То время года, когда осень наконец кончалась и прекращались дожди и приходила внезапно зима, всегда бывало лучшим временем года для Гали и Анки. Воздух над городом становился светлее и суше и тоньше как будто, так что сквозь него виден был не только дым, скопившийся на горизонте, но и холмы за рекой, и пустые поля, еще не занесенные снегом, и гряды, на которых теперь уже ничего не росло, — так широко раздвигались дали. Небо казалось необъятным и высоко простиралось над головой. И липы и клены на бульваре, уже не отягченные листьями, становились как будто стройнее и тверже, и даже текучий, чуть морозный воздух, плывущий над аллеями, не мог пошевелить ни одной из их ветвей.
В такую пору Галя часто гуляла с Анкой, и, забравшись в какой-нибудь тихий уголок бульвара, куда не прибегали дети и где деревья теснились погуще, они подолгу сидели на скамье, нередко готовясь тут же к урокам.
Гале было легко это делать. Она без особого труда получала пятерки. Ее глубокая память хранила все, что хоть однажды она прочитала или услышала на уроке; ее мысль быстрее тока пробегала по всем направлениям и мгновенно находила связь вещей, или нужный закон, или формулу, нужную для решения задачи. Анку восхищала эта необыкновенная способность подруги. Но Галю ее собственные способности ничуть не удивляли. Ведь она ничего не делала для приобретения их, как ничего не сделала для того, чтобы сладко есть и сладко пить, или кататься с Анкой на отцовской машине, отправляясь далеко, к дубовой роще, или ходить в театр, когда только ей этого захочется. Отец не отказывал ей ни в чем.
И все казалось ясным в ее маленьком царстве, отданном ей судьбой во владение. Даже ясным казалось ей то, что она будет великой актрисой, потому что ей так мечталось в детстве и отец говорил ей об этом.
Но Анка, отец которой до войны был простой человек, обыкновенный командир и старый солдат, и у которой было много сестер, и родных и двоюродных, и маленьких племянников, и несколько теток, и даже бабушка восьмидесяти двух лет, хорошо знала цену каждого куска, который она ела, и уважала молоко, которое ей давали в детстве. Она пила его не каждый день.
И странно, она никогда не жаловалась, так как смотрела на мир всегда с самой лучшей стороны.
Много разных забот толпилось у нее в голове.
Ей нелегко давалась наука. И если она училась все же хорошо, то потому, что ей интересно было учиться. Интересен был мир, окружавший ее, и узнать о нем что-нибудь, чего она раньше не знала, было для нее радостью.
Слушая на уроках какой-нибудь новый предмет, она всегда заглядывала немного вперед, в следующие страницы книги, в нетерпении стараясь угадать, те ли это высокие знания, которых так жаждет пытливая душа человека.
— Подумай только, — сказала она однажды Гале, — я бы могла умереть и не узнать имени этих созвездий, что каждую ночь горят над моей головой, могла не узнать, что милая наша река, которая бежит перед нами и сверкает днем, а ночью лежит темная и поет мне в уши и уносит мысли мои всегда так далеко, состоит всего лишь из двух прозрачных газов! И один из них горит, а другой не горит, но сам поддерживает горение. Это, может быть, правда, смешно, что я говорю. Но я так рада, что я живу и, наверное, что-нибудь еще узнаю. И я хочу жить долго, очень долго — сто лет.
— А зачем тебе это, Анка? — спросила ее Галя. — Разве для того, чтобы жить, нужно знать, из чего состоит вода, которую ты пьешь по утрам?
— Чтобы жить вот как эта чайка, что пролетела сейчас над водой, может быть, и не нужно, — ответила Анка, — а чтобы быть счастливой, по-моему, надо много знать.
— А разве мы счастливее этой птицы? — спросила Галя, — Она ведь свободна всегда. Подумай, сколько песен сложили поэты об орлах и о чайках, об их вольной жизни и об их крыльях, которые уносят их, куда они захотят!
Но Анка, как она ни любила поэтов — и Пушкина, и Байрона, и Блока, — все же ответила твердо:
— Конечно, мы счастливее птиц. Какое же это счастье, если они не понимают, что они счастливы!
— А ты разве понимаешь, что такое счастье?
Тут Анка задумалась.
— Счастье, — сказала она и повторила в раздумье, — счастье… По-моему, это быть полезной для всех. Ты улыбаешься, Галя? Ты не смейся, — тихо промолвила Анка. — Счастье — это жизнь отдать для других. Я так думаю, серьезно. И ты не знаешь, как бы мне хотелось даже сейчас вот умереть, как Зоя!
А Галя, мысль которой всегда текла логично, тотчас же заметила:
— Но ведь ты же хотела жить долго, может быть, сто лет, а теперь говоришь: умереть. И разве для того, чтобы умереть, как Зоя, тебе нужно пройти всю химию или астрономию? Ведь для этого нужно только твердое сердце.
Но твердого сердца у Анки не было. У нее было доброе сердце. Она переставала спорить, обнимала Галю, и вместе они смеялись над детскими своими рассуждениями о счастье.
И все же эти беседы волновали их, и как бы они ни смеялись, а мысли о счастье не покидали их ни за что, то поднимаясь к небу, где рано уже теперь зажигались звезды, то сливаясь с ветром, плывшим высоко над вершинами лип, то опускаясь на перья птиц и облаков, то уносясь далеко к героям, чьи подвиги вечно озаряются солнцем.
Но с некоторых пор Галя стала возвращаться из школы одна, и прогулки их становились все реже.
Сначала Анка не замечала этого. Ей приходилось часто отдавать свое время иной работе, кроме ученья и бесед, думать о многих заботах и о многих подругах — она была в комсомольском комитете. К тому же в школе стали заготовлять на зиму дрова. Это тоже была работа. Пусть никто не думает, что это была легкая работа. Но зато весело было после уроков, когда голова твоя уже устанет и кажется, что уши твои уже больше не хотят слушать ничего и мысли твои бродят бог весть где, весело было выбежать всем классом на школьный двор, где осенняя трава уже побелела от мороза! Это казалось большим удовольствием.
У заднего крыльца стоят уже обычно две-три машины, доверху груженные пахучими поленьями, а из кабины шофера, слегка перегнувшись и рукой держась за руль, выглядывают тоже девушки, быть может, лишь чуть постарше Анки. Были они красивые и некрасивые, но у всех, как печать труда, лежали на лицах тончайшим слоем машинное темное масло и пыль. Но и сквозь эту пыль улыбались они школьницам, словно сестрам, словно хотели сказать:
«Это ничего, сестренки, что нет сильных рук мужчин. Вы же знаете, где они все. Они там — мы здесь. Разве мы плохие привезли вам дрова?»
И Анка отлично понимала их.
Она подбегала к кабине и звучно кричала:
— Чудесные дрова привезли! Сухостой! Я знаю это. Я ведь в лесу работала.
Она легко, точно ловкий матрос, взбиралась по борту машины на самый верх грудой наваленных дров и стояла там, будто на гребне высоких баррикад, крича оттуда неизвестно кому:
— За мной, товарищи, за мной! Да здравствует береза! Да здравствует осина вперемешку с сосной!
Громкий хохот покрывал ее голос, так как все знали ужасную Анкину страсть все рифмовать, не считаясь при этом ни с какими правилами.
Но Анка не обращала на это внимания.
Она легко поднимала тяжелые поленья, которые, как все предметы, почему-то послушно всегда отдавались ей в руки. Она бросала их вниз, разгружая машину, и они падали на твердую землю с глухим коротким звоном, ударяясь друг о друга. И тем, кто умел слушать этот звон, как Анка, он говорил о долгих днях лесной дремучей жизни, о зимних бурях, идущих по вершинам леса, о летнем тепле и солнце, что по капле копилось много лет в стройном теле деревьев, чтобы потом снова вернуться к Анке. Значит, и они, и они жили и умирали для нее!
И в эти минуты Анка жалела, что Гали нет с нею рядом, что она не может рассказать ей и об этом далеком лесном звоне и о летнем тепле.
Галя стала теперь часто уходить домой одна, никому не говоря об этом.
Она шла одна по бульварам, теперь уже пустынным, вдоль пустынной реки, от берега покрытой чистым льдом. Зима давно пришла и стояла без снега.
Галя открывала дверь своим ключом и входила в комнату, где множество предметов сразу окружало ее со всех сторон.
«Откуда их столько?» — думала она.
Может быть, это казалось ей потому, что раньше, когда жив был отец, у них была не одна комната и предметы жили каждый в своем углу. Они только как в сказке, быть может, выходили оттуда по ночам, когда Галя спала, собирались вместе и беседовали между собой. Но днем Галя их видела всегда на месте.
Теперь же ее стул, на котором она по вечерам сидела за уроками у окна, стоял посередине комнаты. И Галя в первую очередь натыкалась на него. Она ставила его на место. Но через несколько минут он снова возвращался на середину, Галя смотрела на него с удивлением и сердито. Это казалось ей злою волей ее колченогого друга. Как он снова попал на середину? Но тут она вспомнила, что стакан, который стоял почему-то на самом верху буфета, никак нельзя было достать без стула. Это она же сама только что поставила его сюда.
И она снова возвращала его на место, стараясь при этом не сердиться.
— Хорошо, — говорила она, — я не буду с вами ссориться, стул, стакан и вилка. Я постараюсь жить в мире со всеми. Мне теперь ничего от вас не надо, раз отец не вернулся.
Потом она разогревала себе на электрической плитке обед, который мать приготовляла ей еще рано-рано утром, перед тем как пойти на работу.
Но, кроме стакана, стула и вилки, для обеда нужны были еще соль, и чистая тарелка, и ложка, и хлеб, за которым надо еще сбегать в булочную, так как мать не успевала этого сделать.
И снова Галя начинала сердиться. Все-таки как много предметов нужно для того, чтобы человеку поесть! Это было удивительно. И все они в разных местах, и все они просятся, чтобы их мыли и чистили, чтобы их приносили и уносили снова на место.
Предметы изводили ее.
Галя никогда этого раньше не замечала.
Почему это?
И тут она снова вспоминала отца, вспоминала мать, которая тогда была всегда свободна. И вспоминала Нюшу — тихую деревенскую девушку, похожую на молчаливую птичку, которая постоянно возилась на кухне. И она любила Галю и баловала ее, как все. Где она теперь? Она уже не живет на кухне. Она, как и мать, работает сейчас за рекой на заводе и только по воскресеньям приходит к ним в гости. Но и тогда она уже не возится на кухне. Она садится с матерью рядом, и обе они говорят о своем заводе, о стали, о нормах, о стаканах — не о тех стаканах, из которых Галя пьет чай, а о железных стаканах, которые начиняют порохом и взрывчаткой. И вокруг губ Нюши, которые по-прежнему складываются в заботливую улыбку, темнеет теперь металлическая пыль, как на лицах тех девушек, что привозят в школу дрова.
Великий труд войны затоплял все города и деревни, все равнины страны, поднимаясь до самых высоких гор.
Галя понимала это. Ум ее никогда не дремал, и сердцу ее были доступны высокие мысли и высокая гордость за отчизну. Ведь это советский народ, его армия, его мужчины и женщины, его юноши, его девушки подняли на плечи свои весь мир, найдя, может быть, ту самую точку опоры, что с древних времен всё ищут мудрецы человечества.
Она понимала это.
«Да, конечно, Анка права, — думала Галя. — Можно быть счастливым, если забыть свое собственное горе». Но как забыть его? Как забыть, если все предметы напоминают тебе о нем — и те, которые есть, и которых уже нет, которые ушли из дому куда-то, к неизвестным людям. Нет пианино. Мать продала его в минуты нужды. Нужда теперь часто посещает их тихую комнату.
Но Галя об этом не жалела.
Она жалела о том, что предметы, дружившие с ней так долго, так безжалостно и так равнодушно покидали ее. Они уходили и не возвращались больше, словно им скучно становилось с Галей дружить.
«Не так ли и люди? — думала Галя. — Не так ли и Анка?» Вместо того чтобы, как раньше, уходить с ней домой, она теперь предпочитает оставаться в школе после уроков и сгружать во дворе дрова.
Галя сняла со стены свою маленькую скрипку, которую подарил ей отец. Это единственное, что у нее осталось от той поры, когда она вдруг изъявила желание учиться музыке, так как одно время собиралась после окончания школы поступить в консерваторию. И отец всегда говорил, что она будет прекрасным композитором. Разве не она играла так чудесно и в одну минуту могла сочинить песенку?
Правда, желание это давно прошло, и теперь она собиралась стать актрисой. Но все же она сняла скрипку со стены и поиграла немного.
Она в самом деле играла хорошо. И голос у нее был приятный, широкий и звонкий. Она спела несколько печальных песенок, потом села за уроки. Никто так быстро и легко не мог бы их приготовить, никто, даже Нина Белова, девочка с черными косами, которую многие считали такой же способной, как Галя.
Галя быстро решила задачу по геометрии, приготовила физику — целый параграф из отдела механики. С удовольствием составила план сочинения о роли Чехова в русской литературе и, заглянув в расписание уроков, увидела, что завтра снова история. Это привело ее в сильное смущение, даже в отчаяние. И никто лучше ее не знал, как тяжело теперь стал даваться ей этот предмет. Но признаваться в этом она никому не хотела, даже матери, даже своему лучшему другу — Анке.
А между тем Иван Сергеевич был по-прежнему с ней приветлив, добр и даже оказывал ей снисходительность и терпеливо ждал ее ответов, которые теперь не всегда были удачны.
Он не сбавлял ей отметки и в первую четверть поставил ей «пять».
Она не заслужила этого — она это знала хорошо.
А ведь всегда он был так строг и справедлив со всеми.
Может быть, он сделал это только из жалости к ее горю, о котором она в первый же день поведала ему, или, может быть, он увидел ее испуг перед собой, или, может быть, он знал ее светлую голову и надеялся на нее, как другие.
Но как бы там ни было, эта снисходительность терзала сердце Гали больше всего.
Ее гордость поднималась против его доброты, которой она не могла найти объяснения.
Не справедливей ли было бы ее наказать?
«Конечно, это было бы справедливо», — думала она, ибо никто лучше ее самой не знал, как глубока ее вина перед учителем.
Но с удивительным упрямством, которому только несчастье ее придавало такое ожесточение, она думала: «Нет, он ошибается во всем».
Она просто ненавидит уроки истории.
Она никогда не хотела бы стать учителем, и никогда не станет им, если можно его так не любить.
Она решила избегать его уроков. Она делала это всякими способами, каким только ее научила ее же собственная слабость. Если урок истории был первым, она приходила на второй, принося записочки от матери, которой еще с вечера жаловалась на головную боль.
Если же урок был последним, она отпрашивалась у директора — у Надежды Федоровны — или у Анны Ивановны, которые никак не могли допустить, чтобы Галя Стражева могла кого-нибудь обмануть. Но в последний раз и она уж слишком зорко поглядела на Галю и спросила, какой урок. «Не сказал ли ей что-нибудь Иван Сергеевич?» — подумала Галя и ответила довольно спокойно:
— История…
— История, — повторила Анна Ивановна. — Ну что же, иди.
Но у самого Ивана Сергеевича Галя никогда не отпрашивалась. Язык не слушался ее. Она не могла поднять на него своих глаз.
И сейчас, открыв учебник истории, она с отчаянием увидела, как много она пропустила — бесчисленное количество дат, событий и лиц, о которых она ничего не помнила.
Обхватив свою голову руками, она попробовала прочесть хоть одну из этих страниц.
Ах, она пробовала это уже много раз!
Но едва только глаза ее опускались на строки, как весь круг горестных мыслей снова приходил к ней. Она вспоминала отца, который так любил расспрашивать ее об учителях, об уроках. Посадив ее к себе на колени, он слушал ее детский восторженный рассказ об Иване Сергеевиче, о каждом его слове, о воробье, влетевшем на его уроке в окно. Отец с улыбкой слушал, и большая рука его потихоньку гладила голову Гали. Это были его отдых и отрада. А кому теперь расскажет она о событиях своей жизни? И, чувствуя снова самое глубокое горе, она забывалась в слезах и закрывала книгу.
Так было и сейчас. Но она не закрыла книгу.
Погрустив немного, она снова раскрыла ее. Она старалась взять себя в руки. Однако ей тут же показалось, что в комнате совсем темно. Она зажгла свет, придвинула лампу к книге и снова остановилась. Ей показалось, что в комнате холодно. Она накинула на плечи теплый платок своей матери, но и он не согрел ее. Она не могла прочесть ни одной строки.
Она подняла свой рассеянный взгляд от страницы и снова увидела на стене свою скрипку.
Тогда она погасила лампу, так как было еще светло, и, снова сняв скрипку, чуть, только чуть, тронула смычком ее струны.
Румяный от заката зимний вечер заглянул в ее окно и, наверное, с удивлением увидел, что посередине комнаты стоит девочка со скрипкой и не играет.
Она тоже смотрела в окно, как будто с удивлением глядя на этот вечер, на розовые следы, что оставил он в небе на холодных облаках, чтобы разукрасить их и очаровать ее взгляд. Но она не видела его прелести.
Глаза ее выражали только печаль и внутреннюю тревогу.
Может быть, рассказать матери обо всем?
Но, вспомнив ее усталый, добрый и вечно озабоченный взгляд, Галя почувствовала, что она не в силах этого сделать. Мать так много работает, и горе ее после смерти отца так велико! Не значило ли это, что она прибавит ей еще и свою тревогу, не значило ли это положить на ее душу вместо одной две тяжести?
Нет, Галя этого не сделает. Она любит мать.
Может быть, пойти к Анке? Нет, она и этого не сделает. Что она скажет ей, Анке, которая так верит в ее силу и способности? Не значит ли это обмануть веру своего единственного друга и предстать перед ним таким, каков ты есть на самом деле — жалким трусом со слабой душой? Или, может быть, не надо ничего делать? Может быть, не к чему заранее тревожить себя? Может быть, и тревога эта пустая? Разве нет у нее, в самом деле, силы, чтобы справиться со своей слабостью самой? Разве память не служит ей верно? Разве она не талантлива? И, в конце концов, зачем ей нужна эта история, и древняя и новая, если ей хочется быть актрисой, а если не актрисой, то хотя бы играть на скрипке?..
Разве не это есть счастье — делать то, что тебе хочется делать? Так она и скажет Анке и всем, кто захочет говорить с ней о счастье.
Завтра она опять не пойдет на урок истории. Можно будет пойти и на второй урок.
Подумав об этом, Галя сняла со своей души тревогу, как снимала она слишком тесную обувь со своей ноги. Ей стало легче. И тут же она вспомнила, что сегодня как раз во Дворце пионеров у нее кружок. Будут читать Шекспира.
Времени еще оставалось достаточно, можно и в самом деле зайти к Анке и даже погулять по улицам перед кружком. Да, тут она, может быть, ей все расскажет и, если надо, поспорит с ней.
Она надела шубку и оглядела комнату. Стул опять стоял посередине. Она его не поставила больше на место. Пусть стоит, если ему хочется тут стоять. Пусть остаются на столе и тарелки, и хлеб, и соль — все равно. Не может же она воевать с каждым предметом в отдельности, и с Иваном Сергеевичем, и с каждой пылинкой, и с целым миром, который слишком велик для нее и так плохо устроен! Может быть, именно от этого не ладится у нее дело с историей.
И никто не понимает ее…
На секунду, правда, ей стало жаль матери. Она представила себе ее усталые, опущенные вдоль тела руки, которые в конце концов все-таки сделают все, и ее добрый, всегда ласковый рот. Она ничего не скажет.
Но все же Галя вышла на улицу и пошла вдоль реки по бульварам. Листья на аллеях были собраны в высокие груды. И груды эти уже почернели от мороза давным-давно, а снег так долго не падал на них. Чего он ждал? Чего он ждет, если скоро уже конец второй четверти года и так близки уже зимние каникулы?
Она свернула к знакомому дому и вошла к Анке, которая обрадовалась ей, как всегда.
— Вот хорошо, Галя, что я вижу тебя! — сказала она. — А мама все спрашивает, почему ты так редко стала ко мне заходить. «Уж не поссорились ли вы с Галей?» Я, конечно, посмеялась над ней. Разве мы можем с тобой поссориться?
И Анка засмеялась своим милым и звонким смехом.
— А что ты делаешь? — спросила Галя.
— Я учу историю. Это последнее, что мне осталось из уроков. Но и ее уже выучила и повторяю. Хочешь — спроси. Ты уж, наверное, знаешь все.
Но при одном лишь напоминании об истории Галя отступила немного к двери и поспешно сказала:
— Нет-нет, я не хочу спрашивать ничего. Но что ты делала? Ты не учила историю. Почему у тебя руки в мыле и мокрые?
Галя с удивлением смотрела на Анку.
Рукава ее блузы были засучены по локоть, и на губах и на лбу блестели крошечные капельки пота. Она стояла перед Галей, словно маленькая жница на никому не видимой ниве, только что разогнувшая спину.
Анка сказала, улыбаясь:
— Нет, я не учила историю. Я повторяла ее. Потом я стирала белье. Но это пустяки. Мне не хочется, чтобы мама думала и об этом. Она много работает. И я скажу тебе, что когда руки мои заняты, то, даже странно, у меня как-то мысли текут лучше. Я учу и учу и ничего не замечаю. Словно из воды или из хлеба, который я режу утром, приходит ко мне моя память. Это странно, я, наверное, очень глупая.
Она смахнула что-то со стола и положила руку на белую скатерть и опять засмеялась.
— Нет, Анка, — сказала Галя, — ты не очень глупая. Очень глупая, может быть, я. — Галя огляделась вокруг. — Как давно я у тебя не была! Я вижу много нового. У вас как будто и просторнее стало. Я вижу большое новое зеркало и новый книжный шкаф. И сколько новых книг! У тебя этого раньше не было. И ты мне ничего не сказала.
Анка покраснела.
— Это папа мне велел купить. Он ведь у нас чудак, и он очень добрый. Мы любим его больше всего на свете. Целый месяц не было писем. Мы очень плакали. А потом сразу прислал много писем — и мне, и сестрам, и племянникам, и теткам, и даже бабушке отдельно прислал. А матери денег прислал. Пишет мне: «Анка, я не всегда мог тебя баловать, а ты всегда хотела иметь книжный шкаф и книги. Купи себе всё и не удивляйся, что твой старый отец стал неплохим командиром и неплохо колотит фашистов. Какой же я был бы майор, если бы к концу войны не стал генерал-майором!» Он ведь всегда шутит. А тут газету прислал. И правда, мы сами читали. Ну вот, представь себе нашу радость.
— Я представляю себе, — сказала Галя.
Она обняла Анку и поцеловала ее и поздравила.
Потом сказала с некоторой грустью:
— Значит, не всякой семье война приносит потери и горе.
Она помолчала немного и спросила:
— Но почему же ты до сих пор ничего мне не рассказывала о своей радости? И в классе никто этого не знает.
— Потому я тебе не рассказывала, — ответила Анка тихо, — потому, — повторила она еще тише, — что это могло напомнить тебе о твоем горе. Я этого не хотела.
— Но ведь я ж тебе друг. Как могла ты мне этого не сказать? — заметила Галя с удивлением. — Покажи мне хоть письмо отца.
— Потому я и молчала, что ты мне друг, — ответила Анка.
Но письмо все же показала. И Галя прочла его первые строки: «Анка, где взять такие длинные руки, чтобы из глубины повергнутой Германии обнять тебя, дитя мое?..»
Галя не стала больше читать. Она подошла к окну и долго смотрела в него не оборачиваясь.
И желание, с каким она шла к подруге, — рассказать ей все и признаться ей не только в своем несчастье, но и в своем бессилии, — исполнить показалось ей теперь невозможным.
Она молчала. И слезы стояли у нее в глазах.
Но Анка не поняла ее молчания. Она подошла к Гале и потихоньку обняла ее за плечи.
— Вот видишь, — сказала она, — не надо было мне говорить тебе ничего и ничего показывать.
— Да, не надо ничего говорить, — сказала Галя, отвечая своим собственным мыслям. — Никому ничего не надо говорить — ни о своем горе, ни о своей радости. Так лучше. Ты не пойдешь со мной во Дворец пионеров? У меня сегодня кружок.
Анка подумала немного. Но все же она сказала:
— У меня есть немного времени, пока мать не закончит работу на заводе. Она обещала сегодня не задерживаться там так долго, как задерживается всегда. Но, конечно, я пойду с тобой. Ты ведь знаешь, как я люблю ходить с тобой повсюду. Я давно уже не слышала твоего чтения.
И подруги вышли на улицу.