Мы лежим на диване у нее в гостиной, пьем водку, Наташа намазывает красной икрой тоненькие ломтики черного хлеба. На проигрыватель она поставила пластинку с цыганским романсом. Когда пластинка кончается, мы занимаемся любовью. За окном снежная метель. Снежные хлопья, подхваченные ветром, взлетают снизу вверх: можно подумать, что снег сыплется не с неба, а вздымается с земли. Когда долго смотришь на это зрелище, кажется, что находишься в перевернутом мире, где все вверх тормашками.

Иногда Наташа ставит будильник на семь утра. Мы бодро встаем, спускаемся вниз, садимся в машину. Пересекаем еще спящий город и подъезжаем к полуразвалившемуся дому позади Киевского вокзала. Там находится баня, русская сауна, с парильней. За двести рублей берем «номер» для нас двоих: герметически закрытую комнатку, раскаленную, как печь, с бассейном на двоих, наполненным ледяной водой, раздевалкой и каморкой, где отдыхают после купанья, закутавшись в белую простыню. Служитель подает нам полотенца, приносит самовар с двумя чашками, сто граммов армянского коньяка. Наташа утверждает, что когда пьешь, сильнее потеешь, лучше циркулирует кровь. Мне кажется, что чередование алкоголя, горячего пара и ледяной воды оказывает действие, подобное наркотику. Начинает кружиться голова. Затуманивается зрение. Обостряется малейшее физическое ощущение. Комнатку, где мы поджариваемся заживо, освещает слабенькая лампочка, закрытая стеклянным колпачком. В три этажа идут полки, на которых можно сидеть или лежать. Наташа большим черпаком зачерпывает воду из ведра и выплескивает на жаровню с горячими углями, чтобы пар и жар были еще сильнее. Первые разы я не выдерживал больше трех-четырех минут. Потом понемножку привык. Мы сидим на полке с головой, обмотанной полотенцем, четверть часа — пока можем терпеть. Колотим друг дружку по спине и ногам березовым веником, затем бросаемся в маленький ледяной бассейн. Первое погружение было убийственно — мне казалось, что сердце останавливается, хотелось кричать. Потом это стало терпимым, наконец — даже почти приятным. Пьем чай, делаем по глоточку коньяка, закрываем глаза, растягиваемся рядом на полке. Десять минут проводим так и возвращаемся назад в парильню. Все это занимает часа два, потом принимаем душ, выходим и идем прогуляться по набережной. Москва еще только пробуждается, большинство москвичей еще нежится в постели, наслаждаясь воскресным отдыхом.

Часто обедаем в маленьком кооперативном грузинском ресторанчике напротив Новодевичьего монастыря. Это заведение со стенами, облицованными светлым деревом, в зале всего десять столиков, уже сервированных острыми закусками — разноцветные соусы и приправы, копченая колбаса, огурцы, головки свежего сыра, бутылка красного вина. Наташа всегда старается сесть у окна: оттуда видны белые стены, красные зубцы, золоченые купола монастыря, в котором Борис Годунов был коронован на царство и куда Петр Великий заточил свою сестру Софью, обвиненную в предательстве. После обеда она ведет меня посетить кладбище за монастырем, где покоятся под величественными и нелепыми памятниками генералы, министры, ученые-академики, герои социалистического труда и герои Советского Союза. Хрущев под странным надгробием — огромной головой, а также Булгаков и Чехов — двое последних под простыми, скромными надгробиями.

Когда я провожу ночь у Наташи, я прихожу к ней часам к одиннадцати прямо из редакции, не заезжая домой. Настоящего ужина мы не устраиваем, мне уже не хочется больше есть, я хочу только ее. После любовных ласк мы смотрим старые черно-белые фильмы, которые поздно вечером показывают по телевидению. Русские комедийки шестидесятых годов, с музыкой в ритме джаза, полные шуток и острот и, по-моему, начисто свободных от советской пропаганды. Это меня удивляет, я думал, что до перестройки телевидение в СССР представляло собой некую казарму мысли, но эти ленты легкомысленны, развлекательны, ироничны. В конечном счете, они показывают общество беззаботное, где если и плачут, то потом смеются, где изменяют женам, но потом также и любовницам, едут в отпуск все вместе почти без денег, устраиваясь кто как может, и творят Бог знает что, где прогуливают школу или работу, ссорятся, мирятся. Неужели коммунизм на самом деле был таким? Или это тоже еще одна ложь пропаганды? Или все было так, а потом что-то испортилось?

Иногда вечером мы идем на набережную в парке Горького. Покрытая снегом дорога продолжается за задними воротами парка и идет вдоль густого леса у подножия Ленинских гор, на берегу Москвы-реки. Проходим мимо искусственного пруда, немногим больше бассейна. Наташа говорит, что некоторые смельчаки делают проруби, чтобы окунуться в ледяную воду. Порой она тоже там купается. Она любит холод, она чувствует себя обновленной, он дает ей ощущение слияния с землей. Далее дорога проходит мимо каких-то стройплощадок, где единственные живые существа — стаи бродячих собак, рыщущих среди куч строительных отходов и ржавеющих каркасов автомобилей. Вверху, на холме, чудовищно огромные опоры линии электропередачи, а еще выше — маленький монастырь, где ведутся реставрационные работы. Время посещения давно прошло, но Наташа объясняет сторожу, что я — иностранный турист, а в Советском Союзе нет ничего невозможного, если дать маленькие чаевые. И в самом деле — сторож нас впускает. В темноте, на втором этаже, в пустой келье, где сто лет назад спал какой-нибудь монах, мы долго целуемся, пока, ругаясь, не приходит нас искать встревоженный нашим исчезновением сторож с электрическим фонарем.

Нам нравятся также прогулки в парке в Коломенском, ранним утром, еще до того, как я отправляюсь на работу. Это была царская усадьба у самых ворот Москвы. Луковки церквей тут синие с маленькими золочеными крестами. Деревянная хижина, в которой останавливался царь, простая, почти без окон, чтобы держать тепло, она сложена из гигантских бревен, как дома пионеров на Дальнем Западе, с изразцовыми печами в каждой комнате. Позади церкви высится отдельно стоящая колокольня, а за ней открывается широкий вид на равнину и московские окраины.

Или же мы отправляемся на вершину Ленинских гор, напротив Московского университета, туда, где только совсем недавно вновь открыли для верующих маленькую церковь. Наташа верит в Бога, но мне кажется, что ее религиозность носит более земной, чем божественный характер, это смесь суеверия и фатализма. После того как она помолится и зажжет пару свечек, мы выходим из церкви, смешиваясь с компаниями новобрачных, сопровождающими празднующих на площади свою женитьбу. Это юноши и девушки восемнадцати — двадцати лет, он взял напрокат черный костюм, она — белое платье. Они пьют водку с друзьями, провозглашают тосты — без пальто на лютом морозе. Они выпивают на площади, не зная куда податься, не имея ни малейшего представления об ожидающем их будущем. «И я была такая, когда выходила замуж», — говорит Наташа.

В воскресенье мы кружим по улочкам Китай-города, неподалеку от моей редакции. Это похоже на возвращение на место преступления: здесь она встречалась с ним. Наташа показывает мне на дом, где ждала Президента. Это красивый особняк в стиле барокко, с выходящими на улицу балкончиками, окрашенный в лазоревый цвет, совершенно невероятная лазурь игрушечного городка, марципана — дома старой Москвы нередко красят в такие дикие цвета. Подъезд заперт. Снаружи нет никаких надписей. Это было именно здесь? Ты уверена? Она растерянно глядит на меня, обиженная тем, что я не верю. Пытаюсь протестовать: даже если я и видел собственными глазами подземелья, разве я могу всему этому верить? Но она прижимается ко мне, целует и говорит:

— Если бы я тебя не встретила, меня бы уже не было на свете. — А потом добавляет: — Я бы также могла покончить с собой. Ты — моя последняя надежда. — Пристально глядит на меня и вздыхает: — Я люблю тебя, люблю, ты понимаешь?

И тут ее слова заставляют меня почувствовать себя Мужчиной. Сильным. Героическим. Спасителем. И я уверяю себя, что тоже ее до смерти люблю. И отбрасываю все сомнения.

Покидаем Китай-город, выходим на Красную площадь, направляемся к мавзолею Ленина, останавливаемся напротив него и наблюдаем за сменой караула. Двое солдат выходят из Кремля, маршируют гусиным шагом, внимательно следя за тем, чтобы не сойти с намеченной по снегу солью и песком дорожке, приготовленной для них, чтоб они не поскользнулись на замерзшем асфальте в своих тяжелых кожаных сапогах. Смотрим на купол Кремлевского дворца с развевающимся на нем красным флагом с серпом и молотом, флаг развевается всегда, независимо от того, дует ветер или нет, благодаря работающему днем и ночью вентилятору. А ниже — под флагом — ряд больших освещенных окон, задернутых легкими белыми занавесками: с первого по четвертое — окна президентского кабинета. Сегодня воскресенье, говорит она, его, скорей всего, нет.

От мавзолея, словно по прекрасно знакомому ей маршруту, Наташа ведет меня над тайными ходами. Я вновь со скептическим видом задаю вопрос:

— А ты уверена?

Она с улыбкой отвечает:

— Если не веришь, отнесись к этому, как к игре.

Идем дальше. Мелкими шажками, внимательно глядя, куда ставим ногу. Люди, пришедшие посмотреть на смену караула, с улыбкой наблюдают за нами: должно быть, мы смешно выглядим, словно мимы, идущие по перекинутому над пропастью мостику, который видят только они.

— Вот, — сообщает Наташа, — сейчас мы проходим над спортзалом, в котором занимаются гимнастикой агенты КГБ.

Делаем три шага влево.

— А здесь под нами находится их буфет.

Пять шагов прямо, три шага вновь влево, пять прямо.

— Здесь пост охраны.

Теперь пятнадцать шагов вправо.

— Тут начинается коридор, ведущий к личному туннелю Президента. Он шагах в двадцати отсюда, надо идти все время прямо по направлению к собору Василия Блаженного.

Мы делаем еще три шага влево.

— Здесь должна быть дверка. Там внутри — остановка секретной линии метро, идущей в аэропорт Внуково.

— Но мы же не собираемся никуда лететь, — говорю я. Она смеется. Эта игра ее забавляет. Теперь мы стоим на «зебре» — пешеходной дорожке напротив входа в Спасские ворота, рядом с Лобным местом — круглой трибуной белого камня, с которой в старину в Москве зачитывали царские указы и на которой совершались казни.

— Это было также святое место, — рассказывает Наташа, — тут клали иконы и хоругви, которые паломники, приходящие в Москву из далеких земель, приносили на Пасху. Отсюда патриарх благословлял верующих, отсюда Иван Грозный каялся в своих грехах и просил прощения у народа. Здесь Лжедмитрий провозгласил себя царем — законным наследником престола, а потом здесь же его труп был выставлен нагишом, со страшной маской на лице и вставленной в рот дудкой. И это также единственное место подземной сети, где можно выйти прямо на Красную площадь. Оно должно было использоваться только в самом крайнем случае — наводнения, взрыва. Цари расположили его так, чтобы им можно было воспользоваться также в противоположном направлении — сверху вниз. Таким образом оно служило еще одним путем для бегства. Ход этот функционирует еще и теперь, но я не знаю как. Этот секрет Президент мне не открыл. Поэтому Лобное место закрыто для посетителей и там всегда дежурит милиционер. Ему приказано никому не позволять забираться на этот исторический памятник.

— Ты смеешься надо мной?

Наташа клянется, что это действительно так. Она трижды крестится.

— Изучать все, что под землей, подземные ходы, тайные переходы, туннели и коридоры было моим единственным времяпрепровождением.

Но теперь, мне кажется, ей хочется жить на солнечном свету. И чувствовать себя свободной. Она больше не назначает мне тайных свиданий. Мы больше не встречаемся в ризнице у отца Серафима. Естественно, некоторые предосторожности мы все же соблюдаем. Не ходим ко мне домой, где дежурный милиционер у подъезда проверяет, кто входит и выходит, и докладывает в КГБ. Избегаем слишком людных мест. А когда мы у нее, то не говорим о Президенте, о политике, об ее страхах. Мы говорим о нас, о том, что мы любим, что нам нравится, спрашивая друг друга, что ты любишь больше — кино или театр? Море или горы? День или ночь? Толстого или Достоевского?

О Наташе я никому не рассказывал. У меня было искушение кое-чем поделиться со своим коллегой Руди, не пускаясь в подробности — сказать лишь, что я влюбился, но разве можно доверять подобные секреты такому неисправимому плейбою? Два-три раза хотел заговорить об этом со своим другом детства, с которым встретился после многих лет, парнем с громко звучащим именем — Стефано Бранкалеоне, владельцем транспортной фирмы, делающей большие дела с иностранцами, работающими в Москве, главным образом с итальянской колонией. Но едва открыв рот, испугался и переменил разговор. Говорить об этом с друзьями в Италии по телефону я также не рисковал. И тем более с коллегами по газете. Заведующий редакцией меня слишком хорошо знает, он чует, что меня что-то отвлекает, но не может понять, что именно. Каждый раз спрашивает, как я себя чувствую, как настроение, что поделываю, как живу, завел ли себе девушку? А я отвечаю, что девушек тут навалом, даже слишком много, все красивые и все на все согласны, так что заводить одну просто не в человеческих силах, это совершенно невозможно: если у тебя их меньше десятка, значит, ты не мужчина. Однако в конце концов я все же немножко откровенничаю. С одной русской — старушкой, живущей в запущенной квартирке, в которой царит беспорядок, полной пыли, каких-то бумажек, ненужных предметов и всевозможных продовольственных запасов, кроме тех, что ей действительно нужны.

Я познакомился с ней благодаря моей матери. За год до моего приезда в Москву мать совершила короткую поездку в Советский Союз. Она была уже серьезно больна и знала, что долго не протянет. Когда я ей сообщил о том, что меня, возможно, направят в Москву, она радовалась, как ребенок. Америка, где я проработал много лет, ей не нравилась, ее пугала мысль о том, что я всегда буду жить по ту сторону Атлантики. Россия же ее восхищала. Она очень хотела, чтобы меня перевели в Москву, надеясь, что, работая в Москве, я буду ближе к ней, нас не будет разделять океан, а всего лишь три часа лету. Однако перевод мой задерживался. Тогда она решила, что, пока у нее осталось немного сил, она поедет посмотреть на город, где будет работать ее сын, чтобы хотя бы представлять себе, как я там буду жить.

Она поехала с туристической группой «Итал-туриста». Готовилась к поездке тщательно, учила русский язык на курсах при обществе «Италия — СССР» в течение трех месяцев по два часа в неделю. В Москве их поселили в гостинице «Космос» — огромной, подавляющей своей величиной, далеко от центра. Выходы в город были строго регламентированы, только с гидом и со всей группой.

Но однажды мать ушла одна и взяла такси. Велела отвезти ее по адресу, где прежде помещалась редакция моей газеты, — на Кутузовский проспект. Вышла из машины, подошла к подъезду и остановилась перед ним. Внимательно оглядела здание — безобразное, абсолютно безликое, посмотрела на окна, на двор, милицейскую будку, видневшийся между крыш лоскут голубого неба. Она все хорошенько запечатлела в памяти и когда с блестящими от волнения глазами вновь села в такси, то рассказала водителю на своем корявом русском о причине этого странного визита. Тот ее понял. И предложил познакомить со своей матерью. Моя мать с радостью согласилась, и водитель повез ее в гости.

Обе женщины были примерно одного возраста. Обе пенсионерки. И та, и другая — бывшие учительницы. Они сели пить чай. И понравились друг другу. С тех пор русская старушка стала посылать по открытке каждый месяц. Мать умерла вскоре после моего назначения в Москву, я еле успел вернуться в Италию, в больницу, где она лежала, чтобы в последние часы жизни подержать ее руку в своей. Дома, в почтовом ящике, я нашел последнюю открытку, отправленную ее русской знакомой. Записал адрес отправительницы. И, вернувшись в Москву, поехал ее навестить.

Ее зовут Ольга Васильевна, фамилия — Григорьева. Она преподавала литературу в старших классах школы. Но, говорит, что если бы родилась снова, то стала бы астрологом или гадалкой на картах. Теперь карты и звезды увлекают ее куда больше, чем все книги, которые она читала в жизни и заставляла читать своих учеников.

Теперь у меня вошло в привычку пару раз в месяц проведывать ее. Я приношу ей коробку итальянского печенья, купленный на Центральном рынке мед, свежие фрукты. Сижу у нее полчасика — ровно столько, сколько продолжается чаепитие. Сказать по правде, мы не очень-то много с ней разговариваем, но мне кажется, что таким образом я отдаю дань памяти матери, и я полюбил эти визиты.

Я ей не говорю, кто такая Наташа. Рассказываю только, что повстречал женщину, в которую влюбился.

— Она русская? — спрашивает Ольга.

— Да, русская, — отвечаю.

— А она хорошая, любит тебя тоже?

— Думаю, что да.

— Ну что ж, — изрекает Ольга, — тогда все в порядке.

Мне кажется, она не в восторге. Но потом каждый раз, как я к ней прихожу, старушка спрашивает что-нибудь о Наташе, ее интересуют самые разные подробности. Задает какой-нибудь простой, невинный вопрос, наверно, что-нибудь в таком роде спрашивала бы и моя мать, если бы дожила: «Какого цвета у нее глаза? Она высокая? Или небольшого роста? У нее хорошая улыбка? Сколько ей лет?»

Ольга не удивляется, слыша, что Наташа на несколько лет старше меня. «Когда двое любят друг друга, — говорит она, — возраст не имеет никакого значения».

Да, так обычно говорят. Но действительно ли это так? Я-то знаю, что ощущаю: для меня возраст Наташи — один из элементов ее очарования. Но не знаю, что испытывает она, любя мужчину младше себя. А главное — что испытывала, когда любила человека, много старше, чем она. Неужели разница в двадцать лет в возрасте между нею и Президентом никогда не давала себя почувствовать?

Когда я спрашиваю ее об этом, Наташа отвечает даже со слишком большой готовностью. Возраст для нее не играл абсолютно никакой роли. Может быть, она пыталась найти в нем второго отца, так как от своего была далека. Во всяком случае, говорит она, Президент всегда был обаятельным мужчиной и в него легко было влюбиться. В молодости он был очень красив, не высокий, но с лицом, как у американского киноактера. Остроумный, любезный, непьющий, никогда не сквернословил, не насмехался ни над религией, ни над партийной моралью, как это все делают в домашней обстановке. Такого человека нелегко сыскать в Советском Союзе.

— Человека, столь сильно отличающегося от традиционного русского мужчины?

— Но не во всем, — продолжает Наташа. — Относительно женщин, например, его точка зрения точно совпадает со взглядами Солженицына. Он читал, что писатель не выносит русских женщин, строящих дороги или мосты, которые работают каменщиками, трудятся зимой, на морозе, как мужчины. Это возмущает и его. Он считает это ошибкой, заблуждением социалистического строя. Одно дело равенство полов, говорил он, другое — не видеть различия между полами.

— Не думаю, чтобы его жена тоже придерживалась такого мнения. На Западе ее считают феминисткой…

— Могу себе это представить, она вам кажется прямой противоположностью традиционной русской женщине. Даже внешне: такая утонченная, хрупкая. Русская женщина молчит и работает. А она вечно разглагольствует, всех поучает, наверно, это у нее вошло в привычку с того времени, когда она преподавала. Да, я понимаю, что человеку с Запада она может показаться совсем не похожей на других жен наших руководителей, которые почему-то всегда некрасивые, старые, толстые, а главное — безмолвные, никто ни разу не слышал от них ни одного слова, их просто не замечали. Когда умер Черненко, помню, как на похоронах многие говорили: «Ах, значит, у него была жена…» Ее увидели первый раз в жизни.

— Значит, ты признаешь, что Раиса Максимовна сделала шаг вперед по сравнению с женщинами ее ранга и положения.

— Но мне кажется неверным отождествлять ее с самым антиконформистским типом русской женщины… Это не соответствует истине. Новые женщины не такие. Мы не хотим быть такими, как она. Вечно следовать за Президентом, словно царица. Она пустила слух, что занимается аэробикой по видеокассете Джейн Фонды. И вместе с тем рассказывает, что по вечерам, у камина, вместе с мужем читает Достоевского. Она большая притворщица, неискренняя, лживая. Той женщины, какой она хочет казаться, в действительности не существует. А кроме того, Достоевский всегда ему не нравился, с этим его религиозным исступлением. Он предпочитал Тургенева и Чехова. И у него никогда не было достаточно времени для чтения. То, что он читал, относится к тем временам, когда он был студентом, когда читал со сцены Лермонтова и мечтал стать кинозвездой. Он мне рассказывал, что держит у себя на письменном столе статуэтку Дон-Кихота. Незадолго перед смертью ему подарил ее его покровитель, в то время возглавлявший КГБ, человек, вызвавший его в Москву и вырастивший до человека «номер один». Вот тот действительно был интеллектуалом и по-настоящему любил Сервантеса. Он хотел изменить Советский Союз, но сознавал, насколько трудно это было бы осуществить. Он видел сбои и поломки, которых другие не замечали, предвидел возникновение сложных проблем. Поэтому он чувствовал себя своего рода Дон-Кихотом. Президент хвастал этой полученной в подарок статуэткой. Говорил: вот видишь, теперь Дон-Кихотом стал я. Я смеялась и говорила: да ты ведь даже не знаешь, кто такой Дон-Кихот, ты же можешь спутать его с Зорро!

— И как он на это реагировал?

— Мне он позволял над собой подшучивать. Да, это правда, соглашался он, я не очень-то много о нем знаю, книгу я никогда не читал. Но статуэтка эта красивая. Мне очень нравится всадник. Он пользовался славой героя, смелого и простого, и я готов себя с ним отождествлять. Бедняжка, ну разве мог он читать Сервантеса? Ему никогда не хватало времени. Литература, театр, искусство, музыка, как мало он знал обо всем этом. Он часто цитировал изречение Гегеля: истина всегда конкретна. Уверена, что его он услышал от своей жены. Я тоже, — говорил он мне, — конкретный человек.

— И это действительно так?

— Видишь ли, никто не может с уверенностью сказать, что за человек Президент. Даже я, которая была с ним рядом целых двадцать лет. Он обладает редким даром убеждать других, гибкость сочетается в нем с жесткостью, но в то же время он склонен к нарциссизму, любит безвкусную роскошь, что типично для тех, кто вырос в бедности. Он это отчасти сознавал сам и стыдился этого, обвиняя жену. На новой даче, которую они построили для себя в Крыму в Сотосе, на Черном море, керамическая плитка в их личной ванной уложена мозаикой: три надутые от важности павлина с распущенными хвостами. Эффект невольно получился комический. Он уверял, что это выдумала жена. И смирился с этим. Но что было, когда Президент узнал, что плитки с изображением одного из павлинов исчезли — возможно, их украл кто-то из мастеров — и что КГБ по приказу его супруги начало облавы по всему Крыму, чтобы найти похищенного павлина, и что все рассказывают эту историю как анекдот… Вот тут он готов был ее задушить. Однако это не помешало ему без звука согласиться с предложением построить эскалатор от дачи до самого моря. «Мне это обошлось в 50 тысяч долларов», — рассказывал он с видом человека, который хотя и жалуется на такой большой расход, но не очень-то скрывает, что вполне может себе это позволить. Он даже бывал трогателен в своем желании удивить, в стремлении не отстать от американских руководителей и миллиардеров — или, во всяком случае, какими он их себе представлял. Для него этот эскалатор, эта ненужная роскошь, дешевое подражание Голливуду было способом доказать, в первую очередь, самому себе, что Советский Союз действительно сверхдержава. Что же касается удобства эскалатора, по которому можно будет спускаться на пляж и подниматься после купания домой, то об этом он даже и не думал.

— Однако в то время, как он пользовался эскалатором, экономика зашла в тупик, люди перестали верить в начатые им реформы, левые стали обвинять его в том, что он продался, а правые — шантажировать…

— Да при чем это… Было ужасно видеть, как болезненно переживал он критику. Когда радикалы обвиняли его в том, что он слишком медленно проводит реформы, он выходил из себя. Начинал ругаться, употреблять грубые выражения, что ему не свойственно. Он орал: «Когда-то все они лизали задницу Брежневу, не я один, все! Так же и те, кто сегодня меня критикует!» Забегал ко мне на десять минут, даже не поцеловав, начинал громко жаловаться: «Все мне вставляют палки в колеса, пытаются помешать, саботируют, устраивают бойкот!» Весь кипел от ярости. Или же молчал, не говорил ни слова, хотел лишь поскорее заняться любовью, наспех, грубо, а потом оставался лежать в моих объятиях, желая, чтобы я его приласкала. Он напоминал ребенка…

От подобных ее рассказов меня охватывала ревность. Но я продолжал свои расспросы. Чего на самом деле хочет добиться Президент?

— Может, он и сам толком не знает, чего хочет. Иногда он давал выход наболевшему в разговорах со мной: называл своих врагов, но всегда лишь по имени-отчеству, никогда по фамилии. «Этот Анатолий Александрович не может пережить, что теперь народ думает своей головой, свободно голосует, выбирает. А Леонид Петрович не может примириться с тем, что теперь партия не сует повсюду свой нос. Это обреченные люди, — говорил он, — на них надо поставить крест, их невозможно исправить, мне следовало бы избавиться от всех них, окружить себя новыми людьми, но как мне это сделать?» Или же изливал досаду на то, как ведет себя Запад. «Они меня не понимают, — говорил он, — не понимают моих трудностей, борьбы, которую я вынужден вести, всей тяжести нечеловеческого груза, который я взвалил на свои плечи». Жаловался он и на свой народ. «Даже мой собственный народ меня не понимает, — с горечью признавал он. — От меня требуют всего и притом немедленно, после того, как десятилетиями терпеливо жили, ничего не имея, лишенные даже надежд. Ну как это может быть? Ну как это может быть, чтобы меня не понимали? Ведь я мог бы преспокойно царствовать себе над ними до самой смерти, хоть еще двадцать лет ни о чем не заботясь, ни о чем не думая — а что там будет после меня, все равно, хоть трава не расти! Я мог обобрать Россию до нитки, заставить ее подыхать с голоду, а сам каждый день обжираться икрой и семгой… Мы должны стать правовым государством, — повторял он, — нас должны уважать во всем мире, мы должны жить, следуя законам. Но достичь всего этого можно только постепенно, шаг за шагом, а не одним махом, не сразу. Необходимо преобразовать партию, но нельзя стирать ее с лица земли. Нужны терпение, осторожность. Имеются миллионы честных коммунистов, — говорил он, — которые верят в партию, в идею…»

— И первый, кто верил, был он сам.

— Да. Когда он начинал говорить о коммунизме, то не мог остановиться. Эти его речи я выучила наизусть, запомнила слово в слово. «Как можно заявлять, что семьдесят лет нашей истории надо полностью перечеркнуть, похоронить и забыть? Это было бы все равно, что утверждать, что мы больше не существуем. Неужели мы хотим окончательно осудить Ленина, Революцию, индустриализацию, победу над фашизмом? Лучше постараемся понять Ленина, большевиков. В своем подавляющем большинстве все они хотели лишь одного: изменить мир к лучшему и притом немедленно. Боролись за создание общества без рабов и без хозяев. Наша страна была страной темных, неграмотных, нищих крестьян, страной без дорог, удобных жилищ, больниц, школ, практически без законов. И за несколько десятков лет превратилась в одну из двух сверхдержав на нашей планете. Она дала всем, сотням миллионов, крышу над головой, работу, образование. Я первый осуждаю Сталина, но благодаря Сталину в столь короткий срок мы сумели пройти путь от плуга до атомной бомбы. И он одержал победу в такой ужасной войне. Америка во Второй мировой войне потеряла всего несколько сот тысяч человек. У нас погибло двадцать миллионов. Каждая семья кого-то потеряла, в каждый дом кто-то не вернулся. Им хотелось бы, чтобы мы были все на одно лицо: или все коммунисты, или все демократы в западном духе; чтобы были либо европейцами, либо замкнулись в своем полумонгольском русском своеобразии… Но мы же не татары и не немцы, как им это объяснить?»

Когда я дома один, то часто любуюсь из окна виднеющимся вдали Кремлем с подсвеченными прожекторами куполами его церквей. Напрягая зрение, иногда удается разглядеть также красный флаг, развевающийся на крыше дворца. А под флагом находится кабинет Президента. Я спрашиваю себя, там ли он сейчас и о чем думает. Сидит ли за письменным столом или встал, подошел к окну и смотрит вдаль, на город, так, как смотрю туда я.

Раскрываю наугад тетрадь, в которую записываю признания Наташи. Читаю несколько фраз.

«Кто знает, может, он оплакивает то время, когда мы с ним познакомились, когда он уже обладал властью, но только в одной небольшой провинции огромной империи, и мы могли с ним гулять в парках, где нас никто не узнавал, никто нам не мешал… Особенно хорошо было зимой, когда все вокруг было белым-бело, словно все куда-то исчезало. Он спрашивал: «Видишь? Чувствуешь? Это вечность, это Россия». И в нас не было сомнений, и мы не ощущали необходимости менять все вокруг…»

Теперь Наташа с большим интересом следит за тем, как идет перестройка. Покупает газеты, за всем следит, просит рассказать, что пишу я в своих корреспонденциях, как на происходящее реагирует мировая печать. При каждом новом затруднении Президента, при каждой атаке его противников у нее с новой силой возникает страх за свою жизнь. Боится, что кто-то, из одного или другого лагеря решит, что настал момент ее уничтожить или же похитить и заставить говорить. Поэтому-то она и искала прикрытия, защиты. Таким щитом должен был явиться журналист, который мог бы поведать всему миру кремлевскую тайну. И этот журналист я.

Однажды я уговорил ее прийти ко мне. Мы встречаемся в Китай-городе, в десять часов вечера, после того, как я заканчиваю работу в редакции. Она едет следом за мной на своих «жигулях». Паркует машину подальше от моего двора — этого гетто для иностранцев, пересаживается в мою машину и мы входим в подъезд, как муж и жена. Дежурящий у дома милиционер нас видит, но наверняка не может ее узнать, а кроме того, мне теперь уже на все наплевать. Приготавливаю простой ужин на итальянский манер — спагетти с помидорами и базиликом, легкое красное вино. Проводим приятнейший вечер, без разговоров о Президенте, без политических споров, не опасаясь шантажа.

Однако часа в два ночи Наташа настаивает на том, что ей необходимо вернуться домой. Говорит, что вне дома ей не заснуть. Просит извинить, заверяя, что со временем привыкнет. Я провожаю ее на улицу и она идет туда, где поставила машину. Пусть милиция думает, что я приводил проститутку. Ничего не поделаешь. Решаю прогуляться, сон все равно прошел. Свернув за угол, успеваю заметить отъезжающую машину Наташи. Через десять секунд в том же направлении, как стрела, проносится длинный черный лимузин. «Чайка» или «ЗИЛ»? Такие автомобили только у членов Политбюро. Я не успел хорошенько разглядеть машину. Если это «ЗИЛ», что он делал в такое время возле моего дома?

Звоню Наташе по телефону. Хочу узнать, вернулась ли она домой. Она снимает трубку после второго звонка. Успокаивает меня, говорит, что все в порядке, вновь просит извинить за неожиданный уход, желает спокойной ночи.

Но наутро в редакции меня вновь охватывает беспокойство. Николай держит в руках письмо. Он его вскрыл, как всегда делает с русской корреспонденцией, обычно ненужной, которую мы бросаем в мусорную корзину. Но тут дело, наверно, серьезное, потому что он откладывает начатый бутерброд.

Письмо адресовано мне. На конверте внизу имеется также адрес отправителя: Гоголевский бульвар, 12/11. Группа ПД.

Текст написан от руки, внутри конверта свернутый пополам листок, на нем печатными буквами, по-русски:

«Господин корреспондент! Мы тебя предупреждали, что ты должен немедленно возвратиться в свою Италию. Ты этого не сделал. И более того — продолжаешь поступать по-своему. Поэтому наша группа ПД приняла решение отрезать тебе яйца и засунуть их тебе в рот. После чего мы отрежем также и твою глупую башку и пошлем ее редактору твоей газеты. Теперь ты получил последнее предупреждение.

Группа ПД».

Наверно, я побледнел, потому что Николай хлопает меня по плечу и говорит:

— Наверно, какой-нибудь сумасшедший, у нас их полно, это единственный товар, имеющийся в нашей стране в изобилии.

Однако иногда случается, что сумасшедшие вовсе не шутят. Я ему не говорю, что это анонимное письмо — совершенно явная и конкретная угроза: если я не перестану видеться с Наташей, то рискую и в самом деле кончить с яйцами во рту в виде почтовой посылки, отправленной моему главному. Едем с моим шофером проверить адрес отправителя. На Гоголевском бульваре 12/11, как и можно было предполагать, ничего не находим: только пустырь, на котором стоял недавно снесенный дом.

Звоню в Министерство иностранных дел чиновнику, занимающемуся итальянскими журналистами. Он приглашает приехать к нему. К сожалению, говорит он, сейчас что только не происходит. Обещает предупредить милицию, которая начнет расследование и, если будут результаты, сообщит о них в КГБ. Я передаю ему анонимное письмо. Заполняю анкетку: имя, фамилия, профессия, сколько времени нахожусь в Москве, от какой газеты. Причина обращения в милицию. Излагаю, что произошло. Добавляю, что в русской печати переводятся и публикуются мои статьи, так же, как и многих других иностранных корреспондентов: возможно, я задел какую-то экстремистскую группку, которая теперь хочет отомстить и посылает анонимные письма с угрозами.

— Здесь, — говорит чиновник, размахивая у меня перед носом анонимкой, — написано, что вы уже получали анонимные письма с угрозами.

Отвечаю, что слышу об этом в первый раз.

— Наверно, они это выдумывают. Или же угрозы содержались в одном из множества писем, которые мы рвем даже не распечатывая, чтобы не терять времени на всех тех, кто попусту морочит нам голову.

Потом звоню пресс-атташе итальянского посольства Сандро Карати. Рассказываю ему о происшедшем: кажется, он единственный, кто искренне огорчен. Посылаю ему копию анонимки. «Я позабочусь о том, чтобы оно попало к кому надо», — обещает он. Значит, агент итальянских спецслужб будет в курсе дела.

Предупреждаю также свою газету. Но в Иерусалиме взорвалась бомба, в Италии разразился очередной политический скандал, профсоюзы объявили политическую забастовку, завтра — важный футбольный матч, играет национальная сборная Италии, так что никто не обращает на мое сообщение особого внимания.

Да, конечно, это может быть просто шутка или выходка какого-нибудь сумасшедшего, как полагает Николай. Но разве можно верить в такие случайные совпадения в России?