Игорь открыл глаза. С перерывами, словно захлёбываясь, продолжала свистеть тюремная сигнализация. Он лежал на жёсткой подстилке. Видимо когда-то давно она выглядела упругим полосатым матрасом. Хотя, можно ли было даже тогда назвать его упругим? Быть может, только по сравнению с теми досками, на которых он лежал. Со временем вата, которой он был набит, просто скаталась, превратившись в волокнистые комки местами похожие на сырую и вонючую паклю. От подстилки несло чем-то прокислым заплесневелым с запахом мочи и опрелости. Наверно так пахнут тюремные слёзы. Или горе. И как бы ты не старался, находясь в камере, обойти матрас стороной, в конце концов, ты оказывался на нём. Садился на него и даже засыпал. Потому что кроме него никто не мог приютить тебя здесь и согреть. Он едва закрывал собой сбитые доски подиума, который странным образом походил на сцену. Можно было предположить, что вся камера является маленьким театром со сценой, освещаемой квадратной лампой в стене под потолком. И хотя всё было готово к началу представления, зрители отсутствовали. Занавеса не было и можно было видеть всё. Единственный актёр слонялся по театру, иногда залезая на сцену, иногда, свернувшись калачиком, на ней засыпал.

Вот уже несколько дней по этому театру в ожидании звонка одиноко блуждал он, старший оперуполномоченный Бойдов. Теперь ему уже не казалось это странным. Даже наоборот. Гораздо лучше он мог бы сыграть один свою роль. Эффектно произнести задуманный автором монолог. Но до сих пор ему не предоставили саму пьесу, и какая роль уготована в ней ему он не знал.

Серые угрюмые стены принимали его с сочувствием, стараясь заглушить далёкие звуки с воли, извещавшие, что где-то продолжается другая жизнь. Они уже не казались такими чужими и неприступными. В их суровости появилась доброта и сожаление. Словно извинялись за несоответствующую презентабельность своих удобств и бедность обстановки. Брошенный вместо подстилки матрас не казался жёстким. Пытался согреть и подарить немножко уюта одинокому актёру, приютившемуся на ночлег. Неизвестно сколько времени он проведёт здесь, пользуясь его услугами, ожидая звонка, и всё окружающее старалось оставить хорошее впечатление о себе. Теперь они стали друзьями. Холодные стены обрели внутри себя нечто живое, думающее, и старались проявлять свою заботу, чтобы как можно дольше его сохранить. Их внимание было похоже на любопытство спичечного коробка, внутри которого жужжит пчёлка, совсем недавно сидевшая на очаровательном цветке с долгожданным лакомством. И оказавшаяся в заточении, благодаря озорству белобрысого весёлого мальчугана запершего её свободу в шести стенах и слушающего, как она бессознательно скребётся изо всех сил, отыскивая малейшую щелочку с доступом свежего воздуха. Совершенно не понимая, что её заточение и дальнейшая гибель явятся следствием обыкновенной шалости. Ей ничего не грозило снаружи фанерного коробка, но внутри его, она губила себя сама, стараясь услышать малейший звук, которому ранее не придавала значения, и который теперь стал последним, что связывает её со свободой.

Как тихое позвякивание ложечки в стакане с чаем начинали звучать рельсы, проминаемые нетерпеливыми колёсами спешащего где-то трамвая. Или это был первый звонок? Звук сливался с плеском разлетающейся после удара о железную раковину капелькой воды, не удержавшейся из последних сил на носике крана. Не подозревающей, что сбросила её младшая сестрёнка, мечтающая тоже вылезти из мрачной темноты металлической трубки на свет, насладиться отражением великого разнообразия мира, не предполагая мгновенность своего счастья. Она тоже падала вниз, разбиваясь в пыль о жёсткое когда-то белое и блестящее эмалевое покрытие. И это уже звенел второй звонок, предупреждая зрителей, что представление уже готово начаться. Необходимо занять свои места, заглянуть в программки. Пробежать взглядом столбик незнакомых фамилий и остановиться на тех, которые написаны жирным шрифтом. Надеясь увидеть около них галочку. Ведь именно этого артиста особенно хотят все посмотреть, на его многолетний талант лицедейства.

Одинокие шаги за дверью.

Но уже прозвенел третий звонок и остаётся только подглядывать через глазок на разворачивающееся театральное таинство.

Стены театра в своём хладнокровном молчании старались уловить малейшее желание актёра, пытаясь угодить, подыграть. И как только Бойдов начинал прислушиваться к какому либо звуку, тот усиливался, отражаясь от одной стены к другой, затем вверх и вниз уже грохоча, оглушающе бил по перепонкам грозя порвать их в клочья. Игорь закрывал ладонями уши. И это воспринималось поводом к незамедлительному продолжению. Звук начинал кружиться в центре помещения, и дальше в ностальгическом танце резонируя от любых поверхностей, цепляясь за малейший выступ. Создавая свою, непохожую на иные, камерную мелодию дыханья проникающего в маленькое окно тусклого света, шелеста занавески, стегающей своим краем, скрытую за ней слоновью голову унитаза, щёлканье крышки закрываемого надзирателем глазка, стука откидываемой внутрь кормушки, металлическое чирканье возвращаемого флажка. Сумеречное марево оставшихся здесь навечно теней неприкаянных заблудших душ, когда-то нашедших приют, сгущалось вокруг, сползая со стен.

Теперь они стали единым целым. И Бойдов принял этот древний театральный мир. С маленьким квадратным солнцем под потолком, которое будило его по утрам своим тусклым холодным светом. Не оставляя теней, которые бы двигались по кругу обозначая ход времени. Пугая настенными рисунками, в которых хотелось угадать потаённую истину. Ненужную теперь, и только будоражащую уснувшее воображение, от которого он так долго пытался избавиться. Чтобы ничто не напоминало о прошлом.

Ничего не помнить! Как это было бы замечательно. Ничего не сравнивать. Ни о чём не задумываться. Просто открыть глаза и поверить в этот серый окружающий мир существующий всегда. И ты в нём с младенчества. В безопасности среди этих крепких стен. Словно в детстве, когда родители уходили в свою комнату, а ты возил солдатиков по её неровностям, заставляя их с боем брать неприятельские рубежи. Исследовал траншеи и дзоты. Прятал в её оврагах кавалерию и скрытые огнемётные посты.

Кто мог ограничить устремившуюся к победе фантазию. А позже, глядя на стену, ты угадывал в её неровностях очертания лиц своих кумиров. Их впалые щёки длинные волосы и нервное напряжение мышц лица, поющего о свободе с застывшими на устах словами. О чем они пели? Что потом кричали на баррикадах те, кто их слушал? Зачем ложились под танки? Чьи это сны?

Звуки продолжали наполнять всё вокруг. Они накапливались становясь такими плотными, что затрудняли дыханье, их можно было почувствовать. Бойдов протянул руку и положил её на незнакомое возникшее откуда-то сверху сольфеджио, выводимое спокойным женским голосом. Почувствовал его волнующее сопротивление. Дрожь передалась руке и пробежала мурашками к плечу. Откуда-то справа, едва касаясь затылка, наплывало адажио, заставляя склонить на него как на подушку, голову. И уже крещендо возникшее внутри его самого закружило всё вокруг, возвращая детскую беспомощность перед классической музыкой. Пугающую хрупкую формирующуюся психику. Таящую в себе что-то недоступное, трагическое. Поглощая, своей неторопливо перетекающей гармонией звуков, чувство безопасности. Позволяя вылезать из всех углов давящему, съедающему душу, сумраку страха.

Бойдов лёг на матрас, продолжая сжимать свою голову руками. Звуки проникали уже отовсюду. И даже из его собственного тела. Они воплощались в лица, поднимавшиеся из памяти как сюжеты недавней кинохроники. Заплаканные потерпевшие, злорадствующие преступники, торопливые следователи, грозные прокуроры, надменные судьи, заискивающие адвокаты, пытливые криминалисты, самоуверенные эксперты, и усталые опера, опера, опера.…

Места происшествий, обыски, засады, усиления, отчёты, доклады и бумаги, бумаги, бумаги…

Ежедневно: утром, днём, вечером, ночью.

Замкнутый мир калечащий всех попавших в него и перемалывающий в нём оставшихся.

Хотелось накрыться с головой, свернуться калачиком как в детстве и затихнуть, замереть, надеясь, что всё страшное и ненавистное пройдёт мимо, слушать только себя, только стук своего сердца, только своё дыхание. В надежде, что кто-нибудь выдернет из розетки это проклятое радио, оставленное включенным родителями, ушедшими в гости. Заполонившее всё пространство исторгаемыми губящими психику звуками.

Неожиданно наступила тишина и Бойдов смог расслышать стук своего сердца. Чья-то тёплая ладонь легла на его голову, провела по волосам. И потом ещё раз. Не открывая глаз, Игорь повернул голову и его нос и губы упёрлись в мужскую шершавую мозолистую ладонь, пахнущую смесью дешёвого табака, машинного масла и Шипра. Это была не ладонь его отца, но он почувствовал в ней нечто родное, ностальгическое.

И вдруг, трагически осознав, что режиссер не придёт и никакого спектакля не будет, потому, что ещё не написана пьеса. Та, что он пережил в себе, но не смог передать. Что именно он и должен был её написать. Но не успел. Не рассказал. Не раскрыл суть. Не убедил. Потому, что занимался совершенно не тем, что было необходимо. Не увидел чего-то самого главного, не смог понять. Предупредить всех.

Не открывая глаз, он обхватил руками эту ладонь, прижал к своему лицу, и вдохнул её запах полной грудью.

— Господи, прости, — едва слышно прошептал Бойдов.

И все накопившиеся годами запруженные страхи внезапно прорвались весенним половодьем, горькими захлёбывающимися немыми рыданьями, безостановочно содрогая тело, заставляя его биться в безумном танце молчаливого неистовства.

— Ребята, вызывайте психушку, — дрожащим голосом тихо сказал Палыч сидя рядом с Игорем, — парню плохо!

Когда медицинская помощь стала отъезжать от отделения медленно, словно нехотя переваливаясь на буераках своим бело-красным брюхом, сотрудники уже вышли во двор. Они всё знали. Каждый думал о своём.

Палыч помог захлопнуть дверь скорой и поэтому оказался стоящим впереди всех. Его взгляд пытался пронзить мутную пелену. Словно кто-то по ошибке протёр перед ним прозрачное оргстекло ацетоном. Глаза наполнились слёзами. И так застыли, насилу удерживаемыми бесцветными ресничками. Едва дрожа радужно вспыхивающими на весеннем солнце искорками. И как будто кто-то невидимый, сидящий внутри Палыча, и где-то ранее глубоко скрывающийся, поднял его правую руку. Вытянул вперёд указательный и средний пальцы. Неумело благословил, сверху вниз и слева направо, отъезжавшую машину, негромко произнеся:

— Господи упаси их души грешные оперские!

К О Н Е Ц