Я вышел за деревенскую околицу и не заметил, как далеко ушёл. Начался лес, и молодые дубы и сосны окружили меня. До заката было уже близко, но воздух ещё был горяч, сильно пахло лесом, и по небу, не закрывая солнца, плыли облака. Вдруг в листве прошумел дождь, короткий, как взмах крыла. Но небо быстро очистилось.

Я вышел на опушку.

Лес кончался загороженным лугом, на котором паслось стадо. За лугом до самого горизонта тянулась рожь. Солнце косо освещало её, стараясь залить золотом, но, еще молодая, она не давалась и густо и радостно зеленела на низинах.

После дождя с открытого неба лилась тишина, и в этой тишине я слышал только шорох своих шагов и какое-то странное жужжанье.

Я поднял голову.

На краю поляны, спиной к лесу, стоял человек и читал вслух.

Я в изумлении остановился. Что мог читать этот человек один в поле? Я принял его сначала за красноармейца. На нём был шлем, зелёная гимнастёрка с портупеей. Но, вглядевшись, я увидел, что это не портупея, а перекинутый через плечо кнут. С травы поднялась чёрная собачка и посмотрела на меня.

Косясь на собачку, я подошёл ближе. Человек оглянулся и перестал читать.

— Не бойтесь, — сказал он, — она зря не бросится.

Пастух был молодой, ещё подросток, не старше семнадцати лет, с широкими, точно припухшими скулами. Но в сапогах и в шлеме он показался мне совсем взрослым.

Я поздоровался.

— Здравствуйте, — ответил он и приложил руку к шлему.

— Что это вы читаете? — спросил я.

Он ответил:

— Читаю руководство, как пасти в ночном стадо.

— Руководство? — удивился я и с любопытством посмотрел на пастуха. — Вы, наверное, курсант, на практике здесь? — спросил я.

— Нет, я уж напрактиковался. Теперь — пастух, тут вот, в Полковском колхозе.

— Как пастух?

— Так просто пастух, стадо пасу, и всё, — сказал он.

Но всей своей аккуратной фигурой, одеждой и речью он так мало походил на пастуха, что я спросил его:

— А разве не скучно вам быть пастухом?

Он не ответил. И по лицу его было видно, что вопрос мой не понравился ему.

Он снял кнут с плеча и с силой взмахнул им. Резкий звук прокатился по лугу. Две коровы, бродившие у загороженного поля, дружно бросились в сторону. Собачка затрусила к ним, но потом, раздумав, вернулась обратно.

— Много у вас коров? — спросил я, всё же стараясь завязать разговор.

— Много. С одной только колхозной фермы тридцать. И ещё хозяйские, — сказал пастух и вдруг горячо, как бы сердясь, добавил: — «Пастух», говорите вы! Что ж такое пастух? Думаете, как раньше, бобыля какого-нибудь пошлют? Не-ет, — с торжеством протянул он, — такого теперь не пошлют! Что он понимал? Ничего! А дую скотину понимаю. Я каждую траву знаю. Я ботанику Флёрова читал.

И как неожиданно он рассердился, так же неожиданно замолчал.

Потом медленно свернул цыгарку и продолжал:

— Вот вы спрашиваете, не скучно ли на этой работе, а я вам скажу: крепко я подружился с коровами. Такое я наблюдаю между ними, что вы не поверите. Вон видите ту чёрную, с одним рогом, которая к загородке бежит? До чего вредный характер у скотины! Вы думаете, чего она бежит? Травы не нашла? Нет! Зависть её мучает. Всё ей кажется: где другие коровы щиплют, там трава лучше. Так и бегает весь день. Сама плохо ест и другим мешает. Хоть к дереву её привязывай!

Я рассмеялся.

— Вы не смейтесь, я правду говорю.

Мы замолчали. Стадо паслось в тишине, и мне казалось, что кто-то с частыми вздохами без устали стрижет и стрижет траву.

Вдруг пастух с беспокойством огляделся по сторонам. Собачка тоже вскочила.

Только сейчас я хорошо разглядел её. Маленькая, с ободранными боками, она казалась жалкой. На животе её виднелись рубцы. Но жёлтые с блеском глаза из-под нависшей шерсти проницательно смотрели на пастуха.

— Где же Лысуха? — тихо, с укором спросил он.

Собачка посмотрела в сторону леса и без лая бросилась бежать. Её тело на сухих, жилистых ножках легко переносилось через бугорки, поросшие лисохвостом и белым клевером. Вскоре далеко в лесу раздался её тонкий и нервный голос.

— Неужели она приведёт корову? — недоверчиво спросил я.

— А то как же! Хоть за двадцать километров приведёт, — ответил пастух. — Нам за неё сто рублей денег и три мешка муки давали, — ласково добавил он.

— Но почему она такая облезлая? Больна, что ли?

— Нет, — неохотно ответил пастух. — Это она человека спасала.

— Кого? Вас? — живо спросил я.

— Нет.

Мальчик отвернулся, прищурил глаза, и было видно, что не хотелось ему вспоминать о собачке. Он поморщился и вдруг неожиданно сказал:

— Я ведь беспризорный был. И вовсе не меня она спасла.

Я столько знал и слышал о беспризорных, ставших учёными, писателями, инженерами, что не удивился бы, увидев их на стройке, на профессорской кафедре.

Но здесь, на лугу, с кнутом, с собачкой, лающей на коров, это мне показалось удивительным.

— Любопытная история, — сказал я.

— В том-то и дело, что истории никакой не было.

— Но всё же? — настойчиво допытывался я.

И, должно быть, так много любопытства было на моём лице и так ласков был вечер, что захотелось поговорить и пастуху.

Он сорвал сладкую травинку пырея, пожевал её и начал неохотно:

— Что же тут рассказывать? Интереса мало. Был я беспризорный, и на покражу ловчей меня не было. И не было у мужиков под руками такого камня, который бы за мной не летал. Да, собачка… Что ж она, собачка? — продолжал он тихо, вдумчиво, будто говорил сам с собой. — Долго я красть не переставал. Потом замечаю, будто мужики подобрели: бить меня меньше стали. С чего бы это, думаю? Сытей, что ли, живут? Однажды, как поспели на колхозных огородах помидоры, разбежалось нас из колонии человек десять. Дали знать в милицию. Устроили облаву, и поймал меня пастух Лысовой. Сам вызвался милиции помогать.

Сейчас я у него на квартире живу. А тогда он мне врагом показался. «Что ж это ты, — говорит, — злой травой растёшь?» Вырвался я от него и кричу ему: «Погоди, я тебе ещё покажу злую траву!» И стал он меня с тех пор бояться.

Пастух снял шлем, подставил голову под вечерний холодеющий воздух, поднял рукою со лба тонкие чёрные волосы и продолжал:

— Лежу это я раз в пшенице — опять из колонии убежал — и грызу, как тушканчик, зерно. А пшеница уже поспела. Но восёловский колхоз косить начал. Время было, как сейчас, перед закатом. Слышу — кончили работу косилки. Бригады по дороге прошли. Тихо стало кругом. Вдруг почудилось мне, будто кто-то по пшенице ходит. Нашарил я камень — как его туда, в поле, занесло, сам не пойму — и приподнялся чуть-чуть. Гляжу — дрохва. Птица такая. Вы её не знаете. А мне она по Дону, по Кубани хорошо знакома. Зовут её там дудаком. Ещё я маленький был, а ею очень интересовался. Хорошая птица. Прилёг я опять и удивляюсь: откуда тут, под Курском, дрохва и как она меня не заметила? Знаю, что птица пугливая, за километр к себе не подпустит. Сама она громадная, весом с барана, а голова куриная, только под бородой косички. Ах, думаю, милая, что ж это ты тут делаешь? А она клюнет что-то и отпустит, клюнет и отпустит. Слышу — мышь пискнула. Ага, значит, это её она долбит… Хорошо, думаю. Потом суслик свистнул. Она — суслика. Раз стукнет, и конец — не свистит больше. И так при мне штук десять их прикончила. А ходит по пшенице, точно по стеклу, ни одного зерна из колоса не выбьет. Вот удивительно! Хотел я подтянуться поближе, но слышу: заметила — побежала. Я — за ней. Из пшеницы ей сразу не подняться — тяжёлая, разбег нужен. Выбежала она к самым новосёловским косилкам и пустилась прямиком по жнивью. Потом повернула вправо, влево — ветра ищет взлететь. А ветра нет. Распустила крылья, хвост двадцатипёрый, намахала себе ветра малость и поднялась кое-как. А я стою и камень в руках держу. Откуда тут, думаю, дрохва? Не её это места. Птица она степная, наша, донская птица. В чём причина? Повернулся я и потихоньку пошёл вдоль жнивья и всё думаю про дрохву. С одного края солнце в пшеницу садится, с другого встает над пшеницей звезда. Гляжу я по сторонам — простор, такой простор, какой любят стрепет да дрохва. И тут я догадался. Боится дрохва межи — по ней человек ходит. А как межи не стало, дрохва и сюда пришла. Вот как, думаю, коллективизация-то повернулась.

Всё меняется… Только я не меняюсь! Только я! Иду босой, рваный, ноги себе ободрал о жнивьё. И один камень у меня в руке, а другой — на сердце. И вечер-то такой выдался — степной, синий, точно ворон.

Кончилась пшеница, начались луга, и совсем стемнело. Так вот, с камнем, я и вошёл по пояс в росу.

Слышу, коровы траву режут, комары поют. Близко речка. Над оврагом вётлы росли. И знаю я: у этих вётел всегда пастухи ночуют. Подобрался я ближе к оврагу, вижу: огонёк в ямке чуть тлеет и сидит у огня Лысовой этот, голову в дым суёт, от комаров спасается. С ним собачка, тоже в дым лезет. Забила себе нос, ничего не чует. Гляжу я на пастуха. Камня из рук не выпускаю. Вот, думаю, случай шарахнуть его камнем по башке. А злости уж той в сердце нет. Всё дрохва из головы не выходит. Но вспомнил я тут, как он меня за шиворот держал, и нацелился камнем. Однако бросить не успел. Собачка вдруг как кинется! Хотела, должно быть, на меня, да бывает, видно, и у собак промах — так на угли животом и легла. Вот оно что, — в раздумье закончил пастух.

Он замолчал, шумно вздохнул, покрутил головой, словно дивясь своему собственному рассказу. В это время тонкий лай собачки раздался в лесу совсем рядом. Послышался топот среди молодых дубков, и на опушку, где торчали из земли широкие листья ландышей, рос горицвет и ветреница, выбежала мышастого цвета корова. Вымя её грузно раскачивалось. А собачка с тихим визгом примчалась к пастуху. Она дрожала от возбуждения. Пастух поднял её и, покачав на руках, как ребёнка, зашагал с ней взад и вперёд.

— Что же дальше?

— Дальше что же? — ответил пастух, продолжая ходить. — Вот видите, в колхоз меня приняли, стадо доверили. А это дело важное, — с гордостью заметил он, блестя живыми и смышлёными глазами.

Собачка на руках его уже успокоилась, просилась на землю, сучила лапами, царапала гимнастёрку. Но он её не пускал и все ходил взад и вперёд.

Я поднялся и тоже зашагал рядом.

— Как же её зовут? — спросил я, поглаживая собачку по спине.

— А зовут её Жу-лик, — протяжно сказал пастух.

— Как же можно такую собаку Жуликом называть?

Пастух остановился и спустил собачку на землю. Он был сам изумлён.

— Жулик, Жулик… — бормотал он, точно в первый раз слышал это имя. Потом нахмурился и сказал: — Меня самого не лучше звали. Клички-то у нас старые.

Он сердито щёлкнул кнутом и, забыв про меня, задумался, опустив глаза к земле. И кнут его, улёгшись, точно змея, на траве, как бы тоже задумался.

А за рожью, медленно тлея, догорела заря, зазеленело небо, ласковый сумрак принёс густой травянистый запах, и потом сразу, как стена, встала и затихла ночь.

1936