Безумный лама

Франчич Валентин Альбинович

Приложения

 

 

Уилбур Д. Стил

ЖЕЛТАЯ КОШКА

Пер. с англ. Вал. Франчича

I

Когда я прочел в отделе морских новостей заметку о том, что вблизи острова Блок пароходом «Меркурий» была замечена оставленная людьми шхуна «Эбби Роз», я невольно вспомнил об одном случае, когда и мне пришлось побывать на подобном же судне. Я — далеко не мистик, но хорошо помню, что мне было жутко слушать даже при ярком солнечном свете, как шумят, напрягаясь, паруса покинутой шхуны, как скрипят ее снасти… Я помню, что эхо наших шагов на безлюдной палубе навело меня на мысль о шагах призраков, которые, быть может, бродят по судну ночью. Однако, вместо призраков, мы нашли только зеленого попугая в клетке, висевшей на стене капитанской каюты. Как тогда, так и теперь, все было найдено на шхуне в полном порядке, вследствие чего мысль о какой-либо катастрофе сама собой отпадала. Но в последнем случае меня поразило еще одно обстоятельство. В заметке сообщалось дальше, что доставить шхуну в порт было поручено капитаном «Меркурия» двум: Стюарту Мак-Корду, второму помощнику, и матросу Бьернсену. Прибыл, однако, Мак-Корд, заявивший, что Бьернсен, вероятно, упал в море во время ночной вахты.

Стюарт Мак-Корд! О, я хорошо знал этого человека и неоднократно, разъезжая по делам пароходства, проводил с ним время в кабачках тропических стран. Но, несмотря на то, что Мак-Корд слыл превосходным моряком и много раз управлял суднами, заявление его показалось мне странным.

Знал я также и Бьернсена, старого морского волка с кривыми крепкими ногами, слишком знакомого с морем, чтобы, благодаря простой случайности, упасть за борт. Все эти мысли пришли мне в голову в то время, как старик-лодочник перевозил меня с берега на «Эбби Роз». Был вечер. Когда лодка подплыла к шхуне, я заметил огонек сигары у дальнего паруса и громко окликнул:

— Эй, Мак-Корд!

Огонек двинулся и поплыл над палубой в мою сторону.

— Кто здесь? — раздался голос Мак- Корда.

— Риджвэй, — ответил я.

— Боже милостивый! — воскликнул он, стараясь разглядеть меня во мраке, — я рад вас видеть, Риджвэй! Честное слово!

И через минуту мы уже сидели с ним в каюте, попивая старый ликер.

Говоря с Мак-Кордом, я всматривался в обстановку каюты, пытаясь дать себе отчет в том странном впечатлении, которое она на меня произвела.

И, наконец, вспомнил.

— Скажите, Мак-Корд, не висела ли здесь на стене клетка с попугаем?

— Нет. В чем дело?

— А в том, что шхуна эта уже была однажды в подобном положении, но звали ее тогда «Марионеткой» из Галлифакса… С тех пор прошло четырнадцать лет.

— Это меня не удивляет, — тихо вымолвил Мак-Корд, — после того, что я здесь видел и слышал… Так вы говорите, попугай? Нет, Риджвэй, на этот раз была кошка. Желтая кошка.

— Где же она теперь?

— Исчезла. Испарилась. Это был сам дьявол в образе кошки.

— Мак-Корд, — откровенно сказал я, — вы пьяны. Что могла сделать кошка? Не упала же она за борт, как Бьернсен?

Я остановился, заметив, как жутко блеснули глаза Мак-Корда.

— Что вы знаете об этом деле вообще и в частности о Бьернсене? — спросил он, глядя на меня в упор.

— Только то, что было в газетах.

— Глупости, Риджвэй. В заметке говорится, что никаких бумаг найдено не было, тогда как я, — он кивнул в сторону соседней каюты, — нашел там под матрацем дневник капитана… И знаете, Риджвэй, о чем пишет в нем этот человек? О китайце. Китаец этот преследует его, как страшный кошмар… Весь экипаж заражен непонятным страхом перед китайцем, который, по мнению капитана, способен делать самые невероятные вещи. Но послушайте, однако, самого владельца дневника…

Мак-Корд взял с полки большую в кожаном переплете тетрадь, перелистал несколько страниц и, найдя нужную, прочел:

«Август 2. Первая половина дня переменчивый юго-западный бриз…»

И так далее — вот, однако, говорится о китайце.

«Все может случиться с человеком на море, даже смерть. Особенно подозрительным и ненадежным кажется мне этот китайский варвар…»

— Но поищем более интересных мест. Вот:

«Я доберусь, наконец, до этого желтокожего. Никогда не слышу, как он подходит ко мне в своих мягких туфлях. Повернулся и увидел его сзади себя. Мог ударить меня кинжалом в спину.

„Смотри!“— сказал я, схватив его за ухо; это заставит его ходить громче. Ведь он мог убить меня!»

— Дальше, — сказал Мак-Корд, закрывая тетрадь, — последовательно описывается возрастающая постепенно паника, исчезновение револьверов… Обрывался дневник на том месте, где у капитана пропало оружие.

— Что же вы думаете об этой истории?

— Я думаю, что китаец всех убил и выбросил за борт.

— И те вернулись, чтобы выбросить китайца?

— Нет, — странно усмехнулся Мак-Корд, — он остался на судне. Вы заметили, что в дневнике нигде не говорится о желтой кошке…

— Мак-Корд, — воскликнул я, — какого черта стал бы он писать о кошке? Почему же, по вашему мнению, он не писал об этой глупой кошке?

— Почему не писал? Потому, что в то время она не была кошкой.

— Ну, мне пора, — сказал я, поднимаясь и глядя на часы, — иначе я просплю и не явлюсь завтра во время в контору.

Мак-Корд ничего не ответил, но рука его потянулась к бутылке. Схватить ее и выбросить в окно было для меня делом двух-трех секунд.

— Теперь, — заметил я, — вы или отправитесь со мной на берег, или ляжете спать. Вы пьяны, Мак-Корд, пьяны. Слышите ли вы меня?

— Риджвэй, — вымолвил тихо, очень тихо Мак-Корд, — вы дурак, если видите только это. Я не пьян. Я слаб. Я не спал подряд три ночи; не могу уснуть и теперь. И после этого вы смеете говорить… вы… — Он вскочил и закричал на меня: — И вы говорите это, вы — жалкое земноводное, вы — конторский писака! Вы так уверены в том, что все в мире отмерено и отрезано! Идите в океан, чтобы научиться удивлению, а не говорите, как отъявленный дурак. Можете ли вы сказать, куда девался Бьернсен? Нет! Слушайте же.

Мак-Корд сел и пригласил меня последовать его примеру.

II

Рассказ Мак-Корда

Несчастье случилось в первую же ночь после того, как мы приняли это проклятое судно. Шхуна, надо вам заметить, почти не нуждалась в управлении. Она повиновалась рулю с удивительной легкостью и быстротой. Пообедали мы тогда около семи вечера. В кладовой нашли много всякой провизии, а Бьернсен был не промах по этой части. И в других отношениях парень был неплохой. Принял он от меня штурвал до полуночи, а я отправился отдыхать. Но сон бежал от меня. Я мог слышать его шаги над головой, то удалявшиеся, то приближавшиеся. Я слышал, как он насвистывал какую-то песенку. Случайно я увидел тень его головы в пятне лунного света на пороге двери, ведшей на палубу…

Мак-Корд показал, где находилось лунное пятно.

Я мог видеть это пятно и отразившийся в нем силуэт головы с койки. Но продолжаю.

Я начинал уже засыпать, когда услышал шаги Бьернсена возле каюты и голос его, называвший меня шепотом.

— В чем дело? — спросил я.

— Бриз падает, — сказал он, заглядывая ко мне, — как с парусами?

Я был сонный и ответил, что меня это мало беспокоит.

— Хорошо, — заметил он, — только я думаю, что мог бы управиться с фортожелем.

Спустя мгновение я услышал как Бьернсен кого-то бранил. «Сволочь ты… Эта кошка не дает мне покоя, мистер Мак-Корд: ходит за мной по пятам»… Он дал пинка, и что-то желтое бесшумно скользнуло мимо меня в полосе лунного света. Вскоре я заснул, снилась мне всякая чепуха. Проснулся в поту. Вы знаете, Риджвэй, как рад бывает человек, проснувшись, стряхнуть с себя гнет кошмара. Прекрасно. Я встал, зажег спичку и взглянул на часы: без четверти час! Я поспешно поднялся на мостик, но Бьернсена у штурвала не было.

Окликнул его: «Бьернсен! Бьернсен!» Молчание. Тогда я обошел всю палубу с кормы до носа; ни шороха, ни звука… Пядь за пядью осматривал я каждый уголок… Тот же результат! И вот я увидел желтую кошку, сидевшую на рулевом ящике. Первым моим движением было схватить и выбросить ее за борт, но я одумался и даже погладил животное по спине. Обыкновенные кошки отвечают на ласки довольным мурлыканием, извиваются всем туловищем; эта же сидела совершенно спокойно, холодно фиксируя меня зеленоватыми зрачками. Убедившись, что Бьернсена нет, я вернулся сюда, в каюту, и совершенно разбитый нравственно и физически бросился на койку. Раза два я погружался в дремоту. Помню, что слышал какой-то шорох в кладовой, который после того, как я окликнул, умолк. Потом я повернулся на правый бок и стал смотреть на место, озаренное бледным светом луны.

Скажете, то был сон, что я увидел в нем? Я увидел, как слева в полосу лунного света начала постепенно выдвигаться тень хвоста. Когда последняя достигла середины, стала выползать и остальная часть силуэта, имевшая почему-то шаровидную форму…

Мак-Корд показал, как выглядела тень.

Бесшумно схватив револьвер и не сводя глаз с тени, я спустил ноги с койки. И, клянусь, я никогда не испытывал такого ужаса, какой овладел мною, когда тень превратилась в профиль человеческой головы… головы с длинной косой. Вы себе представить не можете, каким громовым эхом отдался мой выстрел в этой каюте! Я выскочил на палубу, и тень моя длинным, тонким изломом упала на палубу и внешнюю стену каюты. Ни звука, ни шороха в целом мире; только бледные, призрачные волны, уходившие назад, да паруса, словно крылья духов, поднимавшиеся к небу… И каждый предмет в этом ужасном, мертвенном освещении. Дальше, в тени парусов, скользила фигура человека в кимоно, какие обыкновенно носят китайцы.

Я выстрелил снова, но промахнулся, потому что, когда дым рассеялся, на палубе никого не оказалось, я бросился к тому месту, где фигура исчезла, и нашел желтую кошку.

Она сидела на бугшприте, тщательно приглаживая лапками голову. Вид ее привел меня в бешенство. Я приставил дуло револьвера к ее голове и спустил курок. Осечка! Я говорю факт, Риджвэй. Это подействовало на меня отвратительно. Тогда она стала ходить за мной по пятам. Я не мог избавиться от нее. Я уселся на рулевом ящике. Она пришла и села напротив, не сводя с меня взгляда. И так просидели мы около часа, созерцая друг друга. Риджвэй, я знаю, что вы недоверчиво усмехнетесь, но, уверяю вас, внезапно она исчезла. Не знаю куда, как, но испарилась, как дым. И с тех пор я не видел ее…

— А китаец?.. — спросил я, заинтересовавшись рассказом…

— И его не видел. Но я думаю, смейтесь, если хотите, что кошка и китаец одно и то же…

III

Разгадка

Вдруг Мак-Корд поднялся, подошел к двери и прислушался.

— Слышите? — спросил он шепотом.

— Что? — таким же шепотом отвечал я.

— Кто-то ходит…

Я прислушался, в свою очередь: тишина. Прошло так несколько мгновений. Внезапно раздался легкий всплеск воды, словно кто-то бережно спустился в воду.

— Слышите?

Я подтвердил.

Мак-Корд похож был на больного. Глаза его сверкали отраженным светом висевшей над столом лампы, еще более подчеркивая сильное нервное возбуждение, овладевшее им. И вот напряженную тишину ночи прорезал дикий, отчаянный вопль, в котором слышался безнадежный ужас покинутого существа.

Он достиг самых высоких нот, сорвался и, медленно модулируя, звук сошел на низкий, мрачно-трагический басовый оттенок.

— Кошка! — вскрикнул Мак-Корд, выбегая из каюты. Я последовал за ним. Когда глаза привыкли к темноте, мы различили силуэты мачт, сложным узором снастей отразившиеся на фоне ночного неба, часть палубы и борта, обращенную к гавани. Еще немного и мы увидели бегавшую там взад и вперед и исторгавшую безумные вопли кошку; подле нее лежал какой-то темный, бесформенный предмет, который, когда мы подошли, оказался серым кимоно, китайскими туфлями, свертком с револьверами и какими-то бумагами, сваленными в одну кучу.

Спустя минуту мы уже снова сидели в каюте.

— Теперь мне все понятно, — со вздохом облегчения сказал Мак- Корд: — китаец все время находился на судне, и кошка была с ним, сознавая, что в человеке ее спасение…

Одного не пойму: почему из всего экипажа уцелел только один китаец и каким образом я не мог открыть его логовища? Что вы скажете, Риджвэй?

— Да, это странно… Затем, случай с Бьернсеном. Мне кажется, Мак-Корд, что он не упал, а был сброшен в море. Вы слушаете, Мак-Корд?

Но Мак-Корд не ответил: он спал.

 

Юрий Мандельштам

«КРАСНАЯ ГОЛГОФА»

Несколько месяцев назад, в «Возрождении» был помещен отзыв о первой — но уже посмертной — книге нашего соотечественника Валентина Франчича. Это был сборник очерков полуфилософского, полупублицистического порядка, выпущенный на французском языке. Последнее обстоятельство, равно как и несколько случайный отбор очерков, не давали возможности высказать об авторе определенное суждение. Ясно было, что безвременно погибший Франчич был человеком живого ума, и главное — немалого вкуса и культуры. Но был ли он писателем, в особенности, русским писателем — сказать было нельзя.

Сейчас, также на иностранном языке (на этот раз — немецком) вышел роман Франчича «Красная Голгофа»). По прочтении его, всякие сомнения отпадают и сожаление о том, что Франчич был неизвестен при жизни, значительно возрастает: он, конечно, был писателем подлинным и одаренным. Таланту его не удалось развиться — роман написан неровно, рукой явно неокрепшей, неуверенной. Приемы Франчича местами слишком по-ученически очевидны, местами не оправ даны содержанием, сбивчивы. Построение не вполне связное, объективное повествование сбивается то на чисто документальное описание, то на психологическую исповедь. Чувства и мысли героев книги не всегда убедительны, разговоры их растянуты и занимают несоразмерно большое место. Но за всем этим, в романе ощущается живое творческое дыхание, серьезное внутреннее усилие и формальное своеобразие, которое, развившись, могло бы стать действительным мастерством.

Положительно надо ответить и на второй вопрос, возникший после выхода первой книги Франчича: он был несомненно русским писателем. По-видимому, роман не переведен, а написан непосредственно по-немецки, но по существу это дела не меняет: так писать может только русский человек, знающий русскую жизнь, воспитанный в лоне русской культуры. И не только содержание романа, действие которого происходит в России, создает это впечатление, а весь тон книги и сама писательская манера Франчича. Главные герои его книги — русские интеллигенты дореволюционного времени, спорящие о социальных проблемах и о том, прав ли был Иван Карамазов; Иван Муравин — писатель, посещающий петербургские литературные круги поры символизма. Две различных среды, но, по-видимому, Франчичу обе были отлично знакомы и по-своему близки. В отношении формы, литературного «ремесла» он, впрочем, ближе к Толстому, чем к Достоевскому или символистам. Толстовское влияние порой даже чересчур заметно, хотя бы в началах и концовках глав или в диалогах, невольно напоминающих «Войну и мир». Франчич по Толстому учился тому, как пишутся романы, и не успел пробиться сквозь учебу к своему собственному стилю, к личной, неповторимой манере. Но сам выбор учителя и серьезность, с которой Франчич перенимал у него не одни лишь внешние приемы, а и более глубокое отношение к изображению жизни — гарантия того, что Франчич пробиться бы мог. Проблески авторского своеобразия в книге достаточно очевидны.

Заглавие романа — самое неудачное из того, что в нем есть — отчасти может ввести в заблуждение. По нему ясно, что в книге описана жизнь в советской России (точнее — первые революционные годы). Но отнюдь не ясен подход Франчича к своей теме. Легко можно заключить, что он, вслед за многими, рисует нам революционные ужасы — террор, голод — все то, что в жизни было столь подлинной трагедией, а на бумаге часто превращается в неубедительную мелодраму. На самом деле Франчич свой революционный, подсоветский опыт превратил в опыт прозрения в тайную сущность русской революции. Террор, обыски, голодовки — лишь фон его повествования, а истинное содержание, истинный ужас его — в том «омертвении» души, в том призрачном изменении всей жизни, о коем свидетельствовали многие петербуржцы, присутствовавшие при страшной метаморфозе своего города. Роман Франчича носит на себе печать революционного Петербурга, умирающего, ставшего нереальным. В этой перемене облика столицы был не только ужас, но и свое очарование, некая возможность освобождения, духовного преображения, не раз отмеченная в литературе тех лет. Франчич к этой возможности очень чуток. Его картины советской жизни напоминают пронзительные стихи Осипа Мандельштама, может быть, лучшие стихи этого неровного поэта:

Мне не надо пропуска ночного, Часовых я не боюсь, За блаженное, бессмысленное слово Я в ночи советской помолюсь. [6]

В страшной советской ночи, в призрачном мертвом городе, Иван Муравин продолжает свою душевную жизнь. Он любит, сомневается, мучается и его любовь, сомнения, мучения, на фоне революции, приобретают особую значительность. Что приводит его к мысли о самоубийстве — личная драма, русская действительность или мировое неблагополучие? Как бы то ни было, он не умирает, а духовно преображается. Слова «Бог, вера», бывшие для него ранее мертвыми, вдруг чудесно оживают — настолько, что он «заражает» ими большевика-матроса. Советский опыт для Муравина закончен — Франчичу остается, несколько неумело, заставить его перейти границу.

Наряду с этой основной темой книги, мелькают в ней и бытовые мотивы: многое ярко подмечено и запечатлено Франчичем; отметим хотя бы портреты старых большевиков-интеллигентов — Луначарского и Зиновьева. Но не эти отдельные находки составляют ценность романа, как и отдельные срывы не отвлекают от главного: от попытки извлечь из «страшных лет России» их тайный, онтологический смысл.