13. «НА АРКАНЕ ДЛИННЫХ ДНЕЙ»
Каждую весну Васильча с семьей спускался с Шильских гор и ставил свою урасу на берегу Тугура. Чильборик вырос за шесть лет, Но по-прежнему любил взбираться на скалу, стоять над стремниной и глядеть на море, вспоминая голубых лис, о которых когда-то рассказывала Улька.
Однажды он увидел, как в залив вошел пароход и бросил якорь.
«Не те ли это люди, которые искали когда-то старый дом?» — подумал Чильборик и бросился бегом со скалы, чтобы встретить спущенные с парохода шлюпки.
Пароход был другой, и людей было много. Они привезли сети, пилы и не искали ни котла, зарытого под скалой, ни старого дома.
«Нет, это не те люди», — подумал Чильборик.
Но одного человека он узнал. Когда-то ночью на Лосевых Ключах Чильборик сидел на его коленях, и олени пили из берестяной купели воду.
И другой человек показался ему как будто знакомым. Но одежда на нем была странная, — Чильборик никогда не видел красноармейской шинели.
Человек этот с радостью вошел в урасу Василии, сел на камалан и заговорил по-тунгусски.
— Кто теперь голова в Чумукане? — спросил он.
— Чекарен, — ответил Чильборик.
— Кто теперь силен в Чумукане?
— Купец Грибакин и урядник Матвейча.
— Кто теперь богат из тунгусов?
— Осип Громов с сыном Прокофием.
— Где же Хачимас из бэтюнского рода?
— Иди в Чумукан, и ты узнаешь все! — ответил Чильборик, которому надоели вопросы.
Человек поднялся и, в самом деле, пошел по чумуканской тропе. Он снял шинель и нес ее под мышкой, как оленью шкуру.
Люди на берегу шумели, устраивая лагерь, валили лес, жгли большие костры. Пароход стоял на месте.
— Придется нам снова перекочевать с Тугура на Лосевые Ключи, — сказала Улька Чильборику.
— Подождем, — ответил тот. — Я слышал — гиляки тоже рубят лес на Семи Озерах и гонят его по воде в Амур. Я слышал — на Шантары приходят пароходы; там поселились люди и что-то строят.
— Чильборик прав, — сказал Васильча. — Отодвинем свою урасу подальше и подождем. А человека, ушедшего в Чумукан, я вспомнил. Это охотник и пастух Олешек…
И в Чумукане с трудом узнали Олешека. Он пришел туда на пятый день, усталый. Он отвык ходить по тайге и, увидев, наконец, чумуканскую мель, сел на песок и долго слушал свист куликов.
Чумукан был по-прежнему беден и мал. Среди темных юрт блестела крыша грибакинокого дома. Бэтюнский род стоял стойбищем на берегу Уда.
Олешек пришел в совет и нашел там одного Грибакина. Купец долго смотрел на шинель Олешека; угрюмое лицо его хмурилось. Но Олешек тихо стоял перед ним, наконец сказал:
— Что ты делаешь тут, купец?
— Разве ты не видишь, что совет в моем доме? — громко ответил Грибакин.
— Где Хачимас?
— Хачимас — голова в совете, а сейчас ловит корюшку.
Олешек ушел, больше ни о чем не спросив.
Стойбище стояло на той же поляне. Темная река по-прежнему бежала по отмели.
Мальчишки, игравшие в бабки, увидев Олешека, поглазели немного и переменили игру. Они поставили бабки в кружок, положили посредине щепку, изображавшую костер, и назвали игру «мата-оморен» — «гость пришел».
Олешек спросил у них, где халтарма Хачимаса.
То была уже не халтарма, а настоящая ураса, крытая до низу двойной ровдугой.
Из урасы вышла девушка. Олешек радостно подбежал к ней.
— Никичен!
Девушка отступила.
— Никичен! — повторил он.
Она качала головой. Все не верилось, что это Олешек. Потом вскрикнула, засмеялась, протянула ему руку.
Они вошли в урасу. Вдоль стен лежали камаланы, похожие на шахматные доски, из квадратов черных и белых шкур. Над очагом на лыках висела эмалированная посуда.
— Богат твой дом, — задумчиво сказал Олешек. Он сидел, стараясь не смотреть на Никичен. Как только поднимал глаза, она хватала шкуру, валявшуюся у очага и начинала мять.
То не было смущением. Но мужчина не должен видеть женщину без работы.
— Оставь шкуру, — усмехнувшись, заметил Олешек.
Он внимательно, с нежностью смотрел на Никичен.
Она казалась высокой для тунгуски, слишком узко было ее лицо и не слишком черны глаза. Не потому ли до сих пор никто не взял ее замуж? Платок, прикрывавший косы, говорил, что она еще девушка. В ухе блестело стеклышко от серьги. На поясе поверх нанковой рубахи висела серебряная цепочка от трубки и медный игольник.
— Сколько дней прошло, как мы расстались? — сказал Олешек. — Считала ли ты, Никичен?
— Я считать не умею. Когда солнце всходило, говорила — день; когда солнце заходило, говорила — ночь. Но я ждала тебя долго.
Никичен оставила шкуру, достала из кожаного мешочка жилку с бисером и открыла игольник. Она вышивала, когда пришел Олешек. Почти готовая каптарга лежала на камалане рядом. И узор на ней — пальмы, смолевки и мак — был уже знаком Олешеку.
— Для кого ты снова вышиваешь каптаргу?
Лицо Никичен потемнело, она нахмурилась, отвела свой взгляд в сторону.
— Для Прокофия.
«Вот откуда ровдуга на урасе, дорогая посуда, цепочка на поясе Никичен», — подумал Олешек.
— Богат твой дом, — повторил он угрюмо.
— Все, что ты видишь, дал нам купец Грибакин в долг, потому что Хачимас — голова в совете.
Никичен сказала это с гордостью. Не всякому купец даст в долг.
Олешек ничего не ответил, но стал еще угрюмей, поднялся и вышел.
Тогда только Никичен заметила, что он чуть хромает и ему больно.
«Не отсидел ли он себе ногу на камалане?» — подумала она.
Целый день Олешек ходил по стойбищу. Соседи радушно принимали его. Они узнали, что Олешек воевал с врагами советской власти, был ранен в ногу и может прочесть на бумаге слова.
Но то, что слышал он от тунгусов, не радовало его.
Точно слабый ветер, прошумели годы над этим берегом. Нужда по-прежнему жила в урасах. Года четыре назад неожиданно вернулся урядник Матвейча. Он был тихий, без сабли, но кто-то сделал его опять хозяином фактории. Он продавал кирпич чаю в полтора раза дороже, чем купец Грибакин, а купец — вдвое дороже, чем прежде. Хачимас был головой в совете, но Чекарен считался первым в роде и держал печать у себя.
И овены думали, что так надо.
Олешек поселился в урасе тунгуса Егора, отдав за это три пачки табаку.
Он позвал в гости двух молодых пастухов и трех самых бедных охотников из бэтюнского рода. Он угостил их чаем, печеным хлебом и сахаром.
Щедрость не покинула его.
Он сказал пастухам и охотникам:
— Меня зовут большевиком. Запомните это. Я научился узнавать врагов бедных людей. Вас же зовут по-старому, и враги по-прежнему живут между вами.
— Что же нам делать?
— Гнать их, как гонят диких оленей по глубокому снегу, пока они не упадут.
Целый месяц жил Олешек в стойбище. Он не ловил корюшки — не было сетей, не ходил на зверя — не время было для охоты.
Он играл с мальчишками на берегу в бабки, придумав для них новую игру, которую назвал «школой». Одну бабку обвязывали ленточкой и ставили в стороне. Кто собьет ее, тому Олешек показывал букву. Самые меткие знали уже половину азбуки.
Никичен приходила смотреть на игру. Олешек и ей показывал буквы. Она смеялась, так как запоминала их плохо.
Ей было жалко Олешека, не ловившего ни зверя, ни рыбы. Чем он будет сыт?
Каждый день приходил в ее урасу Прокофий, но без Олешека ей было скучно. Олешек был по-прежнему статен и ловок. Только странная одежда делала его суровым.
Никичен показала ему стадо Хачимаса — десять маток и десять аянских оленей. Среди них был ее новый севокин, крупный, как молодой лось. Никичен продела в его уши красную нитку с кисточками. Олешек не взглянул на ее севокина.
Кончился ход корюшки, и Никичен принесла Олешеку полный мешок с рыбой.
— Ешь, — сказала она, — в этом году хороший улов!
— Если улов хорош, то будем веселиться, — ответил Олешек. — Только не в твоей урасе.
— Почему? — с обидой спросила Никичен.
— Она не твоя и не Хачимаса, а купца Грибакина. Вы богаты, потому что другие бедны…
После корюшки неделю шла горбуша, и неделю сушили юколу, а затем наступил праздник. В каждой урасе пекли канну — рыбьи лепешки с икрой и молоками. Ночи были необлачные. Море лежало тихое, пробуравленное звездами, Горели костры. Девушки ждали танцев.
Олешек первый вышел на песчаный берег и громко крикнул:
— Яхор!
Двое пастухов и трое самых бедных из бэтюнского рода взялись за руки. Девушки вступили в круг. Никичен стала между Прокофием и Олешеком. И все медленно закружились по солнцу — с востока на запад.
Но то, что выкрикивал Олешек и что повторяли за ним пастухи, было необычно:
— Урядник Матвейча берет десять белок за пачку табаку! Мы богаты долгами купцу! Мы платим подать Чекарену! Враги по-прежнему живут между нами! Гоните их, как оленей по снегу! Хачимас хочет быть богатым, чтобы мы остались бедными. Где же советская власть?
Тунгусы слушали. Все новые входили в круг и повторяли слова Олешека. Прибой касался нот танцующих.
Рука Никичен, державшая Олешека, слабела. Прокофий ушел из круга, зовя за собой Никичен.
Вдруг камень упал на середину, шлепнувшись в песок. Другой просвистел и ударил в грудь Никичен. Она упала. Круг рассеялся. И в темноте на песке остался один Олешек, склонившийся над Никичен.
Он услышал рядом с собой сиплый голос Грибакина:
— Подожди, пастух, ты больше не будешь петь среди нас на Тугурском берегу.
Олешек мог подняться на сопку, неся кабаргу на спине. Он подошел к Грибакину, поднял его и бросил навстречу волне. Потом снова вернулся к Никичен. Она уже поднялась. И оба видели, как в мокрой одежде бежал по берегу купец.
Назавтра Никичен не пришла в урасу к Олешеку. Он встретил ее на берегу. Лицо ее было печально. Еще ныла грудь от удара камнем, еще болело сердце от обиды, нанесенной Олешеком. Но она уже не гордилась долгами купцу. Серебряной цепочки не было на ее поясе. Она спрятала ее, а трубку держала за пазухой.
Заметив Олешека, Никичен убежала. Он пошел в другую сторону. В руках его был мешок. Сушеная корюшка вышла. Он собирал между камнями чилимчиков. Чем скалистей становился берег, тем больше их попадалось. Он дошел уже до того места, где лайка Уорчок когда-то нашла опрокинутую оморочку. Олешек вспомнил, как он искал тогда пропавшую Никичен, и улыбнулся. Воспоминания были приятны. Он разогнул усталую спину, выпрямился.
Вдруг из лесу раздался крик и выстрел. Пуля пролетела высоко над головой Олешека. Он услышал ее звук, как взмах утиного крыла, и лег на землю.
Из кустов мелкого осинника вышел Прокофий без ружья. Он шатался, ступая по камням. Олешек поднялся ему навстречу. Олешек не вынул ножа из ножен, не мог поверить, чтобы овен стрелял в человека.
Прокофий был бледен и пьян.
— Я шел с Медвежьего Ручья, где пасется наше стадо, и увидел русского. Это он стрелял и мог бы убить тебя, если бы я не крикнул. Я знаю его. Это Матвейча. Он жил в нашей урасе на Лосевых Ключах, когда ты вел красных по чумуканской тропе. Нашли ли они тогда спички во вьюках?
Прокофий ухмыльнулся.
Олешек угрюмо смотрел в его пьяные глаза. Оттуда сквозь хмель глядела сама глупость.
— Что ты смотришь? — спросил Прокофий. — Ты завидуешь мне, что я пьян. Мы сегодня продали Грибакину десять оленей. Но стадо наше так же велико, как и было. Приходи, мы возьмем тебя в пастухи. Ты будешь стеречь моих оленей и севокина Никичен.
Олешек поднял горсть песку и развеял его по ветру.
Песчинка попала в глаз Прокофию — он закрыл руками лицо.
— Ты видишь, ветер помогает пастухам, не имеющим ни одного оленя, — сказал Олешек. — Твое богатство, как этот песок, выест тебе глаза. Я не завидую Осипу. Никто больше не будет стеречь вашего стада.
Олешек ушел, осторожно поглядывая на кусты, откуда раздался выстрел. Он перебегал от камня к камню, от дерева к дереву, как учили его красные прятаться от врагов.
В полночь Олешек покинул стойбище, никому не сказав о том.
Он шел обратно в Тугур.
Скрещенные тени, как копья, лежали на его пути.
Олешек вернулся в Чумукан к ходу осенней кеты; его привез пароход, который русские называли консервным заводом № 2.
С парохода спустили катера. Они пошли не к отмели, а в море — ловить на глубине.
К берегу причалили шлюпки. Рыбаки высадились на косе и долго отыскивали удобное место для построек нового промысла. Потом, как в Тугуре, начали валить лес.
Пять человек вошли в Чумукан. Среди них были Олешек, Небываев и три члена выездного суда, уже побывавших на Лангаре, Сахалине и в гиляцких стойбищах.
Большое знакомое небо висело над сопкой Суордон, Ели черной дорогой уходили на хребты.
Запах тайги, цвет этого неба и хвои Небываев хранил в своей памяти. И, когда ему предложили вернуться на этот берег и стать начальником Шантарских островов, он с радостью согласился.
И теперь эта радость не покидала его, когда он видел грузный профиль плавучего завода над серой водой.
Олешек нашел Хачимаса в совете. Тут были якуты из Чумукана и тунгусы из стойбища, пришедшие узнать, что будут делать русские на берегу. Хачимас узнал Небываева и обрадовался ему, как гостю, который ел когда-то мясо в его урасе.
Но Олешек сказал:
— Не радуйся, — это приехал суд.
И овены удивились такому суду, который переезжает с места на место.
Как шесть лет назад, в день прихода партизан, на поляне, вытоптанной оленями, собрался бэтюнский род. За спиной тихо шумел лес, а впереди — море. И Небываев говорил о советской власти. Только теперь не Хачимас, а Олешек переводил его слова.
И пастухи и беднейшие из рода кричали ему:
— Суди!
Грибакин стоял желтый и хмурый. Урядник Матвейча дрожал. Его сизое лицо, испещренное, как лист, жилками, было потно. Он говорил, что стрелять приказал ему Грибакин, а спички украсть — Осип Громов, Чекарен же дал свое ружье.
Осип упрямо смотрел на судей и мотал головой. Да, Матвейча жил в его урасе. Но Осип не желал смерти красным. О спичках он ничего не знает.
И, чтобы русские ему поверили, он клялся, как христианин.
— Что до верхнего мира, — говорил он, — пусть рай не примет моей светлой души, — не знаю. Что до среднего мира, то как я отдал свою голову советской власти, то говорю — не знаю. Пусть я не спасусь за то.
Тунгусы кричали:
— Чего не сделал бы ни один овен, он сделал как враг. Пусть уходит от нас.
Хачимас глядел в землю. Лицо его было старо и грустно. Седые волосы росли на скулах.
— Ты видишь, — сказал он Олешеку, — я стал стар за это время. За что ты ругаешь меня перед всем родом? Не я ли привел с тобой красных? Не я ли первый был за советскую власть?
— Ты был первым из ее друзей и стал последним из ее врагов, — ответил Олешек.
Он говорил с Хачимасом почтительно, ибо не мог забыть, что Хачимас был раньше беден и что он отец Никичен.
Русские же судили сурово, Чекарена, Матвейчу, Грибакина с женой забрали на пароход. У Осипа взяли тридцать оленей для общего стада, у Хачимаса — все, что дал ему купец.
Тяжело расставался Хачимас с добром и с оленями, но молчал. Добро было дано в долг. Никичен же выказала такую жадность, что даже испугала старика. Она зарыла посуду в тайге, спрятала цепочку, серьги, изрезала ровдугу на урасе.
Встретив Олешека, она отвернулась.
Он ласково ее позвал, и Никичен подошла.
— Из-за тебя мы покидаем стойбище, не дождавшись кеты, — сказала она.
— Чего тебе нужно? — спросил он. — Пищи и защиты от ветра? Оставайся. Ты будешь богата без долгов купцу.
— Кто же это сделает? Не вы ли, красные, отнявшие у меня оленей? Нет, я не останусь. Красные не приносят нам радости. Я буду бродить, как бродил мой отец, дед и прадед. Еще есть у нас три оленя и ружье. Неужели тайга не накормит меня лучше, чем вы, не даст мне теплой одежды?
Никичен была упряма, но сердцу ее было свойственно постоянство, как прабабке ее, Сырраджок. И, уходя, Никичен с тоской оглядывалась на Олешека. Он шел по высокому берегу Уда, направляясь к новым рыбалкам.
Он думал о Никичен постоянно. Но никто не научил его уменью быть несчастным.
Хачимас кочевал на Шевели, Осип ушел на Чогор. И Прокофий больше не приходил в урасу Никичен. Слишком бедна стала девушка.
Вместе с Хачимасом кочевали еще две семьи — тунгуса Завыдды и Сергея. В ущелье Урюкан они нашли моховище и здесь поставили свои зимние урасы. Оленей было немного, но чтобы и те не разбежались, Хачимас завалил выход из ущелья лесом. Зимовка началась.
Тяжело было Никичен одной со стариком. Хачимас, стреляя в зверя, часто промахивался. А свинец и порох были так дороги!
И, как раньше арканом, Никичен научилась владеть ружьем.
Пока была рыба в ручьях, ловили ее вершами. Никичен сушила юколу на ветвях, пекла на сковородке спелую черемуху. Потом созрела брусника, точно закат, покрыв румянцем склоны ущелья. Собирая ее, Никичен стучала палкой по жестяному бидону, чтобы не наткнуться на медведя.
До октября доились оленьи матки. Потом били осеннюю белку и ели ее мясо без соли. Оно было нежно, как мясо лесного голубя.
Вскоре поспели кедровые орехи. За ними отправлялись все семьи вместе. Кедры были вековые. Даже тараном, сделанным из бревна, не удавалось раскачать их. Никичен подрубала кедры топором, а Хачимас с Завыддой подпиливали и валили наземь. Шишки делили поровну.
Орехи кончились. Белка ушла за хребты. Мясо стали есть реже.
Ждали снега, чтобы начать охоту на пушного зверя и крупную дичь.
Снег пошел косой, как дождь. Никичен покрыла дверь урасы оленьей шкурой, а крышу — новым миткалем.
Целый день шумела в хвое «крупа».
К вечеру снег повалил гуще, ударил мороз. Утром тунгус Завыдда ушел по пороше за диким оленем. А на другой день и Хачимас вышел следить порошего зверя.
Каждый день на заре, когда воздух был еще синь, Хачимас покидал урасу. Он показывал Никичен направление, где сегодня будет охотиться, и уходил на лыжах.
А Никичен собирала урасу, вьючила оленей, и, как бы далеко ни ушел Хачимас, он всегда находил свое жилье рядом.
Если была удача — Никичен варила мясо, если нет — голодная залезала в олений мешок, глотая дым, наполнявший всю урасу доверху. И ей казалось, что нет другой жизни и быть не должно. Но все же иногда ей снился Олешек; тоска по нему и старая обида сжимали ее сердце во сне.
Однажды Хачимас сказал:
— Ушел Сергей на оленях к морю и не вернулся. Что-то там делается?
— Что может овен делать зимой у моря? — спросила Никичен с удивлением.
И Хачимас ей ответить не мог.
Кончилась зима. В полдень солнце припекало снег. Пар струился, как зной. Мрел лес в тумане. А ночью под копытами оленей звенел наст. Скоро медведи выйдут из берлог на горные россыпи и будут кататься в кустах. Ушла лиса вслед за белкой. Выше по ущелью поднялась кабарга.
Наступила голодная пора.
Никичен взялась за нерпичьи шкуры, оставленные в запас с тонким слоем жира. И запах ворвани каждый день напоминал ей море и берег, где остался Олешек.
Однажды с утра валил снег. Ветра не было. Тишина поселилась в урасе и в сердце Никичен. Ей казалось — она слышит, как ложатся снежинки на ветви, Вдруг ей послышался голос Олешека.
Все ближе раздавался он. Никичен испугалась, выбежала из урасы. Снег тотчас же покрыл ее волосы.
— Чоу! Чоу! — прокричала она.
— Кому кричишь ты? — спросил Хачимас из урасы.
Вчера, оступившись на лыжах, он вывихнул ногу и теперь лежал.
— Я кричу Олешеку. Он идет.
И верно, Олешек подошел к Никичен. Он подал ей руку и улыбнулся мокрым лицом.
Она сняла со спины его ношу и сбила снег с плеч.
Они вошли в урасу, Хачимас приподнялся, чмокнул от удивления языком.
Олешек, усталый, сел у очага. Три дня нес он на спине кулек муки и риса.
Заглянув в котелок, где варилась нерпичья шкура, он сказал:
— Я знаю: время самое тяжелое для охотников — и пришел помочь. Сделай, Никичен, из муки саламат.
— Ты пришел, чтобы остаться пукаком в нашей урасе? — пытливо, с волнением спросила она.
— Нет, я пришел звать вас к морю, хотя еще не время спускаться с гор. На Большом Шантаре построили лесопильный завод. И комиссар Небываев зовет бэтюнцев селиться там и валить аянские ели. Он дает за это муку и табак.
— Кто даст тебе табаку за сваленную ель? — с сомнением сказала Никичен. — На ней не растут орехи.
Олешек улыбнулся с трудом. Он засыпал от усталости. Он заснул, не успев ответить Никичен.
И ночью Олешеку снился соболиный след на упавшем дереве.
Утром он сказал:
— У вас нет мяса, а я тоскую по охоте. Прими мою помощь, Никичен.
После снега наступила оттепель, а потом мороз. Наст окреп. И два дня бродил Олешек вокруг, выслеживая зверя. Наконец напал на след сохатого. Олешек вернулся в урасу, зарядил винчестер и насадил на коек — лыжную палку — свой нож.
Хачимас не мог пойти. И Олешек отправился вдвоем с Никичен.
Сохатый — молодая самка — полдня легко уходил от охотников. Потом начал уставать. Наст не держал его тяжелого тела. Олешек до плеча просовывал руку в глубокий след и находил там шерсть и кровь. Зверь ободрал себе о лед ноги.
Никичен легко бежала на лыжах рядом с Олешеком, Ее дыхание не учащалось.
К вечеру они загнали зверя. Сохатый лег. Издали было видно, как тяжело ходили его бока. Никичен подбежала к нему первая. Она сняла ружье, но не успела выстрелить. Сохатый вскочил, собрав последние силы, и вдруг обернулся к Никичен. Она бросилась влево, потом вправо, сделала круг. А сохатый, хрипя, гонялся за нею, как человек. Олешек приложился, но ружье дало осечку. Второй раз стрелять было уже некогда. Олешек старался лишь стать между зверем и Никичен. Это ему удалось. Тогда он поднял нож, насаженный на палку, и вонзил его в шею сохатого. Тот упал не сразу, — поднялся на дыбы, скрестил передние ноги и тяжело рухнул на Олешека, вдавив его в снег.
Выстрела Никичен Олешек уже не слышал. Он очнулся от снега, набившегося в рот. Никичен помогла ему выбраться. Он встал. Попробовал руки и ноги. Они были целы. Только кожа на голове рассечена копытом. Кровь заливала глаза. Олешек ладонью стер ее, посмотрел на бледную Никичен, на огромного зверя, лежавшего у ног, и сказал:
— Зачем есть столько мяса, когда можно есть муку? Разве свалить сохатого легче, чем ель?
Испуг Никичен прошел. Но лицо ее оставалось бледным и задумчивым.
— Это так, — сказала она, — если ты говоришь правду.
Потом они молча сидели у мертвого лося, пока не пришел с оленями Хачимас.
Тогда Олешек спросил:
— Пойдешь ли ты за мной, Никичен, или останешься здесь?
— Дважды ради красных отнимал ты у меня севокина, — с горечью ответила Никичен. — Кого же я приведу в твое стадо?
И Олешек сказал ей, как говорят всем девушкам:
— Сердце твое — самый верный, самый резвый севокин. Как сетью обходят черного соболя, окружу я тебя любовью и счастьем.
И Никичен заплакала, ибо долго ждала от Олешека этих слое. Ее пугала незнакомая жизнь, к которой звал он ее, но она отдала ему каптаргу и смело пошла за ним, как идет за овеном жена. Хачимас же, вовсе не думая долго, положил свой старый котел на оленя да палатку из ветоши и тронулся в путь с Никичен. Олешек добрый охотник и, должно быть, знает тропу, по которой ведет их.
Они пришли в Чумукан, когда море было еще подо льдом.
Никичен не узнала старых мест. Прибавилось много домов. За отмелью в снегу стояли бараки рыбалок. В доме Грибакина был новый совет и жил настоящий учитель — молодой толстогубый якут. А бэтюнцев не было. Они перебрались на Шантары, и нартовая дорога вела туда по льду.
Лесистые Шантары! Сколько раз Никичен видела над бледным морем их лиловую пустынную кайму.
Теперь она гнала оленей по просеке. Пихты на Шантарах шумели так же, как на Шевели.
Олешек шел впереди на лыжах. Он показал Никичен на край просеки. В просвете, где сквозил белый берег, она увидела дома и красную трубу, такую высокую, что приняла ее сначала за сосну.
И вдруг раздалось над просекой долгое гудение, более громкое, чем голос изюбра. Олени шарахнулись в сторону, и вместе с ними побежала Никичен.
Олешек догнал ее в лесу.
— Не бойся, — сказал он. — Это только полдень — час обеда.
Новый городок стоял на самом берегу. Он был больше Чумукана и показался Никичен огромным. Она видела на улицах русских рабочих в тулупах, тунгусов в дохах, гиляков в унтах из рыбьей кожи и удивлялась почету, с каким встречали люди ее бедно одетого мужа. Она не знала, что Олешек был секретарем первой тунгусской комсомольской ячейки. Для тунгусов завод построил избы. Гиляки же поставили юрты, крытые дерном, а дымоходы провели под нарами.
Олешек жил один в маленьком доме. Никичен долго не могла привыкнуть к русской печке, к бревенчатым стенам. Дым никогда не ночевал под крышей Никичен, и все же в избе ей казалось жарко. Она садилась на пол, как в урасе, и часто выбегала освежиться.
Но тут родила она сына и привыкла к этому жилью.
Она украсила пол камаланами, обила дверь оленьей шкурой. Сыну же сделала тунгусскую люльку и набила ее опилками.
Олешек стал во главе тунгусской артели лесорубов. Ему стоило многих трудов научить беспечных, веселых овенов работать изо дня в день.
На соседней делянке рубила лес гиляцкая артель. Эти кривоногие, с замкнутыми лицами люди работали лучше тунгусов. И это огорчало Олешека. Каждый раз, выходя с артелью на работу, он говорил тунгусам:
— Вы смеетесь над гиляками, что у них кривые ноги. Но крепки ли у вас руки, как у них?
— Как можешь ты сравнивать овена с гиляком, который не охотится на зверя? — отвечали тунгусы. — У нас крепче руки и ноги, и сердце наше веселей, лица наши приветливей.
— Так ли это? — с сомнением говорил Олешек. — Почему же они рубят лес лучше, чем мы?
И тунгусы старались: никто быстрее их не мог валить лес, очищать кору, находить «табак» — больной сучок на стволе, обозначавший, что этого дерева не надо рубить.
Бревна волоком тащили по снегу олени. Гиляки впрягали собак. Русские строили ледяную дорогу.
Завод находился на берегу, под сопкой. И наверх, где рубили лес, доносился тонкий звук механических пил. Гиляцкие лайки отвечали на него воем.
С осени Никичен тоже ходила с артелью Олешека рубить лес. Но часто она бросала работу и пропадала на полдня. То собирала бруснику, то забиралась в глухой ельник, где находила глупых птиц — дикуш. Они садились низко и не боялись ни крика, ни выстрела. Никичен сбивала их с ветвей палкой, как мальчики сбивают яблоки. А если долго не попадала, то делала петлю из волос, привязывала к длинному шесту и подсовывала к самому носу птицы. Дикуши из любопытства просовывали головы в петлю, и Никичен снимала их с елей, как хозяйки снимают с насеста сонных кур.
В артели работал и Чильборик. Но однажды он исчез и не появлялся всю зиму. А летом пришел веселый и сказал, что видел на острове Мухтикандо голубых лис. Их привез и выпустил на остров русский человек в очках. А Чильборик ловил для них лесных мышей.
Улька не поверила ему.
Чильборик снова исчез на всю зиму и вернулся весной.
Он показал старухе кончик лисьего уха:
— Каждый полдень приходят лисы к дому русского, и я кормлю их мясом. Они уже знают мой голос. А лиса Сарачок совсем не боится меня. Она изгрызла мои торбаса и съела мясо, которое я сварил себе на обед. И вот — ее ухо. Посмотри, так ли она голуба, как и жадна?
Улька положила лисье ухо на белый миткаль и сказала:
— Да, она — как тень на снегу…
Весной, когда кончилась рубка леса, артель ловила горбушу. Но женщины не сушили юколы. Консервный завод становился на якорь у Шантар, и тунгусские оморочки, полные рыбы, плыли к нему, ныряя, как поплавки.
Часто и Никичен отвозила туда рыбу. Но, помня шхуну Гучинсона, она избегала всходить на пароход.
Однажды ее позвали наверх. Она со страхом поднялась по трапу. Пароход не был похож на ту шхуну, и любопытство охватило Никичен. Она шла по скользкой палубе. Рослые девушки в резиновых сапогах пластали за длинными столами рыбу. Чешуя одевала их руки и грудь.
Никичен заглянула в люк поваренного цеха. Там был ад. Из ада несло незнакомым запахом — лавровым листом и перцем. В сумраке двигалось полотно с жестянками. Как лужа крови, стоял отсвет топки под котлом.
Никичен долго не отходила от люка. Русские второпях толкали ее, называли гилячкой.
Потом она пошла на корму. Здесь, под тентом, стояли ящики и было тихо. Только один человек, наклонившись над низким столом, стучал стальными палочками по банкам. Он был в колпаке и в тростниковых туфлях на босу ногу. Сюда приносили ему открытые ящики с консервами и ждали, что он скажет. Но, прежде чем сказать, Он ударял по каждой банке. И каждая отвечала ему по-своему: то полным, то неполным звуком. Он говорил: «хорошо!» — и банку ставили в одну сторону. Он говорил: «плохо!» — и банку ставили в другую. Его слушались. «Должно быть, он мудр», — подумала Никичен.
И ей захотелось увидеть его лицо.
Она обошла вокруг стола. Изумление наполнило ее глаза. Это был Бунджи. Она назвала его имя с радостью.
Он взглянул на нее и не узнал.
— Я Никичен, — сказала она. — Помнишь ли ты, как вытащил меня из воды и высадил на берег в Аяне?
Тогда Бунджи отложил в сторону палочки, хлопнул себя по коленям. Серые уши его задвигались. Он засмеялся.
— Не тебе ли я говорил, что этот берег — мой?
— …И мой, — сказала Никичен. — Что ты делаешь тут, Бунджи?
— То, чему я научился дома. Но здесь я это делаю лучше, чем там.
— Почему? — спросила Никичен.
Бунджи ответил не сразу. Он задумчиво взглянул на Никичен.
— Потому что я большевик. Понимаешь ли ты?
— И ты как Олешек? — удивилась Никичен.
— Кто такой Олешек?
— Мой муж, — ответила она с гордостью. — Когда будешь на берегу — спроси, каждый тебе покажет его. Я зову тебя в гости. Приходи!
Бунджи ничего не сказал. Поднесли для сортировки новые ящики. Он взялся за палочки и заиграл на банках. Приплюснутое лицо его стало внимательным, а глаза сердитыми, как тогда, когда он спасал Никичен.
Но вечером он пришел. Олешек принял его радушно и назвал товарищем, Бунджи потом часто навещал Никичен. Он полюбил ее семью и каждый раз приносил в подарок консервы. А Никичен угощала его хлебом, который научилась печь, и мясом, которое получала в лавке. Она забывала свою бродячую жизнь. Но, угощая Бунджи, по-старому хвасталась посудой: ставила на стол медный чайник и фаянсовые чашки; раньше она бы их ни за что не взяла на вьюк — так они были тяжелы.
Олешек шутил над Никичен. Улыбаясь веселым ртом и узкими глазами, он спрашивал ее:
— Богата ли ты, Никичен, без долгов купцу? И был ли я прав, спроси у Бунджи.
Она отвечала серьезно:
— Богата. Лучше тайги кормит меня работа, теплее оленьей шкуры одевает меня наш труд.
И, когда Олешек рассказывал, что скоро на Шантарах откроют большую школу для гольдов, тунгусов, и гиляков, а в Охотск за пушниной летают машины, Никичен верила.
Одному только не хотела она поверить — что есть на свете люди, у которых нет вшей.
— Хоть три вши, да есть, — говорила она. — Иначе они бы умерли.