Тридцатого июля 1774 года Джеймс Босуэлл проснулся в своей квартире на пятом этаже в Джеймс-Корте с больной головой. Его терзало жуткое похмелье. Была суббота, а тогда, как и в наше время, шотландцы часто проводили вечер пятницы за выпивкой. Босуэлл следовал этой национальной традиции с большим энтузиазмом. Накануне он обедал с коллегами-адвокатами у Эндрю Прингла, лорда Эйлмура, судьи сессионного суда, славившегося своим гостеприимством. «Там я изрядно подогрелся вином», — замечает Босуэлл в своем дневнике. Затем он дал старшему коллеге, Роберту Маккуину, и второму судье, Фрэнсису Гардену, лорду Гарденстону, убедить себя приналечь на кое-что покрепче в доме еще одного адвоката, Дэвида Монкриффа. «Я решил пойти и пошел. И сразу захмелел. Мои товарищи нашли в моем лице превосходную компанию», — скромно вспоминает Босуэлл. Опять «там очень много пили. Я, однако, выпил не больше, чем полторы бутылки старого рейнвейна. Однако, если учесть то, сколько я принял за обедом, напился я изрядно».

Босуэллу все же удалось, пусть и нетвердой походкой, добраться до суда на Хай-стрит к девяти утра. Там он столкнулся с генеральным стряпчим Шотландии, Генри Дандасом, которого, как припоминал, он также видел накануне. Теперь Босуэлл обнаружил Дандаса «стоящим в холле суда — выглядел он весьма плачевно. Он сказал мне, что остаться не мог и пошел домой. Он предпринял изрядные усилия, чтобы заняться делами, но ничего не вышло». Поднявшийся в тот день рано второй адвокат Питер Мюррей вспомнил, как уже видел Дандаса выходящим из рюмочной на Блэк-Стейрс, где тот пытался успокоить желудок; Дандас при этом был в парадном облачении, в большом парике и при шейном платке. Босуэлл отмечает, что «в других странах столь важное должностное лицо на службе у короны, как генеральный стряпчий, замеченное в подобном состоянии, посчитали бы зрелищем шокирующим. В Шотландии же наши нравы таковы, что в этом нет ничего примечательного».

Эти двое хорошо знали друг друга, поскольку судьба, казалось, предначертала им один и тот же жизненный путь. Отпрыски старинных, но небогатых семей, они родились с разницей всего в полтора года: Босуэлл в октябре 1740 года, Дандас — в апреле 1742-го. И отец одного, и отец другого обладали средним достатком, и тем не менее оба жили в роскошных домах, построенных в палладианском стиле, поэтому обоим приходилось зарабатывать на жизнь, служа в суде. Оба в итоге стали судьями, соответственно, как лорды Арнистон и Окинлек. Арнистон, выдающийся судья своего поколения, как юрист несколько превосходил Окинлека; на вершине карьеры он стал лордом-председателем сессионного суда. Окинлек получил мантию по рекомендации Арнистона. Оба они научились напускать на себя один и тот же важный вид, внушающий трепет, — будь то перед домашними или в суде.

Предполагалось, что их сыновья последуют примеру отцов. Хотя подтверждений тому не имеется, они, возможно, были знакомы с детства. Они вместе получали юридическое образование; Босуэлл окончил курс как адвокат в 1762 году, Дандас — в 1763-м. У Босуэлла сложилось так и не оставившее его впоследствии впечатление о том, что он обладал более глубоким и проницательным умом, и это определило его отношение к Дандасу. И все же, даже если Дандас и не был оригинальным мыслителем, имевшимся у него профессиональным дарованиям он нашел гораздо более толковое применение, нежели Босуэлл — своим.

Одно и то же происхождение сыграло в жизни этих юношей разную роль. Смерть Арнистона, постигшая его в 1753 году, возможно, обернулась преимуществом для Дандаса, который теперь мог расти, не ограничиваемый суждениями отца о себе; лишенный его похвал, он не слышал и критики в свой адрес. В действительности отца ему заменял сводный брат, старше на тридцать лет, который в свой черед стал вторым лордом-председателем сессионного суда с титулом лорда Арнистона. Отношения с ним обременяли Дандаса менее, чем, возможно, обременяли бы отношения с настоящим отцом, если судить по Босуэллу и Окинлеку. Дандасы оставались в прекрасных отношениях, старший потихоньку продвигал младшего. Вообще, Дандас мог рассчитывать на определенную поддержку семьи, которой не доставалось Босуэллу, пусть и по его собственной вине.

Таким образом, можно понять, почему Дандас достиг на своем поприще значительных высот, в то время как Босуэлл едва оторвался от земли. В отличие от Босуэлла, Дандас оправдал надежды семьи. Шотландия в ту пору в муках перерождалась с тем, чтобы стать новым в материальном и духовном плане государством, однако изначально она представляла собой традиционное, сильно интегрированное общество, и простейшей ячейкой этого общества, как в экономическом, так и в политическом плане, являлась многочисленная семья. Клановая система не только диктовала сыновьям и младшим братьям выбор профессии, определявшийся занятиями отцов и старших братьев, но также и требовала от них усилий, направленных на защиту интересов семьи в целом. В эдинбургском суде все это подразумевалось само собой. Династии юристов существовали потому, что связи обеспечивали им путь к успеху. Для адвоката было особенно полезно иметь родственные связи среди судейских, поскольку стряпчие охотнее предоставляли такому адвокату работу. Босуэлл впоследствии отмечал, как его позабавило, что он благоденствовал, пока его отец был судьей, несмотря на то, что взаимопонимания между ними на тот момент уже не было. Это его высказывание говорит только о том, насколько он недооценивал общественный порядок, накрепко связывавший между собой отдельных представителей класса помещиков-юристов, которые теперь управляли шотландской общественной жизнью из Эдинбурга. В довольно-таки закрытом, суровом обществе соблюдение подобного порядка считалась жизненно важным, даже в условиях относительной свободы эпохи Просвещения.

Дандас, в отличие от Босуэлла, считался настоящим дарованием. Коллеги восхищались его эффектным, но при этом отнюдь не витиеватым красноречием, тем старанием, с которым он подходил к работе над делами, лаконичностью и компетентностью выступлений. Вскоре он уже вел дела о громких убийствах и прочем в таком роде. Известность Дандаса росла, а с ней и доходы. В 1766 году, через три года после завершения образования, Дандас был назначен на пост генерального стряпчего, второй по важности пост в юридической системе Шотландии. Способности завоевали ему благосклонность лорда главного судьи Англии, лорда Мэнсфилда, шотландца, который сделал карьеру в Лондоне и приобрел там в политических кругах большое влияние. Не прошло и года, как Дандас успел поучаствовать в крупнейшем деле XVIII века в Шотландии, деле Дугласов, в качестве адвоката Арчибальда Дугласа, претендовавшего на земли и состояние своего дяди, герцога Дугласа, и отсудившего их в конце концов. В 1775 году Дандас получил повышение и стал лордом-адвокатом; это была самая высокая внесудебная должность в его области деятельности — по сути человек, ее занимавший, являлся в Шотландии также первым лицом в правительстве.

Босуэлл отстал от Дандаса безнадежно. К отчаянию его отца, он еще в самом начале заслужил порицание окружающих тем, что в конце университетского курса отправился на континент и водился там с Руссо и Вольтером — что было достаточно примечательно само по себе, но ничем не могло поспособствовать карьере в Эдинбурге. Эта мысль Босуэлла не заботила никогда, но даже он по возвращении домой был поражен все более расширяющейся пропастью между ним и Дандасом. Когда Дандаса в первый раз официально повысили в должности, Босуэлл писал своему товарищу по колледжу, Уильяму Темплу: «Вы помните, что мы с вами думали тогда о Дандасе? Как адвокат он зарабатывал £700, он женился на очень милой девице с приданым в £10 000, а теперь он получил должность стряпчего Его Величества в Шотландии». И все же Босуэлл не приложил никаких усилий к тому, чтобы ликвидировать эту пропасть, даже после того, как отец настоял на том, чтобы Босуэлл снова занялся юриспруденцией. Тяжба Дугласов, например, предоставила адвокатам богатые возможности, и Босуэллу вполне удалось бы немного заработать на участии во вспомогательном деле. Вклад Босуэлла в этот процесс, однако, состоял только в том, что он писал аллегории и баллады о Правом Деле и в итоге по-настоящему опозорил семью, присоединившись к орущей и размахивающей руками толпе, которая побила камнями окна дома его отца, после того как суровый старый судья отказался присоединиться к народному ликованию по поводу победы Арчибальда Дугласа. К тому времени, как Дандас сделал следующий, еще более значительный шаг в своей карьере в 1775 году, Босуэлл все еще болтался далеко в хвосте. «Гарри Дандаса сделают адвокатом короны — лорд-адвокат в возрасте тридцати трех лет! — жаловался Босуэлл Темплу. — Ничего не могу поделать со своей злостью и отчасти раздражением. У него, без сомнения, имеются сильные стороны. Но он грубый, необразованный, неразборчивый пес. Почему же ему так везет?»

Эдинбург эпохи Просвещения был городом парадоксов, и в том, что касалось частной жизни, и в том, что касалось жизни общественной. Этот город, перестав быть столицей независимого государства, тем не менее не сузил, а, напротив, расширил свои горизонты и скорее сделался более амбициозным, нежели совсем отказался от надежд. Шотландия, переставшая быть самостоятельным государством с заключением Унии в 1707 году, компенсировала это созданием всеобщего царства прогресса; она, так сказать, создала собственную реальность, сердцем которой был Эдинбург — реальность, параллельную деградирующей действительности. Опустив занавес над мрачными драмами прошлого, Шотландия все еще была в состоянии следовать собственной дорогой как в духовном, так и в материальном смысле. Пути разрешения всех этих парадоксов оказывались самыми разными. Дандас и Босуэлл, столь непохожие друг на друга, служат тому отличным примером.

* * *

Дандас воспользовался предоставляемыми Унией возможностями наилучшим образом. Он был сыном Эдинбурга, родился и вырос среди судебного истеблишмента, который в XVIII веке сменил прежнюю купеческую олигархию у кормила города. Он обучался в Эдинбургской школе и Эдинбургском университете. Он начал карьеру в тамошнем парламенте. Он заботился о правительстве города и его архитектуре. В свободное время он возвращался туда, когда только мог. До самой смерти он говорил с лотианским акцентом — даже в палате общин. Он отдавал должное эдинбургским традициям (в основном пьянству). И умер Дандас также в Эдинбурге, который впоследствии воздвиг в память своего великого сына триумфальную колонну, увенчанную его изваянием. Она все еще стоит посреди площади Святого Андрея.

Даже когда Дандасу приходилось задерживаться в Лондоне, он словно бы так и не покидал Эдинбурга. Он окружил себя земляками и добивался для них хороших должностей. Для него принадлежность к шотландскому народу уже была достоинством сама по себе, и плевать он хотел на сетования англичан насчет фаворитизма. Несмотря на то, что законотворчество, относившееся к Шотландии, составляло в Вестминстере лишь небольшую долю работы, он внимательно следил, чтобы все такие акты были приняты и одобрены без задержек. Он популяризировал эдинбургские идеи, прежде всего тем, что ввел в высочайшие политические круги отца экономики Адама Смита и запустил процесс образования, которому суждено было сделать Британию мировым первопроходцем в свободной торговле. Он стремился к новой концепции империи, выработанной философами эпохи Просвещения, не к той, что покоряет, оккупирует и колонизирует новые территории, но к той, что ведет мирную торговлю с автономными государственными образованиями туземцев. Он использовал все возможные способы, чтобы сделать шотландцев более богатыми, счастливыми и уважаемыми.

Дандас поднялся в правительстве нового Соединенного королевства выше, чем какой-либо другой шотландец в XVIII веке (если не вспоминать о графе Бьюте и его пагубном, но, к счастью, кратковременном пребывании на посту премьер-министра). Карьера Дандаса в Вестминстере длилась сорок лет, он стал там весьма влиятельным лицом. Тем не менее он никогда не обманывал себя в том, что сможет победить предубеждение англичан против шотландцев и возглавить правительство — второму шотландцу, которому это удалось (это был один из протеже Дандаса, граф Абердин), пришлось ждать 1850-х годов. Вместо этого Дандас верно служил премьер-министру Уильяму Питту-младшему, стал незаменимым в том кругу, который хранил Англию в страшные времена войн с революционной Францией до Трафальгарской битвы в 1805 году, когда Англия уже не могла проиграть, даже если окончательной победы пришлось бы ждать долго. Эта война затронула многие страны, и Дандас занимался вторым фронтом на востоке. Он сделал так, что Индия начала представлять для Великобритании не один экономический, но и политический, а также стратегический интерес. Таким образом, он не только остался патриотом Шотландии и британцем, но и стал гражданином мира. В честь него называли города от Канады до Австралии. Его влияние распространилось на пять континентов и семь морей.

Подобно тому, какую роль личность Дандаса сыграла в истории Британской империи, его соотечественники как нация, после некоторых колебаний, в ключевых моментах успешно ассимилировались со своими южными соседями. Союзный договор в то время оставался неизменным, так что структура национальных институтов, сохранение статуса которых было гарантировано в 1707 году, была более или менее неприкосновенной. Но шотландцам не приходилось больше полагаться на них в защите своих интересов. Эта цель достигалась скорее благодаря общему преуспеванию в рамках Унии, на личном уровне, а также национальном (англичане считали шотландцев равными, чего ирландцы со времени присоединения к Соединенному королевству в 1801 году так и не добились вплоть до 1922-го), и даже на уровне империи, где бедный, но находчивый народ почти не встречал преград. Дандас, для которого были справедливы все эти утверждения, сам был воплощенным подтверждением того, как маленькая столица маленькой страны тем не менее может заставить других считаться с собой благодаря выдающимся личным качествам своих сынов, силе своих идей и масштабу целей.

* * *

Босуэлл скорее умер бы, нежели признал, что следовал примеру Дандаса. Некоторые из отличий между ними по-прежнему бросались в глаза. В 1763 году Босуэлл «с огромным воодушевлением» в первый раз встретился со своим героем, доктором Сэмюэлом Джонсоном. Босуэлл представился, сказав: «Я действительно шотландец, но с этим ничего не поделаешь». Эти слова дали Джонсону возможность уколоть его, которой доктор немедленно и воспользовался: «Как я вижу, сэр, с этим очень многие ваши соотечественники не могут ничего поделать». Впоследствии они стали лучшими друзьями, хотя это лишь усилило раболепное англофильство Босуэлла. И все же при случайной встрече с Дандасом в Лондоне именно Босуэлл оказался большим патриотом. Дело было в 1783 году, Дандас спокойно реагировал на упреки Босуэлла в любви попокровительствовать землякам. Босуэлл спросил, почему Дандас согласился «торговать ими, как скотом». Дандас ответил: «Так лучше для страны, пусть и хуже для отдельных лиц. Поскольку, когда начнется борьба, у них будет возможность заполучить побольше для себя и своих друзей вне зависимости от действительных заслуг, тогда как должностное лицо должно распределять блага, руководствуясь высшими соображениями. Пост налагает определенную ответственность».

Это была сдержанная речь политика; мы предоставим читателю судить самому, не скрывалось ли за фасадом нечто иное, о чем, например, свидетельствует «весьма примечательный случай», пересказанный в 1778 году Хорасом Уолполом. По слухам, ходившим в Вестминстере, как-то глубокой ночью Дандас напился вместе со своими друзьями и вдруг принялся бранить англичан. Он сказал, что предложил бы отменить Союзный договор, что любые десять шотландцев побьют десятерых англичан, а в каждом споре он был прежде всего шотландцем и сразу заявил бы об этом. Как правило, шотландцы держат подобные мысли при себе; Дандасу в тот миг они могли сойти с рук. Не в пример Босуэллу, он всячески демонстрировал свою принадлежность к шотландской нации. И все же, по крайней мере в трезвом виде, стоял за Унию.

Босуэлл также мог показаться националистом, если его провоцировали, и тем не менее он никогда не считал свое воспитание и образование чем-то иным, кроме трамплина, с помощью которого ему удалось в конце концов попасть в более возвышенные лондонские сферы. Лондон для него был подлинным центром мироздания. Попасть туда и остаться там можно было, выиграв выборы в парламент. Дандас это делал много раз (и в конце концов с ним перестали состязаться в Мидлотиане и даже в Эдинбурге). По контрасту, политическая карьера Босуэлла так никогда и не началась. При случае он предпринимал определенные попытки в этом направлении, и все же его усилия не приводили ни к чему. Дандас, в качестве заведующего выборами в Шотландии, принимал решение о том, какие потенциальные кандидаты отправлялись в Вестминстер, а какие нет. И несмотря на то, что он всячески утешал Босуэлла, большего он не делал, без сомнения, воспринимая того как человека слишком докучного и назойливого (а так оно и было). Другим возможным путем для Босуэлла могла стать юриспруденция, но служба в суде Эдинбурга по определению предполагала отсутствие в Лондоне. С его стороны это был жест отчаяния, когда он, уже перешагнув сорокалетний рубеж, решил попытать счастья в английском суде и тягаться с адвокатами, по крайней мере, такими же способными и трудолюбивыми, но при этом вдвое моложе. Это был не только жест отчаяния, но и напрасная трата времени. В итоге Босуэлл получил утешительный приз в виде должности мирового судьи по уголовным и гражданским делам в Карлайле, которая сочетала в себе службу в Англии с близостью к Шотландии, однако этот эпизод, среди всех его профессиональных неудач, оказался наиболее унизительным.

И все же в конце концов Босуэлл получил признание, о котором так мечтал. Он получил его как сочинитель — профессия, труднейшая из всех возможных, и тогда, и теперь. И это признание он получил, после нескольких ранних экспериментов, всего за один труд — «Жизнь Джонсона». Эта книга дает превосходный портрет яркого человека, который во многом продолжает жить именно благодаря правдивому и мощному изображению из-под пера Босуэлла, притом что последний также стоял у истоков современного жанра биографии в английской литературе — этого бьющего через край кладезя, возможно, неисчерпаемого. Для всех современников Дандас, без сомнения, был более великим человеком, нежели Босуэлл. Тем не менее Босуэлла помнят и сегодня, несмотря на все его неудачи, имя которым — легион (а возможно, как раз из-за них), и ни один из ста опрошенных, даже в Шотландии, не помнит самого Дандаса или какие-либо из его достижений.

В конце жизни Босуэлл, в возрасте пятидесяти шести лет, уже умирая в Лондоне, сожалел, что не смог провести там больше времени. И все же именно Эдинбург в ту эпоху достиг больших высот, которые в глазах потомков поставили этот город в один ряд с Афинами Перикла или Флоренцией Медичи. Как мог Босуэлл быть настолько слеп и почему он презирал Эдинбург как скучное захолустье? Воистину, Эдинбург — город парадоксов.

* * *

Эдинбург продолжал оставаться таковым, несмотря на то, что в течение столетия после подписания Унии жизнь в нем становилась все более спокойной. Преодолеть наследие предыдущего столетия было нелегко: только за первую половину века прежнее благосостояние столицы и страны в целом было растрачено на войну с англичанами, вначале с королем, затем с парламентом. После казни Карла I в 1649 году шотландцы, храня верность родному для них дому Стюартов, провозгласили королем Карла II. В следующем году в Шотландию вторгся Кромвель, одержал победу в битве при Дунбаре и взял Эдинбург. Однако в 1651 году в Шотландии высадился вернувшийся из голландского изгнания молодой монарх. Он был спешно коронован в Скуне и бросился на юг только с тем, чтобы потерпеть сокрушительное поражение в битве при Вустере. Кромвель снова прошел по Лотиану; новые укрепления, построенные вдоль линии, которая позже стала Лейтской дорогой, не задержали его ни на минуту. Даже Эдинбургский замок сдался без боя. Один из свидетелей с отвращением сказал: «Его называли Замком девственницы, но теперь зовите его лучше Замком-шлюхой».

Английским солдатам, наверное, тоже не раз хотелось ругнуться по мере того, как они все больше узнавали Эдинбург. Их возмущала тамошняя грязь. Они приказали жителям очистить переулки и тупики и наложили запрет на выбрасывание экскрементов из окон верхних этажей. Из этой затеи ничего не вышло. Будучи даже не в состоянии остричь в Эдинбурге как следует волосы, круглоголовые предпочитали управлять страной из Далкита, который на деле стал новой столицей или, по крайней мере, военным штабом (что то же самое, когда речь идет о покоренной стране). В политическом смысле Шотландия была присоединена к Англии на весьма унизительных условиях.

И роялисты, и ковенантеры были повержены, но постоянно готовы к мятежу. Одна из фракций пресвитериан, с их умением служить одновременно двум господам, стояла одновременно за Ковенант и за короля. Они молились за Карла II. Англичанам это совсем не нравилось; когда приходской священник в Южном Лейте отслужил молебен за здравие Карла II, местный военачальник запер церковь и велел прихожанам идти на все четыре стороны. Прихожане обратились к властям, жалуясь, что «теперь им приходится собираться для молитв и служб в чистом поле, что, из-за непостоянства погоды, весьма сильно мешает отправлению культа; кроме того, старые и хворые не могут идти так далеко, так же как и те, у кого малые дети…». Шотландцам часто приходилось испытывать подобные трудности. Никаких других утешений не имелось. Война вызвала экономический спад, и дела в Эдинбурге шли неважно. Возможность свободной торговли с Англией в рамках кромвелевской республики не принесла особых выгод. Шотландцам приходилось платить за оккупацию страны из собственного кармана — и не в последнюю очередь за постройку огромной цитадели в Лейте (сегодня от нее сохранились одни из ворот). Слабые попытки бунта ни к чему не привели.

И вдруг, 1 января 1660 года, английский главнокомандующий в Шотландии, генерал Джордж Монк, пересек границу и отвел свою армию на юг, к немалому беспокойству других военачальников республики. Со смертью Кромвеля более года назад республиканский режим зашатался. Монк свалил его окончательно и провел переговоры о возвращении Карла II. Когда молодой король 25 мая высадился в Англии, чтобы вступить во владение троном отцов, Монк ждал на побережье у Дувра, чтобы поприветствовать его и вручить все три королевства новому монарху.

* * *

Шотландцы приветствовали Реставрацию не меньше других народов Британских островов. Карл II был провозглашен королем в Эдинбурге 14 мая. Звонили все колокола, палили пушки, пели трубы, гремела барабанная дробь, люди плясали на Хай-стрит, а на вершине Седла Артура горел праздничный костер. Арчибальд Джонстон из Уорристона, автор Ковенанта и государственный советник республики, увидел в этом «великий мятеж, невоздержанность, мотовство, излишество, суетность, испорченность, богохульство, пагубное пьянство; да смилуется над нами Господь». То же последовало 19 июня, когда в Эдинбурге отмечали день благодарения. Из рожков Рыночного креста било вино, и все пили за здоровье короля. Ночью потешные огни на Замковом холме изображали Кромвеля, преследуемого дьяволом — оба исчезли в клубе дыма при звуке мощного взрыва.

Карл II, однако, радости народа не разделял. С Шотландией у него были связаны только неприятные воспоминания — в особенности о бесконечных проповедях пресвитериан, на которых ему приходилось высиживать в 1651 году после подписания Ковенанта, причем многие из них были посвящены его собственным грехам. Теперь он относился к шотландцам с презрением. Брошенные на произвол судьбы после ухода Монка, они были вынуждены отправиться в Лондон, чтобы узнать, что с ними будет. Наслаждавшимся победой английским роялистам было так мало дела до Шотландии, что никто не удосужился сообщить ее жителям о том, что теперь они вновь обрели независимость. Не последовало никаких публичных заявлений, ни упразднения Английской республики, ничего. Предполагалось, что шотландцы просто вернутся к состоянию «до».

Новое правительство в Эдинбурге и решило вернуться к состоянию до 1633 года. Первый созванный парламент, так называемый Пьяный парламент, аннулировал все законы, принятые после этой даты. Это означало, в частности, возвращение епископальной церкви, которую Национальный ковенант отменил только в 1638 году. Однако многие отказались подчиниться вновь поставленным над ними епископам, и 270 приходских священников были отрешены от должности, в том числе семь или восемь в Эдинбурге и Кэнонгейте. Нескольких из них впоследствии восстановили на посту, но цель этого незначительного послабления состояла в том, чтобы расколоть пресвитериан. Умеренные церковники подчинились, прочие же ударились в крайности — их правительство намеревалось изолировать и уничтожить.

Роялистам этого было мало. Они поставили Ковенант вне закона. Они хотели, чтобы кровь ковенантеров залила Хай-стрит Эдинбурга. Первым они отомстили маркизу Аргайлу, ответственному за многие из тех законов, что были приняты после 1633 года. Его арестовали в Лондоне, куда маркиз отправился в надежде быть принятым Карлом II, доставили в Шотландию и судили судом пэров в парламенте. Вначале его дело не выглядело безнадежным. Он поддерживал короля-ковенантера и собственными руками в Скуне возложил корону на голову Карла II. Выдвинуть против него убедительные обвинения было нелегко. Адвокаты заговорили об оправдательном приговоре. И тут на сцену, чтобы свершить возмездие, явился призрак прошлого. Монк извлек на свет божий кое-какие письма, которые Аргайл писал ему во время оккупации, с заявлениями о том, что он полностью поддерживает республику; тот факт, что тогда оба придерживались одних и тех же взглядов, был не последним аргументом. Когда обвинение изучило эти письма, в защиту Аргайла уже нечего было сказать. Судьи приговорили его к смерти. В роковой для него день 27 мая 1661 года он держался храбро, был спокоен и исполнен достоинства. Казнили в Эдинбурге рядом с Рыночным крестом по утрам. Приговоренному отводилось время на последний обед, и Аргайл с удовольствием перекусил куропаткой. На эшафоте он говорил в течение получаса; сначала отверг любую свою причастность к смерти Карла I, затем убеждал шотландцев поддерживать Ковенант, наконец, простил всех врагов и предал себя в руки Господа. После молитвы он был привязан к доске Девственницы, шотландской гильотины. Нож отсек ему голову.

Возмездие пало не только на великих, но и на людей попроще. Преподобный Джеймс Гутри, с дюжиной своих недрогнувших братьев, был настолько смел, что отправил Карлу II послание, в котором, во-первых, содержались не слишком восторженные поздравления с возвращением из изгнания, а во-вторых, говорилось, что когда-то Карл II принял Ковенант — и тем не менее теперь возвращал англиканскую религию, так что Бог покарает его, если он сделает что-либо подобное в Шотландии. За непочтительность священники были арестованы. Гутри, их предводителя, обвинили в государственной измене. Он признал свою вину, поскольку, по его словам, в официальном обвинении были точно перечислены принципы, которых он придерживался. Его осудили на казнь через повешение, которая должна была состояться 1 июня. Он также с удовольствием покушал в последний раз, в особенности налегая на сыр; врач советовал ему избегать сыра, но теперь беспокоиться было уже не о чем. На эшафоте на Хай-стрит он не показывал страха и проговорил час, как если бы это был не эшафот, а церковная кафедра. Уже связанный перед самой казнью он каким-то образом сумел сбросить ткань, покрывавшую голову, и перешел в вечность с открытыми глазами, в последний миг «возвысив голос в пользу ковенантеров».

За Гутри последовал солдат Уильям Говэн, который, как говорят, стоял на эшафоте в Уайтхолле, когда казнили Карла I. Казнимый за то, что по любым меркам было незначительной ролью в этом деле, Говэн дал свидетельство, типичное для мучеников-ковенантеров. «Что до меня, — говорил он, — Богу было угодно в четырнадцать моих лет явить мне Свою любовь, и теперь, почти двадцать четыре года спустя; все это время я исповедовал истинную веру, за которую теперь страдаю, и свидетельствую в этот день, что не боюсь этого креста: сладостен он, сладостен». Он обернулся к болтавшемуся над ним телу Гутри и продолжал: «Как иначе взглянул бы я на тело того, кто встретил казнь мужественно, с улыбкой глядя на виселицу как на врата рая?» Затем он поднялся по лестнице к петле, говоря, что он теперь счастливее тех, кто перешел на сторону противников Ковенанта.

Последней фигурой в списке врагов, с которыми правительству следовало расправиться немедленно, оказался Джонстон из Уорристона. Был выпущен королевский декрет о конфискации его имущества и о его казни. Однако вышел он в отсутствие Джонстона, который к тому моменту уже бежал и скрывался в Руане. Правительство Шотландии выслало шпиона, который вошел в доверие миссис Хэлен Джонстон. Вскоре она, сама того не подозревая, выдала местонахождение своего мужа. Французы его экстрадировали. В Эдинбурге он произвел на всех жалкое впечатление. Он не узнавал собственную семью и выл, когда не мог вспомнить цитат из Писания. На суде он пал на колени и зарыдал, скорчившись и бормоча что-то нечленораздельное. «То, что правительство продолжало дело против него, — позор», — говорил умеренный сторонник епископальной церкви Гилберт Бернет. Приговор несколько отрезвил Джонстона, и к моменту казни, 23 июля 1663 года, он также пришел в себя.

* * *

Преследования лишь способствовали усилению ковенантеров. В 1666 году им даже удалось поднять мятеж, пусть и с легкостью подавленный в битве при Раллион-Грина у холмов Пентланд, в нескольких милях к юго-западу от Эдинбурга. Около тысячи взбунтовавшихся крестьян собрались с вилами, косами и палками. Они собирались выступить в сторону столицы, но повернули назад и обнаружили, что путь им перекрыл Проклятый Тэм, роялистский генерал Тэм Далйелл из Биннса. Его можно было узнать по длинной бороде, которую он не брил с тех пор, как услышал о казни Карла I. Затем он провел несколько лет в изгнании в России, служа в армии тамошнего царя. Другим его прозвищем было Дейл-Московит, поскольку с собой он привез гениальное русское изобретение — тиски для больших пальцев. Теперь с ними было суждено познакомиться и ковенантерам. Проклятый Тэм разбил крестьянскую армию, кого убив, кого захватив в плен. Многих пытали и повесили в Эдинбурге.

Снова приговоренные встретили смерть неустрашимо, чтобы не сказать — безразлично и чуть ли не с радостью. Один из казнимых, двадцатишестилетний Хью Маккейл на эшафоте балагурил: «Прощайте, отец и мать, друзья и родные. Прощай, мир и все его радости. Прощайте, еда и выпивка. Прощайте, солнце, луна и звезды. Приветствую тебя, Бог и Отец. Приветствую тебя, добрый Господь Иисус, приветствую тебя, благодатный Дух. Приветствую тебя, блаженство. Приветствую тебя, вечная жизнь. Приветствую тебя, смерть». Дэвид Арнот сказал, что «крайне польщен быть в числе свидетелей Иисуса Христа, пострадать за Его имя, за истину и правое дело; и сегодня я почитаю блаженством, венцом и королевской почестью претерпеть долю Его страданий». Хамфри Колхаун уверял толпу зрителей в том, что «благословляет Господа снова и снова готов умереть за эту клятву и Ковенант». Джон Шилдс извинился за то, что он «необразованный человек и не привык говорить на публику», но, добавил он, «я с радостью пожертвую своей жизнью за это правое дело». Джон Маккаллох, старик, указал на то, что он и другие подвергались казни «исключительно за то, что приняли Ковенант и весьма далеки от того, чтобы стыдиться этого, и считают честью то, что их сочли достойными пострадать за такое дело». Джон Уодроу, купец, был согласен с ним: «Я благословляю Господа, который счел меня достойным умереть за такое благое и почтенное дело». Джон Нейлсон был одним из немногих помещиков, пришедших к Раллион-Грину; он говорил, что примкнуть к этому восстанию было для него долгом, а пострадать за него — честью. Томас Патерсон поблагодарил Бога, «который не только сохранил нас верными Ковенанту, но также принял наш дар и отличил нас, дав возможность подобным образом обратиться к народу… и это в самом твоем сердце, о Эдинбург!» Александр Робертсон сожалел только о том, что «столь многие в этом городе, когда-то знаменитом и почитаемом за признание правого дела и Божьего Ковенанта, благословенном среди многих других городов торжественными собраниями для творения молитв и управления народом, попались в эту ловушку и выступают против возрождения дела Божьего в этом краю». Так все и продолжалось.

Ковенантеры фигурируют в народной памяти как селяне, собиравшиеся с оружием в руках на тайные сходки среди холмов и рощ, в любой момент готовые сразиться с охотящимися на них королевскими драгунами. Однако ковенантеров также можно было увидеть и в Эдинбурге, и не только на эшафоте. Здесь тайные собрания проводились в частных домах. Пылкая набожность, активизировавшаяся в то ужасное время, сводила вместе людей, которые хотели укрепить друг в друге веру, собираясь для совместных молитв, часто под предводительством какого-нибудь лишенного сана пресвитерианского священника. В Эдинбурге эти собрания, возможно, оставались секретными, но мы можем понять, что они все же проходили, по тем мерам, которые правительство принимало, чтобы обнаружить и запретить подобные «тайные рассадники ереси и беспорядка». В 1679 году даже самих магистратов привлекли к суду Тайного совета за то, что они, насколько было известно, разрешили провести подобное собрание в часовне Магдалины. С них взяли штраф и обязали быть более бдительными в будущем. Чтобы смягчить приговор, им оставалось только сообщить, что они уже приняли меры для недопущения других собраний, например, в церкви Богоматери.

* * *

Показному конформизму не всегда можно было доверять, иногда даже совсем по другим причинам, нежели те, что вызывали подозрение властей. В 1670 году Эдинбург потрясло дело майора Томаса Вира, начальника городской гвардии и бывшего офицера армии Ковенанта. Он жил в отставке на Уэст-Боу вместе со своей сестрой Гризель. На улице его можно было узнать издалека по черному деревянному посоху. У него была репутация одного из самых богобоязненных людей в городе, и он прилежно посещал тайные религиозные встречи. Там он также выделялся благодаря пылу, с которым веровал, и серьезностью, с которой убеждал своих товарищей покаяться. В последнее время, однако, при слове «гореть» он всегда выказывал признаки беспокойства.

Затем на одном из собраний Вир принялся перечислять совершенные им преступления: инцест, сатанизм, колдовство. Его сестра подтвердила эти слова, прибавив, что источником его демонической силы был тот самый черный посох. Его товарищи по вере посчитали, что Вир лишился рассудка, но сообщили об этой паре городскому совету. Случай показался достаточно серьезным для того, чтобы допрос Вира и его сестры проводил лично лорд-мэр, сэр Эндрю Рамсей. Они сказали, что много лет назад заключили договор с дьяволом. На свет вышло, что они еще подростками имели противоестественную связь; еще одна их сестра узнала об этом и донесла; родители отослали Гризель прочь. Позднее, в 1651 году, один священник в ужасе узнал, что какого-то путешественника застали неподалеку совершавшим половой акт со своей кобылой. На поиски преступника отправили вооруженный патруль, но когда подозреваемым оказался благочестивый майор Вир, с возмущением отрицавший свою вину, ему поверили, а женщину, которая донесла на него, выпороли. Тем временем Вир вступил в инцестуальную связь со своей приемной дочерью, которую, когда та забеременела, выдал за английского солдата. Кроме того, Вир двадцать лет подряд насиловал свою служанку. После смерти жены он послал за Гризель, которая в то время держала школу в Далките. Она приехала жить к нему в Уэст-Боу.

Чету Виров судили за колдовство, признали виновными и приговорили к смерти. Томас, который всю жизнь вел себя как один из избранных, теперь знал, что он — нечестивец. Он не молился сам и не давал священникам молиться за него: к чему, если, согласно кальвинистской доктрине, ему суждено вечное проклятие? Даже на костре он отказался покаяться. Палач обвязал его шею веревкой и велел сказать: «Боже, смилуйся надо мной». На это Вир ответил: «Оставьте, не буду. Я всю жизнь жил как скот и умру как скот». Его задушили, а тело вместе с посохом сожгли. Гризель была повешена на следующий день. Она объявила, что желает умереть как можно более постыдным образом. На эшафоте она попыталась раздеться донага, но палач связал ее и столкнул с лестницы.

* * *

Пока в Эдинбурге разворачивалась жуткая история вышеупомянутого судебного преследования, среди приверженцев епископальной церкви нашелся человек, который оказался сторонником умеренного курса. Это был Джеймс Шарп, который начал свою карьеру в качестве регента в университете Сент-Эндрюса, затем поступил на службу к Монку и стал священником в Крейле (графство Файф), пока не перебрался вслед за Монком в Англию в 1660 году. Шарп пользовался таким доверием, что был включен в состав посольства, направленного в Голландию для переговоров о возвращении Карла II. Мало кто из крейлских священников имел возможность посмотреть на короля. Когда Шарп вернулся в Эдинбург с письмом от его величества, из которого было ясно, что Карл II благосклонно относится к умеренным пресвитерианам, его встретили как героя дня, избавившего страну от страхов и сомнений в то время, когда законное правительство в Шотландии еще не восстановлено. Упомянутые умеренные пресвитериане надеялись вернуть себе законное, по их мнению, место во главе церкви. Их надеждам не суждено было оправдаться. Вместо этого на коне опять оказались епископы. И во главе совершенно неожиданно встал Шарп в качестве архиепископа и примаса всей Шотландии. В его лице мы видим пример человека, никогда не пользовавшегося популярностью — шотландца, стремящегося к наживе и высокому положению.

Враги Шарпа называли его Иудой, и все же, даже не получая за свои труды признания, он действительно пытался даже при самых неблагоприятных условиях держаться умеренного курса. Не может быть никаких сомнений в его крайне подобострастном отношении к королевской власти. Однако в остальном ни в теории, ни на практике сторонники епископальной церкви зачастую не отличались от пресвитериан. Например, и у тех, и у других причастия были нерегулярными. Причаститься можно было лишь в одно или два воскресенья в году. В Эдинбурге таинство причастия совершалось во всех церквях в один и тот же день. Одним из таких дней было 17 ноября 1661 года. Тогда адвокат Джон Николл записал в своем дневнике, как два мальчика отправились играть на льду, покрывшем Нор-Лох. Лед раскололся, и «оба они упали и самым жалким образом утонули в грязи. Да будет это уроком для всех не соблюдающих святые дни!» — злорадствовал восхитительный летописец. В своем ханжестве он был не одинок. Синод Эдинбурга объявил, что предстоит еще много «трудов, и поэтому стоит навострить орудие дисциплины и церковной цензуры для борьбы против всевозможных соблазнов… нечистоты, несоблюдения Божьих дней (как и обычно), но также и против пьянства, сквернословия, клеветы и поношения, насмешек над благочестием».

Особого впечатления на ковенантеров это не произвело. Они отплатили Шарпу покушениями на его жизнь. Первое из них состоялось летом 1668 года, когда тот посещал Эдинбург вместе с епископом Оркнеев, Эндрю Ханименом. Въехав в своем экипаже на Хай-стрит, они остановились, чтобы бросить мелкой монеты, как обычно, толпящимся там нищим. Один из бродяг выхватил пистолет и выстрелил в архиепископа. Пуля пролетела мимо цели, но раздробила руку Ханимену. Их слуги, оторопев, могли только смотреть, как злоумышленник, переодетый нищим, спасается бегством. К тому моменту Шарп уже настолько не пользовался народной любовью, что никто не попытался остановить беглеца. Один из свидетелей покушения крикнул: «Человека убили!» Другие отвечали: «Нет, всего лишь епископа».

И все же выжившей жертве покушения тяжело забыть лицо своего несостоявшегося убийцы. Зимой 1674 года Шарп снова был в Эдинбурге и на досуге рассматривал витрину лавки, торговавшей бренди и табаком, до которых он был большой охотник. Он заметил, что прямо на него сквозь витрину смотрит хозяин, «худой мужчина со впалыми щеками и жестоким выражением лица», в котором Шарп узнал того, кто покушался на его жизнь шесть лет назад. Это был некий Джеймс Митчелл, который учился в семинарии, но священником так и не стал и теперь держал вместе со своей женой небольшое дело. Шарп устроил так, что его арестовали. Тайный совет допросил Митчелла без посторонних. Подсудимый отрицал все до тех пор, пока Шарп не убедил правительство предложить ему помилование в обмен на признание вины. Митчелла отправили в тюрьму для ковенантеров на скале Басс-Рок в заливе Форт. Прошло четыре года. Неожиданно Митчелла перевезли обратно и снова судили, уже с намерением казнить. Когда его адвокат возразил, что это нарушает договор о прощении взамен на признание вины, Шарп заявил, что никакого договора не было, несмотря на то, что протоколы Тайного совета свидетельствовали об обратном. Судьи признали подобные свидетельства неприемлемыми и осудили Митчелла на смерть. Лидер роялистов, герцог Лаудердейл, мрачно пошутил: «Пусть Митчелл прославляет теперь Господа на Грасс-маркете», — именно там стояла виселица.

Безжалостные репрессии мира не принесли. После хладнокровного убийства Шарпа в 1679 году на пути в Сент-Эндрюс вспыхнуло второе восстание. Кончилось оно тем же, что и первое, — поражением ковенантеров. Однако в битве у моста Босуэлл военачальник Карла II, герцог Монмут, показал себя человеком снисходительным и казнил лишь горстку пленных. Он щадил всех, кто обещал больше не брать в руки оружие. Даже тех, кто отказывался дать такое обещание, всего-навсего сослали в Вест-Индию, хотя многие из них умерли при кораблекрушении недалеко от Оркнейских островов. Прочие, после заключения в церковном дворе монастыря Грейфрайерс в Эдинбурге, были отпущены на волю.

* * *

В течение трехсот лет историки описывали этот период как эпоху ярости и отчаяния, горя и возмущения, гонений, насилия и тирании. Однако о том же самом времени можно рассказать и по-другому, если исходить из тех свидетельств, которые может предложить Эдинбург. Эти свидетельства говорят в пользу парадоксального утверждения, гласящего, что дикарская жестокость того времени сопровождалась мощным расцветом культуры. Поражение, которое потерпели ковенантеры в битве за свое дело, и раскол церкви на враждующие фракции стали причиной движения, которое стремилось проложить новую дорогу, забыть былые страдания и предложить Шотландии новые идеалы.

Если мы взглянем на памятники материальной культуры того времени, они не создадут у нас впечатления, будто они созданы в поверженной, истекающей кровью стране. Напротив, в Эдинбурге некоторые кварталы и здания были перестроены, и перестроены роскошно, как и полагалось во вновь восстановленной в правах столице. Самые масштабные работы велись в резиденции Холируд, которая была частично сожжена, пока служила казармой для англичан. Начиная с 1671 года, работы по ремонту и подновлению королевских апартаментов (некоторые из них были созданы еще во времена короля Якова V) велись под началом королевского инспектора Уильяма Брюса и главного каменщика Роберта Милна; более поздние дополнения принадлежат Джеймсу Смиту. Тот комплекс дворца Холируд, который мы видим сегодня, относится главным образом именно к этому периоду. Его строгий классический стиль, бывший тогда в новинку в Шотландии, являл собой аристократический идеал новой эры.

Шотландские дворяне интерпретировали предложенный им роялистский идеал самыми разнообразными способами, если судить по многообразию домов, построенных в Кэнонгейте. Крупнейший из сохранившихся образцов этой архитектуры — Куинсбери-хаус, сегодня представляющий собой главный вход в парламент Шотландии. Он был построен между 1681 и 1685 годами, когда этот участок приобрел герцог Куинсбери. Его планировка, со скромным центральным корпусом и двумя крупными крыльями, образовывающими внешний двор, напоминает нечто вроде hôtel particulier, которыми в то время аристократия короля Людовика XIV украшала Париж. С ним резко контрастирует стоящее на противоположной стороне улицы здание Панмюр-хаус, построенное для патриотов Молэй из Панмюра. Уроженцы Энгуса, они выбрали для своего городского дома не космополитичный, но национальный стиль, самой очевидной приметой которого были ступенчатые фронтоны. Компромисс между современностью и традицией представляет собой «небольшой, но элегантный» особняк сэра Джеймса Дика, лорд-мэра, в Престонфилде. У него два фронтона, соединенных плоской крышей, и, как ни странно, балюстрада во французском вкусе. Наконец, стоявший уже внутри стен бурга Твиддейл-хаус являлся прекрасным примером того, что обновление возможно даже в самой гуще городских джунглей. Выкупленный и переделанный Брюсом еще до того, как тот продал его графу Твиддейлу в 1670 году, он располагался глубоко в тупике и со стороны Хай-стрит выглядел зажатым со всех сторон другими зданиями, но тыловой частью выходил на свет, простор и даже выглядел элегантным. Никто в Эдинбурге, однако, пока не стремился к гармонии в архитектурном смысле. Напротив, казалось, что во время этой фазы реконструкции в камне оказались воплощены культурные баталии того времени.

Свой вклад в обновление облика города вносил также городской совет, выкупавший здания, которые желал снести. В результате крупнейшей из таких операций был создан Парламентский тупик, теперь — Парламентская площадь, расположенный между собором Святого Жиля и зданием парламента. Там удалось разместить конную статую Карла II, выполненную из свинца в полный рост — древнейший памятник подобного рода в Британии. Перестройка города не всегда предполагала масштабные изменения; городской совет был доволен уже тогда, когда удавалось освободить небольшие участки на задворках Хай-стрит, окруженные высокими стенами; подняв голову, можно было увидеть разве что клочок неба, который тем не менее был хоть каким-то спасением от тесноты. Неподалеку от Лаунмаркета, в тупике Броуди располагались сразу два таких дворика, обладавших определенными архитектурными достоинствами; и сегодня это место остается «с южной стороны самым колоритным из эдинбургских тупичков. В северной части особняка [Римского орла] расположена башня с лестницей и фронтонами, ее украшенный рельефами дверной карниз поддерживает круглую башенку, на которую опираются выстроенные еще выше эркеры».

В 1674 году городской совет объявил, что освобождает от налогов на семнадцать лет каждый каменный дом, который будет построен на месте снесенного деревянного; с 1677 года было запрещено строить новые дома с деревянными или соломенными крышами. Новые каменные дома зачастую следовали экзотической моде на «пьяццы» (как в Эдинбурге называли сводчатые галереи-аркады) в нижних этажах фасадов. Это давало возможность делать верхние этажи большими по площади — принятые тогда законы, регулирующие ширину улиц, распространялись только на первые этажи. Зная о том, какую огромную роль в шотландской архитектуре позднее сыграл палладианский стиль, так и хочется увидеть в этом ранее влияние Палладианской базилики в Виченце с ее изящной колоннадой, или даже построенного еще ранее Палаццо ди Венеция в Риме, который видело гораздо больше шотландцев; другим возможным образцом мог послужить дворец Вогезов в Париже. Во всяком случае Королевская миля приняла более внушительный вид, сегодня почти полностью утраченный, за исключением разве что доходного дома Гладстона на Лаун-маркете, построенного немного ранее. Возможно, именно он является образцом и совершенно точно — единственным сохранившимся зданием с аркадой (кроме агрессивной современной имитации, построенной в Кэнонгейте по проекту Бэзила Спенса). Королевская миля, застроенная домами с аркадами, являла собой прекрасное зрелище; представить его себе теперь тяжело, если только мы с вами не отправимся на Хай-стрит в Элгин (графство Морэй), где еще частично сохранилась улица в этом духе, построенная в подражание столице.

Для продажи застройщикам городской совет выделял участки, не всегда совпадавшие со средневековой разметкой. Это делалось, в частности, для того, чтобы на больших по площади участках создавались более вместительные здания. По мере того как на склоне Замковой скалы селилось все больше и больше людей, доходные дома становились поистине гигантскими. Самый высокий из них, так называемый Вавилон, со стороны Каугейта поднимался вверх на четырнадцать этажей — «огромная куча горючих материалов», которой суждено было вспыхнуть в великом пожаре 1700 года. Одновременно продолжалось и строительство низкопробных домов из бросовых материалов, но предпринятые городским советом меры скорее поощряли постройку более долговечных и элегантных доходных домов, как, например, в Милнс-Корте, построенном в 1690 году на противоположной стороне Лаунмаркета. Квартиры там состояли из пяти-шести шикарно обставленных комнат, а некоторые и из дюжины. Мода на высоту принесла с собой социальное расслоение в стенах каждого отдельно взятого дома. Богатые жили на средних этажах высоких доходных домов; бедные — либо на первых этажах, поближе к шуму и вони улиц, или на верхних, куда приходилось подниматься по длинной лестнице.

* * *

Благоустройство на этом не остановилось. Один из вольных горожан подарил городу лебедей, чтобы они плавали в озере Нор-Лох, тем самым его украшая. Должно быть, недолго они оставались белыми. Городской совет запретил забивать скот на задних дворах и переместил бойни на берег озера. Кровь, сочившаяся в жидкую грязь, и потроха, усеивавшие загаженный берег, служили подходящей питательной средой для живности гораздо менее привлекательной, чем лебеди. Вообще, едва ли можно было рассчитывать на повышение качества жизни, не добившись прежде чистоты; а на чистоту не приходилось рассчитывать в отсутствие достаточного количества чистой воды. Наконец городской совет занялся водоснабжением. В 1672–1675 годах были проложены свинцовые трубы, шедшие от родников Комистона под холмами Пентланд к пяти (а позднее десяти) цистернам, расположенным внутри городских стен. Городской совет весьма гордился этим свершением, если судить по тому, с каким вниманием и щедростью он подходил к сооружению колодцев, где люди набирали воду. Один из них до сих пор стоит на Уэст-Боу. Он был создан по проекту ни много ни мало Уильяма Брюса и Роберта Милна, с пирамидообразной крышей, снабженной выгнутыми скатами, и классической вазой сверху. Увы, не успели эту систему водоснабжения толком построить, как она пришла в негодность во время необычно жаркого лета. Фактически город оставался без водопровода до 1676 года. Однако всего через пару лет воды в городе стало столько, что ее хватало и для вечно испытывавших нехватку пивоварен Кэнонгейта и даже для заключенных-ковенантеров в монастыре Грейфрайерс. Возможно, тогда город наконец-то стал немного чище. Нечистоты производились его жителями поистине в промышленных масштабах; их продавали с аукциона фермерам из Лотиана, и те увозили полученные удобрения на поля в телегах. Это привело к поразительному повышению урожайности, однако, поскольку полученная сельскохозяйственная продукция продавалась в том же городе, образовывался порочный круг.

Модернизация начала затрагивать и другие аспекты городской жизни; по мере того как последняя все более и более усложнялась, возникла потребность в более интенсивном обмене информацией. С 1695 году в Эдинбурге начало функционировать почтовое отделение. В пределах города письма доставлялись мальчишками, которые знали все адреса и вырастали прямо под носом у горожан, когда те хотели послать письмо или посылку. Они же приставали к приезжим, ищущим, где бы поселиться, или просто выглядевшим потерянными в суете Хай-стрит; они же играли роль сутенеров. Эти «бедолаги ночуют в каком-то тряпье на лестницах домов — и все же часто им, в общем, вполне доверяют». (Их современным коллегам приходится запоминать только топографию полей для гольфа.) Для передачи информации о событиях в большом мире вначале появились такие предшественницы известных нам газет, как листовки, печатавшиеся во время гражданских войн. Самыми ранними образцами таких изданий, в которых уже можно опознать современные газеты, были «Календонский Меркурий» и «Осведомитель королевства», которые появились в 1661 году и, возможно, продержались несколько лет. «Эдинбургскую газету» начали выпускать в 1680 году; позднее, в 1699 году ее выпуск был возобновлен старым солдатом, превратившимся в предпринимателя, Джеймсом Дональдсоном; она существует до сих пор, но теперь публикует только официальные сообщения. Затем, в 1704 году, Адам Боиг основал газету «Эдинбургский курьер». Эти два печатных органа оказались соперниками, причем Боиг с его более глубоким освещением событий и более широкой аудиторией в период до заключения договора об Унии несколько опережал своего собрата.

Для передвижений по городу появился общественный транспорт, вначале — в виде портшезов. Первый портшез появился в Эдинбурге в 1661 году. К 1687-му их было только шесть, однако через сто лет портшезы уже исчислялись дюжинами. Носильщиками портшезов обычно работали горцы. Это традиционное средство передвижения, хоть и удобное для узких проходов и переулков, едва ли можно назвать современным. Другое дело наемные экипажи. К 1673 году их было всего около двадцати; в 1676 году уже приходилось издавать законы, чтобы экипажи перестали «мчаться на бешеной скорости» по Хай-стрит, а шли шагом. Со временем установилось постоянное транспортное сообщение с Лейтом. В 1670 году Адам Вудкок получил разрешение возить туда и обратно пассажиров, взимая с них шиллинг. В 1677 году монополию на маршрут сроком на 12 лет получил Уильям Хоум. Следующим монополистом по перевозке пассажиров между Эдинбургом и Лейтом был Роберт Миллер, с 1702 по 1711 год. Похоже, он добился большего успеха, нежели его предшественники, поскольку городской совет уже начал выпускать определенные предписания для возниц. В 1675 году за пределами городских стен появились первые мостовые, в начале Лейтской дороги и в районе современной площади Лористон-Плейс.

В городе появились магазины, что также было новинкой. До сих пор люди покупали все товары непосредственно у производителя. За едой они отправлялись на открытые рынки, память о которых до сегодняшнего дня сохраняется в названиях Рыбный тупик и Мясной тупик. В том, что касалось всего прочего, товары поставляли и продолжали поставлять купцы. Поскольку они редко специализировались на чем-то одном и просто продавали все, что удавалось заполучить, у них не было нужды в помещении для продажи одного сорта товаров. Имевшиеся на тот момент магазины скорее предлагали предметы роскоши, привезенные из-за границы. Например, в 1689 году городской совет выдал разрешение на ведение дела в Эдинбурге ирландскому парфюмеру, бежавшему на чужбину, так как на его родине было неспокойно. В 1695 году аналогичное разрешение было выдано двум гугенотам, занимавшимся золочением и покрытием различных вещей японским черным лаком. В 1698 году еще одному мастеру таким же образом разрешили делать зеркала. Вообще, город благосклонно относился к беженцам. К 1700 году в Эдинбурге получили разрешение на работу три еврея — возможно, в сфере импорта и экспорта. При условии перехода в христианство им был обещан статус вольных горожан.

Торговля предметами роскоши расцвела настолько, что в 1704 году несгибаемый патриот Эндрю Флетчер из Сол-тауна пожелал собрать некоторую статистику с целью эту торговлю прекратить. Проведенное им исследование показало, что те же самые товары, которые можно было увидеть в Эдинбурге, имелись в продаже и в других крупных городах Европы. Поскольку речь шла о Шотландии, в перечне указанных товаров выделялись алкогольные напитки, табак и «зелья». За небольшими исключениями все стекло и металлические изделия ввозили из-за границы, так же, как и большую часть керамической посуды, не говоря уже об изысканной мебели, зеркалах и часах — и, разумеется, фарфор, чай, кофе и шоколад, чернослив, финики, изюм, инжир и коринку, оливки, каперсы, анчоусы и соления. Сегодня среди предназначенного для туристов китча на Хай-стрит все эти товары найти было бы трудно.

* * *

Рост розничной торговли вызвал у эдинбургских купцов зависть и желание предпринять определенные попытки снова перехватить инициативу. В 1681 году они сформировали Купеческую компанию, призванную контролировать деятельность ее членов, подобно корпорациям ремесленников. Это решение, возможно, было продиктовано соображениями о том, что к тому моменту в старую купеческую гильдию, в результате подписания арбитражного декрета 1583 года, проникло слишком много ремесленников. Формирование новой компании выглядело попыткой вернуть себе ускользающие из рук исключительные права. Эта организация была призвана укрепить монополию местных купцов на продажу платья и производство материалов для его изготовления; отныне все, занятые в одном или в другом, были вынуждены вступать в новую компанию. Как можно догадаться, довольно значительное число горожан зарабатывало себе на жизнь указанными занятиями, особо не беспокоясь о городских законах. И даже мастера стали возражать, говоря, что «общество, построенное на подобных принципах, нарушает свободы других, совершенно неразумно и не имеет себе подобий». «Г лавы такой компании будут хозяевами города». Эти страхи, похоже, воплотились в жизнь, когда парламент принял законы, защищавшие как импорт, так и экспорт текстиля. Теперь страна становилась закрытым рынком для платья местного производства и вся оказывалась под пятой новой Купеческой компании.

Однако план провалился. В первый год к компании присоединилось сто тридцать девять розничных торговцев; на второй год — двое. В 1704 году, когда действия по оживлению загнивающей шотландской экономики стали очевидно необходимы (и весьма желательны), Купеческая компания обратилась к парламенту, заявив, что действующие законы «никоим образом не отвечают первоначальному замыслу и не достигают поставленной цели, а именно — обуздывать расточительство, повышать качество нашей собственной продукции и препятствовать ввозу любых товаров». Например, «по опыту очевидно, что всевозможные заграничные шелка, набивные ситцы и лен носятся сейчас чаще, чем когда бы то ни было… на каждый эль, произведенный в королевстве, приходятся сотни элей привозных тканей». Кроме коммерческой, у этого явления была и этическая сторона, «поскольку торговлю заграничными шелками ведут не вольные горожане, а иностранцы и контрабандисты, нищие и отчаянные, которые торгуют, не платя налогов и не неся никаких общественных повинностей, что ведет к разорению купцов и владельцев магазинов». Другими словами, традиционным спасением для купеческой элиты было сохранение привычных им порядков.

Однако даже Купеческая компания начала уставать от протекционизма, убедившись, что повернуть время вспять невозможно. Эту попытку сохранить привилегии и ее провал можно рассматривать как начало утраты элитой власти над городом, которой она пользовалась на протяжении пяти столетий. По уставу новой компании членские взносы должны были идти на благотворительность. Благотворительная деятельность со временем стала более предпочтительной, нежели попытки взбодрить плетью павшую лошадь монополии. Сегодня Купеческой компании принадлежит большинство частных школ Эдинбурга.

* * *

Обновление затронуло также и нематериальную сферу — общественные институты. Именно в это время в Эдинбурге было основано несколько новых. Поскольку общество в ту эпоху было иерархично, и сами институты формировали некоего рода иерархию. На вершине ее стоял «Орден чертополоха», основанный Яковом VII в 1687 году, а затем канувший было в Лету в революционное время и основанный заново королевой Анной в 1702 году. Первоначально его часовня, отделанная под личным присмотром короля, находилась у Святого Креста. На собственной яхте он отправил туда из Лондона алтарь, орган, орденские одеяния и изображения, трон для себя и дюжину скамей для членов нового ордена — рыцарей Чертополоха. Это была прекрасная работа; резьбу по дереву для часовни выполнил Гринлинг Гиббонс. Однако в 1688 году толпа полностью разгромила здание. До сегодняшнего дня этим орденом награждаются вершители великих и добрых дел. В настоящий момент часовня ордена, созданная Робертом Лоримером в 1909–1911 годах, находится в соборе Святого Жиля. Общество королевских лучников, стоящее на ступень ниже, тем не менее взирает на прочие с гораздо большим снобизмом. Оно было основано в 1676 году как частный спортивный клуб и до сих пор награждает серебряной стрелой победителя ежегодного состязания в стрельбе, проводимого в Мэсселбург-Линксе. Усилиями сэра Вальтера Скотта это общество со временем превратилось в личную шотландскую гвардию короля. Претендовать на членство могут только сливки общества.

Другие вновь образованные институты были уже скорее полезными, нежели чисто декоративными. Почетное место среди них принадлежит Библиотеке адвокатов. В 1680 году сообщество адвокатов постановило основать библиотеку. Когда сэр Джордж Маккензи из Роузхау в 1682 году стал деканом факультета, он принялся за реализацию этого проекта. Он составил документ об аренде здания и положил начало книжному фонду библиотеки. Она открылась в 1689 году. Подобных ей на Британских островах не было. На протяжении более ста лет она входила в число лучших библиотек Европы. В 1925 году она стала называться Национальной библиотекой Шотландии. Именно там была проведена значительная часть исследований, необходимых для написания данной книги.

* * *

В Шотландии термин «институционный» используется также в особом смысле для характеристики комментариев к законам, составленных специальной группой юристов — институционными авторами. Созданные таким авторами тексты, обладающие статусом институционных, могут использоваться в суде, где они имеют тот же вес, что и мнение судей, или прямо выступают в качестве закона в случаях, не предусмотренных собственно законом. Несколько поколений авторов институционных юридических трактатов создавали и пересматривали законы Шотландии более двух веков, до тех пор, пока эту функцию не перенял у них (чтобы не сказать «перехватил») Вестминстер. Маккензи обладал многими талантами, но лучше всего его помнят именно как создателя подобных трактатов. Его труд «Институты шотландского права» увидел свет в 1684 году. За три года до него было напечатано сочинение под таким же названием за авторством виконта Стэра. Стэр пытался убедить политиков избегать принятия слишком большого числа законов, поскольку это делает систему законов не более, а менее ясной; к его совету не прислушались.

Эти труды подводили итог развития системы законов Шотландии с тех пор, как она приобрела автономию во времена Реформации. Старая феодальная законодательная система была приведена в соответствие с изменениями в обществе блестящим юношей Томасом Крейгом, который восславлял Марию, королеву скоттов, на латыни. Его труд под названием «Jus Feudale», завершенный к 1603 году, но так и не опубликованный до 1655-го, представлял собой трактат о феодальной системе, вычленявший в гуще традиций вечные принципы, — этот труд цитировали на протяжении веков, до отмены феодального права в 2001 году. Прежняя каноническая система законов вышла из употребления, но все еще продолжала оказывать некоторое влияние. В поисках светской основы для законодательства Шотландия и другие европейские страны обратились к другому источнику. Этим источником стала античность и кодекс императора Юстиниана Corpus Juris Civilis. В тех случаях, для которых не имелось более подходящего закона, шотландцы ссылались на этот свод законов и его толкования. Под пером Стэра и Маккензи система законов, почерпнутых из широкого круга источников, приобрела целостность и вскоре стала предметом национальной гордости.

По мере того как закон Шотландии начал играть главную роль в жизни столицы, профессия юриста также вышла на первый план. Здесь профессионалы в различных областях составляли, как нигде в Шотландии, большинство населения города. Записи о взимании подушного налога в 1693 году показали, что в Эдинбурге на тот момент проживали более 500 граждан различных профессий; тот же источник упоминает более 400 купцов — вот одно из свидетельств того, что это занятие уже пришло в относительный упадок. Среди людей различных профессий юристы составляли большинство — это 179 стряпчих и 36 адвокатов. Эти цифры кажутся непропорционально большими, если иметь в виду собственные нужды города, однако они отражают особый статус Эдинбурга как столицы и местоположения правительства.

* * *

Прогресс, достигнутый за то же время медициной, был не столь значителен. Документы о сборе подушного налога показали наличие 33 докторов медицины (все они получили свои степени за рубежом), 23 хирургов и 19 аптекарей. Последние две группы составляли часть ремесленной корпорации, хранившей свои традиции в том, что касалось связей с городским советом, в котором заседал ее глава. Однако хирурги в будущем надеялись стать ученым обществом. Тогда они основали учреждение, которое, согласно грамоте, выданной в 1697 году, стало Королевским хирургическим колледжем. Они построили сохранившийся до сих пор Дворец хирургов. В нем хранилась библиотека медицинской литературы, хорошо укомплектованная современными трудами по медицине, выписанными из Европы. Там также располагался анатомический театр — еще один инструмент повышения квалификации. Для него требовался источник трупов; разрешение на использование тел в этих целях мог дать только городской совет. В 1705 году хирурги попытались сдвинуть дело с мертвой точки, назначив одного из членов своей корпорации, Роберта Элиота, общественным патологоанатомом и поручив ему обучение студентов на материале вскрытий. Городской совет ответил на просьбу о поддержке корпорации в этом деликатном деле, назначив Элиота профессором анатомии. Одним непредвиденным последствием этого хирурги были обязаны предприимчивости горожан. В 1711 году городской совет признал преступлением выкапывание из могил свежих трупов и продажу их хирургам по 40 шиллингов за штуку. Для тех, кто был еще жив, при Дворце хирургов был открыт массажный салон. В 1723 году Джона Валентина и его дочь назовут общественными «натирателем и натирательницей».

Стремясь завоевать в городе более высокое положение, хирурги также столкнулись с конкуренцией Королевского колледжа терапевтов, основанного в 1681 году. Это было детище Роберта Сибболда, выдающегося человека, к которому, среди прочих, обращался за консультацией сам Карл II. Выбирая себе занятие, Сибболд искал противоядия от волнений того времени: «Я заметил, что никому не удавалось быть священнослужителем и не участвовать в интригах. Мне была больше по душе спокойная жизнь, в которой не приходилось бы участвовать в интригах, будь то церковных или политических. Я остановился на изучении медицины, где, как я полагал, я не буду принадлежать ни к какой партии и смогу принести пользу моему поколению».

Зачем было проводить границу между хирургами и терапевтами? В ту эпоху работа хирурга состояла в кровавом, насильственном вмешательстве в устройство человеческого организма, в то время как деятельность терапевта заключалась в применении наружных лекарственных средств, всевозможных снадобий или, что более вероятно в XVIII веке, целебных трав. Для того суеверного времени последнее делало ремесло врача-терапевта слишком похожим на колдовство, и Сибболду представлялось необходимым подвести под него менее сомнительный фундамент. По всей Шотландии встречались лекарственные травы, которым местные жители приписывали те или иные целительные силы. Одна из целей Сибболда состояла в том, чтобы найти место, где он мог бы культивировать и испытывать их. По его словам, «здесь, в моем эдинбургском обиталище, я решил изучить естественную историю этой страны, поскольку в Париже я усвоил, что самый простой метод лечения и есть самый лучший, а эти [растения], которые произрастают в нашей стране, наиболее удачно соответствуют нашему темпераменту и лучше всего нам подходят». На части угодий у Холируда он основал то, чему в 1677 году суждено было стать Королевским ботаническим садом Эдинбурга. Оттуда сад был перемещен на участок, где впоследствии расположилась одиннадцатая платформа вокзала Уэверли (теперь это место отмечено памятной доской), и, наконец, в Инверлит.

В-третьих, Сибболд решил начать преподавать медицину в университете Эдинбурга. Он планировал сделать университет тем местом, где будущие врачи-терапевты могли бы получать образование, а Королевский колледж — учреждением, которое занималось бы лицензированием специалистов. Это была здравая идея, не в последнюю очередь потому, что таким образом университет, после столетней работы на удовлетворение лишь местных нужд по обучению студентов гуманитарным наукам и богословию, обретал новую жизнь. В 1685 году Сибболд получил место одного из трех профессоров медицины, вместе с Джеймсом Холкетом и Арчибальдом Питкэрном. Холкет был хирургом-акушером, получившим образование в Голландии, в Лейдене. Там же учился и Питкэрн. Его диссертация о кровообращении была оценена так высоко, что в 1692 году ему даже предложили кафедру. Однако Питкэрн предпочел Эдинбург. Кроме его вклада в науку, он также был деятельным и щедрым врачом. Его хирургический кабинет находился на Лаунмаркете в подвале, таком темном, что про него говорили не «Иду к доктору на осмотр», а «Иду к доктору на ощуп»; Питкэрн развлекал своих пациентов антипресвитерианскими анекдотами. По соглашению с городским советом он лечил бедных бесплатно и, если они умирали, получал для исследований их трупы. Между тем, однако, первые три кафедры медицины в Эдинбурге были чисто номинальными. Сибболду не удалось наладить обучение медицине. Голландские университеты оставались слишком знаменитыми для того, чтобы с ними могли состязаться университеты Шотландии. Но, по крайней мере, теперь на это появилась надежда.

* * *

На тот момент наибольшего прогресса в том, что касается науки, Шотландия добилась в математике. Джеймс Грегори принял первую кафедру математики в Эдинбурге в 1674 году. До того он провел девять лет в университете Падуи, где ему довелось беседовать с бывшими учениками самого Галилео Галилея. В фундаментальной отрасли этой дисциплины, дифференциальном исчислении, Грегори был одним из трех европейцев, трудившихся на ее переднем крае; двумя другими были Готтфрид фон Лейбниц в Ганновере и сэр Исаак Ньютон в Кембридже. В то время еще не существовало конференций и научных журналов для публикации результатов изысканий. Трое ученых делились достижениями друг с другом в ходе личной переписки, что имело свои недостатки: они могли быть и неискренни в своих письмах, либо из-за неуверенности, либо по другим причинам. Грегори сообщил Лейбницу и Ньютону, что первым решил задачу Кеплера о том, как определить положение планеты на орбите в любой момент времени. Но он не хотел распространяться о том, в чем, как он подозревал, Ньютон его предвосхитил, даже если речь шла, ни много ни мало, об эпохальном труде «Principia Mathematica». Щепетильность ученых того времени тем не менее не могла противостоять революции в науке, кульминацией которой явилось открытие Ньютоном гравитации. Это открытие доказало, что природа подчиняется определенным законам. Одним из первых мест, до которых докатилась волна революционных изменений, был Эдинбург.

Джеймс Грегори вскоре умер, но когда на должности главы кафедры математики его сменил не менее выдающийся племянник Дэвид, Эдинбургский университет стал первым университетом в мире, где читали лекции по теории Ньютона. Однако этого было мало, и Дэвид Грегори и другие начали применять последние открытия в самых разных областях науки, чтобы полностью изменить представления человека о природе. Так, Грегори преобразил астрономию, полностью перестроив ее как научную дисциплину. Он отбросил теологическое прошлое со всеми рассуждениями об эмпиреях и тому подобном, чтобы привести эту дисциплину в согласие с ньютоновой физикой. Ключевую роль в этом сыграл интерес Грегори к греческой геометрии, выразившийся в издании трудов Евклида в 1703 году. С изменением концепции реальности геометрия перестала, как было раньше, еще со времен античности, считаться лишь формальным упражнением. Когда Ньютон открыл, что взаимоотношения между телами описываются с помощью математических законов, геометрия стала ключом к пониманию природы. Сам Ньютон многое сделал для ее возрождения, а Грегори отвел ей ключевую роль в шотландской интеллектуальной традиции.

* * *

Обретя новую жизнь в эпоху Реставрации, роялистская культура, соединившись с вновь начавшей развиваться культурой столицы, подарила миру несколько всесторонне эрудированных ученых и общественных деятелей. Об обоих представителях династии Грегори, например, последний из шотландских философов эпохи Просвещения, сэр Уильям Гамильтон, в 1838 году писал, что их кафедра обязана своей известностью «не столько тамошними достижениям в математике, сколько эрудированностью ее профессоров и их умению мыслить. Блестящие умы, прославившие эту кафедру первыми — Джеймс и Дэвид Грегори — были не только великими математиками, но и вообще всесторонне образованными людьми». Джеймс не только занимался теорией, но и изобрел отражающий телескоп, сконструировал астрономические часы и основал первую в Шотландии обсерваторию. В Англии Дэвида также ценили весьма высоко, и в конце концов он стал профессором астрономии в Оксфорде. Оба Грегори, связанные узами брака с семейством первого шотландского портретиста Джорджа Джеймсона, также интересовались искусством.

Автор институционных юридических трудов Маккензи тоже был человеком весьма разносторонним. Преследуя ковенантеров, он заработал на политическом поприще прозвище Чертов Маккензи и все же не менее уютно чувствовал себя в уединении своего кабинета, где работал над сочинениями по геральдике, истории, философии и ведовству. Его политическая теория, изложенная в труде «Jus Regium» (1688), оправдывала абсолютизм Стюартов и осуждала «помешанных на вере безумцев этой фанатичной эпохи, стремящихся на небо, подобно Илии, на огненной колеснице чрезмерного рвения». Его собственное рвение также могло иногда заводить чуть дальше, чем следовало, так что слова английского драматурга Джона Драйдена, называвшего Маккензи «благородным шотландским умом», довольно неожиданны. Самые свои интересные и смелые сочинения Маккензи создал еще юношей, до того, как все его силы поглотила общественная деятельность. В 1660 году вышла его книга «Аретина, или Серьезный роман»; это был первый шотландский роман, созданный по образцу современных французских и классических античных произведений этого жанра. Его сочинение «Religio Stoici» (1663) выделялось среди прочих шотландских теологических трудов тем, что в нем религия рассматривается с точки зрения образованного человека, а не узколобого фанатика. Для него культура и мораль шли рука об руку; шотландцы, «пламенные, грубые, энергичные и отважные», по его мнению, обладали как раз нужными качествами, чтобы возродить добродетели древних римлян и греков. В довершение всего он велел похоронить себя в великолепном мавзолее, выстроенном в палладианском стиле, на кладбище монастыря Грейфрайерс — «самом передовом архитектурном произведении своего времени в Шотландии».

Сибболд был величайшим эрудитом среди всех. Его взгляды были скорее прагматичными, нежели рационалистическими: истинное знание невозможно почерпнуть из библейских или античных источников, только лишь из исследований прошлого и настоящего, направленных на усовершенствование материального или духовного. От общественной деятельности он перешел к патриотическому изучению истории и географии Шотландии. Плоды его исследований были опубликованы в виде двух томов; первый, «Scotia Illustrata», вышел в 1684 году и опирался на во многом опередившую свое время шотландскую картографическую традицию. Ее история восходила к Тимоти Понту, трудившемуся столетием раньше; в Национальной библиотеке Шотландии среди величайших сокровищ хранится множество его карт, выполненных от руки на хрупких бумажных листах. Сибболду было о них известно, как и о более поздних работах Джеймса Гордона из Роутимэя, в том числе карте Эдинбурга, заказанной в 1647 году (члены городского совета прозвали ее «потрошеная пикша», поскольку на ней город сверху выглядел как разделанная рыба). Дальнейшие картографические изыскания были заказаны Джеймсу Адэру; они завершились к тому моменту, когда Сибболд подготовил к печати первый том. Что до второго тома, «Scotia Antiqua», посвященного историческому развитию страны, то в нем рассматривались лишь отдельные графства, но не страна в целом. Позднее Сибболд объединил усилия с голландским эмигрантом, военным инженером Джоном Слезером; вместе они выпустили в 1693 году труд под названием «Theatrum Scotiae», богатое собрание картин шотландской жизни. Слезер выполнил гравюры, Сибболд — комментарии к ним. Почти все, что нам известно о небольших шотландских городах того времени, мы знаем из этой книги. В нее включены два вида Эдинбурга, один — открывающийся из Дин Виллидж, нового промышленного пригорода, другой — от Уэст-Порта, откуда виден склон Королевской мили.

Еще один эдинбургский интеллектуал, Питкэрн, был не менее многогранным человеком. Его умелая рука хирурга так же уверенно держала перо, когда он сочинял стихи на латыни, которые вызывали в Шотландии восхищение, подобное тому, которым веком раньше пользовались сочинения Томаса Крейга и Джорджа Бьюкенена. Указанные авторы трудились в самых разных классических жанрах, в то время как Питкэрн сосредоточил свои способности на жанре эпиграммы. Латынью он владел лучше, чем шотландским. Быть может, он сочинял шотландские сатиры, напившись (как частенько бывало) — и поэтому они, как правило, слишком грубо бьют на эффект. На латыни он, видимо, писал с похмелья, если судить по лаконичности и сарказму, которые мы видим в его произведениях на этом языке. О революции 1688 года он высказался резко: «Omnia vulgus erat» («Толпа была всем»), О следующем за ней периоде он досадовал: «Jura silent, torpent classica, rostra vacant» («Закон безмолвствует, лучшие умы отупели, риторика превратилась в пустую болтовню».). Он сочинил элегию на смерть великого героя якобитов, Джеймса Грэма из Клаверхауса, погибшего в битве при Килликрэнки. Она была переведена на английский Драйденом, которому понравилась лаконичная элегантность этого произведения, не вполне дававшаяся ему на собственном языке:

Те moriente, novos accepit Scottia cives Acceptique novos, te moriente, deos. Ты ушел, и в страну пришли новые люди, В храмы — новые боги, на трон — новые короли.

Питкэрн в жизни не удостоил бы чужой ему английский язык сочинением стихов на нем о таком серьезном и торжественном предмете; если простой шотландский не подходил, он обращался к звучной латыни.

Обращаясь к придворным традициям образованной династии Стюартов, Питкэрн следовал за другими значительными деятелями культуры Эдинбурга. Этой традиции после 1603 года было нанесено несколько роковых ударов. Пресвитериане демонстрировали высочайшее презрение в отношении светских наук, в крайнем случае предпочитая благочестивое филистерство. И когда в страну в середине века вторглись английские хамы-вояки, они пробили огромную брешь в плодотворном взаимоотношении личного духовного роста и национальной роялистской культуры. Несколько оправиться, хотя и не полностью, культуре удалось после 1660 года. То время было омрачено дальнейшими беспорядками. Однако в некотором виде эта традиция сохранилась. В свете сказанного трудно принимать всерьез теории, поддерживаемые ортодоксальными шотландскими историками, согласно которым до Унии 1707 года жизнь Эдинбурга и всей страны была невыразимо убога, а после заключения союза с Англией она сподобилась наконец полного благополучия.

* * *

Если эти историки и уделяли какое-то внимание культурному развитию Эдинбурга в эпоху Реставрации, то связывали его с пришествием в 1679 году будущего короля Якова VII и II, тогда известного в Англии как герцог Йоркский, а в Шотландии как герцог Олбени (здесь и далее мы будем называть его последним титулом). Олбени был новообращенным католиком, которого услали в Эдинбург из Лондона с глаз долой, чтобы разрядить обстановку, нагнетаемую противниками его восшествия на престол. Он прибыл в Эдинбург в середине зимы, вместе с семьей. Все они были сильно простужены из-за долгой дороги по снегу. Городской совет пригласил герцога на прием, который прошел весьма весело, поскольку тем вечером было разбито 36 стеклянных блюд, 16 стеклянных тарелок и 12 бокалов; возможно, именно таким образом герцогиня Мария Моденская узнала, какое количество алкоголя могут употребить шотландцы, и решила ввести в Эдинбурге моду на чай. Затем последовала встреча с Тайным советом. Олбени отказался принести присягу, поскольку в ней содержались декларации, направленные против католицизма. У Холируда он выслушал первую мессу более чем за сто лет.

В Эдинбурге Олбени вел себя как вице-король и возвратил утраченный было на десятилетия институт королевского покровительства. Историк эпохи Просвещения Уильям Тайтлер из Вудхаусли перед смертью в 1792 году вспоминал, как «наши отцы в прошлом веке говорили с восторгом о веселии и блеске двора в Холируде». И все же пребывание в Эдинбурге Олбени было столь кратковременным (пятнадцать месяцев, до весны 1681 года, с перерывами), что на его счет едва ли можно отнести культурное возрождение, начавшееся еще в 1660 году. Он мог придать этому процессу цельность и дать ему новый импульс, но это уже совсем другое дело. В душе Олбени был человеком, действовавшим из лучших побуждений, однако при этом он был также тугодумом — фигура малопригодная для того, чтобы разрешить проблемы Шотландии в отношении культуры или чего бы то ни было еще. Однако его покровительство и как монарха, и как человека придало сил уже существовавшим направлениям развития.

Возможно, наиболее непосредственное влияние Олбени оказал на развитие шотландской драмы, занимавшей до того среди прочих искусств незаметное положение и боровшейся за существование с самой Реформации. Драйден упоминает об удручающей фазе развития политических событий того периода, во время которой английские актеры считали, что в Эдинбурге они будут в большей безопасности:

Раздоры и заговоры, омрачившие наш век, Точно так же погубили и театр… Наши собратья перебрались с Темзы к Твиду, И добрейшие из наших сестер Отправились в Эдинбург — пешком, на каретах или телегах. Там в голубых шотландских шапочках они играют вечера напролет За шотландские полкроны — три пенса на английские деньги.

Сам Олбени вспоминал театральные представления в письмах своей племяннице, графине Личфилд. Он жаловался на «совершенно зимнюю погоду», такую, что даже в погожие дни приходится довольствоваться «игрой в гольф — охота здесь плоха… Иногда мы ходим на представления… Я иду туда и сегодня, поэтому не имею времени продолжать». Снова: «Мы здесь проводим время не так плохо, как считаете вы там, в Англии, поскольку у нас есть театр… и приятное общество… Моя дочь играла в прошлый четверг в своей пьесе в третий и последний раз». Актриса, о которой он говорит с отцовской гордостью, вероятно, появлялась на сцене в пьесе Натаниэля Ли «Митридат, царь Понтийский» (1678). 15 ноября 1680 года была сделана запись о представлении, «в котором леди Анна, дочь герцога, и ее фрейлины были единственными исполнителями». Леди Анна — будущая королева Анна — сохранила о шотландцах («странном народе») не слишком теплые воспоминания.

Наиболее заметный след пребывание Олбени в Эдинбурге оставило в галерее отделанной заново резиденции Холируд, где разместились написанные по заказу герцога голландским художником Якобом де Виттом портреты всех шотландских королей, начиная с Фергуса Мак Эрка (330 год до н. э.). Всего картин было более ста. Заказчик велел художнику «написать их похожими на оригиналы, которые ему предоставят». Яков VII занимает в этой галерее последнее место: действительно, ему суждено было стать последним законным наследником из династии Стюартов. Эта династия, столь долго правившая страной, была гордостью Шотландии, особенно потому, что это ставило ее на ступень выше Англии. Маккензи оглядывался на прошлое Шотландии и видел, что «мы все еще остаемся тем же самым народом и страной, но англичане уже не являются все теми же бриттами и представляют собой смесь потомков данов, саксов и французов». Именно в этом следует искать источник и опору национальной независимости: «Ни один историк не может утверждать, что мы когда-либо подчинялись какому-либо другому народу, за исключением того, который правит нами сейчас, в то время как англичане и французы (как снисходительно скажем мы) были покорены чужестранцами, а их королевские семьи были свергнуты». Наглядные доказательства этого утверждения были продемонстрированы Де Виттом.

* * *

Олбени как политик занимался не только вопросами культуры. Воспитанный в Англии, как его отец Карл I и брат Карл II, он больше старался узнать и понять шотландцев, а может быть, даже снова завоевать их расположение, как бы чувствуя себя последним шансом династии Стюартов. Например, он оправдал надежды страны на изменения в экономике. Он созвал у себя в резиденции собрание купцов, чтобы одобрить схему протекционистской политики, возможно, позаимствованную у Жана-Батиста Кольбера, французского министра финансов. Немного слишком решительная для Шотландии, эта схема запрещала импорт всех готовых товаров, отменяла все налоги для отечественных производителей и все налоги на инвестиции из-за рубежа. Она должна была поощрить появление новой продукции, но в данном случае эта продукция не нашла сбыта за рубежом, так как новая экономическая схема вызвала только месть иностранных государств.

Олбени также провел денежные реформы. Правительство Шотландии на протяжении пары столетий тщетно пыталось потратить деньги, которых не имело, путем порчи монет. К тому моменту большая часть металлических денег, циркулировавших по стране, была отчеканена из медного сплава. Расследование показало, что монетный двор Эдинбурга выпустил в четыре раза больше монеты, чем было приказано. Продажные чиновники, все имевшие связи в высших сферах, растратили золото и серебро, которые должны были служить обеспечением денежной массы. Исчезло по крайней мере £700 000. Решение состояло прежде всего в том, чтобы прекратить деятельность монетного двора, а затем, в 1686 году, когда Яков VII взошел на престол, начать чеканить новую монету. Эти монеты были хороши, и большая их часть вскоре покинула страну, чтобы покрыть хронический дефицит бюджета. Отчасти проблему удалось решить в 1695 году, когда был учрежден Банк Шотландии, которому предписывалось создать кредит в стране, где его катастрофически не хватало. Защищенный своим положением монополиста на протяжении двадцати одного года, этот банк все равно действовал крайне осторожно. В его штаб-квартире, расположенной в Эдинбурге (отделения в провинции не выдержали и первых месяцев работы), вклады не принимались; там только выдавались кредиты в счет средств, выделенных пайщиками, строго под залог наследуемых или личных долговых обязательств. Когда банк решил попробовать что-нибудь новое и в 1704 году выпустил первый шотландский бумажный фунт, забирать вклады бросилось такое количество народа, что выдачу денег пришлось прекратить. Эдинбург пришел к основным принципам банковского дела быстрее многих других городов, и все же не так быстро, чтобы избежать болезненного периода проб и ошибок.

Важным аспектом эпохи между Реставрацией и заключением Союзного договора было бурное развитие интеллектуальной жизни шотландской столицы. Свой вклад в этот процесс безусловно, внесло окружение герцога Олбени, однако он начался задолго до прибытия герцога в страну и продолжался дольше, чем можно объяснить одним только аристократическим влиянием. И городу еще предстояло выдержать не один удар судьбы, прежде чем его культурные устремления приняли более современные и долговечные формы.

* * *

9 декабря 1688 года дом Стюартов, который в течение более пятидесяти лет делал для выживания Шотландии больше, чем кто бы то ни было, пошатнулся. В Эдинбурге буйствовала толпа. Народ знал, что в четырехстах милях, на юге Англии, высадился вместе со своей армией Вильгельм Оранский, и теперь он шел на Лондон, чтобы спасти протестантизм. В тот же самый день Яков VII и II готовился отослать во Францию свою семью, прежде чем скрыться самому.

Дело короля в Шотландии казалось таким же безнадежным. Столица была в волнении. Вместо того чтобы попытаться восстановить порядок, герцог Гордон, сенешаль замка, заперся у себя. У Холируда шотландское правительство во главе с канцлером, графом Пертским, доживало последние дни. Оно не продержалось бы и до утра, если бы не сила духа лорда-мэра, Магнуса Принса, который приказал запереть на закате городские ворота, а затем поставил гвардейцев охранять дворец от смутьянов.

На следующее утро Гордон отважился выйти на улицу; с ним по Хай-стрит промаршировал, бряцая оружием, эскорт. Гордон хотел убедить канцлера скрыться вместе с ним. Однако Перт возразил, что собирался уехать в собственный замок в Драммонде, за много миль на другой стороне Стерлинга, на тот случай, если ему самому придется бежать за границу. В итоге его арестовали уже тогда, когда он направлялся во Францию. Единственное, что он мог сделать, — подписать указ, разрешающий герцогу брать из казны деньги на любые военные нужны. Когда Гордон попытался это осуществить, казначеи отказались выплатить требуемую сумму.

После исчезновения Перта в тот же день толпа бросилась во дворец и аббатство, в котором находилась королевская часовня. Ее Яков VII сделал символом своего правления. За неделю до того, на день Святого Андрея, он приказал окропить ее святой водой и освятить заново. Он не смог бы придумать ничего более вызывающего, чтобы окончательно разъярить эдинбургских кальвинистов. Больше всего неприятностей доставили своенравные студенты, которые на протяжении всего правления давали о себе знать антикатолическими выступлениями. Десятого декабря, после занятий в университете, они собрались на Лугах, чтобы лорд-мэр снова не запер их в городских стенах. Они прошли маршем до Кэнонгейта и оттуда направились к Холируду.

Военный комендант замка, капитан Джон Уоллес, построил гвардейцев во внешнем дворе. Их было гораздо меньше, чем нападавших, и они не могли себе позволить утратить инициативу. Тогдашние меры по поддержанию порядка были весьма суровы. По одному только слову Уоллеса его люди начали стрелять, затем на всякий случай швырнули в толпу пару ручных гранат. Погибли двенадцать студентов и еще больше были ранены. Прочие бежали в панике обратно.

Кровь уже пролилась, и Гордон дал знать о готовности развернуть отряды в боевом порядке, однако лорд-мэр не хотел кровопролития на улицах города. У него были собственные люди, городская гвардия и обученное ополчение, всего семьсот человек. Он решил разрядить обстановку и послал в Холируд предложение сопроводить Уоллеса и гвардейцев в замок, где они будут в безопасности. Его письмо пришло слишком поздно.

Это произошло потому, что вмешалось правительство Шотландии. Если лорд-мэр сохранял спокойствие, то Тайный совет, все еще находившийся в столице, пытался успокоить нервы в пабе, однако вместо этого еще глубже ввергал себя в панику. Они также решили кое-что предпринять. Они отдали приказ городской гвардии не идти к Холируду, а заняться обеспечением безопасности прямо здесь. Другими словами, это был сигнал к сдаче. Студенты последовали за ними с радостными возгласами. Уоллес, чьи силы теперь по сравнению с мощью тех, кто противостоял ему, выглядели совсем ничтожными, просто приказал солдатам бежать; однако за ними погнались, и все они были схвачены.

Ополчение и толпа, в радостном возбуждении, готовы были действовать сообща. Они решили вломиться в аббатство и уничтожить его вновь обретенную роскошь. Они разбили трон, скамьи и орган и прошествовали по Хай-стрит, неся с собой обломки. Кое-кто остановился у Незергейта, чтобы снять с пик головы мучеников-ковенантеров и предать их наконец земле. Прочие последовали к Кресту, где зажгли костер и плясали вокруг, пока в пламени горели идолопоклоннические побрякушки. Они сделали также чучело папы римского и сожгли и его.

Другие не остановились на аббатстве и направились во дворец. Первой их целью был иезуитский колледж, учрежденный королем, но оказалось, что иезуиты уже бежали. Так что мятежники, плечом к плечу с силами порядка, вышибли дверь покоев Перта, чтобы разграбить их. Затем они проникли в королевские апартаменты, громя то, что было не нужно им самим, и уничтожая то, что не могли унести.

Затем они решились на святотатство, которое было бы невозможно ни в одном из прошлых поколений шотландцев. У Холируда располагался склеп Стюартов, хотя со времен Якова V, похороненного в нем в 1542 году, там не упокоился ни один новый член этого дома. Как бы ни было свято это место, мятежники не пощадили и его. Они ворвались внутрь, вскрыли могилы и развеяли королевский прах. На следующий день можно было видеть каких-то темных личностей, сковыривающих свинец с гробов. Таков был позорный конец прямой линии шотландской правящей династии, которая, кроме как во время обреченного не неудачу мятежа, никогда больше не ступала на эту землю.

* * *

Эдинбург сделал окончательный выбор между королем и церковью. Революция 1688 года восстановила пресвитерианство в качестве господствующей в Шотландии религии, и навсегда. Это не замедлило сказаться на положении священнослужителей епископальной церкви: семь из восьми священников Эдинбурга и Кэнонгейта были лишены должностей вместе с двумя из Лейта и еще одним священником из Сент-Катберта. Они были брошены на произвол судьбы. Одни обнищали, другие как-то продолжали барахтаться. Епископ Эдинбургский, преподобный Александр Роуз, увел часть своей паствы из собора Святого Жиля в хранилище для шерсти в начале тупика Карраббер, у Нор-Лоха; там, в укрытии, их последователи отправляли культ до тех пор, пока на этом месте не была построена современная «Старая» церковь Святого Павла. Приверженцы епископальной церкви по большей части преследовались не менее яро, чем пресвитериане до них. Их молитвенные дома закрывали без всякого порядка, на священников налагали штрафы. Роуз воззвал к правительству: «Прости, Боже, тех, кто не удовлетворился уничтожением нашей церкви и установлением своей собственной, а теперь доводит многих бедных священнослужителей, и так уже разоренных, до последней крайности». Однако подлинные надежды они возлагали не на тогдашнее правительство, а на возвращение Стюартов.

В свою очередь чистке подвергся и университет. Под талантливым руководством праведного Роберта Лейтона и умеренного Уильяма Колвилла университету удавалось держаться в стороне от политических и церковных интриг: полезным следствием этого стало то, что теперь он специализировался в не вызывавших споров научных дисциплинах и математике. Весь штат должен был подписать пресвитерианский символ веры и поклясться в верности новым монархам, Вильгельму и Марии. Убедиться в том, что все выполнено в соответствии с указаниями, направили делегацию от парламента. Ее председателем был Гилберт Рул, энергичный шестидесятилетний старец, проведший значительную часть жизни в изгнании, в том числе на Басс-Рок. Рул вызвал главу университета Александра Монро, который, очевидно, не рассчитывал выйти из этого противостояния живым. Обвиненный в притеснении инакомыслящих, он отбросил последнюю осторожность и с жаром ответил: «Я благодарю Бога, который не дал мне свойственного пресвитерианам крутого нрава, поскольку я никогда не испытывал ненависти ни к одному человеку на свете из-за его точки зрения, разве только если тот считал себя обязанным уничтожить меня и мою точку зрения; таких людей я действительно считаю тиранами и врагами человеческого общества».

Монро получил отставку вместе с другими профессорами и регентами; все они были уволены отнюдь не из-за своей профессиональной непригодности. Герберт Кеннеди, регент философии, был заклеймен за «вечное сквернословие, постоянные посещения таверн, несоблюдение Божьих дней, пребывание в постели в те часы, когда он должен был быть в церкви, и за то, что его часто видели пьяным в тот же самый день». Однажды «около полуночи он подошел к воротам колледжа, и, поскольку спавший в тот момент служитель не открыл ему дверь сразу, избил его до крови, повалил на землю и продолжал пинать ногами». Кеннеди не любил студентов из Глазго и называл этот город адской бездной, в которой кишмя кишат виги.

Что до великого математика Грегори, он также «постоянно сквернословил», бегал за юбками, «пил бесстыдно и чрезмерно», затевал драки и выходил из них победителем, двинув своему противнику коленом ниже пояса. Что было еще хуже, «он не стесняясь объявлял, что ему нет дела до религии… Пусть объяснит, где и от кого он хоть раз принимал таинство причастия, потребовало следствие». Однако прежде чем успели вынести приговор сему образцовому шотландскому мужу, он сбежал в Оксфорд, и все усилия городского совета по его задержанию пошли прахом.

Чистка дошла даже до школьного учителя из Кэнонгейта Джорджа Бернета. О нем говорили, что «обычно вечером по субботам он играл в карты с теми, кто все это время только и делал, что насмехался над правительством — и все это до двенадцати часов ночи». Он научил своего сына Александра «хлопать в ладоши от радости, когда кто-либо при нем произносил имя короля Якова, и пугаться и хмуриться при упоминании короля Вильгельма и делать вид, будто он не слышит его имени». Бернет возразил на это, что, поскольку крошка Алекс еще не умеет говорить, судить о его мотивах затруднительно.

* * *

Закончив чистку университета, Рул возглавил его сам. Своего сына, на тот момент еще студента, он делал профессором древнееврейского языка. Революционное правительство выделило деньги на создание новых кафедр богословия и стипендии для студентов, чтобы превратить университет в пресвитерианскую семинарию. Чему пресвитериан не научили три десятилетия существования в подполье, так это терпимости. Генеральная ассамблея, собравшаяся в 1694 году в Эдинбурге, перечисляла грехи, которые встречала повсеместно: «Ежечасно Бога бесчестят неверием и богохульствами, которые процветают… в виде богохульного и праздного сквернословия, в несоблюдении Божьих дней, небрежении и презрении к религиозным упражнениям, распутстве, супружеских изменах, пьянстве, богохульстве и других мерзких и отвратительных грехах и пороках». Приходские священники должны были «грозить Божьим судом подобным злодеям, с тем, чтобы привести их к убеждению об их греховности», в то время как церковные сессии должны «применять дисциплинарные меры в отношении тех, кто вершит все эти возмутительные преступления». Священникам и пресвитерам следовало посещать все дома и проверять, прилежно ли там молятся и наставляют ли детей. Генеральная ассамблея будет неусыпно с оружием в руках стоять на страже морали поколения, усиленного благодаря постам и способного таким образом предотвратить «сугубое недовольство и справедливое негодование Господа».

Столица представлялась особенно порочной. Что замышляли эти пышногрудые девушки, когда гуляли туда-сюда, «будто бы продавая лимоны и апельсины», совсем как Нелл Гвинн в Лондоне? Имелось в виду, что они также «в городе становятся продажными женщинами и воровками». Любая женщина, живущая сама по себе, была объектом подозрений из-за «многочисленных безнравственных поступков и злоупотреблений, которые совершаются одинокими незамужними женщинами, содержащими покои, лавки и погреба». По словам преподобного Джеймса Уэбстера, одного из новых священников, вездесущее дерьмо весьма наглядно символизировало состояние города в целом: «О больших городах в отношении духовного можно сказать то же самое, что и в отношении плотского — воздух в них дурен. Улицы Эдинбурга не так грязны, как сердца его жителей, каждый из которых развращает другого».

В отношении морали столица, казалось, направляется обратно в 1560 год, с тем отличием, что церковные сессии теперь уже не могли разжечь в пастве прежний пыл. Вместо этого самопровозглашенное Общество содействия реформации нравов, собиравшееся ежемесячно в доме Джона Нокса, совало нос во все дела, ставя людям в вину даже простительные грехи, от сквернословия до драчливости. Члены этого общества желали, чтобы отряд констеблей, едва пробьет десять вечера, обходил бы таверны и велел их хозяевам перестать подавать еду и выпивку; это время оставалось по традиции принятым властями вплоть до 1976 года. Даже после этого часа в «дурных и подозрительных домах» или частных апартаментах могли выпивать; констеблям следовало пресекать неподобающее поведение, по крайней мере в воскресенье. И все же весь этот фанатизм, как обычно, растрачивался по пустякам. Среди привлеченных к ответственности был фермер, обвинявшийся в том, что позволил своей семье и прислуге прервать священный отдых Божьего дня и «внести большие бидоны молока в Эдинбург». Жена фермера бросилась на защиту, немного некстати возразив, что «молоко было в маленьких бидонах».

Что до дела двадцатилетнего Томаса Эйкенхеда, студента-медика, повешенного в 1697 году за богохульство, все было гораздо печальнее. Власти приказали провести в книжных лавках обыск с целью обнаружения книг, признанных «атеистическими, ложными, или нечестивыми, или порочными», например, принадлежащих перу Рене Декарта, Томаса Гоббса и Баруха Спинозы. За открытые заявления, содержащие идеи, почерпнутые из этих книг, Эйкенхеда судили согласно двум действовавшим тогда актам о богохульстве. Один из них, принятый в 1661 году, требовал смертной казни; второй, от 1695 года, предписывал наказания различной степени тяжести, от тюремного заключения и покаяния во власянице за первое правонарушение до дополнительного штрафа за второе и смерти только за третье. Ранее юноша ни в чем подобном не обвинялся; тем не менее ему вынесли смертный приговор. Он просил о помиловании по причине «прискорбных обстоятельств [он был сирота] и нежного возраста». Тайный совет соглашался помиловать его только при том условии, что церковь сочтет нужным вмешаться и защитить подсудимого. Генеральная ассамблея в тот момент заседала в Эдинбурге. Она потребовала «решительной казни» с тем, чтобы обуздать «неверие и богохульство, которыми так и кишит эта страна». Лишенного связей Эйкенхеда вздернули — последнего человека, казненного на Британских островах за богохульство.

* * *

В отношении культуры Эдинбурга то, что начала революция, довершила Уния. Однако если революция пользовалась в городе всенародной поддержкой, то Унию не поддержал почти никто. Это была сделка, заключенная между правящими классами Шотландии и Англии, хотя обоим хватило соображения понять, что это не будет прямым завоеванием одной страны другой. Из первого варианта договора был выпущен один пункт, главное условие, выставленное пресвитерианами, соблюдения которого позднее они настоятельно требовали: в рамках Союза им гарантировалось положение официальной религии Шотландии вместе с полным контролем над университетами и школами.

Многие пресвитериане (возможно, главным образом за пределами Эдинбурга) тем не менее были против Унии. Церковь Шотландии к тому моменту, однако, оказалась возглавлена столичными священнослужителями, которые, получив согласие другой стороны с одобренным главным условием, высказывались теперь в пользу Унии. Их предводителем был преподобный Уильям Карстрейрс, священник монастыря Грейфрайерс, а с 1703 года — глава университета, назначенный на эту должность после многих лет, проведенных в правительстве Вильгельма Оранского, для которого он занимался шпионской деятельностью. Имелись и другие влиятельные фигуры: преподобный Дэвид Катбертсон из Сент-Катберта, в прошлом — ковенантер; преподобный Джордж Мелдрам из церкви Трон, также профессор богословия в университете; преподобный Томас Уилки из Кэнонгейта; преподобный Уильям Уишарт из Южного Лейта. Случилось так, что все они были председателями генеральной ассамблеи, один за другим, с 1702 по 1707 год.

Жителям Эдинбурга не было дела до высокой политики: они ненавидели Унию. Пока в парламенте обсуждали договор между двумя странами, на улицах что ни день вспыхивали бунты. Лидер националистической оппозиции, герцог Гамильтон, часто подстрекал народ к мятежу, проходя по Королевской миле. Вокруг него собиралась неспокойная, но все еще благодушная толпа, крича: «Благослови Боже вашу светлость за то, что вы стоите против Унии, защищаете вашу страну», и тому подобное. Распалив в себе патриотизм, они теряли благодушие, если им случалось заметить карету герцога Куинсберри, лорда верховного комиссара королевы Анны, который и продавил идею Унии. Он проносился по улице галопом, с верховой охраной впереди и пыхтевшими позади лакеями, причем последние становились при этом мишенью для зевак, которые бросали в них камни, а также «всевозможные оскорбления, упреки и знаки презрения, которыми имели наглость их осыпать». В данном случае выражение «знаки презрения» служит еще одним эвфемизмом для обозначения экскрементов, лежавших тут и там в переулках и тупичках, которые приходились очень кстати, когда хотелось швырнуть ими в должностное лицо.

Когда в Эдинбург в октябре 1706 года прибыл Даниэль Дефо, тайный агент английского правительства, брожение в обществе сулило крупные неприятности, а, как он сам говорил, «шотландская толпа — наихудшая из всех». Как-то вечером толпа по своему обыкновению приветствовала Гамильтона, шедшего вниз по Хай-стрит. На сей раз на обратном пути толпа забросала камнями городскую гвардию и побила стекла в домах. Дефо писал: «Меня предупредили, чтобы я поберегся и не появлялся на улице». Поднимаясь по лестнице, он слышал, как в кучке громил говорили: «Вот один из английских псов».

Той ночью толпа попыталась вломиться в апартаменты сэра Патрика Джонстона, лорд-мэра и политика, стоявшего за Унию. Как писал Дефо, «толпа поднялась по лестнице к его двери и принялась взламывать ее кувалдами, но, похоже, не преуспела». Отважный лорд-мэр предоставил разбираться со всем своей жене. «Его испуганная супруга распахнула окно, держа в руке две свечи, чтобы ее можно было сразу узнать, и закричала: „Ради бога, позовите охрану!“» Проходивший мимо аптекарь увидел, что она оказалась в беде, и пошел в караульное здание, находившееся посередине улицы. Офицеры отнеслись к делу весьма безразлично из страха перед толпой. Дефо воспользовался возможностью проскользнуть в собственные комнаты, и все же беспорядки были еще далеко не закончены: «На улице я был недолго, но успел услышать страшный шум и увидеть огромную толпу, шедшую вверх по Хай-стрит с барабанщиком во главе. Они сквернословили и кричали: „Шотландцы встанут как один! Нет Унии, нет Унии! Английские псы!“ и так далее». К тому моменту переполох охватил весь город, и везде загасили огни, боясь спровоцировать акты вандализма. Городскую гвардию «оскорбляли и забрасывали камнями на месте». Это продолжалось несколько часов. «Шотландцы — бесчувственный, непокорный и ужасный народ», — заключил Дефо.

И все же они не смогли остановить подписание договора. Когда этот договор 1 мая 1707 года вступил в силу, Эдинбург был подавлен. Старший сын Куинсберри, Джеймс, устроил в семейной резиденции в Кэнонгейте небольшое празднество с торжественным обедом. Этот наследник титула и земель, которые ему в итоге так и не разрешили получить, страдал гигантизмом и был помешан на убийствах; его постоянно держали под замком. В отсутствие отца, уехавшего по случаю подписания договора в Лондон, Джеймсу удалось вырваться на свободу. Он поймал и убил поваренка, а затем зажарил его на вертеле. Когда он сел за свою кошмарную трапезу, преступление было раскрыто. Народ говорил, что такой сын — Божье наказание герцогу за ту роль, которую тот сыграл в подписании договора об Унии. В остальном же событие было отмечено лишь несколькими формальностями. Утром колокола собора прозвонили мелодию «К чему мне грустить в день моей свадьбы?», пушки замка дали залп. И только.

* * *

Праздновать Эдинбургу действительно было нечего. Уния означала, что правительства Шотландии более не существует, а правительство было одной из двух движущих сил экономики города. Другой была торговля, но она сильно пострадала и фактически замерла во время гражданских войн и оккупации страны Кромвелем. Хотя ей и удалось впоследствии немного оправиться, внешние силы продолжали препятствовать. При Якове IV у Шотландии и Англии успел сложиться общий рынок, однако ко времени правления Карла II англичане опять решили выдавить шотландцев. Между странами Европы в целом росли соперничество и враждебность. В мире коммерции состояние вечной войны нашло отражение в политике меркантилизма, которая включала в себя протекционистские меры в отношении собственных коммерсантов и, где это было возможно, борьбу с зарубежными конкурентами. Здесь можно заметить, что именно этим эдинбургские купцы всегда и занимались. Однако Эдинбург (и Шотландия) представлял собой лишь крошечный элемент системы международной торговли. Когда тем же оружием обзавелись более крупные города и страны, у меньших не осталось никаких шансов.

Отчасти введение политики меркантилизма было вызвано колониализмом. Каждая европейская страна стремилась прибрать к рукам товары из заморских владений. Шотландия попыталась вступить в игру, основав колонию в Дарьене в 1698–1700 годах, и сразу же вылетела с треском. В остальном ее торговля с колониями состояла в контрабандном ввозе товаров на английские территории в Америке. После 1707 года подобная торговля стала легальной, но Эдинбургу это не помогло. Кратчайший маршрут через Северную Атлантику пролегает по «большой дуге», и по этой траектории расстояние от Виргинии или Массачусетса до Шотландии меньше, чем до Англии. По не вполне понятным причинам торговля велась через Глазго, а не через Эдинбург; возможно, потому, что Эдинбург не боролся за нее, довольствуясь старыми надежными торговыми связями с Европой, достаточно выгодными, но вряд ли способными обеспечить резкий скачок экономического развития. Подобное отношение к делу было очередным следствием устаревшего самодовольства городских купцов. Именно оно положило начало коммерческому, а затем и индустриальному превосходству, которое позволит западу Шотландии на протяжении всего XIX века и до конца XX опережать восток.

Несмотря на то, что торговлю с Англией стало можно вести свободно, только из-за одного этого процветать она не начала. На общебританском внутреннем рынке, который под охраной пошлин работал на протокапиталистических принципах, качество и цена шотландских товаров приобрели особое значение. Добыча угля в Лотиане (главная индустрия региона) шла тяжело. Высокая себестоимость этого угля делала его слишком дорогим для продажи в Англии. Наоборот, из Ньюкасла поставляли уголь в Шотландию. Шотландский текстиль по качеству был ниже привозного и оставался таковым, так как его производили для себя, а не на экспорт. Он не мог конкурировать с превосходившей его по качеству английской продукцией. Производство ткани в Ньюмиллзе рядом с Хаддингтоном, в которое эдинбургские купцы вкладывали деньги на протяжении полувека, было ликвидировано к 1711 году.

Дела в Эдинбурге шли плохо. В 1709 году в казне кончились деньги: «поскольку доходы этого славного города в значительной мере упали, он не в состоянии выплатить долги торговцам». Городской совет постановил, что «всем следует остерегаться трат, не являющихся необходимыми, а что касается общественных работ, проводить следует только те, что совершенно неизбежны». В 1714 году один из сторонников Унии признал, что «поистине, Эдинбург при заключении Союза пострадал, как и, в определенной мере, окружающие земли, обеспечивавшие его существование, поскольку теперь и потребление, и занятость торговцев уже не те, что прежде». Лорд-мэр сэр Роберт Блэквуд писал члену парламента Патрику Джонстону о неиссякаемом эдинбургском национализме: «Неудивительно, что обитатели этого места настроены так враждебно; с момента заключения Союзного договора они только и делали, что прозябали, их глас — глас целой нации, как всем известно». В 1715 году, когда Шотландия попыталась обрести свободу, лорд-адвокат сэр Джеймс Стюарт опасался, что скорее всего главные беспорядки произойдут именно в столице, из-за «упадка всякой торговли и улиц, увешанных бесконечными объявлениями» [то есть объявлениями о продаже домов].

Позднее Адам Смит, отец экономики, в свое время поддерживавший Унию, вспомнит 1707 год и напишет: «Ничто не кажется мне более понятным, чем недовольство, какое испытывали шотландцы в то время. Все сословия единодушно проклинали меру, столь противоречащую их непосредственным интересам». Еще позднее Роберт Чеймберс так будет вспоминать этот спад в своем труде «Традиции Эдинбурга» (1824): «С момента заключения договора до середины века существование города было совершенно пустым и бессодержательным. Атмосфера уныния и подавленности окутала его. Коротко говоря, это время можно назвать черными днями Эдинбурга».

Население города каждый год 10 июня выходило на публичное шествие в честь дня рождения претендента на престол, которого поддерживали якобиты, сына Якова VII, также носившего имя Яков и известного как Старший Претендент. С каждым годом толпа становилась все многочисленнее. В 1712 году на улицах исполняли под аккомпанемент повстанческие песни и открыто пили за реставрацию законной династии Стюартов. Вдоль побережья у Лейта корабли поднимали флаги со старым королевским гербом, а ночью на Хай-стрит и на Седле Артура жгли праздничные костры. В 1713 году была поставлена символическая коронация Якова и сожжено изображение Ганноверского дома. В 1714 году правительству пришлось запретить собрания в общественных местах, и опять отдали распоряжения о закрытии таверн в десять вечера. Королева Анна была еще жива, но оставалось ей уже недолго. В августе она умерла, и королем Великобритании был провозглашен немец Георг.

* * *

6 сентября 1713 года якобиты подняли над Марсовым холмом в Абердиншире штандарт Старшего Претендента. В сентябре лорд верховный судья Шотландии, верный сторонник Унии Адам Кокберн из Ормингстона, получил в Эдинбурге тревожное послание от своей сестры. Ее муж, противник Унии, доктор Уильям Альберт, проговорился, что в столице должна произойти попытка переворота. Кокберн послал предупредить магистрат и военных. Магистрат вызвал городскую гвардию, в замке была усилена охрана.

Заговорщики-якобиты, собиравшиеся штурмовать дворец, тем временем пили за будущий успех в городе и его окрестностях. До установленного места встречи в Грассмаркете добралось человек сорок. Их план отчасти напоминал тот способ, каким юный Уильям Фрэнсис взял замок для Роберта Брюса четырьмястами годами ранее: они собирались вскарабкаться по обрыву и перелезть через стену с помощью веревочной лестницы. Беда была в том, что лестница, предоставленная доктором Артуром, оказалась недостаточно длинной. Теперь якобиты ждали Чарльза Форбса, чтобы тот принес лестницы подлиннее. Однако Форбс продолжал пить и пришел только тогда, когда все уже было кончено.

В 11 часов Джон Томсон, один из четырех часовых охраны замка, подкупленный заговорщиками, крикнул, что им следует поторопиться, потому что его через час должны сменить. Решено было не ждать. Томсону велели спустить по стене заранее выданную веревку с грузом, которую предполагалось привязать к абордажному крюку, закрепленному на веревочной лестнице; он должен был поднять крюк, заклинить его таким образом, чтобы тот выдержал вес лестницы — и можно начинать штурм. Оказалось, что лестница действительно короче, чем нужно, на шесть футов. Джон Холланд, еще один подкупленный часовой, в панике начал торопить Томсона. Томсон решил больше не испытывать судьбу. Он крикнул якобитам: «Будьте вы прокляты! Вы погубили и себя, и меня! Идет смена, о которой я вам говорил. Я больше ничем не могу помочь». С этими словами он выпустил крюк. Томсон и Холланд закричали «Враги!» и выпалили из мушкетов. Якобиты поняли намек, спустились со скалы и разбежались в разные стороны. Тех, кто пришел позже, задержал патруль, направленный магистратом.

Сэру Джорджу Уоррендеру из Лохэнда, лорду-мэру и члену парламента, едва удалось удержать город под контролем. Он писал в Лондон и просил прислать войска, сообщая, что «если бы не наша городская гвардия, в этот тяжелый для нас час заговорщики были бы хозяевами замка, а мы оказались бы в огромнейшей опасности, и тем самым власть над городом была бы вырвана у нас из рук и передана нашим врагам». Ответа не было. Складывалось такое впечатление, что Лондону нет никакого дела до Шотландии даже в эту суровую годину.

В следующем месяце Уоррендер, будучи в Файфе, стал свидетелем еще одного удара якобитов — который на сей раз достиг цели. Мятежники захватили все гавани на северном берегу залива Форт. К ночи они принялись переправляться через залив в Восточный Лотиан в маленьких лодках, по водам, которые должен патрулировать королевский флот. Их предводитель Уильям Макинтош из Борлума собрал силы в Хаддингтоне и пошел маршем на столицу. Он направился в Лейт и занял кромвелевскую цитадель. В итоге Макинтош собирался повернуть на юг и присоединиться к остальным повстанцам, что и сделал, оставив в Лейте только тех, кто упился вусмерть, разграбив корабль, груженый бренди. Эдинбургу больше ничто не грозило. Просто удивительно, как часто (и насколько часто именно из-за выпивки) якобиты проигрывали, несмотря на то, что победа, казалось бы, уже была у них в руках. В данном случае они в конце концов, вместе со своими английскими союзниками, потерпели окончательное поражение в битве при Престоне в Ланкашире.

* * *

Якобитам после этого пришлось уйти в подполье, и они забрали с собой все лучшее, что имелось в культуре Эдинбурга. Это нанесло столице очередной удар. Происходившее тогда едва ли свидетельствует в пользу распространенной среди историков точки зрения, согласно которой до того в Эдинбурге не было никакой культуры; она просто прозябала, ожидая заключения Союза, чтобы пробудиться к жизни. В действительности все было наоборот: несмотря на тяготы, город поддерживал свое культурное развитие на поразительно высоком уровне до конца XVIII века. В 1707 году он в очередной раз погрузился во тьму столь же глубокую, как и во время кромвелевской оккупации, — но на этот раз более продолжительную.

Могла ли культура Эдинбурга выжить вообще? Судьба ее висела на волоске. Парламент, источник материальной поддержки, последовал за королевским двором в Лондон. Интеллектуалы эпохи Реставрации были либо мертвы, либо немощны. Сибболд был еще жив, хотя теперь, как никогда раньше, стремился к спокойной жизни. Такие, как он, обнаружили себя опять под гнетом угрюмых кальвинистов. Городские священники произносили напыщенные речи, направленные против ереси и порока, и прежде всего — против театра.

Это были те самые люди, которые спустя тридцать лет отказали Давиду Юму в должности профессора этики в Эдинбурге из-за его скептицизма. После чистки университета, произведенной в 1690 году, не было никакой гарантии, что научная жизнь может возродиться. Возглавивший университет Карстейрс начал реформировать его по голландскому образцу, но умер в 1715 году, не успев завершить начатое. Самым значительным нововведением было то, что он назначал профессоров-специалистов вместо регентов, преподававших курс целиком. Однако медицинский факультет был основан только в 1726 году. Что касается гуманитарных наук, там аналогичный новый факультет открыли в 1707 году — факультет общественного права. Его первый декан, юнионист и карьерист Чарльз Эрскин, использовал свой пост в качестве предлога для более приятных занятий, например, таких, как путешествия по Европе. Он почти не пытался преподавать, и шотландские студенты продолжали ездить в Голландию до конца века.

По крайней мере, Питкэрн перед смертью, постигшей его в 1713 году, успел передать эстафету своему протеже Томасу Раддимэну, которому суждено было стать ведущим латинистом своего времени, а также хранителем Библиотеки адвокатов. Он испытывал перед гуманизмом эпохи Ренессанса такое почтение, что выпустил свою редакцию труда Джорджа Бьюкенена «Opera Omnia», даже несмотря на то, что этот старый пресвитерианин-радикал символизировал все, чего Раддимэн страшился и ненавидел; отчасти он и взялся за это из ненависти, стремясь очернить репутацию Бьюкенена, даже превознося его знание латыни. Раддимэн вернулся еще глубже, во времена Макаров, издав перевод вергилиевой «Энеиды» Гэвина Дугласа. Он приложил к поэме длинный глоссарий, объем которого делал его фактически словарем старого шотландского языка. Он был из тех ученых, что помещают свои соображения в примечаниях: в примечаниях утверждалось, что в Шотландии имелся корпус классических текстов, равноценных среднеанглийской литературе Джеффри Чосера и Джона Гауэра. Только греческая или латинская литература превосходила художественные богатства, заключенные в этом корпусе текстов — и во всяком случае он сам точно превосходил слабую, жалкую английскую литературу. И вот теперь, когда образованные люди стали подражать южному произношению, прекрасный язык стал превращаться в диалект языка вульгарного. Тем не менее Раддимэн добавил камень в здание литературного престижа, которое шотландцам еще предстояло возвести к концу XVIII века.

Весьма показательно, что в Эдинбурге сохранилось издательское дело. Лучшие печатники Роберт Фрибэрн и Джеймс Уотсон также принадлежали к якобитскому подполью. Фрибэрн был сыном лишенного сана священнослужителя епископальной церкви, которому приходилось зарабатывать на жизнь, продавая книги (хотя в итоге он и стал епископом Эдинбурга). Юный Роберт был одним из тех сорвиголов, которым удалось столь талантливо провалить захват замка в 1715 году. Тогда он бежал из страны, однако к 1722 году вернулся, чтобы снова заняться торговлей. Он выпустил Бьюкенена под редакцией Раддимэна, затем опубликовал «Историю Шотландии» гуманиста XVI века Роберта Линдсея под собственной редакцией, предварив ее дидактическим предисловием, в котором цитировал из этого труда то, что повествовало о «великих и славных качествах», которые «следует применять на благо общества» и которыми надо руководствоваться «на тернистых путях добродетели». Это был мост между Ренессансом и Просвещением.

Что до Уотсона, его первым проектом была книга Гарри Мола «История пиктов» (1706). По современным меркам она не представляет большой ценности, и все же в ней содержалось положение, принятое сегодня, но новое для своего времени. Оно состояло в том, что древние каледонцы, бритты и пикты происходили от одного племени, поэтому Шотландия может гордиться тем, что история ее народа уходит в глубь веков, в дописьменные времена. В этой книге также в очередной раз утверждалось принятое у якобитов мнение о том, что Шотландией всегда правила одна династия. Роялистская традиция, потерпевшая в 1688 году поражение в политическом смысле, продолжала процветать в культуре, и именно благодаря ей культура Шотландии благополучно перешла в XVIII век. Филистеры-пресвитериане, с их недоверием к светской науке, не могли состязаться с ней и не хотели. Уотсон продолжал переиздавать Уильяма Драммонда из Готорндена и сэра Джорджа Маккензи из Роузхоу. Он использовал эдинбургские газеты для того, чтобы рекламировать стихи на шотландском, все еще существовавшие в виде рукописей или неизвестные по другим причинам. Он выпустил три тома этих стихов под названием «Избранные комические и серьезные шотландские стихи» (1706–1711). Эта первая в истории печатная антология стихотворений «на нашем собственном родном шотландском диалекте» познакомила читателя со «старой литературой». Уотсон сам взялся за перо с тем, чтобы засвидетельствовать свое почтение стандартам раннего шотландского книгопечатания. Его упадок, писал он, шел рука об руку с неверностью Стюартам.

* * *

В остальном культура Эдинбурга удалилась за закрытые двери, в частные клубы, где за совместными обедами участь нации оплакивали со все более мрачным видом, а патриотические чувства разгорались жарче и жарче с каждым опрокинутым стаканом. Выпивка, однако, может и не мешать глубоким раздумьям, и этим клубам было суждено стать движущей силой Просвещения. С тех пор они продолжали играть важную роль в общественной и интеллектуальной жизни города.

Среди них был Приятный клуб, названный так, «потому что ни один обладающий заносчивым и драчливым нравом не мог пользоваться привилегией быть его членом». Этот клуб был учрежден для того, чтобы молодые люди, занимавшиеся литературой, могли читать свои работы вслух и обсуждать их. Выделив деньги на публикацию трудов одного из своих членов, Аллана Рамсея, клуб подарил Эдинбургу одного из выдающихся писателей города. Происхождения (для писателя) Рамсей был весьма необычного: он родился в ничем не примечательной удаленной шахтерской деревушке Лидхиллс в Ланаркшире. Он остался сиротой, и приемный отец отдал его в подмастерья к изготовителю париков. Этим ремеслом Рамсей и занимался на Грассмаркете. Он стыдился своего скромного происхождения; возможно, именно это подсказало ему сочинять версии произведений Горация, не имеющие особого исторического или художественного значения, просто для того, чтобы доказать, что он на это способен, даже и не зная латыни.

Однако в конце концов, после завершения ученичества, Рамсею удалось оставить ремесло и заняться книготорговлей. Он держал лавку на рынке Лакенбут, которая была также и чем-то вроде литературного общества. В ней располагалась первая в Британии библиотека, действовавшая по системе абонемента. В 1720 году он способствовал открытию школы рисунка и живописи, академии Святого Луки, созданной по образцу Академии Святого Луки в Риме. Не в последнюю очередь он сделал это ради сына, которого также звали Аллан. Тому было шестнадцать лет, он обещал вырасти отличным художником; ему было суждено стать основателем шотландской портретной школы эпохи Просвещения. Последним и самым дорогим проектом Рамсея-старшего был театр, открытый в тупике Каррабберс в 1736 году и просуществовавший, правда, недолго, закрывшись под давлением пресвитерианской общественности Эдинбурга. Рамсей был возмущен тем, как «обедняют и отупляют этот славный город, запрещая все, что служит вежливости и добронравию». Он подозревал, что это грязное дело творят по указке лиц, скрывавшихся в «бледной тени университета». Около 1740 года он отошел от дел и построил себе на холме Кастел-Хилл восьмиугольный дом, который стоит до сих пор и известен под названием «Гусиного пирога».

Значение фигуры Рамсея для культуры Шотландии состоит не столько в качестве его поэзии, сколько в многогранности. Своим творчеством он как бы перебрасывает мост между классическими текстами Макаров и романтическим возрождением шотландской поэзии, хотя его труды и уступают лучшим образцам того и другого. С лингвистической точки зрения его тексты еще не изучались. Тематический репертуар его произведений неширок; лучше всего ему удавались комические стихи. Одно из известных стихотворений — элегия на смерть Мэгги Джонстон, хозяйки таверны в Брантсфилде:

Старая коптилка! Облачись в траурные одежды, Пусти слезу, подобную майской росе. Простись с прекрасным пивом, Что мы с жадностью поглощали Так, что она едва успевала его варить, Но, ах, та, что варила его, мертва.

Даже в пародийно-элегическом стиле Рамсей откровенно пишет о физиологических отправлениях, и под его пером эдинбургская муза приобретает весьма определенный аромат:

Напившись, мы продолжали пить и болтать, Пока мы оба не начинали таращить глаза и зевать, Мочиться и блевать, рыгать и булькать горлом, Изрядно навеселе, ничего не скажешь; Тогда мы, пьяные, Рассказывали друг другу старые потешные истории. [229]

Достижением Рамсея было обновление шотландского литературного языка, шедшее из уст народа — раз уж люди образованные перестали обогащать его по-ученому. Огромному корпусу народных песен в будущем было суждено вдохновлять не только шотландцев, например, Роберта Фергюссона и Роберта Бернса, но и иностранцев, Гайдна и Бетховена. Рамсей был первым, кто предпринял осознанную попытку сохранить это богатство для потомков. Он начал записывать народные песни и подражать им, пусть и не всегда так точно, как его последователи. Однако он заслуживает уважения за то, что показал, как язык этих песен, их жанры и метрика могут плодоносить по сей день.

* * *

Культура Эдинбурга могла и дальше продолжать развиваться подобным уютным, провинциальным образом, если бы не очередное великое возмущение: осенью 1745 года город заняли принц Чарльз Эдуард Стюарт и его армия якобитов. После опасного вояжа из Франции принц почти в полном одиночестве высадился в горных районах Шотландии, однако под его знамя тут же поспешили встать верные Стюартам кланы. Он пошел на Эдинбург и, приблизившись, направил к городскому совету гонцов с требованием сдаться. Он описал все подробно: городской совет должен открыть перед ним ворота, в этом случае принц обещал сохранить все права и свободы. Если же, напротив, принцу окажут сопротивление, за последствия он не отвечает; альтернативой сдаче был штурм и разграбление — об этом не писалось, но и так было понятно.

Сэр Джон Коуп, представитель английского правительства в Шотландии, с большей частью своих войск находился на севере, пытаясь подавить восстания там. Принц Чарльз просто избежал столкновения с ним. На тот момент войска Коупа плыли обратно из Абердина, и в столице оставался один-единственный полк. Он был размещен в Колтбридже (современное название — Роузберн), деревушке, где большая дорога с запада пересекала Уотер-оф-Лейт. Офицеры были заняты обсуждением тактических вопросов, когда услышали доносившиеся с открытой местности дикие вопли; они подумали, что это якобиты. Население города в изумлении смотрело, как солдаты снялись со своих позиций и разбили на ночь новый лагерь в Лейт-Линксе. «Легкая победа при Колтбридже» показала, что британская армия под Эдинбургом воевать не собиралась.

Столица была взята 16 октября хитростью. Основные силы якобитов ждали на западных подступах к городу. После наступления темноты принц Чарльз отправил вождя горцев Дональда Кэмерона из Лохиэля с восемьюстами воинами в обход, на восток. Они заняли позиции у ворот Незербау и изготовились. У кого-то из городской охраны хватило ума приоткрыть ворота, чтобы выпустить карету. Горцы бросились в город. С кличами, леденящими кровь, они ринулись по Хай-стрит к гвардейской казарме. Эдинбург пал.

Впоследствии горцев уняли и обязали вести себя дисциплинированно. Принц Чарльз хотел произвести впечатление правителя, который прибыл в Эдинбург не как завоеватель, но как регент законного монарха. Он заявил: «Я пришел спасти, а не разрушить». В полдень следующего дня Лохиэль официально занял город от имени принца Чарльза. Под колокольный звон собора Святого Жиля он построил своих людей на Хай-стрит. У Креста главный глашатай в сопровождении других герольдов из Лайон-Корта в их великолепной форме провозгласил королем Якова VIII, затем зачитал документ о его намерениях. В толпе в белом платье сидела на коне леди Мюррей из Браутона, супруга секретаря принца, с обнаженной шпагой в руке, и раздавала народу белые кокарды. Был дан салют; волынщики заиграли пиброх. Впервые за семьсот лет на склоне Замкового холма можно было услышать гэльский язык. Среди пришедших с принцем горцев был знаменитый бард Аласдэр Макмайстер Аласдэр, который бросил службу в качестве школьного учителя в Арднамурхане, чтобы присоединиться к войскам принца (и научить того его собственному языку). По этому случаю он сочинил стихотворение:

’S iomadh àrmunn, làsdail, treubhach An Dùn Eideann, ann am bharail. Я прекрасно знаю, что в Дун-Эйдине (Эдинбурге) Множество доблестных отважных героев. [230]

Затем последовали торжества по случаю вступления в город принца Чарльза. В горском наряде стоял он в Кингс-Парке, чтобы народ мог взглянуть на него, затем сел в седло и отправился к резиденции Холируд. Толпа радостно приветствовала его и жалась поближе, стремясь прикоснуться к принцу — вышло настоящее триумфальное шествие. У ворот Святого Креста он спешился и был введен в дом своих отцов Джеймсом Хелберном из Кита, ветераном 1715 года, державшим в вытянутой вверх руке обнаженную шпагу. Празднество продолжалось всю ночь. Толпы бродили по улицам, собирались перед дворцом и аплодировали всякий раз, как принц появлялся у окна.

В тот вечер принц Чарльз узнал, что Коуп высадился в Дунбаре. Он приготовился к испытанию сил. Утром 20 сентября он провел смотр своим войскам в даддингтонском лагере под звуки волынок. Уверенным голосом он произнес воодушевляющую речь, обнажил шпагу и сказал солдатам, что готов к бою. С божьей помощью он пообещал сделать шотландцев свободными и счастливыми.

Предполагалось, что Коуп направляется в Транент, чтобы занять позиции на невысоких холмах между этой деревней и столицей. Горцы решили опередить его и достигли Транента еще до заката. Они разбили лагерь прямо на жнивье окружавших деревню полей, защищенные от холода туманной ночи лишь своими пледами. Их предводители толковали о тактике, а принц Чарльз в приподнятом настроении обедал супом и мясом в местной гостинице. Хозяйка спрятала столовые приборы от горцев, так что принцу и его людям пришлось есть по очереди двумя деревянными ложками.

Согласно новым сведениям Коуп наступал с севера, по низине, лежавшей между Сетоном и Престонпенсом. Британские солдаты разбили лагерь по сторонам дороги, соединявшей оба населенных пункта, и разожгли по периметру своего бивуака костры. С одной стороны они были защищены морем, с другой — болотом. Позиция была выбрана удачно. Неожиданно вставшую таким образом перед шотландцами проблему помог решить сын местного фермера, который предложил горцам показать неохраняемую тропинку, ведущую через болота. В ночи горцы, общим числом тысяча двести человек, проползли гуськом по этой тропинке и построились в двадцати ярдах от противника, который не только не оказал им сопротивления, но даже их и не заметил.

К тому моменту, как люди Коупа углядели опасность, было уже слишком поздно. Он едва успел построить свои силы в боевом порядке, прежде чем на его отряд с «ужасным ревом» обрушились горцы. Пехота Коупа находилась в центре, кавалерия во флангах. Горцы били лошадей по носам, те бесились и рушили строй. На одном фланге тринадцатый полк легких драгун не смог сделать ни единого выстрела. На другом четырнадцатый полк драгун выстоял полминуты, повернул и, смяв отряды прикрытия, бежал, обойдя артиллерийские батареи; артиллеристы к тому времени тоже бежали. Пехота в центре оказалась без поддержки и была перебита. Победа якобитов в битве при Престонпенсе внезапно поставила под угрозу существование Соединенного Королевства.

Воодушевленный принц Чарльз обосновался в королевской резиденции Холируд и начал вести себя как правитель Шотландии, назначал губернаторов захваченных городов, отдавал распоряжения о сборе налогов. Большинство его дней проходило по устоявшемуся распорядку. В девять утра он встречался со своим советом, состоявшим из дворян-якобитов, вождей горных кланов и советников, прибывших из Франции. Закончив дела, они выходили на улицу под звуки волынок. Затем гвардейцы сопровождали принца туда, где стояли лагерем войска, на дальнюю сторону Седла Артура. Принц учинял смотр войскам, затем возвращался в резиденцию и принимал у себя в гостиной дам. Ужин с большим числом приглашенных также проходил под музыку. Затем устраивали бал.

Это были легендарные вечера, которым суждено остаться в народной памяти еще и потому, что на них присутствовали красавицы-якобитки, придававшие очарование мужской компании. Принц Чарльз «был весьма жизнерадостен и принял участие в танцах, таких, как менуэты и горские рилы, а также в одном стратспее».

Уже в изгнании, которое впоследствии ожидало их всех, один из спутников Чарльза вспоминал:

«Принц отправился посмотреть на то, как танцуют дамы, сделал их танцу и грации несколько комплиментов и ушел к себе. Несколько дворян последовали за ним и сказали, что знают, как он любит танцевать, и что бал задуман для него, для его развлечения. „Это чистая правда, — ответил принц. — Я люблю танцы, и мне приятно видеть, как развлекаетесь вы и ваши дамы, но я теперь должен танцевать под другую музыку, и, пока не закончу, никакой другой танец танцевать уже не буду“».