Очевидно (и хорошо известно), что в романе «Анна Каренина» самого Толстого (его мысли о семье, хозяйстве и т. п.) представляет Левин. Это наиболее близкий Толстому персонаж. А наиболее далекий, пожалуй, Вронский (как и для Левина). Вронский представляет собой все то, от чего Толстой отталкивается (внешняя, светская жизнь). Однако есть нечто, что объединяет Левина и Вронского. Во-первых, это некоторые сюжетные вещи (любовь Кити сначала к Вронскому, потом к Левину, увлечение Вронского Анной Карениной и его любовь к ней, краткое увлечение Левина Анной и т. п.). Во-вторых, Анна, познакомившись с Левиным, видит в нем некое особое мужское качество, благодаря которому она могла бы его полюбить, и это качество (не названное Толстым, а только указанное) у Левина – общее с Вронским («несмотря на резкое различие, с точки зрения мужчин, между Вронским и Левиным, она, как женщина, видела в них то самое общее, за что и Кити полюбила и Вронского и Левина»). В-третьих, Кити с Левиным и Анна с Вронским ведут себя часто довольно одинаково: они то и дело ревнуют и обижаются на то, что у спутника жизни есть другие дела и интересы помимо них. Тут вы, наверное, мужчины, улыбнулись и подумали: так поступают все женщины. Думаю, что всё же не все, к счастью. Тут Толстой, видимо, выразил свой собственный мучительный опыт.
Но главное не это. Вронский (не от английского ли слова ‘wrong’ его фамилия, особенно если принять во внимание, сколько всего английского в романе, вплоть до английских вариантов имен персонажей и массы английских фраз) ломает хребет лошади во время скачки и ломает жизнь Анны Карениной. Как заметил Набоков, и в сцене «падения» Анны, и в сцене скачек у Вронского дрожит нижняя челюсть:
«То, что почти целый год для Вронского составляло исключительно одно желанье его жизни, заменившее ему все прежние желания; то, что для Анны было невозможною, ужасною и тем более обворожительною мечтою счастия, – это желание было удовлетворено. Бледный, с дрожащею нижнею челюстью, он стоял над нею и умолял успокоиться, сам не зная, в чем и чем.
– Анна! Анна! – говорил он дрожащим голосом. – Анна, ради Бога!..
Но чем громче он говорил, тем ниже она опускала свою когда-то гордую, веселую, теперь же постыдную голову, и она вся сгибалась и падала с дивана, на котором сидела, на пол, к его ногам; она упала бы на ковер, если б он не держал ее».
И этот момент романа повторится (с вариацией) в сцене самоубийства Анны, аукнется настоящим спинным переломом:
«Но она не спускала глаз с колес подходящего второго вагона. И ровно в ту минуту, как середина между колесами поравнялась с нею, она откинула красный мешочек и, вжав в плечи голову, упала под вагон на руки и легким движением, как бы готовясь тотчас же встать, опустилась на колена. И в то же мгновение она ужаснулась тому, что делала. «Где я? Что я делаю? Зачем?» Она хотела подняться, откинуться; но что-то огромное, неумолимое толкнуло ее в голову и потащило за спину».
А вот как подобное происходит с лошадью (Фру-Фру):
«Канавку она перелетела, как бы не замечая. Она перелетела ее, как птица; но в это самое время Вронский, к ужасу своему, почувствовал, что, не поспев за движением лошади, он, сам не понимая как, сделал скверное, непростительное движение, опустившись на седло. Вдруг положение его изменилось, и он понял, что случилось что-то ужасное. Он не мог еще дать себе отчет о том, что случилось, как уже мелькнули подле самого его белые ноги рыжего жеребца, и Махотин на быстром скаку прошел мимо. Вронский касался одной ногой земли, и его лошадь валилась на эту ногу. Он едва успел выпростать ногу, как она упала на один бок, тяжело хрипя, и, делая, чтобы подняться, тщетные усилия своей тонкою потною шеей, она затрепыхалась на земле у его ног, как подстреленная птица. Неловкое движение, сделанное Вронским, сломало ей спину. Но это он понял гораздо после. Теперь же он видел только то, что Махотин быстро удалялся, а он, шатаясь, стоял один на грязной неподвижной земле, а пред ним, тяжело дыша, лежала Фру-Фру и, перегнув к нему голову, смотрела на него своим прелестным глазом. Все еще не понимая того, что случилось, Вронский тянул лошадь за повод. Она опять вся забилась, как рыбка, треща крыльями седла, выпростала передние ноги, но, не в силах поднять зада, тотчас же замоталась и опять упала на бок. С изуродованным страстью лицом, бледный и с трясущеюся нижнею челюстью, Вронский ударил ее каблуком в живот и опять стал тянуть за поводья. Но она не двигалась, а, уткнув храп в землю, только смотрела на хозяина своим говорящим взглядом».
Анна Каренина, вообще говоря, – это само воплощение жизни, прекрасной и опасной. И еще это воплощение глаз Толстого, или, точнее, глаз самой этой жизни. Иными словами, Анна – Муза Толстого. Это проявляется в сквозном образе романа – блестящих глазах, в частности, глазах Анны, ощущающих самих себя, собственное въдение:
«Она долго лежала неподвижно с открытыми глазами, блеск которых, ей казалось, она сама в темноте видела».
А вот глаза Анны в тот момент, когда Вронский встречает ее впервые:
«Когда он оглянулся, она тоже повернула голову. Блестящие, казавшиеся темными от густых ресниц, серые глаза дружелюбно, внимательно остановились на его лице, как будто она признавала его, и тотчас же перенеслись на подходившую толпу, как бы ища кого-то. В этом коротком взгляде Вронский успел заметить сдержанную оживленность, которая играла в ее лице и порхала между блестящими глазами и чуть заметной улыбкой, изгибавшею ее румяные губы. Как будто избыток чего-то так переполнял ее существо, что мимо ее воли выражался то в блеске взгляда, то в улыбке. Она потушила умышленно свет в глазах, но он светился против ее воли в чуть заметной улыбке».
Это «Прекрасная Дама», «Хозяйка зверей», Артемида (и, таким образом, нечто совершенно несклонное к браку). И ее «двойница» в романе – загубленная Вронским лошадь. Вот Фру-Фру перед скачкой:
«Фру-Фру продолжала дрожать, как в лихорадке. Полный огня глаз ее косился на подходившего Вронского».
А потом будет то, что мы уже прочли: «пред ним, тяжело дыша, лежала Фру-Фру и, перегнув к нему голову, смотрела на него своим прелестным глазом».
И это, при всех лошадиных отличиях, та же самая лошадь, которую бьют по глазам (вот-вот!) и убивают в «Преступлении и наказании» Достоевского. Та лошадь – «двойница» и Лизаветы, и Сони, которые сами суть «двойницы».
Итак, Прекрасная Дама, она же мифический зверь. Итак, мифический источник жизни. Что за ерунда, разве Толстой – символист? Нет, он не символист. В том смысле, что когда непосредственно читаешь какой-либо эпизод романа, символизма не ощущаешь, просто погружаешься в жизнь героев (у записного символиста же символ сразу нужно узнавать как символ). Да, он символист. В том смысле, что по окончании чтения (и даже совсем не сразу) проступают символы, заключенные в романе. Такой вот символизм замедленного действия.
Более того, эти символы входят в плоть культуры и продолжают, и продолжают в ней проступать: и в «Прекрасной Даме» Блока, и в этих вот стихах Мандельштама – тоже о сломанной спине зверя:
Обратите внимание не только на «позвоночник», но и на «зрачки».
Роман «Анна Каренина» – о гибели въдения, о гибели зрения.
Можно еще заметить, что Толстой, убивая своего прекрасного персонажа (Анну Каренину), прощался (или, скажем, начинал прощание) и с художественным творчеством. В этом смысле он не только Левин, но и Вронский. Причем не так, как писатель вообще «вынимает из себя» любого персонажа, а более глубинно: Вронский – его alter ego. Скажем так: если Левин – близкий двойник Толстого, то Вронский – его далекий двойник, двойник-антипод. От которого он отталкивался, но которому все же завидовал, как завидует Вронскому Левин.
Но нельзя упрекать Толстого, что он “wronged” жизнь, ту (того времени) жизнь. Что-то “wrong”, что-то переламывающееся, что-то теряющее зрение было в самой той жизни, и писатель это, как говорится, «уловил».