

— Горло ещё скребёт, — он откашлялся, — но температура небольшая.

Женщину хлебом не корми — дай о ком-нибудь позаботиться. Особенно о том, кому нужна помощь.

— А вы чем полощете? — Олеся отреагировала моментально и так строго… он едва не захохотал в голос. Старательно удерживаясь — вот, руку даже положил на грудь — поинтересовался стеснённо, чем же надо.

— Ложечка соды на стакан воды и две-три капли йода, — назидательно изрёк медицинский ребёнок, — или фурацилином…

Но Сергей развёл руками, не знаю, мол, ни первого, ни второго, ни третьего, ни четвёртого, а уж соединить всё вместе — в жизни меня не хватит!

Она явно колебалась, но несчастный вид стоявшего напротив человека помог справиться и с волнением, и с совестью, и с той самой стыдливостью, которая всегда так выручала её. А на этот раз… она чуть слышно попросила у него разрешения ему помочь. Что он ответил — догадаться нетрудно.

— Ты это куда? — сурово поинтересовался Сашка при виде запыхавшейся Олеси, которая торопливо поставила кастрюлю на перевёрнутый ящик и рванула обратно к люку.

— Я… в общем, помочь там… попросили — один человек!

Ох, какими знакомыми показались Сашке и сияние её взгляда, и жеребячья порывистость. Но сомневаться в Олесе? Ему и в голову не могло прийти, что сестра очертя голову мчится домой к незнакомому, женатому и очень-очень взрослому человеку. В противном случае никто бы не сдобровал.

Уже на следующий день Олеся приехала пораньше, чтобы побыть с Сергеем до обеденного у ребят перерыва. Какими скрытными делаются женщины, когда обзаводятся тайной, а уж какими изобретательными! И ещё через день, и на шестой, и через десять… Она вставала спозаранку — вместе с Сашкой и Алей, стряпала обед своим мальчишкам и вылетала из дома сразу же после того, как Нинель удалялась из поля оконной видимости. Остатки цыплячьей безалаберности в счастливое то время истаяли окончательно: Олеся не только успевала держать в чистоте дом, готовить и стирать, но по пути к ребятам ещё и по магазинам пробегалась в поисках съестного. Тогда ей удавалось подольше задержаться у Сергея… В общем, если женщине есть, что таить — никто и ничего не узнает до тех пор, пока она сама не захочет. А ежели силой входить в скрываемое женщиной — ничего, кроме боли, это не принесёт. И женщине — тоже. Олеся не сомневалась, что делает что-то нужное, полезное, но вредное и неправильное. Потому и таилась — на высокой скорости заметна лишь часть дороги. Чтобы понять всё, на что смотрел, но не видел, нужны время и уединение. Но и того, и другого всегда в обрез у безоглядно и взаимно влюблённого человека.

Зато других мыслей имелось — с лихвой. «Кто его жена? Чем, как, они ещё держатся вместе? Нескладуха у них какая-то — почему? Ведь художница же — значит, душевная», — нервно строчила Олеся в дневнике ночами, мучительно стараясь не уснуть, пока не запишет всего, о чём так хотелось бы поговорить с мамой. Ныл наморщенный лоб, в груди посвистывал жаркий сквознячок, мельтешила перед глазами тошнотворная рябь… Но Олеся жмурилась, размазывала эту рябь по щекам, и кидала, кидала мысли поленцами в жадный огонь бумаги. «Что же она, не замечает его потерянности? Не хочет замечать? Но, если они всё-таки когда-то поженились, значит, всё не просто так. Значит, любили друг друга. Детей хотели. Сына родили… Что же, что? Ведь С. же такой… сказочный — неужто она забыла об этом? Он стихи пишет!!! Умный, добрый, весёлый, сильный, как можно его — такого!!! — разлюбить??!! Вот я никогда, никогда, никогда НЕ разлюбила бы своего мужа. Такого мужа не разлюбила бы никогда!!!!!»

Олеся запихивала дневник в диванную щель и сминала изнывшейся головой подушку. Рассматривая плавающие под закрытыми веками чёрно-зелёные круги, пыталась представить себе Сергея — чем-то ты занят сейчас?

— Спокойной ночи, — шептала в темноту комнаты, аж кулаки сжимая, чтобы услышал.

Любовь, любовь… многоликая, коварная, животворная. Вся печаль вселенной в глазах твоих, и всё счастье.

Но тогда Олеся этого знать не знала и знать не могла. Не знала она, и сколько бессонных ночей провёл Сергей, ожидая жену то с вернисажа, то с вечеринки, то из командировки… Отвечал на звонки — мужские голоса требовали его женщину, и посмел бы он сказать, что её нет дома. Забрала бы сына, и лови ветер в поле… объясните мне, почему лишь близкие люди могут истерзать нас так, как не под силу целому миру? Вот он и ждал её долгими-долгими, бесконечно лживыми ночами. Сидел, забившись в угол под стеллажами — и читал. Караулил сон сына — и готовился к лекциям. Думал, решал, взвешивал — и записывал приходившие в голову рифмоплётства. И так уже много лет.

Но однажды Олеся всё-таки рискнула задать один-единственный вопрос — и ответ услышала в подробностях, без утайки.

— И ты терпишь? — уже ничего не боясь, спросила она. И узнала… Чем больше ума и таланта, Леся, тем тяжелее нести этот груз… с прямой спиной. И почти всё можно простить за чувство, что ты ещё нужен, пусть и на всякий пожарный. А уж если дал жизнь, то хоть жгутом скрутись — но вырасти человека.

Олеся соглашалась — хотя не могла ещё понять его в полной мере. Так, чуяла… например, стежки, которыми притачивал её к себе Сергей — мягко, намертво. Но лишь радовалась тому. Ну, догадывалась — если такое когда и порвётся, то нескоро потом зарубцуется свято место. Да и пусть… не рвётся же ещё?

Верно, верно: у дороги два конца, у влюблённых два кольца, а посередине — гвоздик.

Что такое было… что вообще бывает, когда одной и той же стрелой пронзает мужчину и женщину? На взгляд стороннего человека, забывшего эту головокружительную, до слёз щемящую отраду — чушь полная! То возятся, хихикая и щекоча друг друга, куда попадёт, то словечками невозможными обзываются. То шагают с нездешним видом, то мечтами фонтанируют — прекрасными и забавными, но всё равно прекрасными, поскольку к одному-единственному слушателю обращённые. А то, лежат и вместе в потолок смотрят:

— Видишь, трещинка в углу? Какой сердитый гном!

— Точно, господин Стекольщик на Питера прогневался.

— Да, да, а вон там — дым от его трубки.

— А вот тут что?

— Это не дым!

— Зато вкусней…

Что же было, Серёжа? Почему — мы? Ведь если бы не вираж истории — у нас с тобой не было бы ни одной, ни малейшей возможности узнать друг друга так, как узнали. Изгибы моей судьбы, повороты твоей… мы могли не — мы не могли! — встретиться никогда.

Никогда.

Никогда не устала бы я закутываться в объятие твоих рук, оберегать твой сон, дышать твоими мыслями, всем телом слушать, как бьётся твоё сердце. А какие красивые родились бы у нас дети, радость ты моя, нечаянная…

Ребята дней восемь, как закончили крышу Серёжиного дома и перебрались на соседний. Работали споро, быстро — деловито выстукивали бловочки, чёткими движениями топора вырубали очередной пузырь, нашлёпывали сверху заплатку гидроизоляции. Дурачились, хохмили… вот, даже фото осталось, Котом сделанное — судя по тому, что подпись на обороте его лапой: «Скворсон, раздирающий пасть пузырю».

Иногда Олесины добры молодцы тревожно посматривали на небо — уже приплывали с севера высокие-высокие запятые пёрышек, и предтечей снегов повисала над городом серая влажная бахрома…

Пара дней из графика всё-таки выпала напрочь — сидели на чердаке у выхода на крышу, ждали погоды и писали пульку за пулькой. Олеся провела с ними оба дня полностью — Сергей уехал на выходные к своим в деревню, и впервые за несколько недель она никуда не спешила. Оставаться наедине с собой, с пусто и гулко стучащим без любимого сердцем — это ж какие силы надо иметь?!

На другой денёк — такой же переменчиво-моросящий — Кот прихватил с собой новую книжку Алешковского, и после обеда Олеся читала друзьям драматические приключения Николая Николаевича. Ребята курили, развалившись на постеленных поверх рулонов телогрейках, и внимательно слушали, то и дело взрывая чердачный воздух гогочущими децибеллами. Сама Олеся, ставшая в последнее время до неприличия сентиментальной, на самых ядрёных сценах вдруг начинала моргать часто, щурилась и деликатно пошмыгивала носом. Гормоны, знаете ли, штука предательская. Но вот показали стрелки часов заветное время Серёжиного возвращения, и нетерпеливо заблестели Олесины глаза; расцеловала хозяйка небритые щёки своих скворушков и упорхнула.

Сашка молчал, остальные тоже. Хотя замечали — замкнулась их мать-кормилица, на любые вопросы отвечала односложно, и джинсы, ещё недавно сидевшие в облипон, вдруг как-то пообвисли. Такой, как сегодня — открытой — давно не показывалась. Но это же Лиса — скажет только, если сама захочет.

* * *

Почти всё в жизни женщины начинается с предчувствия — и порой не хватает умения отвести провиденную беду от тех, кто рядом.

От любви и родного тепла кто-то гнал её прочь, по дворам проходным да туманами мимо дорог, гнал сквозь дремлющий лес, через мост над змеицей-рекой — и спасалась беглянка в шальную весеннюю ночь. «Убегаю — мой дом превратился в холодный острог, и душа навсегда позабыла, что значит — покой. Мне ни дьявол, ни бог, ни герой не сумеют помочь, потому что безликому злу на прицел мой попался висок».

Сергей отложил в сторону исчерканный и разрисованный всякими фигурками-рожицами клетчатый листочек:

— Дикарка, дикарушка. Почему столько отчаяния?

Олеся помолчала, размышляя, как объяснить всё так, чтобы не пришлось рассказывать всю жизнь. Она и раньше-то задумывалась не только над внешней стороной вопросов, а узнав Сергея — и подавно обрела ещё несколько окон в мир.

— Ну-у… я так говорила, когда думала, что уходить надо самой, — прежде, чем уйдут тебя.

В любви мы перемешиваем тайные соки друг друга — но и глубинные родники наших душ соединяются в один ручей.

— Теперь бы ты никуда не ушла?

— Да, Серёженька, и не уйду. Даже если мы и расстанемся — всё равно, не уйду. Мы теперь вместе, понимаешь?

Очень хорошо понял. И снова отложил уже назревший разговор. До сентября ещё целых семь дней…

Почти всё в жизни женщины начинается с предвосхищения — или это извечная волшба того бытия, о котором втайне мечтается? Мягкие шаги грядущего едва различимы за гулом повседневности, но несказанно счастлива бывает та, которая слышит его бесшумную поступь.

Аля шла с работы и думала, как же напоследок порадовал август — воздух, что твой кисель, тёплый, настоянный на дачном дымке березовых поленьев и сосновой хвои. Торговый люд возле станций метро изнывал от жары, но стойко продавал всё, что попадалось под руку. Люд служивый изнывал не меньше и столь же стойко всё покупал — а толку за рубли цепляться, и так теряют в цене чуть не каждый час.

Большинство, в полном соответствии с расхожей шуткой, покупало на рубли деньги и складировало «зелень» под матрас. Кого-то дёрнула нелёгкая сыграть в ваучеризацию, кто-то хорошо наварил на разницах курса, кто-то потерял даже остатки имущества… но к началу осени того года основная идея существования постепенно сформулировалась заново: работать надо, работать, работать. А в переводе на тогдашний язык — торговать-рекламировать-перепродавать. Прогрохотали и на время унялись пирамидальные страсти. Август — сложная в России пора, но тот август порадовал затишьем.

Солнце ещё высоко держало свою кудлатую и любопытную голову, ещё калило огненными пальцами асфальт Садового кольца и городские крыши. Аля неторопливо шла по Сретенке к метро. И столь же неторопливо думалось ей о том, как хорошо — солнце! простоя у ребят нынче не было! Простоя не было — значит, скоро и четвёртую крышу сдадут дяде Лёше, а то, видишь ли, испугались они дождей и собрались забить на первую часть семестра — доделывать! Чего удумали — Сашка тут что-то даже про академку шептал… фигушки! Надо доучиться уже, наконец — и так с этими рейсами по нескольку дней пропадал, пропускал лекции! В летнюю сессию только на светлой голове и выехал!

Асфальтовый зной пробирался меж ремешками босоножек, жарко облизывал Але ступни. От встречных прохожих пахло мороженым, распаренными телами и умопомрачительной вкусноты варёной кукурузой, которую продавала у Сухаревки женщина с ещё лет сорок тому назад уставшим, но очень добрым лицом. Аля работала неподалёку — и второй август подряд лакомилась незамысловатой этой стряпнёй. Август без кукурузы — это не август.

Обычно Аля покупала один, а тут попросила сразу два початка — при виде их жизнерадостных улыбок губы сами причмокнули, да и желудок не просто попросил — визгливо потребовал: «Дай-ай-яй!!!!» Подёргивая коленкой, она дождалась сдачи и вприпрыжку направилась к забору, окружавшему вросшую в землю церквушку. Там, ожидая подаяния, сидели немытые и нездоровые с виду попрошайки. Их кирпичного цвета кожа едва не отбила у Али аппетит, но благоухание кукурузы победило всё и вся. Поэтому оголодавшая женщина тут же забыла о неприятном соседстве. Вожделенно сияли тугие, лакированные зёрна… она жадно и крепко впилась в их упругие бока…

Надо было видеть, с какой скоростью оголилась и вторая кукурузина — даже солнышко изумилось. Коснулось лучиком довольной Алиной улыбки, а та носовым платком вытирала пальцы и удивлялась — чего это вдруг набросилась на кукурузу… вон, и живот теперь барабанчиком. Лицо горело — но от сытости это тепло или солнце так расцеловало щёки? Радость, ласковая, ласковая, пощекотала под сердцем, и кругами разошлась по телу, шире, глубже… коснулась самых таинственных закоулочков. И такая вдруг нежность ко всему миру овладела Алей, такое милое счастье пропело в ней высокую колокольную трель, что не столько разобрала она сказанное, сколько догадалась о пришедшей весточке: «Я — беременна».

— Я? — удивилась вслух. — Да? Ох, господи, хорошо бы как!

Мелькнуло — и растаяло, и вот уже спешит она к метро, и вот уже влажная, жаркая людская толчея затягивает Алю в свои лабиринты, но мягко разгорается в неведомой глубине её тела крохотная звёздочка — а через шестнадцать дней придёт и обычное женское подтверждение этому.

* * *

— Серёжа?

— Да?

— Сон я видела…

— Какой, радость?

— Иду по дороге в гору, и камешки мелкие всё время в сандалии попадают. Хромаю, хромаю — но иду. Знаю, что должна идти — только это и держит. А наверху небо чуть светится, словно перед зарёй. У меня в руке фонарик, я себе им свечу. И кружок от него на камни такой жёлтый, жёлтый, и противный, как желтушная кожа. И вдруг — железная дорога поперёк. Я — по шпалам, чтобы к людям выйти. Выхожу… к какой-то заброшенной платформе с одним-единственным тоскливым фонарём. А там — ты. Бегу к тебе, но тут налетает пурга. И тебя закручивает в эту пургу. Я плачу, плачу, и так больно, так страшно, что с тобой что-то стряслось.

— Это сон, милая. Ничего со мной не стрясётся.

Олеся приподнялась на локте. Положила ладонь Сергею на грудь. Дрогнули её губы, не зная, плакать ли будет хозяйка, улыбнётся ли… Не улыбнулась, глянула пристально. Как приходит к нам, ещё здоровым, тоскливое предчувствие недуга? Нежно, до боли нежно целует он её в последние дни, но веет от его губ хмельной прохладой листопада. Не давая сказать ни слова, прижимает к себе, лишь закрывается входная дверь… а нередко они и остаются там же, в узенькой, как девичья постель, прихожей. И дарит такую ласку, и так дарит ласку, как только на прощание и бывает.

Сердце уже не просто стучало под ладонью — билось в неё, а молчание ещё разделяло их. Но когда-то же надо решаться? Зябкая волна пробежала вдоль позвоночника, но Сергей постарался, чтобы голос не дрожал:

— Жену зовут работать во Францию — с возможностью остаться насовсем.

Вот оно! Так оно всё и заканчивается, — резко, на вдохе, — и падает скошенное.

Горло заболело, и сбилось дыхание, — закрыть бы глаза и умереть прямо сейчас! Но и Олеся смогла выговорить:

— Вы, конечно же, вместе?

Сергея не обманула эта видимость спокойствия, но взрослым куда чаще, чем хотелось бы, приходится принимать милостыней поданную ложь.

— Работать смогу и я — эмигрантское наследие ещё изучать и изучать. Пресса там русскоязычная есть, да и французский выучить не проблема.

Oн помолчал задумчиво и проговорил больше для себя:

— Сына надо от армии увозить. Ведь здесь лучше не станет.

Хотела она ему ответить, да с дыханием ещё не справилась.

— Очень похоже на то, что мы, нашими собственными голосами, позволили сотворить монстра, и теперь, кто как может, пытаемся сбежать от него, — он придвинулся, обжёг объятием и жаркой просьбой, — душа моя чудная, уезжай к маме. И Германия с Францией рядом…

Олеся подняла на него сверкнувший взгляд, покусала на нижней губе кожицу. Сорвала до крови — ну, это как обычно. Головой покачала — едва заметно, но Серёжа увидел. От солнечного сплетения уже растекалась холодная пустота, но Лиса не позволила телу зайтись в крике. Нет, нет.

Вы когда-нибудь хватались за телефон как за спасательный круг? Ну и хорошо, если нет. Дрожа — как же медленно крутится этот диск! — Олеся набрала номер.

— Шурупча! Привет! Слушай, я сегодня дома не ночую, родная. Да, скажи Сашке и маме… Ну, придумай что-нибудь, Шуронька! Нет, всё — потом. Прости, опаздываю…

Наощупь положила трубку на кольнувшие холодком рожки рычажков и прильнула к любимому. Провела ладонью по его щеке, к седому виску — и пальцы согрелись в тепле волос. Мужчина закрыл глаза, склонил к ней лицо. Звенящим туманным серебром обволокло мысли, потянуло в тёплый омут. Но всё-таки в тот невыносимо острый и упоительный, в тот отчаянно краткий и жестокий миг женщина ещё сумела устоять. Она прикоснулась поцелуем к морщинке между бровей, к доверчиво закрытым векам, к губам. Напоследок успела изумиться тому, с какой силой и как созвучно бьются сердца. А потом — взлетела.

Стремительно, на привольном вираже — в ночное поднебесье, к лунной дорожке, что вьётся меж влажно сияющих облаков, к тебе, к тебе, всё ближе и ближе — к тебе. Всё светлее и светлее вокруг, всё гуще и горячее становится воздух, подъём резче, вот он уже совсем отвесный и не хватает, не хватает, не хватает дыхания… Не сорваться с этой кручи… Помоги мне! Держи меня! Держи!

Ты слышишь? — музыка!

Вместе? — к свету!

И льётся, и льётся, и льётся свет — за волной волна. Они несут, качают — ликующе, трепетно, звонко… и всё-таки на долгий-долгий миг теряется дыхание… Тьма…

А когда сумрачный рассвет пробрался сквозь непрочную защиту гардин, затянула она последний узелок. Через едва разомкнутые ресницы Сергей видел, как по тёмному двигалось светлое. Вот — наклонилось, подбирая что-то с пола, вот — чуть остановилось и решительно ушло в тень. Обратно в хранящую пряный аромат их тел комнату Олеся уже не заглянула — нельзя отнимать у спящего его спасение.

Курлыкнул замок. Всхлипнула несмазанная петля. Закрылась дверь — бесшумно, неотвратимо.

Дом опустел. Померк и опустел. Но нашлись силы выбраться из постели, навести порядок в комнате, выйти в кухню, заварить чай… и ещё не раз найдутся — во все последующие годы.

Пошёл дождь. Отныне и навсегда исцелённый от одиночества, смотрел Сергей в окно и просил у неба благословить дорогу его утраты.