Средств исправить этот врожденный порок демократии искали многие, искали целенаправленно, в том числе и сами демократы. Так, в частности, сохранили несколько аристократических в определенном смысле заведений, убежищ, как представлялось, компетентности. Сохранили сенат, который избирается путем всеобщего, хотя и двухступенчатого голосования. Сохранили парламент (сенат и палату депутатов), члены которого — своего рода элита, пусть непостоянная по составу и всё время обновляющаяся, но элита, препятствующая прямому и непосредственному народному правлению.

Разумеется, какой-то эффект подобные меры дают, однако эффект этот ничтожно мал, так как демократический режим запросто сводит их на нет. В своем стремлении нейтрализовать людей компетентных режим превращает палату депутатов за редким исключением в нечто себе подобное — и в том, что касается поверхностных знаний, и в том, что касается неистовства страстей. В результате создается впечатление, что толпа правит государством по своему усмотрению, прямо и непосредственно, как если бы она совершала это путем плебисцита.

Примерно то же самое, но не напрямую сотворили и с сенатом. Сенат избирается делегатами путем всеобщего голосования, но сами делегаты в массе своей избираются не так. Каждый департамент, к примеру, избирает четыреста-пятьсот делегатов через муниципальных советников коммуны, а эти последние, особенно на селе, значительно более многочисленные и полностью определяющие результаты выборов, сами по ряду причин если не целиком, то в значительной степени зависят от префектов. Получается, что сенат избирается префектами, а значит, властями, как во времена первой и второй империй. Так, собственно, и было задумано автором конституции, который из соображений сугубо властных хотел, чтобы центр оказывал решающее влияние на выборы сенаторов. Делалось это для своей партии, но в выигрыше оказались и другие — vos non vobis.

Всем хорошо известно, что во Франции депутат от оппозиции, уверенно представляющий свой округ, может избираться до бесконечности. Однако, если ему вздумается стать сенатором, он обязан подстроиться под власть, смягчить, ослабить свою позицию, иначе ему придется расстаться со своими амбициями. В сенате чрезмерно мощной и активной группы противников действующей власти быть не должно.

Получается, как если бы сенаторов выбирали всеобщим голосованием.

Всеобщим голосованием избирается палата депутатов, та назначает правительство, которое в свою очередь избирает почти всех сенаторов. Сенат, следовательно, крайне слабое средство против засилья демократии, и если такова была задумка самих демократов, то они своего добились.

Если мы хотим образовать как можно более компетентную верхнюю палату, независимую от центральной власти и относительно независимую от мнения большинства избирателей, её члены должны назначаться высшими учредительными органами с использованием, как мне кажется, института всеобщего голосования, но по следующей схеме: вся страна, разделенная для удобства на пять-шесть больших областей, избирает пять-шесть тысяч делегатов, которые потом избирают три сотни сенаторов. Тогда государство не сумеет вмешаться в этот процесс, а толпа не сумеет наштамповать своих представителей по своему образу и подобию. Будет образована подлинная элита, наделенная компетентностью, какая только возможна в данной стране.

В действительности дело обстоит с точностью до наоборот. Французский сенат на поверку оказывается никуда не годным средством против демократии.

Он сам представляет сельских демократов, ведомых и направляемых, причем довольно решительно, демократическими властями.

Другое средство, которое изыскивалось так же целенаправленно, как и предыдущее, — обеспечение гарантий пригодности чиновников к проводимой работе на основании экзаменов и на конкурсной основе. Экзамены и конкурсы при начале карьеры, тщательно подготовленные, сложные, позволяющие претендентам проявить самые различные качества, дают возможность назначить на ответственную должность наиболее достойных и исключить всякий блат.

— И вы называете это средством против засилья демократии? Да ведь это самая что ни на есть демократическая процедура.

— Нет, позвольте. Это антимонархическое средство при монархическом режиме, антиаристократическое — при аристократическом, а так как у нас режим демократический, то и средство это антидемократическое. Конкурсная система — это прежде всего система кооптации. Когда я предлагал, чтобы судейских чиновников назначали судейские чиновники, то есть чтобы судейские чиновники выбирали членов кассационного суда, а те — чиновников, мое предложение сочли парадоксальным, как всегда бывает, когда высказывают нечто непривычное. Однако я предложил применить к работникам судебного ведомства, несколько расширяя рамки, то, что давно делают применительно к функционерам вообще. В определенной, и немалой, степени государственные служащие набираются именно путем кооптации.

Нет, государственные служащие сами не выбирают своих коллег, но они не подпускают к должностям кандидатов, которые почему-либо пришлись им не по душе. Экзамены суть способ отмести людей некомпетентных. В когорту должностных лиц получат доступ лишь те, кто будет назначен властями, но власти смогут выбрать лишь из тех, кого мы, чиновники, предварительно сочтем достойными. А это и есть кооптация.

Конкурсная комиссия военного училища Сен-Сир, принимая абитуриента, дает ему добро на офицерскую карьеру. Конкурсная комиссия, принимая абитуриента в Политехническую школу, дает ему добро на карьеру чиновника или инженера. Отказывая абитуриенту в приеме, конкурсная комиссия посягает на верховную власть народа, так как запрещает этой самой власти сделать из данного молодого человека офицера, чиновника или инженера. Налицо кооптация в чистом виде — гарантия компетентности, преграда для некомпетентных работников и для тех, кто пытается получить должность по блату, что также может служить лазейкой для людей несведущих.

Ясно, что кооптация носит тут весьма ограниченный характер. Она действенна лишь при начале карьеры. После того как чиновники допустили кого-либо в свои ряды, дальнейшая карьера этого человека, его продвижение по службе или, наоборот, увольнение за редким исключением полностью зависит от центральной власти. Кооптация носит характер предварительного отбора. Отсев осуществляется единожды, и тот, кого не отсеяли, переходит под эгиду государства, то есть демократии, и его карьера зависит уже от политической конъюнктуры, что может приводить и приводит ко всем тем злоупотреблениям, о которых мы говорили раньше. Следует всё же отметить, что есть некое средство, по крайней мере придумано и сохранено некое средство против всесилия людей некомпетентных, против их продвижения во власть.

Вот только эта профилактическая система из ряда вон плохо организована, и «одобрить» её можно лишь «в переиначенном виде», как говаривал Буало.

У нас в стране экзамены зиждутся на противоречии, на смешении понятий «знание» и «компетентность». Экзаменаторы со всею добросовестностью пытаются определить компетентность экзаменуемого, оценивая его знания, но они заблуждаются. От экзаменуемого, от конкурсанта требуется едва ли не одно: чтобы он знал больше других. Поэтому одно из самых тяжких занятий в наше время — подготовка к экзаменам.

Подготовка к экзаменам — это заглатывание знаний, сваливание всего в одну кучу, зубрежка, в результате человек, возможно очень одаренный, обрекается на пассивность, причем в возрасте, когда интеллектуальная активность должна достигать наивысшего напряжения. После того как молодой человек потратит на это пять, восемь, десять лет, из-за переутомления у него на всю жизнь вырабатываются отвращение к интеллектуальной деятельности и умственная беспомощность.

Я убедился на собственном примере — если позволительно будет говорить о самом себе, — что если я чего-то достиг за время от двадцати пяти до шестидесяти трех лет, то лишь потому, что не очень блистал на экзаменах и конкурсах. Я интересовался многими вещами, не только тем, что требуется по программе, и обязательные предметы нередко страдали. Куда-то меня принимали, но чаще отсеивали. К двадцати шести годам я отставал от сверстников, зато я не изнемогал от усталости и не пресытился интеллектуальной работой. Конечно, некоторые из моих товарищей, блистательно сдававшие все экзамены, трудились до шестидесяти лет ничуть не хуже меня, но это, скорее, исключение из правила.

Странное дело, результаты, пусть не катастрофические, но в целом довольно скверные, подобной экзаменационной системы, вовсе не приводят к отказу от нее — это было бы чересчур, — наоборот, её еще больше усложняют, делают еще запутанней. Экзамены по юридическим наукам, конкурсы на замещение вакантных должностей на факультете права, конкурсы для студентов-медиков требуют значительно большей подготовки, чем прежде, больших физических, но отнюдь не интеллектуальных усилий. Осмелюсь даже утверждать, что успешная сдача экзаменов свидетельствует сегодня лишь о здоровье экзаменовавшегося, если только он не подорвал его во время подготовки.

Привожу пример из хорошо знакомой мне области. Для того чтобы стать именитым профессором, надо окончить среднее учебное заведение, стать бакалавром, кандидатом наук, пройти конкурс на замещение должности преподавателя высшего учебного заведения, получить докторскую степень. Целый набор. Всего надо успешно миновать десять экзаменов и конкурсов: два — для получения степени бакалавра на первой стадии, два — на второй, два — для получения звания кандидата наук, два — при замещении вакансии, два — при получении звания доктора наук Но и этого кому-то показалось мало. Дело в том, что между второй парой экзаменов и третьей, между третьей и четвертой проходит обычно два года, а между четвертой и пятой — и вовсе три или четыре. Как же так! До конкурса кандидат наук на два года будет предоставлен самому себе. А первый год вообще будет работать один, не подчиняясь никакой программе, свободно. Будет делать, что пожелает, вместо того чтобы готовиться к очередному экзамену. Ужас, да и только! Молодой человек, чего доброго, отдохнет, переведет дух, а то и вообще сам выберет область приложения своих сил в соответствии с личными качествами и пристрастиями. Как только начинают принимать решения самостоятельно, становятся личностью. Такое нельзя допустить.

Оттого и придумали промежуточный экзамен для кандидата наук, еще не участвующего в конкурсе, экзамен по теме, надо признать, которую он выбрал сам. Однако преподаватели, с которыми он обязан консультироваться, должны её утвердить. Цель экзамена, по крайней мере его результат, — в это опасное время не дать личности ученика развиться, окрепнуть, проявить себя.

По экзамену каждый год в течение десяти лет. Так относится современный профессор к будущему коллеге. Еще решили устроить экзамен через год после получения степени бакалавра и придумали свидетельство о промежуточном средне-высшем образовании. Между конкурсом на должность преподавателя вуза и защитой докторской диссертации четыре года, тут тоже устроили целых три дополнительных проверки, чтобы проследить, какую часть работы выполнил будущий доктор, помочь ему и не дать трудиться самостоятельно. Первая проверка касается «Библиографии к докторской диссертации», вторая — «Методологии диссертации», третья — «Подготовки к защите». И только затем следует защита.

Таким образом, соискатель получает что хотел, промаявшись с семнадцати до двадцати семи, а то и тридцати лет, пройдя шестнадцать экзаменов и конкурсов. Он никогда не работает в одиночку. Весь двенадцатимесячный срок между экзаменами он работает строго по программе с целью задобрить то одного, то другого преподавателя, подстраиваясь, подлаживаясь под их взгляды, под их мнения, идеи, причуды, пользуясь их поддержкой, двигаясь по заданному ими направлению. Соискатель не знает, не должен и не хочет знать — такое знание опасно, — привыкает не знать, что думает он сам, что он представляет собой, что ищет и желает найти и кем бы он сам мог стать. Он займется всем этим после тридцати.

Личности не дают проявиться до того самого момента, после которого становится слишком поздно, чтобы она смогла проявиться, — таково правило.

Откуда же это неистовство? Откуда эта экзаменомания? Как вы и подумали, прежде всего это просто данденомания. Данден упрямо твердил: «Хочу судить, и всё тут». Профессор с определенного возраста очень любит экзаменовать других. Именно экзаменовать, а не учить. И это естественно: когда он преподает, другие оценивают его, когда экзаменует, он оценивает других. Второе всегда предпочтительнее. Пахать изо дня в день и знать, что тебя экзаменуют, оценивают, обсуждают, проверяют, что над тобой слегка подтрунивает аудитория — с годами это становится всё обременительнее. А вот экзаменовать других, восседать в качестве судьи, ничего не создавать, только критиковать, вмешиваться, лишь когда испытуемый сбивается, ставить ему это в вину, более того, весь год заставлять другого испытывать целительный страх перед надвигающимся экзаменом, взывать к вам о помощи, страх прогневить вас, очень приятно и с лихвой компенсирует тяготы профессии. Экзаменомания наполовину объясняется боязнью, когда тебя экзаменуют, наполовину — радостью, когда экзаменуешь ты.

Всё это так Но есть и другая причина. Любителей принимать экзамены сильно тревожит раннее рождение и развитие самобытного ума. Они боятся самоучек, боятся тех, кто претендует на независимость мышления, занимается самостоятельными поисками в двадцать пять лет. Им хочется опекать молодое дарование как можно дольше, держа его на помочах до тех пор — позволю себе пошутить, — пока его ноги в конец не атрофируются. Определенный смысл в этом есть. Самоучка, сознательно выбравший такой путь, чаще всего горделив и тщеславен и, желая мыслить независимо, презирает чужие идеи. Но правда и то, что именно среди самоучек находятся умы решительные, смело штурмующие прежде недоступные области знаний. Вопрос в том, что лучше: смотря сквозь пальцы на дурных самоучек, сохранять и пестовать перспективных или, ставя препоны на пути худших, одновременно губить лучших? Я обеими руками за первое решение. Лучше постепенно давать дорогу всем, памятуя, что оригиналы дурного пошиба с пути всё равно собьются, и пусть. Умы же действительно самобытные, развиваясь свободно, проявят себя в полной мере.

Но тут — обратите внимание, как дух демократии проникает повсюду, — встает вопрос о численном соотношении. «В десять раз больше оригинальничающих, — возражают мне, — которых мы спасаем от них самих, принуждая к порядку, чем людей действительно самобытных, которым мы, возможно, и подрезаем крылья».

В вещах духовных количество никакого значения не имеет, отвечаю я. Один загубленный самородок не могут уравновесить десять дураков, которым помешали сделаться еще дурее. Один самородок во сто крат перекроет вред от десяти дураков, получивших относительную свободу.

Ницше очень хорошо сказал: «Современное образование заключается в том, чтобы душить исключение в угоду правилу и направлять умы по привычной колее». Современное образование поступает опрометчиво. Я не говорю, что надо делать наоборот, — отнюдь. Не его задача — заботиться об исключительном и служить ему повивальной бабкой. Исключительное рождается само и не нуждается в потворстве. Но современному образованию не следует страшиться исключительности и всеми правдами и неправдами — чаще всего неправдами — выкорчевывать в учениках то, что не подпадает под общую норму.

Образование должно получать от посредственности всё, что только возможно, но должно и в полной мере уважать самобытность. Ни в коем случае ему не следует выдавать посредственность за самобытность, не следует и самобытность низводить до посредственности.

Что для этого нужно делать? Подумать, прежде чем вмешиваться, а иногда и вовсе не вмешиваться.

Сегодня до невмешательства и даже до очень осторожного вмешательства очень и очень далеко. Так, всё, что придумали для обеспечения компетентности, на деле способствует её полному искоренению. Успешно прошедшие экзаменационное сито — по сути, жертвы экзаменационной системы — обладают знаниями, хорошо подготовлены, отлично натасканы, но они некомпетентны в интеллектуальном и — часто, хотя с годами всё реже, — моральном отношении.

С точки зрения интеллектуальной они зачастую не способны на инициативу. Активная работа ума у них приглушена, задушена, задавлена. Если раньше они её демонстрировали, то теперь нет. Они до конца своих дней останутся орудиями чужой воли. Их многому научили, но прежде всего научили интеллектуальному послушанию. Их ум находится в подчинении. Они — идеальные шестеренки, хорошо прилаженные, отменного качества приводные ремни. «Разница между романом и драмой, — говорил Брюнетьер, — в том, что в драме герой действует сам, в романе же его поведение определяют события». Не знаю, так ли это. А вот о чиновнике можно сказать, что чаще всего сам он не думает, думают за него.

Они некомпетентны — хотя реже — и в моральном отношении. Постоянно находясь в интеллектуальной зависимости, они приучаются и к зависимости моральной, поэтому большинство из них не склонны к самостоятельности. И посмотрите, как всё хорошо — слишком даже хорошо — сходится. Предварительная кооптация чиновников, о которой я говорил, происходит лишь в начале карьеры. Потом должностное лицо полностью зависит от властей. Но именно к полной зависимости от руководителя человека готовят в течение десяти лет обучения. Славно получается. Даже чересчур. Было бы неплохо, если получивший образование сохранил бы хоть малую толику своеобразия, хоть какие-то особенные черты характера.

Искали очень добросовестно, с большим рвением и другое средство от изъянов демократического режима, от порождаемой им некомпетентности. Говорили: «Пусть толпа не обладает знаниями, давайте её просветим. Распространение начального обучения позволит преодолеть все трудности, решить все вопросы».

«Как же так, — шутили аристократы, — вы противоречите сами себе. Ведь вы, демократы, приписываете невежественной толпе политическое чутье, <политическую мудрость>, как говаривали мы когда-то. Зачем тогда её просвещать, лишать главного преимущества?» Толпа и в нынешнем своем состоянии намного превосходит аристократов, ответствовали демократы, а если её слегка подучить, ей вообще цены не будет. Так a fortiori снимаются все противоречия.

И демократы рьяно бросились наставлять народ. В итоге народ сегодня значительно более просвещен, нежели прежде, и я вижу тут несомненное благо. Однако народ при этом впитал в себя множество ложных идей, и вот здесь радоваться нечему.

Государства древности знали демагогов — ораторов, которые доводили недостатки народа до абсурда, приукрашивая их, льстя толпе. У современной демократии также есть свои демагоги — просветители народа. Они выходцы из народа и гордятся этим (в чем, разумеется, их никто не упрекнет), они испытывают определенное недоверие ко всему, что исходит не из народа. Они тем более связаны с народом, что в интеллектуальном отношении им принадлежит первенство среди народа — вне народа они как бы люди второго сорта. И ведь больше любишь не тех, с кем ты на равных, а тех, над кем ты возвышаешься. Поэтому наставники народа — демократы до мозга костей.

До сих пор придраться не к чему. Но демократы они в узком смысле слова, так как образованы лишь наполовину или, вернее (кто из нас может похвастать, что обучен всему или хотя бы многому?), получили лишь начатки образования.

А с начальным образованием они хоть и способны иметь одну мысль, но на вторую их уже никак не хватает. Человек, не продвинувшийся дальше азов образования, одержим, как правило, одной-единственной идеей. Сомнения ему неведомы. Мудрый сомневается часто, невежда редко, безумец не сомневается никогда. Одержимый единственной идеей практически не способен воспринимать какие-либо суждения, идущие с ней вразрез. Один индийский писатель верно сказал: «Образованного человека убедить можно; можно, хотя труднее, убедить и невежду; недоучке не докажешь ничего».

Народного наставника не убедить. Соглашаясь с ним, вы подтверждаете его правоту. Оспаривая его мнение, подтверждаете еще больше. Он сам пленник своих теорий. Зачастую он толком не владеет своими идеями. Зато идеи овладевают им. Он носится с ними, как священник со своей религией. Для него они суть истина, они прекрасны, за них подвергали преследованиям, они должны спасти мир, наконец. Такой человек не против того, чтобы они победили, но больше всего он хочет пожертвовать ради них жизнью.

Он убежденный демократ, и демократ сентиментальный. Его убеждения строятся на его чувствах, а чувства чудесным образом придают новый импульс убеждениям. Эти последние не одолеет никакое возражение, чувства же настраивают его против любого оппонента. Для него любой недемократ не прав по определению, более того, отвратителен. Аристократ отстоит от него так далеко, как заблуждение от истины, зло от добра, бесчестие от чести. Народный наставник — паладин демократии.

У него одна-единственная мысль в голове, потому он человек недалекий, а раз так, он во всем следует логике, логикой злоупотребляет, доходит с ней до абсурда. Если какой-нибудь идее не противопоставить другие, если они даже не принимаются в расчет, она лезет напролом, ни о чем не заботясь. Так и народный наставник доводит до логического завершения все демократические идеи.

«Рассудительно рассуждая», он развивает эти идеи, причем считает естественным и даже благотворным развить их до логического конца и принять все вытекающие из этого последствия. Всё это хорошо в принципе, хорошо само по себе, но надо быть Монтескьё, чтобы знать, что злоупотребление основным принципом губит благие установления.

В итоге наставник выводит логические следствия из двух главных демократических положений — власти народа и равенства — и приходит к следующим выводам.

Единственная законная власть — власть народа. Да, личные свободы, свободы союзов и организаций существовать могут, но только те, на которые народ дает добро. Свободы лишь терпятся. Человек может думать, как ему заблагорассудится, говорить на свой лад, писать что хочет, действовать по своему усмотрению, но лишь в рамках, дозволенных народом. Ведь если бы ограничения, полные или даже частичные, налагала другая какая-нибудь власть, народ оказался бы отстраненным от кормила государства.

Попросту говоря, свобода — это право делать всё что угодно, но в пределах закона. А кто устанавливает закон? Народ. Следовательно, свобода — это право делать то, что угодно народу. И ничего больше. Нарушение этого принципа означает, что господству народа приходит конец, наступает господство личности.

— Но что это за свобода, когда делаешь то, что кто-то позволяет?! Такая была и при Людовике XIV. Это не свобода, а одно название.

— Пусть так Но не может быть свободы, если её не допускает закон. Вы хотите быть свободным вопреки закону?

— Но и закон бывает тираническим, когда он несправедлив.

— Закон вправе быть несправедливым. Иначе власть народа будет неполной, а этого нельзя допустить.

— Но для того, чтобы гарантировать те или иные личные свободы, власть народа можно ограничить основными законами, предусмотренными конституцией.

— Это свяжет народу руки, упразднит народную власть. Народ нельзя ущемлять. Власть народа должна быть незыблема, неприкосновенна.

— Значит, никаких личных свобод?

— Только дозволенные народом.

— Никаких свобод для союзов и организаций?

— Таких свобод должно быть еще меньше. Союзы и организации сами по себе ограничивают власть народа. У них свои законы, а это с демократической точки зрения бессмыслица, нечто чудовищное, противоестественное. Свободы и организации ограничивают власть народа, подобно свободному городу в государстве или месту, где человек имеет право на убежище. Они ущемляют, оттесняют народ, загораживают ему доступ наверх. Это государство в государстве. Где есть сообщества, там терпит урон единый народный организм. Представьте себе животное, которое находится внутри более крупного животного, живет независимо от последнего, за его счет. Может существовать лишь одно сообщество — сообщество, объединяющее в себе весь народ, в противном случае власть народа будет лимитирована, сведена на нет. Так что никакой свободы союзам и организациям.

Сохраняются лишь сообщества, разрешенные народом, такие сообщества, которые всегда можно распустить, разогнать, запретить. Поступить иначе — значит отречься от власти. Народ не может отречься от власти.

— Но есть по крайней мере одно в каком-то смысле священное сообщество, на которое власть народа не распространяется, — семья. Над детьми главенствует отец. Он воспитывает и направляет их по своему разумению до тех пор, пока они не начнут взрослую жизнь.

— Да нет же! Это ведь еще одно ограничение власти народа. Ребенок вовсе не принадлежит отцу, иначе власть народа упразднялась бы на пороге семейного дома, а значит, упразднялась бы везде. Ребенок, как и взрослый, принадлежит народу. Принадлежит в том смысле, что он не должен входить в организации, взгляды которых отличаются от взглядов народа или тем более противоречат им. Есть даже опасность, что за целых двадцать лет будущий гражданин не приобщится к народному духу, останется вне общества. Вообразите себе, что пять-шесть пчел воспитываются вне улья, не знают его правил, законов, установлений. А если таких пчел сотни и сотни? Улей погибнет.

Власть народа прежде всего должна распространяться на семью, не следует признавать свободу семейного сообщества, следует разрушить семейную ячейку. Родители пусть будут довольны тем, что им позволят обнять свое чадо. Право воспитывать детей в духе, вполне возможно противоположном родительскому, надо предоставить народу, чья власть в этом отношении, вероятно, даже больше, чем в любом другом, должна быть абсолютной, потому что на кон тут поставлено слишком многое.

Именно это на основании неопровержимой, как мне представляется, логики и выводит наставник из основного постулата народной власти.

Из принципа равенства он выводит следующее: «Все люди одинаковы по природе и равны перед законом». Подразумевается, что для торжества справедливости все люди должны быть одинаковы по природе и равны перед законом.

Однако люди не равны перед законом и по природным качествам не одинаковы. Значит, надо, чтобы они таковыми стали.

Люди не равны перед законом. Вернее, равны лишь по видимости, а на самом деле нет. Даже если предположить, что поставленные вершить правосудие судейские чиновники в высшей степени неподкупны, богатый человек, который в состоянии щедро оплатить услуги стряпчих, адвокатов, свидетелей и который благодаря своему влиянию наводит страх на всех, кто мог бы дать против него показания, перед законом вовсе не равен бедняку.

Еще менее они равны перед обществом, то есть перед всей совокупностью общественных сил. Богач — человек влиятельный, человек со связями, от него никто напрямую не зависит, но ему не отваживаются возражать, противоречить, противиться. Между богатым и бедным, якобы равными перед законом, та же разница, что между тем, кто командует, и тем, кто вынужден подчиняться. Действительное равенство перед обществом и даже перед законом возникнет лишь в случае, если не будет ни бедных, ни богатых.

Однако богатые и бедные будут всегда, пока существует институт наследства. Значит, его нужно отменить.

Но и тогда богатые и бедные останутся. Быстро наживший себе состояние будет могущественнее простого смертного, и, заметьте, даже если институт наследства упразднится, его сын при жизни отца сам будет обладать влиянием и преимущества, обусловленные происхождением, сохранятся даже без наследства, так что ни о каком равенстве говорить не придется.

Есть только одно средство всех уравнять — отменить собственность и право на её приобретение. Единственный режим, способный это обеспечить, — режим коммунистический, коллективистский. Коллективистский строй не есть что-то необычное, он воплощает собой равенство, а оно, в свою очередь, олицетворяет коллективистский строй, иначе это лишь видимость равенства, псевдоравенство. Убежденный и искренний приверженец идеи равенства по здравом размышлении не может не стать коллективистом. Бональд очень остроумно отмечал: «Знаете, кто такой деист? Человек, который недостаточно долго жил, чтобы стать атеистом». От себя перефразируем: «Знаете, кто такой демократ-антиколлективист? Это тот, кто недостаточно долго жил, чтобы стать коллективистом, или тот, кто прожил долгую жизнь, не размышляя о том и не видя того, что содержится в его идеях».

— Но коллективизм — это химера. Утопия. Нечто невозможное.

— Конечно же, он невозможен в том смысле, что в стране, где победили эти идеи, будет подорвано стремление действовать. Никто не станет прилагать усилий, чтобы улучшить свое положение, да его и в принципе нельзя было бы улучшить. Страна полностью превратится в одно из тех «стоячих болот», о которых говорил один наш министр. Все станут чиновниками, причем идеальными чиновниками по определению Гонкуров: «Под хорошим чиновником я подразумеваю такого, который соединяет в себе лень с пунктуальностью», — определению, так сказать, не подлежащему пересмотру. В итоге лет через десять государство, построенное по подобному принципу, покорят какие-нибудь в меру честолюбивые соседи.

Тут и спорить не о чем. Но что это доказывает? Что коллективистский строй возможен, лишь если он будет установлен сразу везде. А установить его сразу везде можно, лишь если не будет отдельных стран, если ни у кого не будет родины. Значит, не следует устанавливать такой строй до упразднения понятия родины, в противном случае те страны, где этого не произойдет, докажут свое превосходство. Выходит, очередность действий должна быть следующая: сначала нужно упразднить отечества, и только потом устанавливать коллективистский строй.

К тому же если народы естественным образом организуют свое бытие по принципу, отличному от того, который существует в природе, если у них сам собой возобладает иерархический, аристократический режим, если у них появятся начальники и подчиненные, власть имущие и низшие по рангу, то образуется как бы укрепленный лагерь, и каждый народ чувствует себя таким лагерем. Но если каждый чувствует это, то он чувствует и знает, что и другие народы также выстроили себе укрепления. Если этого нет, народ, естественно, будет следовать эгалитарному принципу. Хотя в природе и не существует равенства, она к нему стремится в том смысле, что создает больше, намного больше равноправных существ, нежели начальствующих.

Равенство предполагает упразднение института наследства и равную собственность. Равная собственность делает неизбежным коллективистский строй, а последний может быть установлен лишь при отказе от отечеств. Мы за равенство, следовательно, коллективисты, а значит, антипатриоты.

Так совершенно логично и, на мой взгляд, неопровержимо рассуждает большинство наставников, которых заботят не факты, а верность основным положениям демократии. Так они все будут рассуждать и завтра, если по-прежнему останутся — а к этому всё идет — строго последовательными в своих выводах.

Вернувшись по ходу рассуждений к началу, говоришь себе: раз из идеи народной власти и равенства логически и со всей необходимостью вытекают подобные выводы, может, сами эти идеи ложные и наши рассуждения доказывают это? Вряд ли, однако с этим согласятся приверженцы таких идей, потому что представления о народной власти и равенстве не просто общие идеи, зародились они в чувствах.

Это преображенные в идеи чувства, что, без сомнения, справедливо для каждой общей идеи. И чувства очень сильные. Власть народа есть истина для тех, кто в нее верит, истина безоговорочная и столь же величественная, как Цезарь во всем своем блеске для древнего римлянина или Людовик XIV во всей своей славе для француза XVII века.

Идея о равенстве тоже истинна для того, кто в нее верит, она должна быть таковой, потому что воплощает собой справедливость — постыдна сама мысль о том, что справедливое не истинно. Для демократа мир с момента возникновения постепенно восходит к торжеству идей народной власти и равенства, последняя предполагает первую, народная же власть должна обеспечить равенство, в этом её миссия, причем народная власть и равенство олицетворяют не что иное, как цивилизацию, а их отсутствие, отказ от них отбрасывают человечество ко временам варварства.

Здесь мы имеем дело с догмами. Догма — это могущественное чувство, нашедшее свою формулу. Всё, что строго последовательно выводится из названных двух догм, — истина, которую люди вправе и должны распространять.

Добавим, что учителя народа подталкивают двигаться в том же направлении и менее благородные чувства, достаточно сильные сами по себе. В коммуне учитель противостоит священнику, единственному чаще всего человеку, более или менее просвещенному. Налицо соперничество, борьба за влияние. Между тем священник в силу исторических обстоятельств нередко монархист, ярый или умеренный, и почти всегда союзник аристократии. Он принадлежит к сословию, в свое время представлявшему собой становой хребет государства. Священник убежден, что, несмотря ни на что, оно продолжает им оставаться. При умеренном правлении клир признается государством наряду с судебным ведомством и армией. Если церковь от государства отделена, священство тем более составляет сословие внутри государства, так как из-за строгой организации, из-за того, что для него не существует границ, оно являет собой некий коллектив, единый организм, который пусть не без риска для себя, но зачастую успешно борется с самим государством.

С тем большей рьяностью учитель, соперник священника, бросается на защиту демократических принципов, подталкиваемый не только своими убеждениями, но и вполне понятной ревностью. Гораздо сильнее, чем философ XVIII века (так как в нем больше интереса, неприязни, враждебности), убежден он в том, что всё, чему учит священник, досужая выдумка коварных угнетателей, желающих закабалить, поработить народ, дабы навсегда утвердить свое господство. Отсюда подчеркнутая приверженность народного наставника к подновленным философским теориям Дидро и Гольбаха. Для учителя священник просто не может не быть негодяем.

«Атеизм аристократичен», — говорил Робеспьер, вспоминая Руссо. Атеизм демократичен, утверждают современные учителя. Откуда такой разнобой во мнениях? Просто в XVIII веке неверие процветало именно среди знати, народ же в массе своей веровал в Бога. Теперешние священнослужители — я уже говорил почему, — памятуя также о преследованиях, которым подверглась церковь при начальном триумфе демократии, остались в душе аристократами или стали ими уже в наше время. Атеизм, стало быть, превратился в оружие демократов против деистов, чаще всего проповедующих аристократические взгляды.

В целом атеизм прекрасно сочетается (это знал уже Робеспьер) с ходячими представлениями самых низкопробных демагогов. Не быть ничем связанным, пользоваться неограниченной властью — вот к чему первым долгом стремится народ. Вернее, это демократы стремятся к тому, чтобы народ не был ничем связан и пользовался неограниченной властью. Между тем Бог — это ограничение, Бог — узда. И если демократы не признают освященную годами конституцию, которую народ не мог бы в одночасье изменить и которая не позволяет ему принимать дурные законы, если демократы не признают, как выражался Аристотель, главенства законов, главенства древнего законоуложения, сдерживающего народ, не дающего ему без конца штамповать декреты, тем более они не приемлют Бога с его заповедями, с его основополагающими предписаниями, предшествующими всем вообще законам и установлениям, превосходящими их, полагающими предел законодательным поползновениям народа, его произволу, его абсолютной власти.

Бисмарка спросили после Седана: «С кем вы воюете теперь, когда пал Наполеон?» «С Людовиком XIV», — ответствовал тот. На вопрос о его атеизме демократ вполне мог бы ответить: «Я воюю с Моисеем».

Вот на чем зиждется атеизм демократов, атеизм новоявленных учителей. Вот откуда известная формула анархистов: «Ни Бога, ни властелина», не нуждающаяся для них ни в поправках, ни в дополнениях. Демократ добавил бы: «Ни Бога, ни властелина — один лишь народ».

Подытоживая бурные политические дискуссии 1849-1850 годов, Виктор Пого сказал: «...и будут лишь две власти: народ и Бог». Современный демократ уверен: само существование Бога, вера в него поколеблет устои верховной власти народа.

И наконец, учителя еще более утвердила во всех демократических убеждениях политическая ситуация во Франции. Странная вещь, аномалия, приводящая в замешательство, но при всех правительствах в XIX веке (особенно, надо отдать ему должное, при теперешнем) ничто не ущемляло свободы преподавателей высшей и средней школы, чего не скажешь о народных учителях. Преподаватель высшей школы, особенно после 1870 года, может обучать чему угодно, лишь бы он не проповедовал безнравственность и неуважение к своей стране и её законам. Он может даже оспаривать эти законы, не призывая, однако, их нарушать, коль скоро они не отменены. Свобода отстаивать свои политические, общественные и религиозные взгляды у него полная. Препятствуют ему временами лишь студенты, выражающие другие точки зрения. Примерно такой же свободой пользуется преподаватель средней школы. Его ограничивает, да и то весьма относительно, только необходимость следовать программе. Каким образом он будет её освещать, никого не тревожит. Ему доверяют.

При этом власть имущим никогда не приходило в голову поинтересоваться, за кого голосует преподаватель высшей или средней школы, или тем более просить его агитировать за угодного им кандидата.

А вот в случае простого учителя всё наоборот. Начать с того, что его назначает не его руководство в лице ректора или министра образования, а префект, то есть, по существу, министр внутренних дел, ведающий в правительстве политическими делами. Другими словами, при назначении должностных лиц народом, о котором мы говорили выше, в данном случае одним посредником меньше. Политическую волю народа на данный момент олицетворяет собой министр внутренних дел. Именно он через префектов и назначает народных наставников. Таким образом, их выбор определяется политической волей народа. И лучшего способа дать им это понять нет, это и хорошо, надо же предупредить людей, что их выбрали по политическим соображениям и что они обязаны выражать интересы некой политической силы.

Они их и выражают, во всяком случае в первую очередь. Учителя зависят от префектов, те во многом зависят от депутатов. И хотя назначают учителей не депутаты, именно с подачи депутатов их переводят с места на место, продвигают по службе, подвергают опале, частыми перемещениями могут обречь на голод и так далее. Принимая во внимание то, в какое непростое, деликатное положение ставит учителей такая зависимость, можно сказать, что им необходима хоть какая-то уверенность в завтрашнем дне, гарантия, хоть частичная, что их не сместят. Такой гарантии у них нет. У преподавателей высшей школы есть, хотя они в ней не нуждаются, у преподавателей средней школы, в общем, тоже есть, а у простых учителей — нет.

Они полностью во власти политиков, которые превращают их в агитаторов, рассчитывая, что они повлияют на электоральные предпочтения сограждан, и не прощают учителям, когда те не оправдывают их надежд.

В результате большинство учителей добровольно стали демагогами и с рвением и энтузиазмом выполняют юлю властей. Другие делают то же самое против воли. Таковы правила игры.

При сложившихся обстоятельствах демагогами становятся и люди, к демагогии никак не предрасположенные. Как говорил Ожье: «В драке не бывает наемников». Брошенные иногда даже против желания в самую гущу схватки, вынужденные хотя бы делать вид, что тоже в ней участвуют, они получают удары от противника, после чего включаются в борьбу уже сознательно. Кончается тем, что люди принимают те идеи, которые им навязывают. Молодого учителя с ходу объявляют демагогом, как только он появляется в деревне. Он не может возразить, противная сторона встречает его враждебно, проходит год — и демагог он уже злостный.

Итак, демократия согласна лишь на образование, которое упрочивает её положение, но при этом усугубляет её недостатки.

— Демократии лучше бы не очень верить в свое могущество, сомневаться в нем, думать, что оно имеет свои границы. Людей же приучают безоговорочно принимать догму об абсолютной власти народа.

Демократии хорошо бы в какой-то степени понять, что равенство противоестественно, что нельзя заставить природу установить «действительное равенство между людьми», что народ, который учредит такое равенство — а это в принципе возможно, — разделит судьбу тех, кто пытается жить наперекор законам природы. Людей тем не менее учат, что равенство только тогда равенство, когда оно полное (в общем, так оно и есть), абсолютное, когда оно касается состояния, социального положения, способностей, роста, телосложения, и что надо делать всё возможное, лишь бы полная уравниловка восторжествовала.

Это тяжелое бремя трудно вынести, поэтому демократам надо было бы развивать чувство патриотизма. Между тем людей учат, что военная служба — постылое наследие мрачного варварского прошлого, которое должно исчезнуть в лучах принесшей мир цивилизации.

Одним словом, используя выражение Аристотеля, на народ обрушивают демократию в чистом виде, как в свое время демагоги обрушивали её на головы афинян; и там, где ожидали найти снадобье, получали отраву.

Тот же Аристотель очень остроумно и глубоко высказался о равенстве: «Следует скорее добиваться равенства в страстях, нежели в судьбах». И добавил: «Подобное равенство может быть лишь плодом воспитания, предусмотренного законодательно». Очень точные слова. Цель воспитания должна быть одна: уравнять людские страсти, научить невозмутимости, определенному душевному равновесию. У демократического воспитания цель сегодня прямо противоположная.