Избранное. В 2 т. Т. 2

Франк Леонгард

МАТИЛЬДА

© Перевод Л. Черной

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Тоненькая, как былинка, вся устремленная ввысь тринадцатилетняя девочка, идущая по узкой тропке через луг, напоминала одну из героинь красной книги сказок;, с которой она была неразлучна. Лицо девочки в мягком обрамлении рыжеватых волос казалось белее, чем грубая полотняная блуза, шейка подымалась из выреза подобно стебельку. У девочки были бледные губы, но, глядя на ее крохотные веснушки и на серые, словно скалы, глаза, можно было предсказать, что когда-нибудь эти губы станут яркими, как сама жизнь.

Жизнь еще не коснулась Матильды; замечтавшись, чуть склонив высокий невинный лоб, она шагала к лесу, по густой, доходившей ей до бедер траве, — мудрая и ничего не ведающая. В том месте, где тропинка, расширяясь, сбегала к ручью и тихо шелестели буйные травы, девочка загляделась на коричневую улитку, длинную и мокрую; водрузив на спину весь свой скарб, улитка с превеликим трудом переползала по пыльной земле куда-то на другой конец света. Зверье и букашки были Матильде ближе, нежели люди, каждая живая тварь вызывала в ней горячее сочувствие и желание охранить ее от слепых сил природы; внимательно следила девочка за растопыренными рожками улитки, а потом перенесла беднягу через тропинку в траву.

«Теперь бедняжке кажется, что свершилось чудо», — подумала Матильда.

Но улитка как ни в чем не бывало, словно путешествие по воздуху было для нее самым привычным делом, вытянулась и поползла дальше; не останавливаясь ни на миг, она перебиралась через заграждения из трав, пролезала под цветочными мостами, оставляя за собой мокрый, блестевший на солнце след.

Голос крестьянина, понукавшего свою лошадку, казалось, доносился прямо с голубого неба, где, подобно певучей утренней звезде, недвижно висел жаворонок.

Весело шла Матильда по знакомой дороге — дороге своего детства, и, не выпуская из рук красной книги, присела у опушки леса на толстый ковер из мха, усыпанный крошечными лиловыми звездочками барвинка.

Матильда сбросила с себя платье. «Так приятнее», — сказала она однажды матери. Тельце девочки, отливающее голубизной, словно матовое стекло, — было худеньким, как тростинка, только плечи обещали стать со временем широкими. Опустившись на колени, она застыла, наблюдая за лимонно-желтым мотыльком, прильнувшим к лиловому цветку, и внезапно вздрогнула. Тонкий, как нитка, стебелек, покачавшись немного, согнулся, крошечная беспомощная звездочка склонилась до земли, трепеща и изгибаясь от немого и грубого прикосновения, долгого, как сама бесконечность.

Дрожь охватила все тело Матильды, «Пусть бы он лучше садился на большие цветы», — прошептала она в тревоге, но, повинуясь неведомому доселе чувству, не в силах была оторвать взгляд от желтого огонька, перелетавшего с цветка на цветок. Так, робея, она проникала в тайны леса, светлые и темные, но всегда манящие. В лесной чаще, излучавшей мягкий зеленоватый свет, рыжеватые волосы Матильды напоминали блестящие жгуты из мха.

Желтый мотылек, сложив крылышки, повис на большом колокольчике и покачивался вместе с ним. Матильда услышала тонкий, как аромат, звон и подкралась к цветку. Но тут мотылек, сверкая на солнце, вспорхнул и унесся прочь — длинными зигзагами, то паря в воздухе, то падая вниз. Он летел между серыми обомшелыми стволами елей и напоследок еще раз сверкнул крылышками где-то в темно-зеленой чаще. Когда мотылек внезапно скрылся из виду, девочка, все еще стоявшая на цыпочках, услышала, как громко бьется ее сердце. Горечь разочарования пронзила ей душу. Медленно прошла она несколько шагов к белым лесным анемонам и, опустившись на колени, спрятала руки и плечи в прохладные цветы, а потом со вздохом прильнула к ним пылающей щекой, невольно смежив веки.

Под землей на толстом корне дерева сидел король карликов с длинной-предлинной бородой. По левую руку от него собралось все племя карликов; благоговейно внимало оно грустному зову нераспустившихся цветов; их сочные светлые корешки, как звезды, нависали над маленькими серьезными человечками. Но вот король повелел своим подданным приняться за дело — разбросать по поляне побольше цветов — своей волшебной палочкой он дотронулся до бесчисленных горшков с красками. Они уже стояли по правую руку от него. Обмакнув в краску большие кисти, карлики провели ими по светлым корешкам — душам цветов. В одно мгновение из-под замшелой земли выскочили прямые стрелки цветов, секунда — и они распустились.

В длинном платье, сотканном из цветов, Матильда гордо парила над лугами и холмами, и повсюду, где бы она ни появлялась, рядами вырастали цветы. Большая лужайка стала вдруг совсем желтой от одуванчиков, а когда Матильда пролетала над опушкой леса, там внизу расцвели синие колокольчики, покачивающиеся на длинных стеблях. Ручей теперь с трудом прокладывал себе дорогу среди зарослей цветов, на которые карлики не пожалели красок — ярко-желтой для одуванчиков, небесно-голубой для незабудок. Из-под земли, как раз рядом с межевым камнем, появилась большая кисть — она проскочила через мышиную норку наружу, на кисти повис карлик, болтая ножками; он хотел опять втащить кисть под землю, но кисть превратилась в огромный лиловый цветок чертополоха, а карлик плюхнулся на спину.

Все еще смеясь, Матильда проснулась.

Теперь на девочку глядела ведьма с клюкой, обросшая серым мхом, как та старая ель, в тени которой ведьма пряталась. Матильда в страхе отскочила к опушке леса и присела на мох там, где она оставила свою красную книгу.

Матильда любила только сказки. Лес, где она запоем читала, был для нее сказочным лесом, тем же, что и в книге сказок, а лесной аромат, которым она дышала, — сказочным ароматом, подымавшимся со страниц красной книги, которая населяла лес эльфами, ведьмами и заколдованными принцами. Из всей округи только одна Матильда знала, что цепной пес Аракс, меланхолично встречавший ее, когда она приходила, чтобы тайком поделиться с ним завтраком, на самом деле заколдованный принц.

Сказки были для Матильды самой жизнью. Они с раннего детства воспитывали ее, помогали познать и добро и зло, а когда Матильда хворала, волшебные слова «в некотором царстве, в некотором государстве» исцеляли все ее недуги.

Обхватив одной рукой коленку, а другой подперев голову, Матильда читала сказку о «Девочке-безручке»: мать этой девочки, бедная вдова мельника, встретив в поле черта, продала ему все, что «было позади ее дома».

И хотя Матильда много раз перечитывала эту сказку, сердце ее сжалось от страха: ведь нечистый, наполнив закрома и сундуки бедной вдовы, хотел получить не старую яблоню, что росла позади дома, а ее красавицу и скромницу дочку, которая как раз в эту пору подметала двор.

Любопытный зяблик прыгал у ног Матильды, в лесу кричал филин, мерно постукивал прилепившийся к стволу ели дятел. Но девочка ничего не видела и не слышала. Пока божья коровка спустилась с половины закладки и проползла наискось из края в край страницы, Матильда успела повстречаться с чертом, который так и не сумел утащить дочку мельничихи, потому что та была чиста. И хотя сердце тринадцатилетней Матильды все еще спало непробудным сном, она поняла, что спасло героиню сказки.

Толстый паук, сидя на ели, тянул нить к рыжеватым волосам Матильды.

А черт приказал вдове вылить всю воду, какая только была в доме. Но дочка пролила столько слез на свои руки, что они снова стали чистыми-пречистыми. Тогда черт разгневался пуще прежнего. Матильда затаила дыхание: черт закричал, что утащит с собой бедную мельничиху, если та сейчас же не отрубит своей девочке руки.

Охваченная ужасом, Матильда перечитывала это место все снова и снова. И она отдала бы свои руки черту ради спасения матери.

Мать отрубила девушке руки.

А пока что паук, серый, как ствол ели, продолжал ткать свою нить, время от времени повисая где-то на полпути между Матильдой и еловой веткой, с которой он начал свой путь; паук глядел на девочку так, словно она уже была его жертвой и окончательно запуталась в паутине, сплетенной для нее судьбой.

Матильда и дочка мельничихи лили горючие слезы на обрубленные руки до тех пор, пока руки не стали чистыми и белыми как снег. И тут уж сам черт ничего не мог поделать.

В конце тропинки появилась кошка Матильды, черная, как сажа. Она то быстро перебирала лапками, то останавливалась и, наконец, дойдя да своей госпожи, обливавшейся горькими слезами, неслышно перелезла через нее. Мурлыча, кошка прижалась к девочке, внезапно задрожавшей от рыданий: ведь безрукой дочке мельничихи нельзя было оставаться дома, черт велел ей идти куда глаза глядят, привязав к спине обрубленные руки.

Безутешная Матильда уткнулась мокрым лицом в черную шерсть киски, примостившейся на ее сплетенных руках. Красная книга захлопнулась. Дятел оторвался от ствола ели и, едва коснувшись земли, описал широкую дугу в воздухе и скрылся в лесу. Черный клубок, пятясь, протиснулся между руками и лицом девочки и улегся на ее плече, все еще вздрагивающем от рыданий.

«Моя мама ничего не стала бы обещать черту», — думала Матильда, возвращаясь домой через луг под неумолчное стрекотанье хора кузнечиков.

Матильда позвала кошку, но увидела только кончик ее хвоста, — маленькую черную трубу пароходика, который плыл по зеленому морю трав. Черная труба то исчезала, то вновь появлялась. Но потом пароходик лег на другой курс, черная труба теперь подплывала к девочке.

На юбке Матильды повисло что-то тяжелое, девочка наклонилась вперед, и в то мгновение, когда она снова выпрямилась, кошка вскочила ей на плечо.

«Бедная женщина, что тебе надобно?» — пела на холме семилетняя пастушка, вязавшая красный чулок. Она пасла коз.

Кошка, прикорнувшая на плече девочки, услышала стук телеги и открыла зеленые, как мох, глаза. Крестьянская лошадка, которую Матильда встретила несколько недель назад и потрепала по холке, перешла с рыси на шаг, а потом и вовсе остановилась и посмотрела Матильде в глаза. У девочки снова стало легко на душе.

Каждый новый день Матильды был сплетен из сладких сновидений и детских мечтаний. И в то же время с каждым днем она все глубже познавала жизнь.

Заколдованный принц — черно-белый пятнистый сеттер — стоял у своей конуры и с нетерпением поджидал возвращения обеих подруг; дрожа от радости и любопытства, он ждал подробного рассказа об их долгой прогулке по лесу; сначала принц повернулся было к кошке, спрыгнувшей с плеча Матильды. Но чернушка с быстротой молнии метнулась к дому и была такова; озабоченному сеттеру, собравшему кожу на лбу в большие складки, пришлось обратиться к другой своей подружке. Казалось, он смутно понимал, что люди и животные — дети одной и той же таинственной матери-природы, и поэтому с укоризной потребовал уважения к своим братским правам, залаяв отрывисто и хрипло. Матильда присела на корточки и ласково погладила собаку, словно желая уничтожить стену, которая миллиарды лет разделяла людей и животных. Все мускулы сеттера, выгнувшего спину дугой, были напряжены, но вот он, удовлетворенно вздыхая, растянулся на земле: жизнь и мир снова улыбались ему.

Мать подала на стол обед — картошку с простоквашей; в углу она поставила миску для черной кошечки, но та с беспокойством бродила вокруг Матильды, требовательно мяуча.

Девочка опустилась на колени и подвинула миску. Тогда кошка сразу же подскочила к ней. В знак благодарности она мазнула своим черным хвостом по лицу девочки, изобразив что-то вроде буквы «S», а потом также мазнула по белой стене комнаты, после чего начала с такой быстротой лакать молоко, что ее черные усы вмиг стали похожи на диадему, унизанную жемчугом.

Мать укоризненно покачала головой; эта странная кошка даже под угрозой голодной смерти не согласилась бы принять пищу из чужих рук, не гонялась она и за птицами, так как видела, что Матильда кормит их каждый день.

И собака, и крестьянская лошадка чувствовали благоговение Матильды перед природой и почитали девочку как свою избавительницу; казалось, она очищала их души от всего темного, звериного.

По вечерам, когда солнце походило на расплавленное золото и Матильда тихо прижималась к стволу ели, слившись воедино со всем окружающим, мимо нее медленно шествовали к водопою трепетные косули: в каждом человеке они видели убийцу, но спокойно глядели в лицо Матильде. От взгляда косуль в душе девочки пробуждалась радость, словно она припадала к самым истокам бытия.

Мать сняла толстый слой сметаны и незаметно положила ее в тарелку Матильды, а потом решительно опустила половник поглубже. Теперь она накладывала простоквашу себе.

После обеда, когда долины и склоны гор дышали жаром, а травы и листья неподвижно распластались под палящими солнечными лучами, Матильда в легком платьице побежала в поле.

Воздух вдали дрожал от зноя, — плотная завеса спускалась с неба, маслянистая и сверкающая. Даже черепичные крыши, выглядывавшие кое-где из зелени, казалось, выгорели на ослепительном солнце.

В тени яблони Матильду поджидала ее подружка, дочь учителя. На коричневых от загара полных щечках девочки горел обманчивый румянец. Год спустя, еще не успев расцвести, подруга Матильды умерла от туберкулеза.

Дочка деревенского нотариуса, с развевающимися косами, словно обруч с крылышками, слетела с горы по сверкавшей на солнце дороге — прямехонько к яблоне; это была сухая как палка белобрысая девчушка, с белыми бровями и ресницами.

Заседание можно было считать открытым.

Подружки основали Общество цветов и приняли в него еще несколько девочек — дочерей богатых крестьян, которые могли платить членские взносы и штрафы.

Дочка нотариуса — казначей Общества, хранила кассу в кошельке у себя на груди; прежде чем приступить к делу, она отбросила на спину льняные косы, толстые, как канаты.

— Член Общества Ботва заплатила вчера штраф двадцать рапенов, и даже не поморщилась, — сообщила она.

— Она всегда икает! — невпопад сказала Матильда.

— Да, на это она мастерица, Фиалка! Она, видите ли, не хочет называться Ботвой, мол, зовите ее Лилией. А я ей говорю: какая ж ты Лилия, ведь ты весь день жуешь.

— Зато у нее зубы выдаются вперед, а это очень красиво, — возразила Роза, томно растягивая слова, — у английских герцогинь, например…

— Да, да. Герцогини небось тоже жуют весь день и не умеют целоваться. Можешь себе представить: женщина не умеет целоваться и еще хочет стать Лилией. Я тут же оштрафовала ее на двадцать рапенов… просто так, чтобы приструнить немножко.

Фиалка широко раскрыла глаза:

— У меня будет десять мужей, и я всех их буду целовать.

Три подружки сидели на траве у деревянной изгороди, за которой паслись рыжие в белых пятнах коровы.

— А я отдам свою руку и сердце только графу, — сообщила Роза. — Мы поедем в оперу. Я буду в платье цвета речной воды. Очень простеньком… Широкие складки спадают книзу и подхвачены золотым шнурком вот здесь, под грудью.

— Грудь! У тебя ведь еще ничего нет!

Пропустив мимо ушей реплику подруги, Роза гордо встала и приподняла двумя пальчиками коротенькую юбочку с таким видом, — словно за ее спиной тянулся длинный-предлинный шлейф, ниспадавший красивыми складками, потом она величаво проследовала в ложу, прижалась животом к изгороди — и подняла бинокль, оттопырив мизинцы.

Две коровы внимательно посмотрели на графиню в зеленом, как речная вода, платье и снова опустили свои влажные морды в траву.

— Для десяти мужей ты, пожалуй, чересчур худа, — сказала дочка нотариуса, называвшая себя Астрой.

— Чересчур худа? Почему?

— Да так.

Задумавшись, Матильда слегка приоткрыла рот и прижалась щекой к своему круглому плечу.

— Вовсе нет. Я и для пятнадцати хороша!

Графиня, покинув ложу, в два прыжка очутилась у яблони.

— Ну как, видели? Все бинокли были направлены на нас — на графа и его супругу. Граф сказал, что я ношу слишком глубокое декольте.

Но тут в разговор снова вступила Астра.

— Показать вам одну вещь? — спросила девочка и решительным жестом расстегнула кофточку, выпятив свою плоскую мальчишескую грудь. Поверх рубашки она нацепила розовый материнский лифчик — пустой лифчик был весь в глубоких поперечных складках.

— Вот что я ношу!

Матильда опустила глаза, она стеснялась: у нее у первой уже появились маленькие груди. А Роза, которой предстояло так скоро умереть, задумчиво произнесла:

— Открытые платья я надеваю только ради него.

Сверкающее марево плыло над мирными долинами. Колокольчики теперь звенели редко — коровы лежали в тени яблонь и груш, пережевывая жвачку. На тропинке слегка покачивались одуванчики, ветерок донес аромат лугов, на которые уже спускался вечер; девочки мечтали о будущем. Лифчик у Астры пополз кверху, к самой шее.

Заприметив подружек, на дороге остановился мороженщик, он же кондитер; обливаясь потом, мороженщик возил свою пеструю тележку из одной деревни в другую. Сейчас он сделал безразличное лицо. У него был немалый опыт обращения с маленькими покупательницами. Если он поздоровается с девчонками, те начнут гоготать, как гусыни, смеясь, Они позабудут обо всем на свете и в конце концов даже не подумают купить у него что-нибудь.

— Лимонадом он тоже торгует. Но лимонад чересчур сладкий, приторный, как сироп, — сказала Роза. При виде мороженщика у нее вдруг пересохло во рту.

Дочка нотариуса, повернувшись спиной к мороженщику, подтянула лифчик на то место, где ему надлежало быть, и возразила:

— Чем слаще, тем лучше. Я возьму лимонаду и порцию мороженого.

Матильда облизнулась, как собачонка, которой не перепало ни кусочка со стола хозяина.

— Откуда у тебя деньги? — спросила она.

Застегивая кофточку, Астра напыжилась, точно расхваставшийся мальчишка, и вытащила из-за пазухи кошелек с казенными деньгами.

— По-моему, Общество цветов — сущая ерунда, — заявила она. — Мы даже не знаем, на что тратить наши деньги.

А мороженщик — этот демон-искуситель — сидел себе у обочины дороги, не глядя на своих покупательниц, которых страстно поджидал; у мороженщика был такой вид, словно его ничто не интересует в этом раскаленном мире.

— Мы можем просто-напросто распустить Общество. Это наше право, ведь мы его учредительницы, — сказала Роза, как всегда растягивая слова.

Астра пристально посмотрела на колючий чертополох, а потом, разбежавшись, в один миг перескочила через него; подол ее юбки взлетел кверху над белыми штанишками, а кошелек с общественной кассой на длинном шнурке закачался, как язык колокола.

Роза обошла куст чертополоха величаво, словно она направлялась в ложу оперного театра, и с пренебрежительной гримасой произнесла своим томным голосом:

— Разве мы настоящее общество? Ведь у нас нет даже устава.

Теперь Астра избрала иной, как ей казалось, наиболее эффективный способ приближения к заманчивой тележке, она шла крадучись, согнувшись в три погибели, лоб ее почти касался короткой травы. Так что на обочину дороги и на мороженщика девочка смотрела снизу вверх.

Оставив без внимания пышные белые цветы, украшавшие луг, она сорвала скромную ромашку, которая одиноко росла возле тележки мороженщика. На этот раз она не стала бормотать: «любит, не любит, к сердцу прижмет, к черту пошлет», ей надо было выяснить, покупать ли им мороженое или не покупать. Под конец девочка смело оторвала сразу два лепестка, дабы несколько подправить приговор судьбы, и Роза, также жаждавшая мороженого, прошептала со вздохом облегчения:

— Покупать! Теперь все ясно.

Дочка нотариуса смущенно улыбнулась мороженщику, но тот так и не рискнул заговорить с покупательницами, а вдруг он все же спугнет их и они опять убегут под яблоню; не отрываясь, смотрел он на синее, без единого облачка, небо, смотрел с такой тоской, словно ему хотелось очутиться там наверху, чтобы никогда больше не бродить со своей тележкой по горам и долам, кряхтя и задыхаясь.

Но тут мимо подружек плавно, как лилия на пруду, проплыла Матильда и с решимостью человека, которому не в чем себя упрекнуть, показала на жестяное сооружение с мороженым.

— Малиновое? — спросил мороженщик, засучивая рукава рубашки.

Тень дерева, под которым коровы мирно пережевывали жвачку, стала совсем длинной. Три дамы — учредительницы Общества цветов — тихо лежали, переваривая съеденное мороженое. Ласточки, похожие на черные молнии, летали вокруг. А мороженщик был уже далеко-далеко, где-то в другой долине.

У Матильды еще остались две сахарные змейки — зеленая и красная, она связала их вместе и надела себе на шею, соединив спереди змеиные головки.

Коровы — пришла пора их доить — требовательно замычали. Астра потянулась, а потом вскочила, прижав кулачки к своим твердым, как камень, бокам:

— С общественной кассой мы покончили, — сказала она решительно,

Пустой кошелек на длинном шнурке болтался у нее на животе, слегка округлившемся после обильного угощения.

Роза, которая для начала выпила стакан лимонада и съела две порции мороженого, а потом уничтожила четыре большущих пряника, была полна раскаяния, она сокрушалась о проеденных казенных деньгах; глубоко вздохнув, она еле-еле поднялась с земли.

— Нас посадят в тюрьму. Бедные мои папа с мамой! В женскую тюрьму!

Задумчиво глядя в карманное зеркальце, Фиалка поправляла ожерелье; она крепко прижимала липкие змеиные головки к нежной груди.

Длинноногая дочка нотариуса прыгнула за ствол ближайшего дерева и подняла юбчонку. Она выпила целых три бутылки лимонада.

— Мы объявим, что ликвидация Общества стоила кучу денег и что у нас не осталось ни рапена. Сегодня невыносимо пекло. Отец всегда рассказывает, что ликвидация обходится страшно дорого. А уж он-то знает, ведь он нотариус.

Астра говорила очень громко, чтобы подружки слышали ее.

Черная кошка, подняв хвост трубой, ходила вокруг калитки. Внезапно она выпрямилась и прыгнула на середину улицы, оглянулась назад, а потом большими неровными прыжками помчалась вверх по пустынной улице навстречу Матильде.

Матильда посадила подружку на плечо. Кошка сразу же вытянула шею и осторожно ткнулась носом в скрещенные змеиные головки, а затем, явно удивленная, снова отодвинулась и уставилась своими блестящими круглыми глазами на непонятный предмет. Она решила разгадать загадку ожерелья на ощупь, потрогав его своими дрожащими лапками.

На подоконнике стояли двенадцать стаканчиков с крошечными примулами. Горела свеча, зажженная на ночь. Ножку подсвечника обвивало ожерелье из змеек. Мать присела к Матильде на край кровати. Уже много лет она заставляла дочку исповедоваться по вечерам во всех мелких прегрешениях, совершенных за день; пусть девочка засыпает со спокойной совестью.

Но на этот раз Матильда не разжимала сурово сжатых губ. На фарфоровом личике тревожно поблескивали глаза, избегавшие взгляда матери.

— А теперь скажи мне, что случилось! Я жду!

Матильда, только что объявившая подругам, что у нее будет не то десять, не то пятнадцать мужей, сказала прерывающимся голосом:

— Мотылек так долго сидел на барвинке. На таком малюсеньком цветке! Это было ужасно, мама. Цветок дрожал, страшно дрожал, он так сопротивлялся.

— Ну, а что случилось потом?

— Сама не знаю, но что-то все же случилось. Что-то случилось!

— Может, ты убила мотылька?

— Нет, мама, я побежала за ним в лес, в самую чащу… Это большой грех? Что это такое, мама?

Мать испугалась.

— Ты кого-нибудь встретила в лесу?

— Да нет же, мама! Никого! Я вдруг так устала, что заснула.

— Не смей больше ходить далеко в лес, — сказала мать, у которой отлегло от сердца; она не поняла, почему мотылек и дрожащий барвинок так растревожили Матильду.

На следующий день утром из спальни донеслись душераздирающие крики. Мать вбежала в комнату. Матильда сидела на кровати, заливаясь слезами.

На долю матери выпала трудная задача, ей надо было объяснить ни о чем не ведающей тринадцатилетней девочке одну из великих тайн природы так, чтобы отчаяние Матильды сменилось гордой улыбкой — ведь она стала женщиной.

Взволнованная всем происшедшим, мать написала учителю, что ее дочка четыре дня не сможет посещать школу.

Матильда открыла красную книгу сказок и с наслаждением улеглась поудобнее; она была преисполнена неведомым ей до сих пор чудесным сознанием своей значимости и причастности к миру взрослых.

Прежде чем приняться за чтение, она еще раз взглянула на ожерелье из сахара, но теперь уже смотрела на него с некоторым пренебрежением, как на милую игрушку. Грустная судьба бедной беззащитной девочки-безручки, которая оказалась на чужбине во власти злого черта и все же сумела отстоять свою душу, будила горячий отклик в сердце Матильды. Матильда безропотно приняла бы на себя все горести, выпавшие на долю дочери мельничихи.

Осенью Матильда впервые в жизни поехала с матерью в город,

— Давай, мама, отправимся прямо в обсерваторию, я хочу видеть звезды совсем близко, — просила Матильда, когда они с матерью пробирались сквозь вокзальную сутолоку и садились в трамвай.

Матильда надела костюм ее родных долин: корсаж, заостренный книзу, как крылышки майского жука, черную до щиколоток юбку и поверх нее темно-зеленый шелковый фартук, рыжеватые волосы девочка прикрыла черной кружевной наколкой — почти вдовьим убором, придававшим ее фарфоровому личику серьезность.

Трамвай ехал по вокзальной улице, и Матильда, вытянув шею, смотрела в окно, словно маятник, поворачивая голову то вправо, то влево; она любовалась огромными витринами, за которыми были выставлены серебряные и золотые туфельки, дивные наряды из бархата и шелка всех цветов, драгоценные камни, золото и дорогие украшения; все это убеждало девочку в том, в чем она в глубине души никогда не сомневалась: на земле и впрямь существует мир легких, как дуновенье ветерка, одеяний и золотых башмачков, мир, где в конечном счете счастье приходит ко всем простым душам.

Казалось, Матильда снова, уже в который раз, читает красную книгу сказок: читает доверчиво и радостно, ничему не поражаясь.

Сказочная улица упиралась в озеро, похожее на пластинку из чистого серебра, по которой скользили золотые паруса.

На берегу озера в старом парке был маленький семейный пансион… Матильда вела себя так же естественно и просто, как летают птицы, бегают животные, растут деревья. Она подала руку горничной и подскочила к окну, чтобы выпустить крошечную синюю бабочку, бившуюся о стекло. Когда синяя бабочка выпорхнула на волю и исчезла, Матильда сказала горничной:

— А то она погибла бы.

Комната была обставлена в современном вкусе. Белая полированная мебель, белые стены. Среди всей этой белизны выделялось одно яркое пятно — красная книга сказок на ночной тумбочке. Мать ушла в гости к друзьям. Матильда лежала в кровати, но не могла уснуть. Ее мысли были далеко, она видела перед собой не комнату пансиона, а свою кошку, дом, где они жили, коров, подружек, горы. Очнувшись, Матильда принялась за чтение.

Рано утром, пока мать еще спала, девочка подошла в одной ночной рубашке к стеклянной двери, выходившей в сад. Четыре отвесно поставленных шланга по четырем углам лужайки вздымали ввысь водяные струи, освещенные первыми лучами солнца. Эти яркие радуги, дробившиеся в каждой капельке воды, образовывали в середине сада, там, где они скрещивались, гигантскую многоцветную корону.

Молодой садовник, опустившийся на колени возле клумбы с розами, оглянулся. Под сверкаюшей короной, запрокинув голову, стояла нагая Матильда, неподвижная, как каменное изваяние: ее кожа была покрыта капельками воды, искрившимися, словно драгоценные каменья.

Когда девочка бежала по газону назад к стеклянной двери, держа в вытянутой руке развевающуюся, словно флаг, ночную рубашку, из комнаты вышла мать.

Смущенный взгляд матери заставил садовника опустить голову; на ее скуластом лице внезапно вспыхнул яркий румянец: «мальчики ходят в штанах, а девочки в юбках, вот и вся разница», — говорила она когда-то Матильде.

Дома, в глухой горной деревушке, где было всего-то семь дворов, мать разрешала девочке расхаживать голышом по саду, окруженному высокой и густой живой изгородью. Матильда была само неведение. Она беззаботно росла под крылышком матери.

Мысль о том, что пришла пора изгнать Матильду из рая, не на шутку огорчала мать: ведь она понимала, что час познания доставит дочери много горестей, смутит и ранит впечатлительную девочку сильнее, нежели ее сверстниц. Мать вспомнила ужас Матильды в то утро, когда с ней случилось то, что случается с каждой девушкой, и, разволновавшись, прижала палец к губам.

— Впредь ты не должна бегать голышом, — сказала она, когда им принесли горячий кофе.

— Почему? — Матильда отломила аппетитную коричневую горбушку и, зажав ее в зубах, снова переспросила: — Почему не должна?

— Тебя могут увидеть, а это уже не годится… Я давно собиралась с тобой поговорить.

Матильда колебалась, она не знала — съесть ли ей сразу вторую румяную горбушку или оставить ее на конец завтрака, и решила оставить.

— Пусть глядят, мама, ведь я такая чистенькая.

— Но ты же девочка!

Матильда посмотрела на мать непонимающим взглядом.

— Значит, меня никто не должен видеть?

— Ты ведь уже совсем большая.

— Ну и что же? На меня нельзя смотреть, потому что я подросла вот на столечко? — удивилась Матильда, выуживая пенку из своей чашки. — Не понимаю.

— Не понимаешь? Ты уже не ребенок. Вот в чем дело… Подумай только, когда-нибудь ты станешь взрослой женщиной и выйдешь замуж. Твой муж нипочем не согласится, чтобы ты разгуливала голышом у всех на виду.

— Ну так я не выйду за него замуж… Мама, а почему ты говоришь, что я уже большая?

— Потому что с тобой произошло… сама знаешь что.

— Я хочу быть маленькой. Всегда.

— Хочешь! Мало ли чего ты хочешь! Яблоко наливается, а потом становится спелым. И люди тоже взрослеют. Девушке в твоем возрасте стыдно разгуливать голой.

— А тебя я тоже должна стыдиться? — спросила Матильда, подумав немного.

— Конечно нет, ведь я твоя мама.

— Почему же я должна стыдиться других? И вообще… что в этом плохого? Ты сама говорила: стыдно бывает только тем, кто солгал или украл.

— И тем, кто ходит раздетый…

— Объясни, чего здесь стыдиться. Если ты мне объяснишь, я начну стыдиться. Честное слово.

— Пора самой понять. Ты уже достаточно взрослая.

— Как я могу понять? Кто мне все растолкует, если не ты.

Секунду мать глядела на девочку с таким выражением, словно соглашалась с ней.

Глубоко задумавшись, Матильда машинально собрала крошки пальцем и слизнула их кончиком языка.

— Я уже давно собиралась спросить тебя, мама… Как я появилась на свет? То есть, я хочу сказать, что ты для этого сделала?

Мать бросило в жар. Ее щеки опять залил горячий румянец. Без всякой нужды она полезла в сумочку, а потом небрежно бросила:

— Это я расскажу тебе как-нибудь в другой раз.

— Смотри, мама, ты вся раскраснелась.

— Мне жарко! Кофе такой горячий.

Матильда ласково и в то же время покровительственно улыбнулась матери.

— Ты, мама, сегодня такая смешная.

— Не смей мне дерзить.

На глаза Матильды навернулись слезы.

— Ну ладно, не плачь, — поспешно заметила мать, — от тебя требуется только одно — быть послушной девочкой и не перечить мне.

— Почему ты не хочешь ничего объяснить, мама? Как я появилась на свет?

— Ты еще слишком мала знать такие вещи.

— Ну вот, теперь, значит, я маленькая! Расскажи, что ты для этого сделала! Скажи, мама.

— Твой отец полюбил меня и женился на мне, — нерешительно начала мать.

Матильде стало жутко, как тогда в лесу. Она вдруг снова вспомнила желтого мотылька на крохотном цветке. Девочку пронизала дрожь, и она виновато взглянула на мать.

— А дальше, мама, что было дальше?

— Дальше ты родилась. — Мать сделала неопределенный жест рукой, словно хотела сказать: «Ну вот, видишь, как все просто».

Мотылек все еще сидел на цветке, склонившемся до самой земли. Глаза Матильды расширились от ужаса… цветок вдруг начал расти, стал огромным, придвинулся к красному растерянному лицу матери. Девочка отпрянула и жалобно всхлипнула.

— Я хочу остаться маленькой, мама, я хочу быть ребенком. — Потрясенная до глубины души Матильда в ужасе повторяла: — Я хочу быть ребенком! — И в этот самый миг она перестала быть ребенком; потеряв сознание, девочка упала.

Десять дней спустя мать, продав два центнера меда — урожай за весь год, — отправилась с Матильдой домой.

— Кошки уже давно нет. Я аккуратно ставила ей миску, но она ни к чему не притрагивалась, — сообщила им соседка.

Целыми днями черная киска, жалобно мяуча, искала свою хозяйку в доме, а потом и в любимом уголке Матильды на опушке леса. Там Матильда когда-то лежала голышом, оплакивая горькую судьбу девочки-безручки. Из лесу кошка так и не вернулась.

Шли недели… Однажды, когда Матильда стояла у клумбы с осенними астрами, кошка пробежала по саду, тощая, волоча живот по земле, искоса поглядывая на Матильду горящими глазами, в пасти она держала окровавленную птицу.

Повернув голову, она остановилась, уронила птицу на землю и посмотрела на Матильду странным, неизъяснимым взглядом. Птица еще билась.

Обе изгнанные из рая замерли. Губы Матильды дрожали от непонятной скорби.

А потом кошка отвернулась и, прижавшись к земле, уползла из сада. Она побежала по тропинке к лесу и, ни разу не оглянувшись, исчезла там навсегда.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Весенний фен дул в долине. Ночью вдруг пошел теплый дождь. Склоны гор и опушка леса были еще совсем белые, но на лугах снег уже сошел. Ручей вздулся, превратившись в бурный глинистый поток.

Когда Матильда вышла из дома и начала подыматься в гору, сквозь облака с зубчатыми краями проглянуло солнце. В голубом бумажном платье до щиколоток, тесно облегавшем грудь и тонкую талию, с широкой, как колокол, юбкой, Матильда походила на большой синий цветок, который парил где-то над тропинкой. Девочка шла, скрестив руки на сером шерстяном платке, наброшенном на плечи.

Перед ней были мокрая трава, песчаная дорожка и первый зеленый пушок на голых ветвях деревьев. Белые, как пар, облака, то длинные, то пузатые, проплывали между горными вершинами, а где-то вдали, у самого неба, сверкал ледник, освещенный солнцем. Два сарыча неподвижно висели над долиной: здесь они испокон веков охотились, как в собственной вотчине.

Матильда остановилась. Оглядевшись вокруг, она прислушалась к шуму весны, которая безостановочно творила свое дело — гнала зиму из этих мирных долин. Матильде казалось, будто каждая частица ее тела вбирает в себя весь мир: и тонкие очертания могучих гор, и полоску леса на горизонте, и стремительный бег горного ручья.

Наслаждаясь свежим весенним теплом, девушка взбиралась все выше в горы, чуть склонив набок голову так, словно она внимала голосу сердца, которое неустанно пыталось разгадать темные тайны природы. В это утро она долго сидела на своей детской кровати и, задумавшись, сама того не заметив, в первый раз закрутила свою пышную рыжеватую косу тяжелым узлом на затылке. За зиму лицо девочки стало еще белее.

С того времени, как Матильда очнулась от обморока в маленьком семейном пансионе, она очень изменилась, Даже жесты ее, размашистые, хоть и округлые, стали теперь сдержанней. Она уже не открывала матери свою душу, зато не сердилась, когда та каждое утро ровно сто раз проводила щеткой по ее волосам. С тех пор как Матильда поняла, что она уже не ребенок, в ней пробудился интерес к собственной особе. Но то, что она узнавала вчера, часто опровергалось тем, что ей довелось узнать сегодня. И так без конца.

В эту пору юности Матильде не мог помочь ни один учитель. Целомудрие — строгий неподкупный страж — обуздывало желания и мысли девочки. А ее наставником — ревностным и бескомпромиссным — было собственное сердце, от Матильды требовалось только одно: жить по тем чистым и прекрасным законам, которые оно ей диктовало.

Старик горец, спускавшийся в долину, поздоровался с дочкой вдовы, безмолвно приложив руку к козырьку. Он шел, как ходят все горцы, не разгибая колен: над его трубкой поднялось маленькое синее облачко и застыло в прозрачном воздухе.

Когда Матильда добралась до большого села, где была ее школа, и зашла в натопленный дом учителя к своей подружке Розе, ее щеки горели, а серые, словно скалы, глаза сияли молодостью и здоровьем.

Крошечные кораблики на потемневших от времени коричневых обоях переплывали. Атлантический океан, разделенный на две половины громадной кафельной печью. Приятный запах яблок — они пеклись в печке — смешивался со сладким ароматом цветущих левкоев. На подоконнике стояли высокие стаканы с луковицами гиацинтов. Голые корни жадно всасывали воду, а тонкие, заостренные, как копья, листочки тянулись навстречу свету и жизни.

Над кроватью Розы висела географическая карта. Париж, Лондон и Шанхай были отчеркнуты красным карандашом. В эти три города Роза решила съездить, когда она станет графиней: послушать оперу, а в Шанхае посетить чайный домик, где китаянка, преклонив колени, протянет ей чашечку, точь-в-точь как на банке из-под чая, которая стоит в кухне.

Роза обняла Матильду, и девочки начали прогуливаться по комнате. Круглые щечки Розы были красные и горячие. А рука ее, лежавшая на плече подруги, показалась Матильде почти бесплотной, — так истаяла Роза от чахотки. И тут Матильда вдруг поняла, что дни дочки учителя сочтены.

У окна, где цвели левкои, Роза остановилась, она оперлась на Матильду, но та этого даже не почувствовала, с ужасом подумав: «Что с ней стало! Что с ней стало!»

— Через три месяца я умру, я знаю, — сказала Роза.

И она это знала. Но временами, когда девочке становилось немного лучше, в ней вновь с необычайной силой пробуждалась надежда. А потом она опять ощущала, как уходят силы и как подкрадывается смерть.

— Ты будешь меня вспоминать?

«Что ей ответить? Что ей ответить?» — думала Матильда, но вслух она сказала:

— Какие глупости! — и попыталась беспечно засмеяться; однако смех сразу замер на ее дрожащих губах.

Конечно, Роза знала: отец ее, лечивший полдеревни, уже давно понимает, что на выздоровление нет надежды, и все же девочка настойчиво шептала:

— Прошу тебя, умоляю, не говори папе, как мне плохо. Для него это ужасное горе. И еще ты должна обещать, клятвенно обещать, что будешь остерегаться моего дыхания, иначе тебе нельзя спать со мной в одной комнате.

Роза прижалась горячей щекой к прохладному уху подруги, и ту вдруг поразила мысль, что дочка учителя гордится своей болезнью.

Глаза Розы лихорадочно блестели.

— Я хочу открыть тебе один секрет. Но только в том случае, если ты будешь хранить его до самой моей смерти.

— Обещаю тебе, хоть ты и не умрешь.

— Поклянись.

— Клянусь, — сказала Матильда, чувствуя, как к горлу у нее подступает комок.

— Ну хорошо! Так вот, вчера я получила письмо из Люцерна. От незнакомца. От очень знатной персоны, это точно. Ты просто не поверишь. Он просит разрешения приехать и обручиться со мной. — Роза показала на корзинку для бумаг. — Я разорвала письмо и написала ему всего несколько строк: «Ваше предложение для меня большая честь, но сейчас уже слишком поздно».

Час назад, охваченная жаждой жизни, Роза сама написала себе письмо: ее чувства были настолько обострены, что по временам она принимала желаемое за действительное.

У Матильды сжалось сердце, когда Роза произнесла: «Но сейчас уже слишком поздно». Она судорожно глотнула, чтобы сдержать слезы.

Спустились сумерки. Деревня и отроги гор потемнели. Девочек позвала мать Розы. В соседней комнате был уже накрыт стол. На ужин подали овсянку. Мать называла ее «порридж». Когда-то, лет тридцать назад, она побывала в Англии. С тех пор она любила все английское. Она была тихая и простая женщина.

Учитель сам разложил кашу по тарелкам. Ученицы называли его «папой».

— Ишь как ты ерзаешь, боишься, что тебе не дадут «порридж», — с улыбкой обратился он к Матильде, хотя сразу понял причину ее волнения.

В зимние месяцы, когда наметало много снега и трудно было добираться до своей деревни, Матильда жила в доме учителя, уже с семи лет ставшего для нее вторым отчим домом.

Над ее кроватью, напротив Розиной кровати, висела гравюра с надписью, украшенной завитушками, «Фауст и Маргарита в саду». На заднем плане в кустах ухмылялся Мефистофель, устремив взгляд на классическую любовную парочку.

За эти годы Матильда много раз видела подружку обнаженной и сама ничуть не стеснялась ее. Но сейчас, когда нагая Роза прислонилась к теплой печке, — девочка так исхудала, что, кроме непомерно длинных рук и ног, у нее, казалось, ничего не было, — Матильда смущенно опустила глаза; она вдруг вспомнила комнату в маленьком семейном пансионе, где впервые узнала, что уже не ребенок.

Да и Роза, наклонившись и прикрыв длинными тонкими руками — ими она всегда гордилась — свою впалую грудь, воскликнула:

— Где же моя рубашка? Никак не найдешь! О боже, что, если в комнату войдет мужчина?! — И она быстро шмыгнула в кровать.

Затем Роза, прочитавшая «Даму с камелиями», торопливо припудрила себе нос и щеки крошечной розовой пуховкой, тайком купленной в деревенской лавке.

— Теперь пусть входит. И тогда я скажу ему: «Вы же видите, сударь, что явились некстати. Мне нужен покой. К тому же я не одна».

«Сейчас я погашу свечу», — подумала Матильда. Но над острым гребнем горы стояла полная луна, и в комнате было светло. Присев за изголовье постели, Матильда сбросила платье, рубашку она переменила только после того, как забралась под одеяло.

Больная девочка с печальным вздохом приподнялась, свесив тонкую руку, напоминающую красивый белый цветок.

— Что ты скажешь, если у меня родится внебрачное дитя?

«Это невозможно, но бедняжка Роза еще ничего не знает», — подумала Матильда, дрожа от страха и в то же время страстно желая поведать подруге то, что рассказала ей мать.

— Сперва какой-нибудь мужчина должен полюбить тебя и сделать своей женой. Только после этого рождается ребенок.

Но Роза, втайне от всех изучившая толстую книгу «Любовь и природа», мечтательно возразила:

— Да нет же, это бывает и без женитьбы. Такова участь многих женщин моей судьбы… Ты помнишь знатного англичанина из «Голубого барашка»?

Прошлым летом на постоялом дворе «Голубой барашек» действительно остановился семидесятилетний англичанин и, повстречавшись как-то с Розой на улице, приветствовал ее: «How do you do». Через несколько дней англичанин скоропостижно скончался.

— Он сказал мне «How do you do». Я была бы не прочь родить ему внебрачное дитя. Этому человеку я бы отдалась. Ведь я его любила. Но он умер. И теперь ни один мужчина на свете не должен прикасаться ко мне, Понимаешь?

— Ну, конечно, прекрасно понимаю, — сказала Матильда, хотя она окончательно перестала понимать что-либо. Ей хотелось спросить, что значит «отдаться» и каким образом можно родить ребенка после того, как старик англичанин скажет тебе «How do you do», а потом умрет. Но страх сковал ей уста; Матильда боялась, что опять узнает что-то страшное, как тогда в маленьком семейном пансионе рождение детей было, по-видимому, связано с чем-то непонятным и пугающим.

Стоило Розе позвать Матильду, как она стремглав пронеслась по залитой лунным светом комнате.

— Иди ко мне. Я замерзла.

Щеки Розы пылали, но ее ноги были так холодны, что Матильда невольно отпрянула.

В доме не было слышно ни звука. Деревня погрузилась в сон. Снежные вершины трепетали в мерцающем свете луны, на веки веков слитые со вселенной.

Девочки приумолкли. В долгие зимние ночи они часто, затаив дыхание, лежали рядом и грезили о будущем. Розе хотелось стать знатной дамой, а Матильде просто «хорошей женщиной». Но обеим девочкам не повезло. Роза умерла совсем юной, а Матильда — девочка-безручка из сказки, впечатлительная и жалостливая, внимающая лишь голосу сердца, — оказалась в жизни беззащитной. Но пока они обе лишь мечтали, и все было радостно и хорошо.

Вдруг над самой дальней вершиной — в колдовском свете луны она казалась совсем близкой — Матильда заметила всадника на гигантском белом коне: сверкающий силуэт всадника четко вырисовывался на холодном сером небе.

Взор Матильды разом охватил всю картину и каждую ее деталь; быть может, поэтому девушка решила, что конь и всадник, одним махом взлетевшие на гребень горы, вот-вот перенесутся через ущелья на другую вершину. Но громадный ледяной конь, бешено скачущий по горам и долам, застыл на далеком перевале. Плащ всадника, темно-серый, как тень, и длинные развевающиеся волосы были недвижимы. Белый конь, дико оскалив зубы, в гневе грыз удила. Матильде почудилось, что она слышит хохот всадника, так ясно различала она торжествующую усмешку на его лице.

Нет, это ей привиделось. Матильда закрыла глаза и опять открыла их — всадник не шелохнулся. Самое непостижимое заключалось в том, что он бешено скакал и в то же время не двигался — прямо перед Матильдой были высоко вскинутые передние ноги коня, его мускулистая грудь и злобно оскаленные зубы.

Матильда впилась ногтями в руку Розы.

— Смотри… Ты видишь коня?

— Ничего я не вижу. Что ты делаешь? Мне больно.

Неожиданно Роза вскочила. Она тоже увидела всадника в темном плаще и белого ледяного коня, мерцающего в лунном свете. С небывалой нежностью она крепко прижалась к Матильде и шепнула ей:

— Он скачет к своей возлюбленной, он похитит ее. Увезет с собой. Я знаю, он увезет ее.

Матильда похолодела от ужаса. «Это смерть», — подумала она.

Глубокой ночью Матильда проснулась и взглянула в окно, — она лежала в своей кровати напротив Розы. Девочка тихо прошлась по комнате, все еще озаренной светом луны, и опустилась на колени перед постелью подруги — ее голова теперь касалась головы спящей Розы. Но на этот раз она ничего не увидела, кроме серых клочковатых облаков.

Охваченная грустью и нежностью, Матильда смотрела на больную подругу. Рука Розы лежала на плече, покрытая прядями темных волос, и сейчас эта рука с тонкими пальцами походила на поникший белый цветок.

«Если она выздоровеет, я подарю ей свою красную книгу», — подумала Матильда. То был обет.

— Но сказки — это так мало, так мало, — с ужасом прошептала она, ложась в постель и чувствуя, как сжимается сердце. Сказки были ее единственным достоянием.

«Господи, — молила она. — Я готова всю жизнь каждый день стоять на коленях на острых камнях, только дай Розе выздороветь».

Но Бог не внял ее мольбам. Рано утром Матильда в испуге встрепенулась — ее разбудил странный булькающий звук. При каждом вздохе изо рта Розы лилась кровь. Глаза ее были неестественно широко раскрыты, она задыхалась.

— Папа! Папа! — пронзительно закричала Матильда. Она бросилась к кровати больной; приподняла Розу, которая, казалось, вот-вот задохнется, и поднесла ей ко рту полотенце. Широкая струя крови хлынула на смятое полотенце, мгновенно превратив его в красный комок. Но Розе стало легче дышать. Ее глаза закрылись, голова бессильно упала на плечо Матильды, А кровь не переставая текла. В комнату вбежал учитель.

— Мама! — крикнул он жене, которая вне себя от ужаса уже стояла в дверях. — Доктора! — Он опустился на колени и взял руку дочери. Осторожно стер он кровь с губ и подбородка Розы. Казалось, девочка спит, — таким спокойным было ее лицо, маленькое и уже отрешенное от жизни. Но девочка дышала.

И хоть Роза была при смерти и мать совсем потеряла голову, она не забыла сунуть Матильде кусок хлеба в дорогу.

Астра, увидев из окна Матильду, подняла в знак приветствия руки и через несколько секунд уже повисла на шее подружки. К каблукам крепких высоких ботинок Астры были прибиты подковки; она до сих пор еще носилась как угорелая, выбивая искры из мостовой. Но она очень выросла, стала шире в плечах, пополнела. Грудь поднимала корсаж ее платья. Вот как изменилась Астра.

Случалось, дочка нотариуса задумчиво останавливалась, но потом, словно не желая долго прислушиваться к тому, что происходит с ней, опять высоко вскидывала голову и бросалась в очередную авантюру, — например, выбегая из дома, перемахивала сразу через четыре ступеньки.

— Ты выпустила платье? — Астра многозначительно улыбнулась, будто поймала Матильду на месте преступления, и с досадой воззрилась на свою юбчонку, из которой уже давно выросла.

В один прекрасный день, предварительно обсудив все с матерью, Матильда, со свойственной ей решительностью и энергией, принялась за работу и вдруг появилась в длинной юбке.

— Что ты с собой сделала? — Только тут Астра поняла, что изменило внешность Матильды. — Послушай, я тоже так причешусь. — И она, не мешкая ни секунды, свернула на затылке льняные косы. Матильда вытащила две шпильки из своей прически и воткнула их в тяжелый пучок подруги.

Превращение Астры из девочки во взрослую барышню произошло напротив бакалейной лавки. В витрине стоял раскрашенный гипсовый карлик, уже изрядно облупившийся, — он предлагал вниманию покупателей блюдечко с кофейными зернами.

Дочка нотариуса повернулась вокруг собственной оси и спросила:

— Ну как? Теперь я выгляжу старше? Намного? Правда?

Прежде чем с улыбкой кивнуть Астре, Матильда судорожно всхлипнула: она вспомнила о Розе.

…Астра выбежала из лавки, зажав в зубах длинный ядовито-красный леденец. Не касаясь леденца рукой, она ловко переправила его из одного угла рта в другой и затараторила:

— Вчера он опять дернул меня за косу. Но с этим теперь покончено. Я скажу ему: «Мой милый Бэт, целоваться — пожалуйста, но таскать за косы — это ты брось. Я тебе не девчонка. В конце концов я уже не маленькая». — Она показала рукой на грудь. — Растет не по дням, а по часам. Я проверяю каждое утро. А он дергает меня за волосы. Вчера на меня уставился наш деревенский — Мартин; у него был такой вид, словно он собрался на мне жениться. Тут же, не сходя с места… «А ну, проваливай, верзила», — подумала я.

Владелицы бакалеи — богатые пожилые сестры — не грешили против истины, утверждая, будто они торгуют не ради денег, а только чтобы не скучать без дела. Из-за этого они, мол, и лавку приобрели.

Сестры стали на пороге, заметив, что Матильда надела длинную юбку. Молча они размышляли о значении этого события.

Астра делала громадные шаги, и виной тому были не только ее грубые ботинки — жизнь перехлестывала в ней через край.

— Теперь все иначе, мы уже не дети. Скоро все начнется. На день рождения (мне исполнится пятнадцать, подумай только), на день рождения я просила подарить мне шляпку. Настоящую шляпку, не какое-нибудь воронье гнездо. — Она вильнула бедрами. — Теперь все пойдет по-другому. Скоро уже начнется. — Ее глаза сверкали.

С первой минуты встречи Матильда хотела сказать подруге, что Роза умирает. (Долго сдерживаемые рыдания вдруг прорвались. Матильда громко заплакала и, всхлипывая, все убыстряла шаг; на бегу она рассказывала Астре о Розе.

Но дочка нотариуса не могла представить себе, что Роза, с которой она играла, «ссорилась и мирилась, с тех пор как помнит себя, вдруг умрет; она бежала за Матильдой, сердито крича:

— Ты просто дуреха, она непременно выздоровеет. Ей надо побольше лопать, вот и все! Пусть ест побольше яиц! Яйца с ветчиной! У нас в дымоходе три окорока. Я буду каждый день носить ей ветчину. Вот увидишь, она быстро поправится. Мой отец говорит: «Человек из еды живет». Но Роза ничего не признавала, кроме всяких разносолов, подавай ей мятных конфет. По мне, так уж лучше не быть графиней.

Слабоумная Юлия, обнаженная до пояса, с распущенными черными волосами прошла мимо девушек, закинув назад голову и выпятив тяжелые белые груди.

Подруги поглядели ей вслед, сами не понимая, почему они так смутились. Несколько дней назад отец Юлии — бедный крестьянин — нашел ее в лесу; девушка вылезла из кустов и на четвереньках поползла по маленькой лужайке.

Астра шепотом слово в слово повторила то, что говорили в деревне:

— Юлии нельзя выходить замуж. Ее безумие может передаться детям. Но муж ей все-таки нужен.

Матильда, слышавшая, что отец сажает Юлию на цепь, как собаку, потупилась, все ее тело пронизал ужас.

Девочки двинулись дальше, но они уже не держались за руки, не обращали внимания на прекрасное солнечное утро и избегали смотреть друг другу в глаза. Они смутно понимали, что заставляло Юлию обнажать грудь.

— Пока… — бросила дочка нотариуса, и Матильда так же коротко попрощалась с ней. Девочки всегда расставались без долгих слов, и каждая шла своей дорогой. Но на этот раз они снова обернулись и, поколебавшись секунду, пошли навстречу друг другу. Улыбнувшись, они глубоко вздохнули, опять улыбнулись и поцеловались. В этот день подруги стали еще немного старше, познав что-то новое. А потом дочка нотариуса умчалась прочь по дымящемуся лугу.

На опушке леса Матильда присела на большой камень под могучей елью. В смятении она не замечала даже подснежников, которые пробивались сквозь ноздреватый снег и росли на черной земле, еще покрытой кое-где твердыми снежными корочками. Подснежники тихо качались, словно хотели уклониться от редких хлопьев снега, падавших на землю. Но когда снежинка опускалась на цветок, он, отягощенный этим грузом, уже больше не шевелился, — так слаб был ветер.

Но вот густо повалил снег и, как по волшебству, безмолвно стер и долину, и замершую на опушке девочку.

При первом порыве ветра, когда снежная пыль завилась спиралью, а с высокой ели посыпались целые охапки снега, Матильда встала. Потом ветер налетел снова и больно ударил девочку; он снес ее с камня и бросил в свистящий белый водоворот. Глаза запорошило снегом. Но Матильда знала дорогу. Она повернулась лицом к вихрю, завывавшему на разные голоса, навстречу белой пелене, летевшей параллельно земле, и отскочила в сторону, когда пелена вдруг встала отвесно за ее спиной. Девочка нагнулась было, чтобы поднять упавший хлеб, но ее закружило волчком и отнесло куда-то вбок. Ноги глубоко провалились в снег, и Матильда поняла, что потеряла дорогу и не знает, куда ей идти. Однако ураган, бушевавший с неистовой силой, неумолимо гнал ее вперед. Глаза болели. Матильда закрыла их руками и, шатаясь, побрела дальше. Ветер со свистом просверлил в белом крутящемся водовороте белую воронку и, ринувшись вверх, ударил Матильду по затылку.

Закрыв глаза, она вдруг снова увидела перед собой гигантского белого коня, летевшего во весь опор, и, объятая смертельным страхом, различила хохот всадника в торжествующем завывании вьюги.

«Не хочу умирать. Не хочу! Не хочу!» — Матильда опять кинулась головою вперед, прямо на ледяную стену бурана. Но вьюга подняла девочку и отбросила ее снова. Нет, она не отступит, она пойдет дальше — если надо, то и против ветра. Рано или поздно она доберется до какого-нибудь хутора. Надо только смотреть в оба, не то можно свалиться в бурный ручей, стекающий с гор, — и тогда Матильда пропала.

Девочка не сдалась даже после того, как, обессилев, упала на колени у подножья какого-то холма, — она упрямо пробиралась к деревне.

Ветер опять сбил ее с ног, но Матильда, задыхаясь, начала карабкаться по склону. Поднявшись выше, она наткнулась на дерево и свалилась перед той же могучей елью, у того же камня, где сидела час назад.

Дитя гор, она знала, что лес во время снежной бури — единственное надежное убежище. Пошатываясь, Матильда вошла в лес; мимо нее со свистом пролетали снежные стрелы бурана и разбивались о стволы деревьев; петляя, девочка пробиралась между потрескивавшими елями, чьи верхушки по воле взбунтовавшихся стихий описывали гигантские кривые.

Оглянувшись назад, она увидела обычный хвойный лес — шеренги черных стволов, но впереди по-прежнему были одни лишь белые колонны, о которые снежные стрелы разбивались в пыль. Чем гуще становился лес, чем больше в нем было кустов и деревьев, тем слабее бушевала буря; в самой чаще уже кое-где виднелись серые и зеленые прогалины, а в глубоком ущелье, где ураган куролесил лишь в верхушках деревьев, на кусте ежевики не шелохнулся ни один листочек, и Матильда не чувствовала ни малейшего дуновения.

Щеки ее горели. Проголодавшись, она вспомнила о краюхе хлеба, которую прихватила с собой в дорогу. «Сейчас ее, наверное, пожирают вороны», — весело подумала девочка и двинулась в путь. Идти через лес было намного дальше, но, если бы Матильда пошла по лугам, она бы, возможно, не вернулась домой.

Только лесные духи могли объяснить тайну тропинки, по которой брела Матильда, только они знали, почему эта тропинка, пересеченная во многих местах чистыми, как слеза, ручейками, вначале кружила вокруг елей, потом шла напрямик сквозь заросли ежевики и неожиданно сворачивала назад под таким острым углом, что Матильде казалось, будто она возвращается на то же место.

Девочка остановилась и посмотрела вокруг. Снег бесшумно падал на землю. Еловая ветка, освобожденная от снежного груза, медленно подымалась и опускалась, как бы желая показать Матильде, что всю ее, от основания до самого кончика, украшает тоненькая блестящая полоска льда. Еловые иглы влажно блестели.

В лесу, где весна втихомолку, но упорно делала свое дело, слышался мелодичный шорох и журчание. В некоторых местах уже показалась черная земля, чуть поодаль весна без устали подтачивала слежавшуюся снежную корку, из-под которой выбивались тонкие струйки талой воды, еле заметно петлявшие по коричневому ковру из прошлогодней хвои.

На склоне горы стояли три косули. Они не щипали траву, как бы окаменев, они глядели на Матильду.

Матильда шла на цыпочках до тех пор, пока своенравная тропинка не увела ее прочь от косуль, издавна знакомых девочке. «Эта троица никогда не расстается», — подумала Матильда.

Она подошла к зеленому обрыву, где росли голые кусты. «Здесь должны быть фиалки», — решила Матильда и начала рвать цветы. Обрыв был сырой и глинистый, так что девочка все время соскальзывала вниз. Но зато ее букет украсили фиалки.

Когда Матильда дошла наконец до опушки леса, ей показалось, что она забрела в незнакомые места. Там внизу была деревня. Но Матильда не видела ничего, кроме нескольких остроконечных крыш. Деревню и долину замело снегом. Матильда спустилась с холма.

Она вышла из дома весной, а возвращалась глубокой зимой, с букетиком фиалок и подснежников в руках.

На крыльце девочка сняла ботинки, измазанные глиной, и в одних чулках вошла в натопленную комнату. Снежинки на завитках волос вмиг превратились в сверкающие капельки.

— Как ты добралась домой в такую метель? Ты шла по дороге? — спросила мать, чинившая у окна белье,

«Плохо бы мне пришлось на дороге», — подумала Матильда, но вслух она ответила:

— Все обошлось хорошо, мамочка, не беспокойся.

— А у нас поднялся настоящий буран.

— Неужели?

Сперва Матильда поставила в воду цветы, а потом уселась на теплую печку. Печка с широкой уютной лежанкой проходила насквозь через потолок; наверху была еще одна лежанка, поменьше, хотя и здесь свободно умещались два человека.

Толстые, двухметровые стены дома — прадед Матильды сложил их из плит разрушенного замка, некогда стоявшего на горе, — были, казалось, возведены вокруг печки — центра всего дома. Печь топилась из теплой кухни и обогревала еще длинный, широкий, как комната, коридор, где помещалась вторая топка. Зимой печь, которая сама походила на маленький дом, никогда не остывала. Если бы ей только дали волю, она съела бы за зимние месяцы целую рощу. Но мать Матильды хорошо знала свою печь и умела обращаться с ней, как надо. Эту печь сложил великий искусник. Он умер уже лет сто назад.

Матильда взобралась на верхнюю лежанку, потому что внизу стало слишком жарко.

За два дня горный ручей превратился в могучий глинистый поток, извивавшийся, как змея. Мягкий снежный покров во многих местах уже провалился. Вершины волнистых отрогов украсились шапками из травы. Мокрые черные сучья и все семь деревенских домов, с крыш которых по желобам день и ночь стекала вода, четко вырисовывались теперь на фоне ясного неба. Теплый мартовский дождь растопил последний снег. Долина стала сырой и зеленой.

Матильда в своем черном дождевике стояла на платформе около синего автомата, на котором сверху было прикреплено маленькое зеркальце. Она уже хотела было бросить в отверстие автомата монету в двадцать рапенов — часть своих сбережений, — чтобы получить шоколадку, но тут вдруг увидела в зеркальце свое белое лицо, обрамленное черным капюшоном, и опустила руку.

Тысячи раз смотрелась Матильда в зеркало, но только сейчас поняла, что она красива. Изумленная девушка не отрывала взгляда от своих серых глаз и маленького рта с тонкими розовыми губами, она любовалась нежно очерченным лицом, которое мгновенно отражало самые противоречивые чувства. Лоб был спокойный и ясный.

В один миг превратившись в женщину, Матильда отметила это событие мимолетной торжествующей улыбкой. Уверенным жестом, в полном сознании своей красоты, она поправила завиток на лбу; откинув голову, критически обозрела всю себя и с чувством удовлетворения, которое она ощущала каждой частицей своего тела, отправилась дальше — уже иной походкой, чем пришла сюда.

В то утро ученицы долго сидели за партами и болтали, учитель запаздывал, но потом он все же спустился из своей квартиры в класс; во внезапно наступившей тишине отчетливо прозвучали его слова:

— Наша Роза умерла. Идите домой.

— Ни памятника, ни креста, ни имени, только куст сирени, — сказала Роза.

Ее воля была исполнена.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Матильда спустила с цепи сына заколдованного принца. Старый принц восседал у крыльца так неподвижно, что походил на черно-белый гипсовый памятник самому себе, он даже глазом не повел, услышав радостный лай своего отпрыска, — принц считал себя выше подобных мелочей.

Молодой сеттер немедленно умчался на бурый луг, там кое-где уже пробивалась весенняя, нежная, как пух, зелень. Над долиной, замершей в ожидании первых всходов, простиралась мягкая синева неба без единого облачка.

В этот день год назад умерла Роза. Матильда упорно отказывалась поверить в то, что не могло постичь ее сердце. Нет, Роза не умерла, — это невозможно. Тело, лежавшее сейчас в земле, не было Розой. Целую неделю после смерти подруги Матильда так убивалась, что мать сказала ей:

— Ты ни в чем не знаешь меры; если ты не начнешь как следует есть, то окажешься скоро там, где теперь Роза.

Всхлипывая, Матильда спросила:

— А где теперь Роза? — и, подавляя слезы, уткнулась в подушку.

Прошло, несколько минут, прежде чем Матильде удалось сманить сеттера с луга: протяжно воя, он носился как угорелый.

— Если будешь гоняться за дичью, тебя пристрелит охотник, — Матильда взяла собаку на поводок. Опустив морду к земле, сеттер потащил девушку на холм.

Глядя сверху на родную долину, Матильда в то же время окидывала мысленным взором прошедший год — последний, промелькнувший как сон год ее детства. Казалось, девушка грезит наяву. Сеттер толкал ее мордой и требовательно скулил до тех пор, пока Матильда не очнулась.

Она положила руку на свою округлившуюся грудь — щедрый дар юности — и с улыбкой вздохнула, словно только что распростилась с прошлым. Ей минуло шестнадцать.

Дочка нотариуса ждала Матильду у кабачка на альпийском пастбище, где гармонист увеселял молодежь со всей округи. День был праздничный. Астра условилась встретиться с Матильдой в кабачке, потому что туда должен был прийти Мартин, сын богача-крестьянина. Астра надела шляпку.

— Но если там будет Мартин, я уйду, — сказала она Матильде. — Верзила не сводит с меня глаз, можно подумать, что я его жена.

— Тогда давай лучше вообще не пойдем.

Но дочка нотариуса сделала вид, будто не слышит подругу. Она повернулась на каблуках и открыла калитку. Мартин был тут как тут. Астра села так, чтобы ей было видно Мартина, но сразу же досадливо махнула головой, словно ей смертельно надоели его приставания.

Мартин, долговязый, сухой парень, состоял, казалось, из одних костей, сухожилий и мускулов; так же как и все другие парни за столом, он сидел молча, не шевелясь, и глядел на гармониста. Когда гармонист замолкал, парни, уставившись в одну точку, брались за кружки с пивом, чтобы отхлебнуть глоток. А потом гармонист снова начинал играть. Время от времени кто-нибудь посматривал на часы — не пора ли доить коров. Этим в деревне заканчивались все праздники.

Гармоника снова зазвучала, но Мартин продолжал смотреть на дочку нотариуса, хотя стеснительность была его второй натурой. Он глядел на девушку отсутствующим взглядом, видимо, сам не сознавая, что глаза его прикованы к лицу Астры. Казалось, какая-то неодолимая сила завладела им и действует вопреки его воле.

— Видишь, как он на меня уставился?

Подняв плечо, девушка машинально дотронулась до своей шеи, словно хотела защитить ее от взгляда Мартина.

Матильда посмотрела на Мартина. Но он этого даже не заметил. Он ничего не видел, кроме Астры и ее отливавших золотом волос, уложенных в громадный пучок. Крепко сбитое тело девушки уже вполне сформировалось. Чистая смуглая кожа была того оттенка, какой приобретают при лунном свете стены, покрашенные охрой. Астра была всего лишь на несколько месяцев старше Матильды.

— На твоем месте я бы просто-напросто ушла.

— Тогда он подумает, что я его боюсь.

— А ты его не боишься?

Астра прошептала:

— Боюсь. Иначе я бы вообще не была здесь.

— Я тебя не понимаю.

— Я сама себя не понимаю. Мне хочется, чтобы уже стемнело… Вчера вечером я встретила его в лесу.

— Ну и что он тебе сказал?

— Ничего.

Один из парней, посмотрев на часы, поднялся. Остальные последовали его примеру. Они молча обогнули железные садовые столики и медленно всей гурьбой вышли на дорогу.

На перекрестке толпа разбрелась. Каждый отправился своим путем — было время дойки. Мартин прошел мимо дочки нотариуса, не глядя на нее, чуть подавшись вперед, — поджарый, мускулистый.

Подруги молча шли по тропинке через поле. На землю спустились сумерки. Тихо играла гармоника: казалось, звуки доносились откуда-то издалека. Гармонист сидел в саду один и наигрывал что-то для собственного удовольствия.

В этот вечер работник, их сосед, снова зашел в гости к матери Матильды. В прошлое и позапрошлое воскресенье он уже просидел несколько часов ка печке у них в доме. В деревне было принято завернуть после работы к соседу без особого на то повода, перекинуться с ним несколькими словами о погоде, о видах на урожай, а то и помолчать, если разговор не клеится.

Но матери казалось, что работник неспроста стал у них частым гостем. «Видно, ее время пришло, видно, скоро все начнется», — думала мать с улыбкой, не выпуская из рук вязанья.

Матильда сидела за большим столом под лампой в середине комнаты и читала учебник всемирной истории, который дал ей учитель. Окончив школу, она стала брать уроки у своего старого учителя, человека по-настоящему образованного. Матильду он считал на редкость способной девушкой и после смерти Розы перенес свои отцовские чувства на нее, а Матильда всегда его любила, как родного отца.

Матильда сидела очень тихо. Она читала о пожаре в Риме. Работник на печке также не шевельнулся ни разу. Ему была видна спина девушки, ее рыжеватые волосы, искрящиеся при свете лампы, и кусочек белой шеи. Время от времени он поглядывал на картинку календаря, висевшего на стене. Тишина в комнате казалась особенно глубокой от журчанья ручья и тиканья стенных часов. Мать спросила:

— В этом году вы опять погоните скот на горные пастбища пятнадцатого?

— Надо думать, так.

Прошло еще полчаса, и мать встала. Тогда работник слез с лежанки и попрощался:

— До свиданья.

Но уже у порога, поколебавшись секунду, он снова обернулся и на свой лад объяснился Матильде в любви.

— В будущее воскресенье в кабачке на лугу будут танцы. Я бы пошел туда.

На другое утро часа в четыре Мартин вместе с работником начал чистить коровник. Вдоль длинной кормушки — она тянулась через весь коровник — стояли сорок две коровы друг против друга, по двадцати одной с каждой стороны.

Мартин сгребал навоз. После того как возле каждой коровы выросла большая куча, он начал разговор:

— Ты ее вчера видел? Матильду?

Работник вывез тачку из коровника и сбросил навоз в яму. На дворе было холодно и еще совсем темно. От теплого навоза подымался пар. Работник вернулся с порожней тачкой, уложил на нее груду навоза, разровнял ее вилами и ответил:

— Да.

Потом он вывез еще десять тачек и, в свою очередь, задал вопрос:

— А ты встретился с Астрой?

Оба парня постелили в стойла свежую солому и засыпали в кормушку сено. Сорок две коровы громко захрустели, опустив морды. Мартин еще раз обошел всю кормушку — он хотел удостовериться, что каждая корова получила свою порцию, не больше и не меньше других, — и сказал:

— Она была в кабачке на лугу.

Работник сел доить корову, которая стояла последней у дальней стены, а Мартин — ту, что была у самого входа. Когда через несколько часов парни снова встретились, — теперь они доили коров, стоявших рядом, — Мартин сказал:

— Удивительное дело.

После того как работник отнес на молочную ферму последнее ведро молока и возвратился обратно, они закончили разговор об Астре и Матильде, начавшийся в четыре часа утра.

Работник сказал:

— Да, да.

Было уже восемь часов.

Образцовый коровник с цементной кормушкой и таким же полом, с электрическим освещением был построен недавно. Его хозяин, отец Мартина, слыл в деревне первым богачом и любил повторять: «Деньги идут к деньгам». Мартина он задумал женить на богатой вдове из соседней долины-счастливой обладательнице большой фермы, восьмидесяти, а то и ста тысяч франков наличными, но малость криворотой. В этот день богач отправился к вдове, чтобы получить ее согласие на брак, и вечером после ужина сообщил сыну:

— Она согласна. И у нее сто тысяч.

В последний раз, когда с гор обрушилась лавина и погребла под собой две семьи, Мартин принял участие в спасательных работах, много часов подряд он подвергался смертельной опасности. Для всех, кто его знал, в этом не было ничего удивительного. Но отца своего Мартин боялся как огня. Он ни слова не сказал старику, впрочем, тот и не ждал ответа. У самых дверей отец еще успел объявить, что свадьбу сыграют следующим летом, как только Мартин вернется с военного сбора.

Работник по-прежнему приходил к матери Матильды каждое воскресенье, всегда в одно время — после вечерней дойки, и просиживал часок-другой на лежанке. Однажды хозяин спросил его, хочет ли он пасти в этом году коров на горных пастбищах, но работник ответил, что предпочитает рубить лес. У отца Мартина был лес, и он поставлял шпалы железной дороге.

Другой парень погнал скотину на горные пастбища. В тот вечер работник снова примостился на лежанке, мать сидела на диване и вязала, а Матильда читала за столом «Страдания юного Вертера». Она пыталась сдержать слезы, но в конце концов ей все же пришлось вытащить носовой платок.

Весь второй этаж их громадного дома пустовал. И хоть у матери было пастбище, коровник на двенадцать коров уже много лет стоял заколоченный. Мать размышляла: «Нельзя отказывать этому парню так, здорово живешь, что-что, а работать он умеет. Матильда с ним не пропадет, она будет обеспечена».

Но стоило ей взглянуть на Матильду, как в ней пробуждалось чувство, которому она не могла найти объяснения: ее девочка создана для лучшей участи. Погруженная в свои мысли, мать механически перебирала спицами, и вдруг на старой груше в саду распустились цветы персика и тотчас исчезли. Это также было необъяснимо.

«Учитель говорит, чтобы я послала Матильду в Париж или в Лондон учиться. Какая чепуха».

Мать поднялась. Вслед за ней, как всегда, встал и работник. Мать знала: достаточно одного ее взгляда, чтобы парень забыл к ним дорогу. Но она скорее подожгла бы свой дом, чем нарушила неписаные законы гостеприимства, которые их деревня чтила вот уже шестьсот лет. Столько же, сколько она стояла в этой долине.

В горах фруктовые деревья цветут поздно. В июне яблоки бывают еще совсем маленькие, не больше зеленых ягод терновника. Зато в июле даже на самых старых елях вырастают молодые нежно-зеленые побеги длиной в палец, и над лугами стоит сильный и теплый аромат лета.

Матильда пошла в этот день с матерью в цирк. Рано утром, еще лежа в постели, девушка вдруг увидела на дальнем перевале повозки маленького бродячего цирка: они медленно ползли по дороге — изящные фигурки, как бы вырезанные из черной бумаги, неторопливо двигались по серому небу.

В тот момент, когда ослепительные солнечные лучи, мощные, словно звуки органа, хлынули из-за гребня снеговых гор и разом осветили луга, еще покрытые утренней дымкой, зеленые повозки въехали в деревню.

Вечером на лужайке возле деревенской площади появилась арена — десять метров на десять и метр от земли; зрители, любезно приглашенные в цирк клоуном, который на велосипеде развозил по всей округе розовые билетики, восседали на узких скамьях. Электрические лампочки освещали арену, теплый вечерний ветерок лениво раскачивал трапецию. Еще не совсем стемнело.

Клоун, с красным, намалеванным до ушей ртом, деловито расхаживал взад и вперед. Он разложил ковер для пятилетней танцовщицы в зеленой юбочке с блестками, которая уже появилась в углу арены, а потом старательно подтянул его еще на сантиметр к середине, при этом он споткнулся. Публика, решившая, что представление уже началось, разразилась громким смехом. Но клоун споткнулся нечаянно.

Пятилетняя танцовщица поднимала ручки и ножки, — а клоун, аккомпанировавший ей на барабане и на цитре, внимательно следил за каждым ее движением.

После этого номера он опять деловито засновал по арене, подтягивая кверху провода с лампочками и опуская пониже трапецию для акробата в белом трико. И снова клоун забыл, что он клоун.

Матильда с трудом удерживалась от смеха, а когда мать удивленно сказала, что клоун вовсе не так уж смешон, она зажала рот руками, чтобы не прыснуть.

Девушка в черном трико, изображавшая бабочку с огромными подвижными крыльями, которые загорались то желтыми, то зелеными, то красными огнями на фоне темного леса, имела шумный успех.

Каждый раз, когда Астра, сидевшая рядом с Матильдой, украдкой поглядывала на Мартина, она встречала его пристальный взгляд. Поерзав на скамейке, Астра теснее прижалась к подруге.

Клоун поставил на середину арены стол для фокусника. В это время акробат спросил пятилетнюю балерину в блестящей юбочке, сосавшую длинный леденец:

— Что это такое?

Клоун решил, что вопрос относится к нему, он показал рукой на стол и ответил:

— Это стол. — Вполне довольный собой, он повторил свой жест и еще раз сказал, ни к кому не обращаясь: — Это стол.

Сам того не ведая, клоун так рассмешил Матильду, что она уткнула голову в плечо матери.

Но его собственный номер, которого зрители ждали с таким нетерпением, не имел особого успеха, никто не мог понять, когда клоун представляет, а когда он просто занят делом. Только Матильда тряслась от еле сдерживаемого смеха. Мать, которой трудно было устоять перед этим взрывом веселья, сердито потребовала объяснения. Ведь клоун совсем не такой уж смешной.

Матильда с трудом пролепетала:

— Да нет же, ужасно смешной. Как он ни паясничает, он всегда остается самим собой, просто швейцарцем.

Лишь только клоун закончил свой номер, он начал добросовестно подготавливать номер атлета; с головой уйдя в свою работу, он орудовал тяжелыми штангами и опять совершенно забыл, кто он, собственно, такой, хоть рот у него и был намалеван до ушей. Вместе со зрителями он, затаив дыхание, следил за атлетом, которому в конце концов все же удалось оторвать от груди и поднять вверх тяжелую железную штангу.

Сжав руку Матильды, Астра прошептала:

— Пойдем со мной.

Девушки шли по лугу, а по пятам за ними следовали Мартин и работник; парни поднялись на холм к опушке леса, где под елями, взявшись за руки, стояли подруги. Ночь была светлая — раздолье для кузнечиков и светлячков. На лугу шла своя жизнь.

Мартин поглядел на звезды и сказал:

— Завтра, пожалуй, пойдет дождь.

Слова, которые он произнес, не имели значения. Какая разница, что говорить? Матильда почувствовала, что рука Астры дрожит.

Работник спокойно взглянул на Матильду, ответив на ее доверчивый взгляд. Ему было приятно стоять рядом с ней, и на его замкнутом лице появилось какое-то новое выражение; казалось, он говорил: «Я согласен ждать долгие годы».

Они шли по опушке леса. Повинуясь женскому инстинкту, — им обладают даже пятилетние девочки, — Матильда исполнила невысказанное желание подруги — прошла вперед с работником.

Как бы невзначай Мартин взял руку Астры, и дочка нотариуса также невзначай оставила свою руку в его руке. Не говоря ни слова, они шли дорогой своей судьбы. У самой деревни Астра отняла руку. Свидание кончилось.

Циркачи уже начали разбирать деревянную арену. В ту же ночь они отправлялись в соседнюю долину.

Вскоре после этого мать уехала в город, чтобы продать мед. Матильда осталась одна с человеком, который питал к ней несчастную любовь. В долгие вечера на лежанке сидел Вертер и не сводил глаз с Матильды, чинившей белье. Матильда его тоже любила. Но она не могла дать ему счастье: ведь она была замужем за Альбертом и поклялась быть верной женой. Она попросила Вертера больше не ходить к ней. Так будет лучше. Он дал ей слово. Но на другой же день вечером он опять сидел на лежанке, так же молчаливо и неподвижно, как сидел работник. Он ничего не мог с собой поделать. Он слишком сильно любил Матильду. После того как Вертер застрелился из-за нее, она еще раз прочла конец книги; дойдя до последней фразы: «Гроб несли мастеровые, никто из духовенства не сопровождал его», — Матильда разразилась слезами.

Вошла Астра, и Матильда украдкой смахнула слезы. Она отправилась с подружкой на улицу — вечер был теплый, но в воздухе уже пахло осенью.

Девушки присели у ручья. Маленькие говорливые волны, словно играя в какую-то свою игру, гасили звезды, отражавшиеся в воде, но те сразу же загорались снова.

Астра захватила с собой из дому кулек с черносливом. Она выбрала себе черносливину побольше, положила ее в рот и, закрыв кулек, сказала:

— Он хочет, чтобы я убежала с ним в Америку. Там мы можем пожениться.

— Жениться?

У Матильды не укладывалось в голове, что подруга уже так далеко опередила ее на дороге жизни.

— А почему в Америке?

— Потому что отец Мартина хочет женить его на другой, на вдове, хотя Мартин ее ни разу в жизни не видел.

— Так женятся китайцы, — сказала Матильда. — Отец выбирает своему сыну жену и знакомит их за час до свадьбы.

Эти сведения Матильда почерпнула из учебника всемирной истории.

Астра столкнула ногой камень в ручей и снова прикрыла колени подолом юбки.

— Но ведь он не китаец! — сказала Астра. О замужестве она и не думала. Девушка знала только одно: завтра вечером она снова пойдет в лес и «случайно» встретит Мартина на том же месте, что и сегодня.

Астра несколько раз сидя подпрыгнула, — так прыгают маленькие девочки, которым пришла охота покачаться на пружинном матрасе, — а потом прижалась к Матильде.

— Разве мы могли представить себе все это год назад? Как ты считаешь, мы уже можем выйти замуж, по-настоящему выйти замуж?

— Ты говоришь о… Знаю о чем.

Астра помедлила, но потом все же спросила:

— Ну и как, ты этого боишься?

Матильда, всего час назад воображавшая себя женой Альберта и матерью двух детей, с улыбкой сказала:

— Да нет же, нисколько. Правда, брак может быть несчастливым. Скажем, если мы, выйдя замуж, полюбим другого.

— Да, это — беда, — согласилась Астра и томно вздохнула.

Проводив взглядом падающую звезду, которая, описав кривую, бесшумно скрылась за мерцающей горной вершиной, девушки приумолкли. Над ними простирался высокий звездный шатер.

С деревенской площади доносился смех — ребятишки играли в цирк. Они уселись в кружок на земле. В середине круга стоял зажженный фонарь из коровника. Босоногий клоун семи лет от роду надел розовое платье сестры, — оно было ему до пят. Через час и этот цирк также исчез.

В одно прекрасное утро луга как бы заволокло дымкой, а неделю спустя ручей кое-где покрылся прозрачной ледяной чешуей, которая днем снова растаяла на солнце.

Растаял и первый снег, и над сырой долиной снова заклубился туман. Но вскоре Матильде пришлось проложить в снегу дорожку от крыльца до улицы, ей надо было сбегать в бакалейную лавку. Деревню занесло снегом.

Всю долгую зиму шли приготовления к отъезду Матильды. Мать сшила ей ночные рубашки и платье, а портной в соседнем селе снял с девушки мерку для костюма.

В конце июня Матильда уехала. Ей исполнилось семнадцать. Девушке все еще казалось, что человек, которого она полюбит, будет сказочным принцем, правда, не обязательно со шпагой и в бархатном берете. Принцем мог оказаться и работник, если по воле судьбы он станет для Матильды принцем. Но что бы ни носил ее принц — крестьянскую рубаху или фрак, — он должен служить правде и добру. Не в наряде дело. Эту истину она узнала в раннем детстве из красной книги и глубоко уверовала в нее.

Вагон третьего класса уносил Матильду в широкий мир, где она, быть может, встретит своего принца. Девушка смотрела на все как бы сквозь прозрачную пелену, сотканную из ожиданий и предчувствий.

Рядом с Матильдой на деревянной скамейке лежал коричневый парусиновый саквояж. Матильда открыла молнию, слегка примяла платья и опять закрыла саквояж, с удовлетворением облизнув губы. У нее еще никогда не было сумки с молнией.

От горного курорта, где жил двоюродный брат Матильды — священник приходской церкви, до ее родной долины было всего несколько часов езды по железной дороге. Но Матильда впервые в жизни будет много месяцев вдали от матери, ей придется самой отвечать за свои поступки. Поездка к двоюродному брату знаменовала начало долгого путешествия Матильды по жизни, по незнакомому миру.

В швейцарских электропоездах в вагонах третьего класса — скамейки полированные с мягкими сиденьями — там чисто и светло. В хорошо сшитом костюме из серой фланели Матильда была одинаково прелестна и тогда, когда она смирно сидела на скамейке, и тогда, когда, поднявшись, смотрела из окна вагона на пролетающие мимо альпийские луга и отроги гор. Дешевенькую черную шляпку она слегка сдвинула набок. Черные туфли без каблуков, купленные в деревенской лавчонке за десять франков, казались нарядными на стройных девичьих ногах.

Матильда нагнула голову и посмотрела вниз — поезд проезжал мимо глубокого ущелья. Из-под крепко закрученных и пришпиленных блестящих волос девушки показалась ее белая шея. Короткие волоски на затылке, постоянно выбивавшиеся из пучка, чуть заметно шевелил ветер.

Матильда обернулась. Ее попутчики отвели глаза. В наружности Матильды было что-то такое, что вынуждало людей к сдержанности и скромности. Но когда один из пассажиров заговорил с девушкой, Матильда охотно ответила ему на местном наречии, швейцарец довольно улыбнулся и начал болтать о том о сем…

Пастор — метр девяносто ростом — тощий как жердь и такой белобрысый, что на его веселом мальчишечьем лице не видно было ни бровей, ни ресниц, — стоял на перроне рядом со своей матерью.

Семидесятилетняя мать пастора, в старой короткой пелерине из черного меха и в столь же старой, украшенной перьями, черной шляпке, — по ее мнению, такие шляпки после сорокалетнего перерыва вновь вошли в моду прошлой зимой, — казалась единственным оставшимся в живых потомком угасшего древнего рода. Она держалась очень прямо, и ее морщинистое лицо было как бы не подвластно времени.

В детстве двоюродный брат Матильды любил шить и вязать, забившись в уголок; для него не было большего удовольствия, чем переодеться девочкой. Когда ребенок шалил, он напяливал на себя старый материнский корсет.

Незадолго до последнего экзамена на юридическом факультете будущему пастору стало ясно, что он чуть не совершил непоправимую ошибку: из него никогда не вышло бы настоящего адвоката. Зато, став пастором, он снискал к себе всеобщую любовь. Прихожане звали его просто Паули.

— Какая у тебя короткая юбка, — сказала мать пастора, когда они шли с вокзала домой. У старухи юбки были до полу, и большинство из них она носила уже лет сорок. Наклонившись, Матильда посмотрела на свои ноги, на развевающийся от ходьбы подол платья и, вполне удовлетворенная, по привычке облизнула губы.

Недалеко от парка Паули остановил мальчишку-рассыльного.

— Почему ты не пошел кратчайшим путем через парк?

— Потому что директор этого не любит, особенно когда играет музыка.

— Директор не имеет права запрещать местным жителям пользоваться парком.

Мальчишка хитро ухмыльнулся.

— А разве он запрещает? Он просто говорит, что ему это, мол, не нравится. И никто не ходит в парк.

Уже с весны Паули воевал с директором курзала, который не желал, чтобы местные жители гуляли в парке во время концертов. Сердитые послания, которыми обменивались противники, только подливали масло в огонь; один из них призывал считаться с приезжими, другой ссылался на незыблемое право граждан старейшей в мире демократии пользоваться всеми общественными благами.

Паули, старуха и Матильда шли гуськом мимо клумб с гвоздикой и салатных грядок к широкому деревянному пасторскому дому; крыша его напоминала громадный перевернутый тюльпан, лепестки которого спускались чуть ли не до самой земли.

Войдя в комнату, Матильда раньше всего увидела латунное распятие, стоявшее на пузатом комоде между двумя синими стеклянными вазами с букетами горчанки. Пастор повел девушку в свой кабинет, где, кроме кресла, старого стола метра в четыре длиной и полок с книгами, занимавшими все стены, не было никакой другой мебели; потом Паули поднялся с Матильдой по натертой воском лестнице в комнатку, где пахло лавандой.

В ту ночь, первую ночь под чужим кровом, Матильде приснилось, будто она плывет по бурному морю к пасторскому дому, который, подобно океанскому пароходу, на всех парах несется куда-то вдаль вместе с клумбами гвоздики и салатными грядками; дом увозит ее все дальше и дальше от прежней жизни. Она лежит в шезлонге на высокой палубе между двумя синими стеклянными вазами; над ее головой висит распятие, а вокруг, куда ни кинешь взгляд, расстилается морская гладь. Вдали у самого горизонта, и в то же время совсем близко, в лодке стоит какой-то человек и поджидает ее. На плечи незнакомца наброшен длинный темно-красный бархатный плащ, но его лица не видно. Девушка хочет выйти на берег. Но, несмотря на все усилия, она никак не может встать с шезлонга. А потом принц без лица берет ее на руки и крепко прижимает к себе. Матильда пытается вырваться. Ее сердце бешено колотится…

Наконец она включила ночник.

В углу стоял старый шкаф, в котором было что-то успокаивающее, гвоздики на ночном столике весело кивнули девушке. Она просто оставит гореть свет.

Но вот принц вышел из шкафа, выключил лампу и склонился над кроватью. Матильда почувствовала его губы на своих губах и, вскрикнув, проснулась. Она села на кровати и внезапно увидела себя в зеркале — ее лицо выражало страх и ожидание. В комнату уже проникло солнце, а из кухни шел аромат только что сваренного кофе.

За столом, где могли свободно разместиться человек двенадцать, сидел Паули и размахивал своими длинными руками: он подвигал к себе кофейник, молочник, горшочки с медом и джемом, расставленные справа и слева от него, а потом водворял их обратно, предварительно опустошив наполовину; он хватался то за сахарницу, то за масленку и без труда доставал ковриги хлеба с противоположного конца стола. А его матушка в это время клала себе в рот крошечные кусочки и жеманничала, как принцесса на горошине, которая уже успела состариться. Матильда с удивлением наблюдала за тем, какое гигантское количество пищи поглощал ее двоюродный брат.

— Ну, а теперь пошли!

Накинув на себя легкое летнее платьице — до талии в обтяжку, но с широкой юбкой, — Матильда выпорхнула из дома. Верзила пастор тщетно размахивал тростью, кончик трости никак не хотел достать до земли.

Все кругом отливало серебристо-зеленым, как будто с неба упал гигантский одноцветный ковер и покрыл волнистые холмы, лощины и острые гребни скал.

— Здесь в горах трава ниже. Зато некоторые цветы крупнее, гораздо крупнее, чем у нас, — сказала Матильда, с недоумением разглядывая лиловый цветок чертополоха, такой же величины и вообще точь-в-точь такой же, как малярная кисть карлика, которую она увидела когда-то на опушке леса.

Паули, только что приспособивший для задуманного им благотворительного спектакля комедию «Сон в летнюю ночь», вдруг пришел в восторг от чертополоха — ведь его можно использовать вместо рампы. Заросли дрока и густой кустарник с красными ягодами слева и справа вполне сойдут за боковые кулисы; кусты слегка подымались кверху так же, как и вся сцена — зеленая лужайка, — и тянулись до самой опушки леса — идеального заднего плана. Пастор тут же подсчитал по пальцам, когда наступит полнолуние.

Две недели Матильда только и знала, что вырезала из бумаги, сшивала и склеивала костюмы, придуманные ею же самой.

Полприхода разместилось внизу у рампы и на волнообразных холмах, ярусами окружавших сцену; многим богатым приезжим пришлось сидеть на крышах своих автомобилей. Артисты в ожидании удара гонга — вернее, удара по большой сковороде, принадлежавшей матушке пастора, — схоронились в кустах, служивших им театральными уборными, и за темными стволами на опушке леса. Над всем этим простиралось звездное небо, а на самом горизонте виднелись обнаженные горные вершины.

Когда звук гонга замер вдали, вновь начал свою партию хор цикад, так хорошо гармонировавший с ароматом леса и со светом луны, будто режиссером этого спектакля был сам Господь Бог.

В черных, туго натянутых чулках, которые доходили до коротких штанишек, в шелковой присборенной курточке, с сеткой, под которую были запрятаны тяжелые косы, Матильда — прекрасный мальчик-чужеземец — вышла из кустов дрока к рампе и взяла аккорд на гитаре, украшенной зеленой лентой. Цикады замолкли, и Матильда начала.

«О великий король, поверь мне, ты можешь начать игру, сердце мое — золото. Поистине мне нечего скрывать…»

Приняв красивую позу, как и подобало сказочному герою, Матильда расположилась у куста чертополоха и мечтательно взглянула на короля — Паули, выскользнувшего из боковых кулис. На голове у Паули была золотая повязка, а над ней огромный бумажный цветок чертополоха — королевская корона. В ночной рубашке, доходившей ему до пят, добрый священник казался каким-то высоким зловещим призраком, пришельцем с луны. Кое-кто из прихожан захихикал.

Торжественно опустив свой скипетр, Паули с беспокойством бросил взгляд на опушку леса. Но Матильда недаром так долго и так самозабвенно репетировала с деревенскими ребятишками.

Эльфы в белых бумажных платьицах беззвучно выпорхнули из-за деревьев и сбежали вниз по склону. Правда, кое-кто из них испугался зрителей и так и не решился выйти на сцену, маленькие фигурки мелькали где-то вдали, в темных зарослях, но это только усиливало эффект. Потом вдруг на сцене появились папоротники — двенадцать ребятишек в одеяниях из зеленой гофрированной бумаги, за ними живые колокольчики, одуванчики и травки. А под конец, семеня ножками, выбежал толстый трехлетний карапуз — листок, качающийся от ветра, ему полагалось все время трясти головой, — и с ним в паре самый худенький мальчуган во всей деревне, изображавший былинку; не сгибая колен, он ходил вокруг листочка, время от времени клонясь в разные стороны, как бы от порывов ветра.

Хоровод эльфов кружился вокруг главных актеров под аккомпанемент хора цикад, который то стихал, то звучал громче. А тем временем главный осветитель труппы — луна — заливал все окружающее волшебным светом.

Сцену семейной ссоры со своей супругой Титанией, кухаркой из «Звезды», Паули безжалостно сократил. Прекрасному мальчику-чужеземцу — Матильде — так быстро удалось их помирить, что уже через секунду Титания, забывшая свою роль, смогла, запинаясь, пролепетать: «Раз так — и я не хочу ругаться».

Утомленный своей миссией примирителя, мальчик-чужеземец заснул, а Паули и кухарка из «Звезды» в знак благодарности одарили его талантами и добродетелью.

Спектакль имел бурный успех. Под гром аплодисментов Матильда взяла еще один аккорд на гитаре, на этот раз сверх программы. Наступила тишина. На сцену снова выбежали эльфы, цветы, зеленые травки и главные герои в пестрых костюмах. Окруженная восемьюдесятью взрослыми и ребятишками — всеми актерами труппы, — девушка запела песню Готфрида Келлера «О, родина моя». Ее подхватили не только артисты, но и зрители. От волнения Паули не мог спеть первую строфу. Он снял корону из чертополоха и прижал ее к груди так, как крестьяне, стоя в церкви, прижимают свои шапки. Звонкие детские голоса поднялись ввысь к звездному небосклону.

Вернувшись домой, Матильда услышала за дверью кабинета недовольный голос матери. Речь шла о ночной рубахе, над которой подтрунивали прихожане. Но Паули с удовлетворением подсчитывал сбор: беднякам-горцам достанется свыше трехсот франков. Потом пастор засел за очередное послание директору курзала, озаглавив его «В последний раз об известном вам досадном недоразумении».

На следующее утро в контору курзала явился англичанин, сидевший на спектакле среди местных жителей возле самой рампы из чертополоха. Он попросил директора показать ему другую комнату.

Директор, все еще взбешенный письмом Паули, спустился вместе с англичанином на второй этаж, поднял жалюзи и сказал, словно читая рекламный проспект:

— Прекрасная комната с видом на нашу прелестную церковку.

За вид директор решил посчитать дополнительно — по франку в день.

Но поскольку англичанин хотел попросить директора об одной услуге, он счел эту надбавку вполне приемлемой.

— Не смогли бы вы познакомить меня с одной молодой особой; она выступала вчера на благотворительном спектакле.

— Нет, господин Узстон, — сказал директор, крепыш-крестьянин в нарядной визитке, — это невозможно. Не забывайте, что вы в Швейцарии.

Приезжий, сидевший вчера у рампы, сразу бросился в глаза Матильде. И девушка невольно приосанилась. Матильда знала, что ее ноги кажутся особенно стройными, когда она ставит их вместе и чуть сгибает в коленях. Это открытие она сделала однажды во время одевания и с тех пор каждое утро становилась в ту же позу перед зеркалом, любуясь собой. Уэстон настолько поразил девушку, что она даже не подумала о том, что стоит перед ним в коротких штанишках. С трудом она оторвала взгляд от незнакомца, не спускавшего с нее глаз, и посмотрела на Паули, как это предусматривалось режиссерской ремаркой.

На следующий день после спектакля Матильда сошла в сад, где между клумбами с надменными розами и гвоздиками кое-где виднелись полевые цветы — участницы вчерашнего представления, — они тайком забрались в это изысканное общество.

Матильда была в ловко обрисовывавшем ее фигуру шерстяном платье мышиного цвета с туго накрахмаленным воротничком и узкими рукавчиками. Платье было застегнуто до горла. Пока Уэстон медленным шагом проходил мимо пасторского дома, Матильда стояла неподвижно, — казалось, девушка нарисована на коричневой деревянной стене, увитой розами… В маленьком курортном городишке было нетрудно узнать, где живет Матильда.

Вот он стоит и ждет ее — точно как в сказке. Сказочный принц обрел лицо. Матильда склонилась над цветами, но от волнения и испуга не видела их. Но тут из дома вышла мать Паули. Темная и прямая, она обратила к незнакомцу лицо, уже неподвластное времени, и тогда Уэстон понял, что ради этой девушки ему придется сразиться с самими горами и глетчерами. Ни слова не говоря, он удалился.

Днем Матильда пошла на концерт в курзал и присела на изогнутую деревянную скамейку, позволявшую любоваться ее стройной фигуркой. На ней было то же серое платьице — ее единственное новое платье, — а на голове дешевая черная шляпка.

Три суровых крестьянки с высокими плетеными корзинами за спиной стояли возле раковины оркестра. Они слушали попурри, не обращая внимания на приезжих, которые не далее как сегодня за обедом лакомились их овощами. Эти три женщины еще ничего не знали о распоряжении директора курзала.

Но вот он явился собственной персоной и весьма вежливо дал понять, что таким, как они, здесь не место. Две крестьянки посмотрели на директора непонимающим взглядом, с той суровостью, какую жизнь в горах придает женам бедняков. Третья чуть заметно улыбнулась и смущенно пробормотала:

— Ладно, ладно, мы уйдем.

— Выход вон там.

Директор склонился перед крестьянками и так заботливо показал им дорогу, словно они были его самыми дорогими гостями. Три женщины отправились восвояси. Ведь и завтра им придется продавать овощи ресторану курзала. Высокие ивовые корзины скрылись из виду.

Эта сценка задела самые чувствительные струны в душе Матильды. Даже сейчас, когда ей минуло семнадцать, девушка по-прежнему зачитывалась сказками — в них были запечатлены законы, которые она издавна считала незыблемыми. Матильда была всем сердцем на стороне обиженных. Теперь и она не желает оставаться. Девушка потянулась за сумочкой, но в эту секунду показался Уэстон и сел напротив нее.

У Матильды зашумело в ушах, ноги и бедра стали мягкими, как вата. Ей казалось, что ее приковали к скамейке цепями. Она искоса бросила взгляд на англичанина, чтобы удостовериться — не смеется ли он над нею. Но она ничего не успела разглядеть, кроме трости и перчаток незнакомца, которые тот положил на скамейку рядом с собой.

Что с ней будет, если он подойдет ближе? Она убежит. Но ведь она не в силах бежать… у нее ватные ноги и к тому же они дрожат. Только бы он не подошел к ней! Зачем она сюда пошла? Зачем?

Уэстон понял причину смятения Матильды, хотя для нее самой она осталась загадкой. Он сознавал, что намного опытнее этой неискушенной девочки.

И это чувство, смешанное с чувством умиления, удерживало его вдали от нее.

Матильда уже почти оправилась, сердце, не знавшее притворства, придало девушке силы. Она слегка наклонила голову и крепче прижала локти к бокам. Ноги уже снова повиновались ей. Она облизнула губы. Пусть подходит!

Но в эту секунду около Уэстона остановилась самая элегантная дама на курорте, безупречно сложенная женщина лет сорока с огненными глазами, уже начинающими тускнеть. Эта женщина, тонкая и гибкая, как хлыст, великолепно знала действие своих чар, — с их помощью она одерживала все новые и новые победы, ибо без побед не мыслила себе жизни! Уэстон учтиво поднялся. Курортная львица бросила на Матильду короткий оценивающий взгляд и сказала с улыбкой:

— Совсем другой тип. С этой девочкой я не могу состязаться. Мы слишком разные!

Стоило Уэстону заговорить с дамой и на секунду повернуться спиной к Матильде, как девушка поспешными шагами направилась к выходу, — она шла той же дорогой, что и три крестьянки.

А элегантная красавица, пленница своего холодного сердца, вся жизнь которой состояла из одних только сражений — утром — у зеркала, днем — на файф-о-клоках и ночью на балах, — отправилась вместе с Уэстоном к террасе отеля, где в эту минуту заиграл оркестр.

Матильда исчезла за деревьями парка. Так кончилось ее первое любовное приключение. Девушка глубоко задумалась и не заметила трех крестьянок. Они сидели на перевернутых корзинах, держа в руках по толстому ломтю хлеба, отрезанному от огромной ковриги. На хлебе лежали куски белого, как мел, козьего сыра, крестьянки разрезали его своими перочинными ножиками прямо на хлебе, а потом отправляли в рот.

Матильду охватило радостное чувство освобождения, как после удачно выдержанного экзамена. При каждом шаге она невольно радовалась своей упругой походке, своей грации и здоровью. Девушка наслаждалась молодостью — ничего другого ей не надо было.

В этот безоблачный день солнце казалось неподвижным, словно оно задумало не уходить за горизонт. Мать пастора накрыла стол в саду, поставив в середину домашний пирог, обсыпанный сахарной пудрой. Среди клумб, оживленно беседуя, прохаживались пастор и его друг детства; приятель Паули только что приехал, он хотел провести в пасторском доме несколько недель — свой отпуск.

Господин Зилаф, молодой человек со спокойным лицом без особых примет, голубоглазый и светловолосый, мог бы послужить для природы моделью, если бы она задумала создать тип, так сказать, нормального солидного мужчины; Зилаф производил впечатление человека решительного, которому ни град, ни буря не помешают идти к намеченной цели. Молодой врач никогда не испытывал ни отчаяния, ни чрезмерной радости. Он был — само благоразумие. Больные доверяли Зилафу. Уже в молодости он достиг всего, к чему стремился, и был доволен своей судьбой.

Когда Матильда открыла калитку, друзья детства — им обоим было по двадцати пяти — как раз подходили к столу.

В этом доме Матильда находилась под надежной охраной матери пастора, да и сам Паули был на страже ее девичьей чистоты. Поэтому господин Зилаф подал руку девушке так, словно они были старыми добрыми приятелями.

Мать пастора взяла кофейник, чтобы налить кофе, а Матильда положила кончики пальцев на край блюдечка, прижав локти к туловищу и машинально приняв позу, при которой ее тонкая талия вырисовывалась особенно красиво.

Паули, беседовавший с Зилафом, восторгался великими творениями литературы. Эти творения стояли на самом видном месте в его кабинете. Но мать пастора в раздумье покачала головой: не так давно она взяла к себе в дом слабоумную девушку, эпилептичку, чтобы уберечь несчастную от сумасшедшего дома.

— Вот вы говорите романы, романы, — начала она. — А когда я спросила вчера Марту — хочет ли она мыть посуду, девушка ответила: «Какая разница — хочу я это делать или нет. Мне все безразлично». Да, да, господин Зилаф, на своем веку я насмотрелась всяких драм и трагедий. Жизнь каждого прихожанина — целый роман. А помочь по-настоящему мы никому не можем.

В последние несколько недель Матильда получила огромное наслаждение от чтения тех книг, о которых Паули беседовал со своим другом. И все же каждый раз, перевернув последнюю страницу, она мысленно возвращалась к красной книге сказок. Не обратив внимания на снисходительную усмешку Зилафа, Матильда тоже возразила пастору:

— По-моему, все, что говорится в романах, уже давно написано в сказках, в лучших из них.

Но Паули не согласился с ней. На нескольких страницах невозможно изобразить судьбы и переживания людей с той проникновенностью, с какой они изображены в романах великих писателей.

Тогда Матильда, вся во власти сказки о матери, которая зимней ночью отправляется на поиски Смерти, унесшей ее дитя, начала рассказывать.

Два воробья слетели с яблони прямо к крошкам пирога, лежавшим на гравии, и с места в карьер накинулись друг на друга. Еще три воробья камнем упали на то же место.

— У дверей избушки сидела Ночь. В ее черных волосах сверкали алмазы. «Скажи мне, куда Смерть унесла мое дитя?» — «Ты ее не догонишь, — ответила Ночь. — Смерть быстрее молнии. Но если ты еще раз споешь мне те песни, которые пела своему больному сыночку, я укажу тебе дорогу. Целыми сутками я просиживала у твоей двери и слушала тебя».

Мать спела все свои песни и очутилась у Моря. Море сказало ей: «На дне морском много прекрасных жемчужин, но ни одна из них не может сравниться с твоими глазами. Дай мне твои глаза, тогда я помогу тебе». Мать выплакала глаза, и Море разрешило ей перебраться на другой берег…

Теперь из-за крошек пирога дралось уже около десятка воробьев. На клумбе с гвоздикой стоял белый котенок и терся розовым носиком о листья.

— На другом берегу, — продолжала Матильда, — рос куст шиповника, занесенный снегом. «Мне холодно, — сказал он матери, — согрей меня». И мать обняла куст шиповника…

Матильда прижала руки к груди, она переживала каждое слово сказки.

— «Крепче, крепче», — говорил куст. И мать все крепче прижимала к себе шиповник, а его шипы все глубже впивались ей в тело. Наконец из сердца матери потекла кровь, и на кусте, запорошенном снегом, распустился большой цветок. Слепая, истерзанная мать побрела дальше и очутилась за оградой сада, в котором цвели тысячи самых разных цветов…

Горные вершины заглядывали в пасторский сад, два толстых шмеля ткали солнечный день, яблоня с тихим шелестом поворачивала к свету свои серебристые листочки, цветы, покачиваясь от легкого ветерка, шептали друг другу продолжение сказки, а разросшийся куст шиповника у калитки, казалось, знал, кому он обязан таким обилием цветов.

— Слепая мать стояла одна-одинешенька в чужом саду и вдыхала аромат цветов, не видя их. Но вдруг на нее пахнуло ледяным холодом — перед ней стояла Смерть. Смерть возвратила ей зрение и сказала: «Среди тысяч цветов в этом саду — твое дитя. Если ты его узнаешь, я верну тебе его». Мать бросилась к маленькому цветку крокуса, склонившему набок головку. «Вот мое дитя! Вот мое дитя!» — «А ты уверена, что это твой ребенок? Ты уверена, что не спутала его с цветком, который растет рядом?» — «Да, это — мой сыночек. Я узнала его по биению сердца». — «Тогда пойдем, — сказала Смерть и повела мать к глубокому колодцу. — Посмотри вниз!» На дне колодца мать увидела здоровых веселых ребятишек, они сидели под деревом со своей красивой матерью и отцом. Но рядом с отцом стоял его будущий убийца, положив голову на плаху. «Когда твой сын вырастет, — сказала Смерть, — он станет одним из этих двух. Кем из них — я не скажу. Теперь решай, хочешь ли ты по-прежнему, чтобы я вернула тебе твое дитя?»…

Матильда понурила голову.

С конька крыши слетел воробей и запрыгал по скатерти, склевывая крошки, — так неподвижно сидели люди за столом.

— Наверное, ты много раз перечитывала эту сказку, — сказал Паули. — Ты ее так хорошо рассказываешь.

— Тысячи раз, — ответила взволнованная Матильда.

С клумбы гвоздики как бешеный соскочил котенок — ему было всего шесть недель от роду. Котенок пронесся сквозь стайку воробьев, взлетевших на воздух, и, встав на задние лапки, зацарапал когтями стену.

— Да, все матери одинаковы. Все матери! — тихо сказал Зилаф. — Когда отец умер, моя мать осталась без средств. Боже мой, до чего же мы были бедны. Двадцать лет мать гнула спину только ради меня… Зато теперь ей живется хорошо. Да, ей живется хорошо.

— Потому что у нее хороший сын, — сказала мать пастора многозначительно.

«Да он, кажется, покраснел», — подумала Матильда.

— А у тебя, мама, какой сын?

— Бери пример с твоего друга. Я уверена, что господин Зилаф не разгуливает в одной рубашке перед своими больными.

Мельком взглянув на Матильду, Зилаф понял, что девушка заметила его смущение. Теперь она сама смутилась и опустила глаза. Котенок как раз вовремя вскочил на колени к Матильде и, выпустив когти, начал взбираться к ней на плечо; он без конца сползал вниз, но все же достиг своей цели, а потом сразу же перебрался на другое плечо. Через секунду он уже снова спрыгнул на колени к Матильде и замурлыкал.

Чтобы помочь котенку в его опасном предприятии, Матильда беспрестанно меняла положение своего гибкого тела, следовала за каждым движением котенка. При этом Матильда так низко опустила голову, что Зилаф, не рискуя встретиться с ней взглядом, мог любоваться девушкой все то время, пока котенок совершал свое трудное путешествие.

Паули торопливо подошел к калитке, выхватил из рук мальчика в ливрее письмо директора курзала и тут же прочел его. Рассерженный, он вернулся на прежнее место. Тогда Матильда подробно рассказала, как директор прогнал из парка трех крестьянок. Услышав это, пастор стукнул кулаком по столу, чашки зазвенели, а котенок в испуге вскочил на коленях у Матильды и приготовился прыгнуть на клумбу с гвоздикой.

— Не забывай, Паули, что у тебя гость, — сказала мать.

— Больше я не намерен щадить самодура и лицемера. — С этими словами Паули отправился к себе в кабинет. Часам к двенадцати ночи воскресная проповедь была написана.

Паули мог быть доволен этим воскресным днем: погода не благоприятствовала гулянью, и на церковных скамейках сидели крестьянки даже из самых дальних деревушек; многие надели свои пестрые праздничные наряды. Среди прихожанок были и трое обиженных. Возле кафедры стояли также несколько мужчин. Маленькие артистки, изображавшие цветы, обступили алтарь, а на передней скамейке сидели мать Паули, Матильда, Зилаф и еще двое приезжих — красивая седая англичанка и Уэстон, случайно встретивший Матильду у церкви и последовавший за ней. Церковь была полна.

Органист со стеклянным глазом — страстный любитель музыки — еще во время проповеди Паули качал перебирать в воздухе пальцами и раз даже ударил нечаянно по коричневой клавише, — так занимал его хорал, который предстояло исполнить. Заметив предостерегающий взгляд Паули, он пожал плечами и убрал руки.

Кафедра была слишком мала для такого долговязого пастора. Каждый раз, когда Паули, войдя в раж, склонялся над перилами и простирал руки, Матильде казалось, что его удерживает от падения только невидимая прихожанам веревка, которой он привязан к кафедре.

Незадолго до начала службы пастору сообщили, что директор курзала категорически запретил являться в отель одной прачке за то, что та в спешке избрала кратчайший путь через парк. Тем самым он фактически лишил бедную женщину куска хлеба. Этого Паули не мог стерпеть. Как добрый христианин, он глубоко возмущался поведением своего противника.

Уэстон, сидевший рядом с матерью Паули, — она находилась между ним и Матильдой, — шепотом произнес несколько одобрительных слов по адресу Паули, за это старушка наградила его благосклонным взглядом. Уэстон решил, что он на верном пути. Однако и у Зилафа — он сидел слева от Матильды — были свои планы. Они так сильно занимали молодого человека, что он с испугом встрепенулся, когда Паули вдруг возвысил голос.

— Христос — первый истинный демократ, — кричал Паули, — не может допустить, чтобы беззащитные были отданы во власть тирании и произвола.

Матильда ощущала теплую волну симпатии, которая шла к ней от Зилафа, и в то же время ей было приятно, что Уэстон явился в церковь только ради нее. Однако она решила на время забыть об обоих соперниках и внимательно слушать проповедь. Девушка понимала, что Уэстон хитро опутывает старушку, а Зилаф совсем не следит за словами Паули. Волнующий ток, струившийся справа и слева от нее, вызывал в ней чувство гордости, знакомое каждой женщине, которая чувствует себя желанной.

Через стрельчатые окна неожиданно ворвались косые лучи солнца, ярко расцветив праздничные наряды прихожан.

Ребятишки по обе стороны алтаря перешептывались, вспоминая, кто был папоротником, а кто одуванчиком, кто листочком, а кто эльфом. Матильда услышала чей-то голос, недовольно произнесший «тсс…», и приложила палец к губам, стараясь утихомирить ребят. Маленький колокольчик, сделав испуганное лицо, закрыл ручонкой смеющийся рот и втянул голову в плечи. Настроение у ребят было весьма приподнятое.

Бледный от нетерпения органист вертелся на табурете, бросая испепеляющие взгляды в сторону проповедника. Но Паули продолжал говорить:

— Пусть человек, который приезжает гостем в нашу прекрасную страну и не желает видеть тех, чьи руки поддерживают в ней порядок, лучше сразу покинет ее и никогда больше не возвращается. Что будет, если мы начнем плясать под дудку спесивых приезжих и потакать им? До чего мы доведем наш народ?

Помолчав секунду, Паули продекламировал несколько строчек из Готфрида Келлера:

Брехали прежде псы одни, Теперь есть люди им сродни, Выходит: не иначе, Жизнь на земле собачья. [2]

Чтобы с нами этого не произошло, мы будем бороться и молиться Богу.

Склонив голову, Паули начал читать «Отче наш».

Лицо органиста с быстротою молнии скрылось: мощные звуки органа, наконец-то вырвавшиеся на волю, подняли всю паству и вынесли ее из церкви туда, где светило солнце и парни уже поджидали своих девушек. Три крестьянки, выйдя на паперть, подошли к высоким плетеным корзинам и, надев лямки, взвалили их себе на спину. Несмотря на воскресный день, они уже отнесли овощи в ресторан курзала.

Уэстон так расположил к себе мать Паули, что старушка разрешила ему проводить ее из церкви домой. Пока они шли эти несколько шагов, она пригласила англичанина на чашку чая.

Паули пил чай стоя. По требованию директора курзала было созвано экстренное заседание муниципалитета, на котором пастор должен был присутствовать. Мать пошла его немного проводить. Пусть Паули по крайней мере спокойно выслушает доводы директора.

Зилаф остался вдвоем с Матильдой, накрывавшей на стол. Прислонясь к пузатому комоду с латунным распятием, он не сводил глаз с девушки.

Но это не сковывало ее движений, со всей свойственной Матильде естественностью она позволяла Зилафу любоваться ею: то низко нагибаясь над столом, чтобы переложить с места на место ложку, то становясь на цыпочки и подымая руки, чтобы поправить абажур, то легко опускаясь на колени, чтобы проверить, ровно ли свисает скатерть, то снова изящно, как танцовщица, выпрямив свое стройное тело и отойдя в самый дальний угол комнаты, чтобы, подбоченившись, обозреть весь стол.

Белоснежную скатерть и салфетки украшала ручная вышивка, старинные чашки с золотым ободком были снаружи голубые, а внутри розовые. Матильда весело улыбнулась Зилафу, развязала косынку у себя на груди и покрыла ею голову, — ни дать ни взять деревенская молодка. Она отправилась в сад нарвать цветов к столу.

Не успела девушка выйти из дома, как Зилаф вообразил, что они уже поженились. И хотя молодой врач еще не обмолвился о своем намерении, он уже ясно представил себе всю их дальнейшую совместную жизнь. Квартиру нужно сменить на более просторную. Прежде всего им понадобится столовая с буфетом. А это стоит денег. Зато, когда он вернется домой, Матильда будет ждать его. Она поможет ему принимать пациентов. Значит, он сумеет уволить ассистентку. С матерью ей придется ладить. Двое детей — это максимум. Надо надеяться, что сперва родится мальчик. Потом они подождут лет девять-десять. Если вообще решат иметь второго ребенка. Правда, когда он приобретет известность, гонорары можно будет повысить. Пожалуй, они купят машину… Это важно для его репутации. Машина всегда производит впечатление. А в воскресные дни они будут ездить за город.

Пока Матильда выискивала на клумбе уже распустившиеся цветы гвоздики — бутоны она не срезала, пусть наслаждаются жизнью, — ее дети постепенно подрастали.

А когда Зилаф поседеет и состарится, он передаст практику сыну. Дочке в то время исполнится семнадцать, и он без долгих слов удачно выдаст ее замуж.

В эту секунду в комнату вошла семнадцатилетняя Матильда, ее глаза блестели, и все в ней — каждый взгляд, каждое движение — дышало радостью — так восторгалась девушка громадным букетом гвоздики, которым она украсит стол.

Зилаф переступил с ноги на ногу.

— Мне кажется, что этот Уэстон явился сегодня утром в церковь вовсе не из-за того, что он набожный.

Но Матильде не понравился тон молодого человека. Тоненькая ниточка, связывающая ее с Зилафом, чуть было не оборвалась.

— Почему вы так думаете?

— Потому что он не пришел бы сразу к вам в дом.

— Но ведь его пригласила матушка, — сказала Матильда, ставя по одной гвоздике в высокую одноцветную фарфоровую вазу, которую вот уже лет сто расписывало время на свой вкус и лад, покрыв глазурь целой сетью тонких, как волоски, трещинок.

— Он человек достойный, и ему очень понравилась проповедь.

— А я ее совсем не слушал, — со вздохом признался Зилаф.

Заметив, что молодой человек опустил голову, Матильда бросила на него быстрый взгляд.

— Он придет сюда только ради вас, фрейлейн Матильда. Вы ведь сами это отлично знаете.

Матильда спрятала лицо в гвоздики. «Что вы себе вообразили? — сказала она им. — Ведь я совсем девочка, а он объездил весь мир».

«Ну и что ж, может быть, во всем мире он не встретил такой девочки».

Матильда с трудом удержалась от смеха, ведь она чуть было не опрокинула кувшин с гвоздикой.

— А мне не до смеха. Я предпочитаю, чтобы он сюда вовсе не приходил, — сказал Зилаф, смущенно улыбаясь.

Но Матильда была не в силах продолжать этот разговор. Ни один мужчина до сих пор не говорил с ней так. Она выбежала из комнаты. А Зилаф начал беспокойно переступать с ноги на ногу, словно его остановили по дороге на вокзал и он рискует опоздать на поезд.

Не успел Уэстон закрыть за собой калитку, как две его карликовые таксы, коричневые и невероятно тоненькие, похожие на полуторамесячных котят, уже оказались в комнате. Они вихрем пронеслись под столами и стульями, быстро обежали всю комнату вдоль стен, а потом вдруг как вкопанные остановились перед Матильдой, которая осторожности ради подняла обеими руками поднос с чашками и, опустив голову, посмотрела на острые мордочки, обращенные к ней.

Котенок белый, как фарфоровая безделушка, чинно сидел в углу кресла, наблюдая за всем происходящим.

У одной из такс дрогнул мускул, дрожь передалась ее товарке, и вот они обе сорвались с места, обежали комнату и стремглав вылетели в сад. Через секунду они уже послушно трусили за Уэстоном с таким неправдоподобно невинным видом, словно не отходили от него ни на шаг. Тонкие язычки такс свисали вниз наподобие розовых флажков.

Матильда тем временем ставила широкий поднос с чашками на маленький столик. Она чувствовала на себе взгляд Уэстона, который с улыбкой ждал, пока девушка снова выпрямится. Теперь ей надо было хорошенько взять себя в руки, чтобы с той простотой и естественностью, какие были ей свойственны, представить друг другу обоих молодых людей, оказавшихся в этой комнате ради нее. И Матильда выполнила все, что требовалось. Потом она подвинула кресло матери Паули и помогла старушке усесться поудобнее. Только сейчас она почувствовала, как тревожно бьется ее сердце.

Таксы усердно обнюхивали ковер у кресла, где в надменной позе восседал котенок и еле заметно поводил глазами. Они делали вид, будто даже не подозревают о его существовании.

Но в конце концов собаки не выдержали: они поставили лапы на кресло и так скорбно наморщили лбы, что гордый котенок мигом утратил всю свою спесь и, повалившись на спину, стал перекатываться с боку на бок. Игра началась.

Четверо собеседников услышали лай и мяуканье и увидели белое брюшко котенка, а рядом с ним острые мордочки такс, плотно прижатые к ковру.

Возня трех молодых зверьков отвлекла всех присутствующих от разговора о проповеди Паули. Даже мать и та залюбовалась таксами. Матильда, всегда чувствовавшая себя ближе к животным, чем к людям, совсем забыла о существовании обоих соперников.

Девушка не в силах была противиться соблазну. Она присела на корточки, и таксы тут же кинулись к ней, виляя хвостами и облизываясь. Котенок, все еще полулежа, поднял лапку, как бы приглашая продолжать игру, но, почувствовав себя отвергнутым, начал с безразличным видом приглаживать свою взъерошенную шерстку. А потом, крадучись, залез под стул, сел прямо и неодобрительно воззрился на своих приятельниц — такс.

Одна из них барахталась в руках Матильды и сердито лаяла на другую, делая вид, будто совершенно всерьез обороняется от сестрицы, которая то извивалась, словно уж, то, наморщив лоб и предав своей мордочке елейное выражение, обольщала свою новую подругу — Матильду.

Уэстон поймал взгляд смущенно улыбавшегося Зилафа, который, казалось, извинялся за ребячество Матильды.

— Наверное, у вас есть собаки? — спросил Уэстон Матильду.

Матильда отпустила барахтающуюся таксу и встала с пола.

— Да, у меня есть сеттер! Но он состарился и стал ужасно высокомерным, настоящим снобом. Восседает у своей конуры с таким видом, словно у него хризантема в петлице.

— Тогда, прошу вас, возьмите этих такс. Они не снобы. И у меня еще две таких же.

— Спасибо, большое спасибо! — сказала Матильда и кликнула собачонок. Но те и не думали подходить к новой хозяйке. Они обнюхивали липу, росшую в кадке.

Покинутый котенок решил воспользоваться своей давней привилегией: медленно вылез он из-под стула, вскочил на колени к Матильде и разлегся, сложив передние лапки крест-накрест на собственном брюшке. После этого котенок бросил равнодушный взгляд на такс, которые уселись под липой в полутемном углу комнаты, скромные, как две новорожденные косули. Игра кончилась.

Зилаф сидел во главе стола напротив Матильды и, не отрываясь, смотрел на сплошной ряд суконных пуговиц на лифе, обтягивающем грудь девушки. Несмотря на всеобщее веселье, он казался удрученным.

Как сквозь сон слышал молодой врач смех и болтовню собеседников; в его сердце закрался страх, и он решил действовать не мешкая. Сегодня же вечером он поговорит с матерью Паули, а если судьба обернется против него, немедленно уедет.

По годам Уэстон и Зилаф были почти ровесники, но Уэстон намного превосходил молодого врача и опытом и интеллектом, еще в церкви он угадал состояние Зилафа и теперь, глядя на Матильду, думал: «Ведь ей всего семнадцать. Что она знает о людях! Дитя. Разве она может любить и выбирать?»

Вероломно покинув прежнего хозяина, таксы быстро подбежали на своих кривых ножках к миске с молоком, которую Матильда поставила в кухне на пол.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Над горными вершинами небо еще алело, но сады уже были по-вечернему сумрачными; Матильда и Зилаф вышли из пасторского дома и отправились к ратуше — они хотели зайти к Паули на заседание муниципалитета. Золотистая дымка окутала коричнево-зеленую долину, благоухавшую особенно сильно в этот час, когда жаркий день сменила вечерняя прохлада. Матильда надела шерстяную безрукавку собственной вязки.

Дрожащее облако мошкары расступилось перед влюбленными, освободив узкую тропку, — они могли идти по ней, только касаясь друг друга плечами. Зилаф взял Матильду под руку. На кусте ежевики шевельнулась ветка — какая-то птица проснулась. Запоздавшая белая бабочка порхала совсем близко от земли.

В том месте, где тропинка сворачивала, теряясь в густом кустарнике, Зилаф сказал Матильде, что хотел бы всегда, всю жизнь идти с ней рука об руку.

Еще до того, как он открыл рот, чтобы объясниться девушке в любви, ее рука уже дрогнула. Матильда все угадала.

Губы Матильды дрожали от поцелуя, а ее глаза наполнились слезами. Потрясенная до глубины души, она всхлипнула, сама не зная почему.

Девушка замедлила шаг. Она нашла в себе мужество одарить Зилафа улыбкой, говорившей, что из всех людей на земле он теперь единственный, чей взгляд может и осчастливить и ранить ее.

Усталая, пьяная от солнца бабочка провожала еще минутку Зилафа и Матильду, порхая над ними, но потом вдруг свернула в сторону и полетела через вечерний луг.

Зилаф взял Матильду за руку, судьба — помощница всех влюбленных — вложила в его уста слова, безотказно действовавшие вот уже миллиарды раз. Эти слова проникли в открытое сердце Матильды, удивленно вопрошавшее — неужели это и есть та самая любовь, о которой девушка так давно грезила?

Паули пришел в восторг. Он бурно обнял влюбленных и расцеловал их на глазах у всего честного народа в кабачке ратуши — члены муниципалитета в полном составе явились сюда промочить горло. Пастор даже позволил себе чертыхнуться, в такой момент ему вовсе не хочется снова идти в ратушу, где как раз начиналось заседание, да еще по этому злосчастному вопросу о парке.

В маленьком уютном зале кабачка с трудом помещались четыре потемневших от времени столика красного дерева, за которыми было немало выпито. Хозяин принес Зилафу и Матильде местное разливное вино.

Зилаф радостно осушил свою рюмку, но Матильда только слегка пригубила эту чашу жизни, которую ей еще не скоро предстояло испить. Вино и любовь были для нее тайной за семью печатями. Долгим вопросительным взглядом посмотрела она на человека, избравшего ее себе в жены.

Но на этот немой вопрос, обращенный к возлюбленному, к себе самой и к неведомому будущему, никто не мог дать Матильде ответа, да и самый вопрос был непроницаемо темен для семнадцатилетней девушки.

Воображение Матильды, всегда такое деятельное, на этот раз молчало. Но вдруг перед ней возникло какое-то странное видение… День клонился к вечеру, в лесу на холме, освещенном зеленым светом, показалась приземистая белая лошадь с добрым взглядом и гордо изогнутой шеей, на ней восседал навостривший уши крохотный, похожий на зайца, сказочный зверек… Взволнованная до глубины души, Матильда рассказала о своем сне наяву Зилафу.

— Ну и ну, детка, — удивился Зилаф, — что это тебе привиделось, ведь ты еще ничего не пила.

В глазах Матильды снова появился вопрос. Ее взгляд следовал за сказочным зверьком, скакавшим между высокими елями, и затерялся где-то в темной чаще. Матильда подняла ресницы — напротив нее сидел человек, которому она вверила свою судьбу.

Улыбаясь, протянул он ей мускулистую сильную руку, и она вложила в нее свою худую ручонку.

За соседним столиком местный лавочник потягивал винцо, смакуя каждый глоток. Слегка сжав на прощание пустую рюмку, он подвинул ее на середину стола, грузно поднялся и пошел в зал заседаний.

В длинной стене зала была устроена овальная ниша, достаточно глубокая, чтобы в ней поместился стол заседаний. К нише вели две ступеньки, так что за одной стороной стола сидеть было невозможно.

Двенадцать членов муниципалитета, все на голову ниже Паули, сидели по обе руки от него спиной к стене, ярко освещенные люстрой, — казалось, ожила «Тайная вечеря» Леонардо да Винчи. Только двенадцать апостолов были весьма упитанные господа в костюмах, сшитых местным портным Шребли, а у Иисуса Христа — Паули, восседавшего в середине стола, лицо было веселое и ребячливое, без малейших признаков растительности.

Вводное слово председателя муниципалитета, заявившего, что он всесторонне осветит вопрос и объективно взвесит все «за» и «против», уже подходило к концу, когда Паули вдруг показал рукой на зеленый стол заседаний и удивленно прошептал:

— Новая скатерть? Но ведь мы не давали на это разрешения.

— Разрешение будет дано, — шепнул его сосед — лавочник. — У меня залежался остаток сукна.

— Во всяком случае, следует отметить, — продолжал председатель, — что господину Паули надо было поставить спорный вопрос на муниципалитете, прежде чем говорить о нем с амвона.

С этими словами председатель, владелец гостиницы «Звезда», чья кухарка изображала на благотворительном спектакле Титанию, откинулся на спинку кресла.

— Он обозвал меня псом, вот что он кричал на всю церковь.

— Но, господин директор, это ведь не мои слова, это слова Готфрида Келлера!

Теперь есть люди им сродни, Выходит: не иначе, Жизнь на земле собачья, —

мысленно продекламировал учитель, изучивший любимого поэта родной страны от корки до корки, и улыбнулся, представив себе за столом заседаний среди членов муниципалитета самого Готфрида Келлера — защитника своего народа.

Директор резко заявил, что, если местные жители по-прежнему будут слоняться по парку с громадными корзинами или с тачками и портить вид курзала, он уйдет в отставку. Настали тяжелые времена, особенно для хозяев отелей, которые не могут допустить, чтобы платежеспособные приезжие, рассердившись, покидали курорт. Пусть бы господин Паули побыл в его шкуре. Он небось спокойно спит по ночам. Да еще умудрился ославить его перед прихожанами.

Благополучие общины, а также членов муниципалитета в значительной степени зависело от заправил курорта. Директор был человек энергичный и знающий. Курорт в нем нуждался. Однако лица двенадцати советников помрачнели.

— На шантаж мы не поддадимся. Куда это может завести, видно из истории с прачкой, которая по вашей милости лишилась куска хлеба. Здесь речь идет о принципиальном деле, и это дело правое, — сказал лавочник, и все дружно закивали головами.

Председатель муниципалитета заявил, что необходимо найти компромиссное решение, более или менее приемлемое для всех. Надо действовать по испытанному демократическому методу. Пусть все вносят свои предложения…

Но случай оказался трудным. Двенадцать апостолов сидели несколько секунд так неподвижно, что ярко освещенный стол заседаний, в центре которого возвышался Паули, опять стал походить на «Тайную вечерю» Леонардо да Винчи.

Компромиссные предложения резко отвергались то Паули, то директором, которые все больше и больше впадали в амбицию. Так прошел час. Члены муниципалитета уже примирились было с мыслью, что дельный директор уйдет в отставку. Но тут лавочник положил руку на середину стола и снова сделал тот же жест, что и в кабачке, — сжал ножку воображаемой рюмки. Потом он выпрямился и заговорил.

Он думает, что нашел путь к примирению. В подвале казино до сих пор стоит старый стол для игры в буль. Господин директор давно уже требует, чтобы эту игру разрешили. А самое главное, что от игры курорт получит весьма солидный дополнительный барыш. При этих словах лавочник взглянул на Паули.

— Правда, вы, господин пастор, из моральных соображений против игры в буль. Но согласитесь сами, вам все же следует пойти навстречу господину директору. В вашей прекрасной проповеди вы, как говорится, перехватили через край. Меткую фразу нашего дорогого поэта Готфрида Келлера «Брехали прежде псы одни» вы обратили против директора, и за эти слова отвечаете вы, а не Готфрид Келлер.

Указательный палец лавочника с быстротой молнии метнулся к груди Паули.

— Не обижайтесь, господин пастор… У меня будут вот какие предложения: во-первых, право наших сограждан пользоваться общественными парками впредь не должно нарушаться. Во-вторых, господин директор, со своей стороны, может снова разрешить игру в буль. А теперь, господа, слушайте! Последний пункт устроит все стороны! Треть доходов от игры поступает в кассу курорта, треть — в казну общины, наконец, последнюю треть получит господин Паули для оказания помощи бедным горцам. Я думаю, это решение будет приемлемым для всех. Мы добьемся мира за счет Приезжих, а им ничего не стоит оставить у нас лишнюю тысчонку-другую.

Лица снова прояснились. Директор с облегчением вздохнул, да и Паули, никогда не забывавший о тяжелой нужде горцев, ничего не мог возразить. Он хорошо понимал, что одними благотворительными спектаклями делу не поможешь. Не станет же он каждый день выступать перед прихожанами в ночной рубашке.

Дружной гурьбой все снова отправились в кабачок ратуши. На этот раз лавочник заказал «три рюмки самого лучшего». Под самым лучшим он подразумевал «децале». Сегодня «децале» было ему по карману. Дело в том, что в его лавке уже много лет пылился большой кусок зеленого сукна. Этим сукном он намеревался обить стол для игры в буль.

Курортная публика сидела под открытым небом, за столиками, залитыми светом. Оркестр на террасе курзала играл танго, но ему безучастно внимал лишь звездный небосвод. Среди праздного люда, медленно двигавшегося двумя встречными потоками мимо освещенных витрин, Паули и жених с невестой выделялись уже своей походкой, они единственные торопились домой.

Но вот городские огни остались где-то позади. Только звезды по-прежнему блестели. Была ночь, и пахло травами. Матильда шла между Паули и Зилафом.

Она чувствовала, как легко ступают ее ноги и как при каждом шаге широкая юбка бежит ей навстречу, ласково касаясь колен. Только рука, которую держал Зилаф, была словно чужая. Матильда совсем не чувствовала ее.

На том месте, где они поцеловались, Зилаф взглянул на Матильду. У девушки подогнулись колени.

Паули, размахивая тростью, как всегда не достававшей до земли, обогнал их на несколько шагов.

— Если хотите целоваться, — сказал он, закинув голову, — имейте в виду, я ничего не вижу.

— Можешь смотреть, — сказал Зилаф.

Матильда вырвала руку. На глаза у нее навернулись слезы. Опустив голову, она медленно нагнала Паули и взяла его под руку.

— Милая моя, он ведь не хотел тебя обидеть.

Закусив губы, Матильда подавила рыдание.

Мать поджидала их у калитки. Паули подошел первый и с сияющим лицом сообщил ей о помолвке. От изумления старушка поднесла руки к вискам.

— Как же это случилось?

— Случилось, и притом без нашего участия. Вот так-то, — сказал Паули.

И тогда старушка поступила так же, как пятьдесят лет назад поступила ее мать: она взяла руку Матильды, подняла ее и торжественно повела невесту в дом. Они молча взошли по лестнице. Проводив Матильду до самых дверей комнаты, мать Паули бережно поцеловала ее в лоб и легонько втолкнула в комнату.

Несколько минут Матильда стояла неподвижно. Она не могла себе представить свою будущую жизнь с Зилафом. В семнадцать лет душа сливается с природой, и все бесплотно, как белая ночь.

Матильда села на ковер у кровати и положила щеку на скрещенные руки. Глаза у нее были широко открыты. Потом она вдруг улыбнулась… Она явственно представила себе свои старые детские подвязки — по краям подвязки всегда вытягивались. Сквозь материю просвечивали темные резиновые нити. Ну конечно, ведь она постоянно подтягивала их кверху, а потом внезапно отпускала… но как неожиданно околел в деревне бык…

Даже теперь, вспоминая это необычайно сильное коротконогое и коренастое животное, она испытывала страх. Завидев быка, Матильда убегала, пряталась за деревьями. В местной газете помещались длинные статьи с родословной быка. Матильда никогда бы не поверила, что племенной бык может стать таким же знаменитым, как актер. А новые подвязки вначале обязательно натирали ноги. На коже выше колен появлялись широкие красные полосы. Лишь бы Зилаф их не увидел. Он стоит в дверях коровника. Почему он так уставился на нее? Зилаф страшно сильный. Это — замечательно. Но лучше она все же спрячется за деревом…

Когда Матильда проснулась, она увидела, что сидит в той же позе, в какой задремала накануне. Голова ее покоилась на скрещенных руках. Уже забрезжил рассвет.

Девушка наполнила таз ледяной водой и окунула в нее лицо. В доме еще не было слышно ни звука. Матильда решила сойти в сад в одних чулках и посмотреть, как солнце всходит из-за гор.

У ее двери в стеклянной вазе стояли белые розы на длинных стеблях. Должно быть, Зилаф вчера вечером еще раз сходил в город, чтобы купить ей цветы.

— Боже мой! — прошептала она. — Боже мой!

В полдень Матильда встретила Зилафа в фруктовом саду за домом. Она медленно пошла к нему, безжизненно опустив руки. Его поцелуй был как мгновенная вспышка молнии.

Матильда пристально смотрела на жениха, и ей казалось, будто страшный удар топора рассек ее жизнь, отделив прошлое от настоящего.

Вечером, когда спустились сумерки, кто-то чужой подошел к калитке. Матильда выбежала в сад. Она увидела Астру в том же самом материнском черном платье, какое девушка надевала два года назад на похороны Розы. Теперь платье стало ей впору. Может ли она переночевать в пасторском доме, или ей надо идти в гостиницу?

— Ну конечно, ты останешься здесь! В моей комнате! Там стоят две кровати… О Господи, что с тобой случилось?

Глаза у Астры были тусклые и безжизненные.

— Ты все узнаешь. Из-за этого я и приехала.

За столом дочке нотариуса пришлось рассказать матери о том, как живется ее родителям и что новенького слышно в деревне. Когда Астра осталась вдвоем с Матильдой, она сказала:

— Юлия повесилась в лесу. Она была беременна. В деревне говорят, что ребенка ей сделал собственный отец. Кто знает?

Астра была как-то странно безучастна. Внезапно Матильде показалось, что она увидела подругу в морге. Внутри у нее все похолодело.

— Дай я лягу в постель, — начала Астра, — тогда я тебе расскажу. Я просто валюсь с ног от усталости.

На ночной тумбочке между кроватями стояли белые розы на длинных стеблях — подарок Зилафа. Оба маленьких красных ночника еще горели.

Астра легла на спину, натянув на себя одеяло до самого подбородка, и невидящими глазами уставилась куда-то в стену.

— У меня будет ребенок.

Матильда не отрываясь смотрела на белые цветы. При красном свете ночников они кажутся розовыми, мелькнуло у нее в голове. И вдруг Матильде опять стало четырнадцать лет. Рядом лежала ее подружка Роза. «Что ты скажешь, если у меня родится внебрачное дитя? — «Но это совершенно невозможно». Да нет, это возможно! Возможно!

— Что ты! У тебя будет ребенок? — Матильда с трудом приподнялась. Ее колени дрожали. Она легла в кровать к Астре и прижала к своей груди белокурую голову подруги.

Из глаз Астры хлынули слезы. Рыдания, сотрясавшие девушку, становились все громче и громче; много недель она должна была скрывать от всех свою тайну. Рубашка Матильды стала мокрой от слез.

А потом Астра кулаком вытерла себе лицо, совсем как маленькая девочка, и опять положила голову на грудь Матильды.

— Он все ходил за мной. Уже давно, ты знаешь… Ну и меня тоже тянуло к нему. И вот как-то раз, в лесу… Ну, а потом еще…

— Значит, он тебя любит. И все будет хорошо. Ты ведь его тоже любишь.

— Не знаю. Просто я не могла с собой ничего поделать. А теперь он боится отца. Боится рассказать, что с нами стряслось.

Только по движению губ на своей груди Матильда разобрала слова Астры. Дочка нотариуса была так измучена, что ей трудно было говорить.

— Если мой отец узнает, он меня убьет. Но я не доживу до этого… Юлии теперь куда лучше, чем мне.

— Ты не должна так поступать, не должна, обещай мне, — в ужасе шептала Матильда. Вместо ответа она услышала ровное дыхание Астры — девушка уснула.

Матильда в тревоге смотрела на светловолосую головку подруги, бережно прижимая ее к себе. Она не знала, чьи слезы катились по ее груди — спящей ли Астры или ее собственные. В страхе она искала выход для этой растерявшейся девочки, в чреве которой свершалось непонятное ей таинство.

Она все расскажет Паули. И не дальше чем завтра утром. Но как он к этому отнесется? Она будет просить его, умолять… Ведь он пастор, значит, он должен помогать людям.

Проспав полсуток, дочка нотариуса почувствовала себя бодрее. Но Паули она боялась по-прежнему.

— Религия запрещает делать то, что сделала я. А он как-никак пастор! — сказала Астра.

Ей хотелось отложить свой разговор с Паули хотя бы до вечера…

— Да, да. Пожалуйста. Входите.

Девушки остановились в дверях. Матильда бросила на подругу ободряющий взгляд и, незаметно подтолкнув упирающуюся Астру, ввела ее в кабинет пастора.

— Ей надо кое-что рассказать тебе.

Ласково улыбнувшись Паули, чтобы настроить его более снисходительно, Матильда ушла в столовую. Она будет на коленях просить пастора помочь Астре.

Астре пришлось усесться в единственное кресло за длинным письменным столом. Ее косы, уложенные тяжелым узлом на затылке, сверкали, как расплавленное золото. Паули прислонился спиной к книжным полкам.

— Ну, а теперь скажите, что вас удручает?

— У меня… будет… ребенок, — пробормотала Астра, вцепившись в ручки кресла.

Наклонив голову набок, Паули часто заморгал и в раздумье наморщил лоб.

— Простите, детка, но я вас не совсем понял… У кого будет ребенок?

— И отец убьет меня, если узнает, — продолжала Астра.

— Что? — Паули уперся ладонями в полки.

— Я беременна. Неужели вы не понимаете?

— Как же так? Вы родите ребенка? От кого?

— От него, господин пастор.

— Это невозможно. Вы еще сами ребенок. И ничего не смыслите в подобных вещах. Я уверен, что вы все придумали. От начала до конца.

— Но, господин пастор, я ведь знаю, — сказала Астра, улыбнувшись с некоторым чувством превосходства. — Это нельзя не знать. Конечно, долго так продолжаться не может. Я потолстею, и отец все сразу заметит. Он меня убьет. Но только раньше я утоплюсь.

— Неужели вы действительно в положении?

— Ну да.

Пастор забегал вдоль книжных полок, по временам останавливаясь и бросая вопросительные взгляды на Астру. Паули еще надеялся, что весь разговор ему пригрезился.

Крепко держась за подлокотники, дочка нотариуса украдкой слизнула языком слезы.

Паули выпрямился и строго сказал:

— Вы с ним должны немедленно обвенчаться.

— Да, но он боится отца. Тот хочет женить его на богачке. На вдове с кривой пастью.

— У людей не пасть, а рот, детка!

— Хорошо, пусть будет рот! Все равно она ему не пара.

— Кто-нибудь обязательно должен поговорить с твоим отцом и с его тоже.

Астра положила локти на письменный стол.

— Да, господин пастор, — сказала она, просияв, — это было бы хорошо… А теперь я должна рассказать вам, почему все это приключилось. Дело было так: он уже давно ходил за мной как тень, да и я была сама не своя. Не то я бы его прогнала, уж вы мне поверьте. И вот как-то раз в лесу… в тот день стояла страшная жара, настоящее пекло…

— Довольно! Хватит! — Паули отвел глаза и уставился на корешки книг.

— Но ведь вы должны знать эту историю, а то вы не сумеете объяснить ее папе, и он ничего не поймет. Самое главное, чтобы он понял… Поэтому скажите ему, что я уже много месяцев сохла по этому парню. — Астра посмотрела на пастора снизу вверх. — Я его люблю. И в тот вечер я хотела только, чтобы он меня поцеловал. Честное слово. А после… Но вы же сами знаете, что бывает после…

Смущенный вид Паули отнюдь не свидетельствовал о том, что он знаком с подобными положениями.

— Все остальное вы доскажете моей матушке. Я сейчас же пришлю ее, — поспешно прокричал молодой человек. И, не прибавив ни слова, пробежал мимо Матильды, ожидавшей его в гостиной.

Вторая беседа Астры продолжалась куда дольше. Когда девушка вернулась наконец в комнату к Матильде, она без сил упала на стул.

— Боже мой, что было! Старуха разбранила меня на все корки. Мне от нее здорово влетело. Но она согласна поехать к нам в деревню и поговорить с отцом.

На следующее утро, незадолго до отъезда, — Матильда уже уложила свой коричневый парусиновый саквояж, — мать пастора, которая после истории с дочкой нотариуса стала крайне недоверчивой, как бы мимоходом сказала:

— Самое лучшее, по-моему, если вы проведете эти последние полчаса в саду. В такую рань там просто благодать.

На мокром росистом лужку, за домом, было так тихо, словно весь мир еще спал крепким утренним сном. Толстобрюхая лошадь с прогнутой спиной, привязанная к дереву длинной веревкой, щипала траву, то и дело поглядывая на жеребенка. Жеребенок несколько раз подпрыгнул на своих негнущихся ножках, а потом вдруг, словно его осенила какая-то неожиданная мысль, припустился через весь луг. Добежав до изгороди, он встал как вкопанный, взбрыкнул всеми четырьмя ножками, круто повернул и опять помчался между яблонями и вишнями.

— А тебе бы хотелось иметь маленького?

Уже само обращение на «ты» прозвучало как-то чересчур фамильярно, а вопрос Зилафа был невозможно прямолинеен и груб. Матильде показалось, что ей надо решить неразрешимую задачу — съесть яблоко, не повредив кожуры.

Жеребенок подбежал к молодым людям, остановился, закатил глаза и вдруг, вскинув все четыре широко расставленные, прямые как палки ноги, зашагал к матери. Он подлез под брюхо лошади и начал тыкаться в него мордой. У лошади обнажились белки глаз.

— Скоро ты станешь моей женой. Какое это счастье, — сказал Зилаф радостно.

Глаза Матильды гордо блеснули — ведь ей удалось сделать кого-то счастливым. И девушка опять повеселела. Зилаф обнял ее. Матильда задрожала от непонятного ужаса: страшась поцелуев Зилафа, она безвольно принимала их. Но вдруг, потеряв голову, девушка бурно ответила на поцелуй жениха, а потом, вскрикнув, вырвалась из его объятий.

Много времени спустя, когда поезд уже тронулся и Матильда кивнула на прощанье Зилафу, державшему на поводке двух крошечных такс — подарок Уэстона (в последнюю секунду Зилаф попросил Матильду не брать их с собой), — в глазах девушки еще горел стыд, затуманивая все вокруг. Но и сейчас она была во власти сил, которые ничто не могло побороть. Рыдание, потрясшее все существо Матильды, замерло на ее губах.

Когда Матильда вернулась домой и взглянула на родную долину, целых семнадцать лет дарившую ей ни с чем не сравнимые радости, ей вдруг показалось, что горы, лес и скалы теснее придвинулись к маленькой, забытой богом деревушке. Девушка вошла в деревню, как входят в знакомую комнату, где каждая вещь имеет свое неизменное место. Только сама Матильда изменилась, познав новые, дотоле неведомые ей чувства. Теперь ей казалось, что она приехала погостить сюда после долгих лет разлуки.

Мать Паули, не теряя ни секунды, отправилась к отцу Астры. Не успели они закончить разговор, как взволнованный нотариус уже звонил отцу Мартина.

В то время как старушка, вся в черном с ног до головы, вернее, с ног до большой шляпы с перьями, спускалась из деревни, где жил нотариус, в долину, где жила мать Матильды, — у нее она должна была заночевать, — перед домом нотариуса остановился новенький форд.

Из форда вышел отец Мартина. Можно было подумать, что он приехал не на машине, а в шарабане и по привычке смотрит, не распряглись ли лошади и можно ли их оставить без присмотра. Но отец Мартина только похлопал рукой по радиатору.

Зареванная Астра — нотариус запер ее в комнате — отошла от окна.

Нотариус поставил на стол бутылку вишневой наливки и две рюмки. Он сказал жене, что согласен дать за дочерью до восьмидесяти тысяч франков наличными. Но ни рапена больше.

Мать Астры молча плакала. Она была женщина мягкосердечная и ни за что на свете не стала бы есть кролика, которого сама выкормила. Для блага дочери мать, не задумываясь, пожертвовала бы всем своим имуществом. Но за двадцать лет семейной жизни муж ни разу не спросил ее мнения.

Отец Мартина не мог не последовать приглашению всеми уважаемого влиятельного соседа. Однако, чтобы несколько сквитаться с нотариусом за то, что беседа произойдет у того в доме, крестьянин, едва переступив порог крохотной конторы, заявил, что он, мол, все равно собирался ехать в город продавать сено. Потому, мол, ему ничего не стоило завернуть к нотариусу.

Противники зорко вглядывались друг в друга. Дородный нотариус уладил на своем веку немало сложных тяжб между упрямыми крестьянами, а отец Мартина совершил не меньше удачных сделок, продавая и покупая скот. Но ни отец, ни будущий свекор еще ни разу не вступали в спор из-за приданого, — в Швейцарии такие споры не приняты. Поэтому оба собеседника чувствовали себя не совсем уверенно.

Значит, с сеном соседу нынче летом повезло. Нотариус тут же пожалел, что затеял разговор о сене. Но было уже поздно.

— Ну да, ведь во всей округе ни у кого не сыщешь таких хороших лугов, как у меня. — Глаза крестьянина гордо блеснули: не без умысла упомянул он о своем сене, ему хотелось еще раз дать понять, в какой богатый дом попадет Астра.

Крестьянин положил на стол костлявый кулак. Да, половину сена, убранного в этом году, он сможет продать, несмотря на то что собирается завести еще восемь молочных коров в придачу к прежним сорока двум. И сыроварню ему тоже скоро придется расширить. Кстати сказать, он теперь поставляет сыр во Францию, прямо в Париж.

Когда отец Мартина пил наливку, адамово яблоко перекатывалось взад и вперед по его длинной иссохшей шее.

Конечно, такое большое хозяйство, как у него, пожирает много денег, так что с наличными всегда туговато. На одну только новую молочную ферму понадобится куча денег! К слову сказать, ученому человеку, к примеру господину нотариусу, куда легче. Он работает головой. За это ему платят наличными, и он их прячет в кубышку. Ведь слава богу, голова не требует ни сельскохозяйственных машин, ни искусственных удобрений. Так что господин нотариус всегда в барыше.

Глаза сухопарого цепкого крестьянина беспокойно забегали. Бросив молниеносный взгляд на своего противника, он отвернулся, убежденный в том, что пошел навстречу нотариусу больше, чем следовало.

Нотариус был того же мнения; теперь он преспокойно назвал кругленькую сумму в пятьдесят тысяч франков.

Костлявый кулак крестьянина, все еще лежавший на столе, вздрогнул.

«Он рассчитывал на меньшую сумму», — подумал нотариус с испугом, и ему вдруг показалось, будто в животе у него полным-полно застоявшейся воды.

Вдова, которая охотится за Мартином вот уже целый год, принесет ему в приданое тысяч сто наличными, не считая усадьбы. Следовательно, меньше чем о ста тысячах и разговора быть не может.

Нотариус сразу почувствовал себя лучше. Но кровь уже бросилась ему в голову. Раз так, пусть Мартин берет себе в жены криворотую вместе с ее усадьбой, которая гроша ломаного не стоит.

— Усадьбу мы приведем в порядок, — крестьянин ухмыльнулся. — Что же касается кривого рта, то за сто тысяч и за прочее добро стерпишь и не такие вещи… К тому же милая барышня, дочка нотариуса, малость попорчена. С этим тоже надо считаться.

Жена нотариуса, в отчаянии ломавшая себе руки, услышала сердитые крики и стук захлопнувшейся двери. Она бросилась в контору.

— Что произошло?

Нотариус был совершенно разбит. Его руки повисли как плети.

— Этот мерзавец тычет мне в нос тем, что она беременна. Решил меня шантажировать. Требует, чтобы я дал за ней сто тысяч: по всей вероятности, хочет получить тысяч шестьдесят.

— Но ты же собирался дать восемьдесят.

— Ему я, конечно, сказал, что больше пятидесяти не дам.

Жена нотариуса медленно заговорила, подчеркивая каждое слово.

— Если хочешь, чтобы я пережила сегодняшний день, если ты этого и впрямь хочешь, немедленно зови его обратно. Астра наложит на себя руки. И я тоже. Клянусь тебе, я последую за ней. Зови его обратно. Но только немедленно!

Нотариус не узнавал своей жены.

— Ты, видно, спятила? Как ты смеешь так разговаривать со мной!

— Смею! Теперь ты знаешь, как я поступлю. — Она вышла из комнаты, щеки ее пылали.

Ошеломленный нотариус посмотрел ей вслед.

— Неужели я прожил двадцать лет с этой тигрицей?

Он подошел к окну и увидел, что крестьянин открывает капот, чтобы на всякий случай выиграть время.

— Что, не заводится?

Из собственной практики крестьянин знал, что любой самый незначащий разговор — повод для возобновления торга, который длится порой целый день. Он хорошо понимал, как выгодно ему породниться с семьей всеми уважаемого нотариуса, к тому же хитрец выведал, что у вдовы всего-навсего двадцать пять тысяч наличными. Поэтому он немедленно обернулся и, подмигнув, крикнул:

— Без ведра воды никак не уедешь.

— Ведро воды получить можно. Надо только зайти в контору.

Они столковались на шестидесяти пяти тысячах.

Тем временем Матильда, проводившая мать Паули к нотариусу, совершила длинную прогулку: она посетила все те места, где когда-то гуляла, а потом подошла к школе. Из открытых окон классной комнаты звучала песня, которую она пела вместе с ребятишками, изображавшими эльфов. Но вот песня оборвалась. Учитель рассердился на певцов.

— Эту песню нельзя петь монотонно, без воодушевления, — кричал он. — Тогда лучше ее совсем не петь. Начнем еще раз сначала. «О, родина моя».

Матильда вошла в дом. Старый учитель пел, окруженный своими ученицами; он походил на дерево, в ветвях которого, ликуя, заливаются птицы. Вспомнив дни детства, Матильда тоже запела.

— Вот теперь гораздо лучше. Можете отправляться домой.

Ученицы гурьбой выбежали из школы; на лице учителя появилась грустная улыбка при мысли о том, что и Роза была бы теперь воплощением юности, воплощением жизни, так же как эта красивая девушка.

Потом учитель пошел в сад. Несколько веток совсем высохли. И учитель поступил так, как поступают все садоводы: он спилил мертвые ветки и смазал надрезы смолой.

А в это время Матильда стояла в десяти шагах от учительского дома на маленьком кладбище перед безымянным могильным холмиком, на котором не было даже креста. Прикрыв глаза, чтобы не заплакать, она увидела глубоко под землей очертания маленького скелета Розы, аккуратно сложенного на желтом песке.

В тот же самый час мать Паули устраивала еще один брак — второй за сегодняшний день. По ее словам, Зилаф был чрезвычайно привязан к матери, что уже само по себе являлось наилучшей рекомендацией. Старушка хвалила его прямоту и честность, а под конец весьма добросовестно описала материальное положение молодого врача и его виды на будущее.

Мать Матильды с тревогой слушала гостью. Ее лицо раскраснелось от трудных дум, от радости и страха и еще от черного кофе, какой подавался только по случаю прихода гостей.

Матильда пошла в лес. Пестрый зяблик провожал ее, перелетая с дерева на дерево, он то обгонял девушку, то, насвистывая, дожидался ее и опять обгонял. Казалось, все птицы в лесу, как по уговору, замолкли, решив оставить зяблика и Матильду вдвоем, тишину нарушал только шорох веток, на которые садился зяблик. Тени, словно кружева, покрывавшие тропинку, были неподвижны.

Мысли и чувства, почерпнутые Матильдой из детских сказок, были устремлены теперь в будущее, к Зилафу. В ее душе звучала песня о девушке и юноше: они поженились и прожили долгую счастливую жизнь, потому что всегда следовали законам правды и добра.

Сойдя с тропинки, Матильда проникла в самую чащу. Она сворачивала то вправо, то влево, пока наконец ей не преградила дорогу высокая и густая изгородь из шиповника. Матильда никогда раньше не была в этом заколдованном месте. Она пошла вдоль кустов шиповника, чтобы найти какую-нибудь лазейку и проникнуть за изгородь, но все было напрасно: обогнув изгородь, девушка очутилась на том же месте, откуда начала свой путь; живая стена — она росла здесь, наверное, уже лет сто — представляла собой замкнутый круг.

Матильде пришлось руками раздвигать крепко-накрепко сплетенные колючие ветки, наклоняться до земли, вертеться во все стороны, иногда даже пятиться назад, чтобы проникнуть на заколдованную поляну. Когда она наконец очутилась за изгородью, ее прическа растрепалась, а руки и ноги были исколоты шипами.

На пушистом темно-зеленом мху, чуть пахнувшем тленом, кое-где росли фиолетовые цветы с тонкими лепестками. Матильда таких никогда не видывала.

Как в детстве, она сбросила с себя платье и заснула, вдыхая пряный запах хвои, сладкий аромат шиповника; ей казалось, будто она спит уже сотни лет во власти неведомых чар.

Ни единый звук не проникал на полянку. Даже свет был здесь особенный, словно он лился прямо из седой старины. Все вокруг замерло, растворившись в вечности. Только облака плыли по небу.

Но вдруг откуда-то сбоку влетела опьяневшая от красок бабочка и закружилась над полянкой, спавшей мертвым сном.

Она не пожелала сесть на зловещие фиолетовые цветы. Сложив крылышки, бабочка опустилась на круглое плечо Матильды. На другом плече покоилась щека Матильды. Взлетая и снова опускаясь, бабочка добралась до груди девушки, а оттуда перелетела на самую высокую точку — на поднятое девичье колено, чтобы обозреть все это диво дивное — крепко спящую заколдованную красавицу.

А потом бабочка упорхнула, как бы убоявшись, что и она погрузится в сон на целых сто лет.

Зилаф, пылая от нетерпения, прорвался через стену роз на полянку. Сквозь сон Матильда услышала его ласковый голос: «Скоро ты будешь моей женой». А потом он разбудил ее поцелуем.

Мох и цветы, ожив, засверкали на солнце. Пчелы загудели, верхушки елей начали перешептываться, птицы, ликуя, запели. Все живое пробудилось от сна. Опираясь на кончики пальцев, Матильда приподнялась и, сияя, поглядела вокруг.

Потом она снова легла на спину, заложив руки на затылке. Теперь она глядела на небо, представляя себе свою будущую жизнь с Зилафом.

В розовых облачках Матильда различила убогую каморку, и себя самое в белом больничном халате. Она склонилась над больным ребенком, у изголовья которого стоял ангел смерти. Мать ребенка горько плакала, у нее не было денег на врача и на лекарства. Но вот в комнату вошел Зилаф и принес лекарства, хлеб и кувшин молока. Сурово улыбнувшись, ангел смерти исчез.

«Я его жена и буду помогать ему», — грудь девушки высоко вздымалась. Матильда вскочила.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Только треть длинного стола из темного мореного дуба была накрыта к обеду. Тарелки стояли треугольником. У вершины треугольника, во главе стола, сидела мать Зилафа.

Перевернув тарелки и приблизив их к свету, мать и сын внимательно разглядывали фарфор; они уверяли, что новые тарелки гораздо белее. Дело в том, что Матильда разбила две тарелки из столового сервиза на двенадцать персон и купила вместо них другие, такие же.

— Какая жалость, — вздохнул Зилаф, протягивая свою тарелку Матильде, в чьи обязанности входило разливать суп за обедом.

Мать также подвинула тарелку Матильде, не преминув заметить:

— Сервиз уже не тот. Что ни говори, а он загублен.

Матильда схватила обеими руками все три тарелки, стоявшие горкой одна на другой, подняла их и с такой силой опустила на стол, что они разбились вдребезги. Зарыдав, она выбежала из комнаты. До этого Матильда вот уже несколько недель за каждой трапезой молча выслушивала попреки.

Мать в испуге отпрянула, а Зилаф, раз и навсегда расставивший своих близких по полочкам, как расставляют безделушки, оторопел: можно было подумать, что все его жизненные устои сметены с лица земли каким-то стихийным бедствием, наподобие землетрясения.

Матильда побежала в спальню, бросилась ничком на супружеское ложе и, уткнувшись в одеяло, горько заплакала. В их первую брачную ночь Зилаф быстро подсунул кусочек картона под ножки своей кровати, так что теперь кровати стояли на одном уровне.

— Разбитые тарелки надо заменить, а это опять лишние расходы, — сказала мать Зилафа, всю жизнь работавшая как вол ради сына; даже сейчас, на старости лет, она была не в силах привыкнуть к обеспеченному существованию.

Из мрачной дубовой громады буфета мать достала другие тарелки.

— Семь франков за те разбитые тарелки я вычел из денег, что даю Матильде на хозяйство, — сказал Зилаф, проглотив ложку супа. — За эти три тарелки я тоже вычту у нее.

— Как ни крути, деньги все равно твои. Она ничего не принесла в дом.

— За это мы ее не должны упрекать, мама. Я женился на Матильде, потому что не хотел никакой другой жены. Я ведь знал, что она бесприданница.

— Раз так, ей следовало бы, по-моему, вести себя поскромнее.

Зилаф отодвинул пустую тарелку.

— Матильда молода. Ей еще многому надо поучиться. Я с ней поговорю.

Зилаф обошел свою пятикомнатную квартиру. Мебель в ней все еще выглядела так, словно она была выставлена в магазине, как два года назад. Единственное, что удалось убрать Матильде, был букет из искусственных трав и маков, присланный в придачу к купленным вещам. Даже на второй год замужества молодая женщина все еще старалась выкроить несколько рапенов на цветы. Но атмосфера мебельного магазина оказалась сильнее, чем Матильда и ее цветы. Теперь Матильда уже не делала попыток вдохнуть жизнь в это жилье. Ежедневные ссоры по мелочам, в которых Зилаф часто предавал ее, считая, что защищает от нападок матери, постепенно парализовали волю молодой женщины.

В этом доме Матильда гибла, а Зилаф даже не чувствовал, что его окружает ледяная пустыня. Иногда молодая женщина вырывалась на волю и убегала в лес.

Матильда сидела у туалетного столика и в страшной спешке, как автомобильный гонщик, который должен сменить колесо во время гонки, причесывалась и пудрилась; за секунду до прихода Зилафа она привела себя в порядок и горела желанием опять наладить мир в доме.

— Прости меня, прошу тебя, прости! — Она бросилась в объятия мужа. Ей казалось, что ласковые слова растопят лед в сердце Зилафа.

Но Зилаф не был способен умиляться мгновенными порывами жены.

— У тебя не в порядке нервы. А может, тебе вреден городской воздух? Во всяком случае, ты должна лучше владеть собой.

— Я извинюсь перед матерью. Только, ради бога, не мучайте меня из-за этих злосчастных тарелок. Да и вообще… — В серых глазах Матильды вспыхнула какая-то искорка.

Матильде уже минуло двадцать, но она все еще казалась тоненькой семнадцатилетней девушкой. У нее была крепкая, уже созревшая грудь, широкие плечи и узкие бедра.

В облегающем белом халате, стянув сеткой рыжеватые косы, она работала вместе с Зилафом в операционной. Склонив над столом почти такое же белое, как халат, лицо, Матильда внимательно разглядывала руку пациента-рабочего.

Зилаф приложил стеклянную банку к нарыву. Под банкой кожа натянулась, образовав конус, вершина которого в нескольких местах лопнула; из нарыва потекла мутная жидкость.

Рабочий, крепкий человек, с интересом наблюдавший за врачом, вдруг потерял сознание. Через минуту он очнулся на кушетке.

— Я был в обмороке? Ведь это не так уж больно.

— Вам не следовало смотреть. Вы были в обмороке, потому что все видели, — сказала Матильда, улыбаясь, и в последний раз прикоснулась к повязке, которую она наложила больному, пока он был без сознания.

Моя руки, она слышала, что Зилаф сказал рабочему, просившему снизить плату, будто он и так получает с него минимальный гонорар. Обернувшись на секунду, она увидела, что рабочий отсчитывает Зилафу деньги — засаленные, жалкие бумажки. Даже теперь, прожив с Зилафом три года, Матильда часто краснела за мужа, когда он брал деньги с таких бедняков. Но Зилаф уже внушил ей, что это необходимо.

Матильда вышла в приемную. Она приветливо кивнула толстому мяснику, любителю пошутить, Мясник не подозревал того, что уже давно знала Матильда, — жить ему осталось всего несколько месяцев. Потом Матильда, улыбаясь, приободрила молодую женщину, которой на другой день предстояла операция. Наконец, она ласково склонилась над бледной, слабенькой девочкой лет двенадцати. Ее привела худая, изможденная мать.

— Сегодня тебе не будет больно, — шепнула она девочке, провожая ее в кабинет.

Только после третьей операции удалось приостановить костоеду. Однако тоненькая, высохшая рука ребенка была согнута под прямым углом, а локтевой сустав сильно распух.

После облучения Зилаф положил на опухоль свежую мазь, написал рецепты и объяснил матери, как давать лекарства. Теперь пусть сама лечит девочке руку. Рана постепенно заживет. Необходимо хорошее питание.

Стоя у кресла больной, Матильда снова увидела розовые облака и убогую каморку. Но вот в каморку вошел Зилаф и принес больному ребенку лекарства и кувшин молока. Он спас его от смерти. Матильда станет женой Зилафа и будет помогать ему. Однако действительность оказалась совсем иной, и ее муж был тоже иной — это Матильда уже поняла. Все существо молодой женщины восставало против этой безжалостной правды.

Мать девочки не проронила ни слова. Она и так задолжала Зилафу много денег за две последние операции и за полгода лечения. Беззвучно плача, она увела девочку из кабинета.

— Попроси, пожалуйста, следующего.

Но Матильда, чье сердце, взращенное сказками, возмутилось, не двинулась с места.

Зилаф обернулся и взглянул на гневное лицо жены.

— Она должна мне свыше пятисот франков. Столько же, сколько я плачу в месяц за квартиру. Хорош бы я был, если бы слушался тебя.

Матильде вспомнилась фраза из красной книги сказок, которая много лет назад перевернула всю ее душу. И молодая женщина произнесла эту фразу вслух, забыв, что она не одна.

— Не дай погаснуть звезде.

— Это еще что такое?

— Кто даст погаснуть звезде, тот станет нищим.

— Если я буду слушать тебя, то наверняка стану нищим.

Только сейчас Матильда очнулась. На вид еще совсем подросток, в этот миг она казалась немолодой, поблекшей женщиной.

— Ты уверен, что девочке не потребуется еще одна операция?

— Может быть, и потребуется. Пускай тогда отвезет ребенка в больницу для бедных.

— Врачи не будут знать, как протекала болезнь. Вдруг они ампутируют ей руку?

— А я тут при чем? Я не Господь Бог.

— В некоторых случаях ты мог бы им стать. Разве ты не хочешь этого?

— С твоими фантазиями не проживешь.

Матильда говорила спокойно, хотя внутри у нее все клокотало:

— Ты купил себе машину, и все же в этом году твои сбережения оказались в два раза больше, чем в прошлом. Ты все равно разбогатеешь, только не так скоро.

— В мои дела не вмешивайся, они тебя не касаются, — с раздражением закричал Зилаф.

Матильду словно пронзил электрический ток.

— Ты будешь лечить девочку?

— Нет. Вызови, пожалуйста, следующего пациента.

— Я больше никого не вызову. — Матильда сорвала с себя белый халат и выбежала из комнаты.

За эти три года перед глазами Матильды прошло немало нужды и отчаяния. Многим больным она помогала втайне от Зилафа. Она научилась красть из стеклянного шкафчика лекарства для людей, чья нищета казалась ей беспросветной. Каждый раз она открыто возмущалась, видя, что Зилаф гораздо внимательней обходится с состоятельными пациентами, чем с бедняками. Их он вообще иногда отказывался лечить. В сердце Матильды просыпалось чувство безудержной ярости. Человек, с которым она связала свою судьбу, не должен быть таким жестоким. Жестоким, как сама жизнь. Она боролась не только за себя, но и за Зилафа.

На родине Матильды частенько говорили о ком-нибудь: «Он хороший муж. Не пьет и не бьет свою жену».

В понимании Зилафа круг «обязанностей» хорошего мужа, раз и навсегда очерченный им, был куда шире. Зилаф гордился своей молодой красивой женой и делал для нее все, что только мог. Но как раз то, что для Матильды являлось самым важным, он не мог ей дать. Зилаф не понимал Матильду, не понимал ее благородного мужества, ее способности заглядывать в свое сердце и жить по законам, продиктованным им. Матильда жила богатой внутренней жизнью, а ее муж интересовался только внешними благами. И все же, несмотря на поистине разительное несходство их характеров, ощущаемое Матильдой в тысяче повседневных мелочей, она продолжала бороться за Зилафа с упорством, какое иногда присуще мягким натурам.

Зилаф пришел домой под вечер, утомленный тяжелым днем, и лег в гостиной отдохнуть. Поспав минут десять, он уже снова почувствовал себя бодрым. Зилаф был человеком завидного здоровья, его силы быстро восстанавливались.

Матильда долго подбирала в магазине тарелки. Зато эти три тарелки имели желтоватый оттенок, такой же, как и весь сервиз.

За ужином никто не проронил ни слова. Потом Зилаф взялся за газету, а мать ушла в свою комнату. Матильда чувствовала себя неприкаянной.

Она органически не выносила размолвок, и ей всегда казалось, что она сама во всем виновата.

Лечь спать, не примирившись с мужем, было для нее невозможно, и на сей раз она решила взять вину на себя и попросить прощения. Просто она, мол, слишком разволновалась.

— Ладно. Не будем больше об этом говорить, но впредь держи себя в руках.

Однако сегодня Матильда хотела не только примирения. Измученные глаза больной девочки были устремлены на нее. Мать девочки в отчаянии гладит негнущуюся ручку.

Все, что делала Матильда в этот вечер, она делала как бы в полусне. Она сняла с себя кружевной шарф, который обычно повязывала на ночь. Обнаженные руки лежали поверх голубой, нарядной ночной сорочки.

А потом Матильда распустила свои тяжелые косы, аромат которых вдохнул жизнь в их безжизненную супружескую спальню, и посмотрела на мужа из-под полуопущенных век. Она одарила Зилафа странно-печальным и в то же время многообещающим взглядом, на ее полуоткрытых губах скользнула улыбка.

Очарованный Зилаф прошептал:

— Я ведь совсем не такой… Ты же знаешь.

— Знаю. Знаю. — Матильда привлекла его к себе.

Утром, пока Матильда еще лежала в постели,

Зилаф написал матери больной девочки, что она может явиться к нему с дочкой на прием.

Но у Матильды было тяжело на душе, она казалась себе женщиной, торгующей своей любовью. Уязвленная гордость не давала ей покоя. Осадок от этой ночи остался, какой-то червячок беспрестанно грыз ее.

Уже в те минуты, когда Матильда, лежа в постели, наблюдала, как одевался Зилаф, она ощутила то, что осознала разумом много позже; отдавшись в эту ночь Зилафу вопреки своему сердцу, она стала отходить от него.

И хотя Зилафу в иные ночи удавалось преодолеть стену между ними, яд презрения, убивающий страсть, все глубже проникал в чуткую душу молодой женщины.

А он ничего не замечал. И поскольку Матильда, которую можно было оскорбить или обидеть, но нельзя было развратить, еще не помышляла о разрыве, жизнь их внешне текла по-старому. Матильда не была склонна к быстрым решениям.

Однажды, вернувшись с приема раньше обычного, Матильда застала в гостиной Паули. Положив обе руки на набалдашник трости, пастор неестественно прямо восседал на одном из их неудобных дубовых стульев с высокой спинкой. Он озирался вокруг с видом человека, решившего ничего не покупать в этом мебельном магазине. Паули даже не снял шляпу.

Матильда радостно обняла его и расплакалась. На секунду ей показалось, что вновь вернулись последние денечки ее девичьей жизни. Она никак не могла унять слезы.

— Почему же ты плачешь, детка? Почему?

— Потому что я тебя вижу. Только поэтому!

Вся сияя от радости, она взглянула на пастора и увидела в его добрых глазах ту же радость.

Паули отступил на несколько шагов, чтобы получше разглядеть сестру, а Матильда, улыбаясь и плача одновременно, смотрела на него, вспоминая, каким ребенком была она в те времена, когда гостила в пасторском доме.

— Ты просто красавица, — воскликнул Паули, стараясь разглядеть на мягком лице Матильды новые черты, присущие лишь зрелым женщинам.

Покраснев, Матильда опустила ресницы, и две большие слезы чуть было не поведали Паули всю историю ее брака.

— Видишь, как я радуюсь твоему приезду, — поспешно сказала она.

Паули было многое дано, но женское сердце оставалось для него книгой за семью печатями. Он ответил Матильде радостной, сияющей улыбкой.

— Сегодня у нас праздник. И мы должны отпраздновать его вместе. Только по-настоящему! Для этого я и приехал сюда.

Матильде вдруг показалось, что в ее монотонной, серой жизни появился какой-то просвет. Она сразу же отправилась в парикмахерскую. В первый раз в жизни.

Высушив Матильде голову под сушилкой, парикмахер обеими руками поднял к свету волнистую тяжелую массу волос, отливающую бронзой.

— Краска держится хорошо, и цвет очень красивый, — сказал он…

Когда парикмахер узнал, что эти волосы окрасила сама природа, он не мог прийти в себя от изумления.

Но потом все же заметил, что все дамы теперь носят короткую стрижку. Не пожелает ли Матильда остричься?

Матильду рассмешило выражение ужаса, которое появилось на ее лице. По ее просьбе парикмахер уложил туго заплетенные толстые косы в два ряда; все сооружение, напоминавшее половинки пустого кокосового ореха, поставленные друг на друга, закрывало затылок Матильды и ее шею до самых плеч.

Работа эта потребовала немало времени и искусства. За последние три года Матильда ни разу не смотрелась так долго в зеркало. Зато теперь она основательно изучила себя. Она, как и Паули, заметила что-то новое в своем мягком белом лице, на котором выделялись яркие, строго очерченные губы. Серые глаза смотрели задумчиво, а белые щеки, казалось, были окружены душистым облачком, находившимся в беспрестанном движении, как мельчайшие пузырьки в игристом вине.

Матильда вдруг вспомнила перрон, изумленную четырнадцатилетнюю девочку у зеркальца автомата, выбрасывающего шоколадки, и растроганно сравнила худенькое иссиня-бледное личико подростка с ясным лицом женщины, озаренным тихим светом той сказочной звезды, которой нельзя дать погаснуть. С удовлетворением Матильда облизнула губы кончиком языка.

У витрины цветочного магазина она остановилась и прочла цену на бумажке, прикрепленной к белым орхидеям. В испуге она стала подсчитывать свои ресурсы. В этом месяце она уже купила сначала две, а потом еще три тарелки и сходила к парикмахеру. Нет, орхидеи ей не по карману — она не в силах выкроить из своего бюджета так много денег на непредвиденные расходы. И Матильда выбрала три самые красивые белые камелии.

Хорошо сшитый фрак великолепно обрисовывал крепкую фигуру Зилафа. Зато Паули напоминал сзади ворону с подрезанными крыльями. Мать Паули выпустила рукава его фрака сантиметров на десять, и они стали ему как раз впору, но когда пастор садился, ему не приходилось приподнимать фалды фрака.

Друзья поджидали Матильду, которая, стоя в спальне перед зеркалом, прикалывала к узенькому плечику платья три плоских белых цветка.

Руки Матильды и ее широкие нежные плечи, того же цвета, что и камелии, были открыты. В вырезе едва заметно обозначалась грудь. Дешевенькая портниха Матильды решила, что природа сама позаботится о том, чтобы белый шелк обрисовывал тонкую талию ее заказчицы и красиво ниспадал с узких бедер.

Матильда вошла в гостиную, Она была сложена на редкость пропорционально. Ходила она маленькими грациозными шажками, как ходят только женщины с безупречной фигурой.

— Ты очаровательна, — воскликнул Паули, вскочив со стула. — Просто-таки красавица.

— Что ты, Паули! — возразила Матильда, вся просияв.

Вечер был прохладный. «Хорошо бы накинуть на плечи какой-нибудь мех», — подумала Матильда, осторожно кутаясь в тонкую белую кружевную шаль, которую она купила как-то по дешевке у испанца-старьевщика. Паули снова пришел в восторг. Матильда напомнила ему женщин на портретах Гойи.

Когда окрыленная радостью Матильда в старинной кружевной шали, свисавшей до самых колен, спускалась по винтовой лестнице, она казалась принцессой из сказки.

Матильда проходила по залам той же походкой, что и в памятный день, когда четырнадцатилетней девочкой она посмотрелась в зеркальце автомата и открыла самое себя. Она шла и ловила взгляды, устремленные на нее со всех сторон, ощущала эти взгляды даже спиной — ведь она была женщиной и притом красивой.

Во всех парадных помещениях отеля, в двух огромных залах, в холле и даже в коридорах было полно народу: отовсюду доносились гул голосов и звуки джаза.

Многолюдные празднества всегда проходят одновременно в нескольких местах. В самом большом зале, где находился министр, еще царила атмосфера ожидания, зато в соседней комнате, куда прошла Матильда со своими спутниками, уже слышались взрывы смеха и звон поднятых бокалов. Все трое присели за стол к старым школьным товарищам Зилафа и Паули.

В маленьком баре при ресторане отеля, обшитом деревянными панелями, сидел Уэстон и изучал меню: он был в Швейцарии проездом.

— Ну, а что дали сегодня на ужин служащим отеля? — спросил он.

Официантка, склонившаяся над меню, сказала со вздохом:

— Ну конечно, отварное мясо, чего же еще?

— Тогда принесите и мне отварное мясо.

— И мне! — крикнул только что вошедший в бар молодой человек. Он присел за столик к Уэстону. Молодой человек был в огненно-красном свитере, широких потертых вельветовых брюках и в узком, явно не по росту пиджачке.

При виде широкоскулого лица незнакомца, его вздернутого носа и растрепанной светлой шевелюры, Уэстон, которого всегда подмывало определить, на какого зверя похож тот или иной человек, мгновенно подумал: «Да это же укрощенный лев!» Укрощенный лев, молодой швейцарский художник, — по виду его можно было свободно принять за подмастерье плотника, — декорировал весь отель к празднику.

Когда официантка включила радио, художник с гримасой отвращения отодвинул тарелку.

— Можно подумать, что у нас в Швейцарии только и делают, что поют народные тирольские песни.

— Разве вы их не любите? — спросил Уэстон.

— Конечно, люблю! Я и сам пою их. Но нельзя же без конца повторять одно и то же. Я купил себе такой вот ящик, и теперь он каждый вечер выгоняет меня своим воем из мастерской. А потом приходишь куда-нибудь поесть и… вы сами понимаете.

Уэстон поднял рюмку и примирительно сказал:

— Зато отварное мясо здесь отличное.

— Вы правы. — Художник снова придвинул к себе тарелку. — Но они могли бы дать его побольше. Вы не здешний?

— Нет, не здешний. Но я очень люблю Швейцарию.

— Вот как! А я нет… Видите ли, приезжим у нас живется куда лучше. Хорошо побыть в Швейцарии каких-нибудь недельки четыре, а потом отправиться дальше гулять по белу свету.

— Поверьте мне, второй такой прекрасной страны, как Швейцария, нет.

— Насчет Швейцарии — это правда! Но швейцарцы… — Художник с силой выдохнул воздух. — Все швейцарцы брюзги… Бетти, подайте мне еще мяса, я ведь не канарейка.

Официантка и Уэстон с улыбкой переглянулись. Художник рассмеялся.

— Вы, наверное, думаете, что я и сам брюзга. Ну что ж, вы не так уж далеки от истины. Да, да, мы все такие. Иначе в Швейцарии жить невозможно.

Вращающаяся дверь то и дело приходила в движение, и тогда в бар врывались звуки джаза. Новые гости все прибывали и прибывали и тут же рассаживались, почти все они были хорошо знакомы друг с другом. Танцевали во всем отеле. Иногда три оркестра играли одновременно. Праздничное веселье, подогреваемое винными парами, охватило двухтысячную толпу, собравшуюся на этот праздник. Парочки уже разбрелись по укромным уголкам.

В узком коридорчике, где, по замыслу художника, должны были висеть всего два фонарика, Зилаф гладил полные обнаженные плечи черноволосой женщины. Он не заметил, что Матильда в изумлении остановилась всего в нескольких шагах от него.

Зилаф, не отрываясь, смотрел своей даме в глаза. Этот взгляд был хорошо знаком Матильде. Но она не почувствовала боли. Казалось, Матильда увидела какую-то диковинную сценку в ярмарочном балагане. Она отвернулась только после того, как Зилаф заключил женщину в объятия и их губы слились в долгом поцелуе.

Матильда не ощутила ничего, кроме удивления. Потом ей стало неприятно. Она вспомнила заводного паяца, которого ей подарили в детстве. Пружинка сломалась, и паяц все время валился с шумом назад.

Прислонившись к дверному косяку, Паули поглядывал на сутолоку в зале.

— Почему мы с тобой такие одинокие? — спросила его Матильда с улыбкой, чувствуя какую-то странную отрешенность от всего.

Черноволосая дама все еще покоилась в объятиях Зилафа. Паули в испуге увлек Матильду за собой.

— Мне хочется выпить кружку пива. А здесь наверху пива не подают.

Один из университетских товарищей Зилафа — румын — набросил на себя кружевную шаль Матильды. Он показывал, как Матильда откидывает голову. Румын имел большой успех. Вся компания громко смеялась. А Матильда в это время подходила к вращающейся двери бара с таким чувством внутренней свободы и смутного ожидания счастья, словно она только сейчас явилась на бал.

Они не предполагали, что встретятся вновь. Все было как в книгах. В первую секунду Матильда не могла сделать ни шагу.

В пасторском доме она была еще совсем молоденькой девушкой: теперь Уэстон увидел перед собой женщину, уже вступившую в жизнь.

Он посмотрел ей в глаза и навсегда запомнил ее ответный взгляд. Потрясенный до глубины души, Уэстон сказал себе: «Если бы мы встретились сегодня, она стала бы моей женой. Семнадцать лет! Разве она могла выбирать? Мне надо было остаться поблизости. Я не должен был отдавать ее Зилафу. Это было страшной непоправимой ошибкой».

В душе он решил, что будет бороться за Матильду. Здороваясь с ней и с Паули, он с трудом скрывал свое волнение.

Но Матильда каким-то шестым чувством, помогающим каждой женщине разбираться в мужских помыслах, поняла, что произошло с Уэстоном в момент их встречи.

Укрощенный лев, хоть и не слишком охотно, тоже привстал и протянул Матильде свою теплую сухую лапу.

Паули мучила жажда. В его кружке осталась только пена. Тогда и Матильда подняла обеими руками свою кружку и с улыбкой взглянула на Уэстона. После этого Матильда уселась поудобнее, словно решила наконец-то насладиться всеми радостями жизни.

— Я подымусь к себе в номер, быстро надену фрак, и мы с вами потанцуем. Хотите?

— Хочу! — ответила Матильда с шутливой серьезностью и решительным жестом отвела локоть назад. — Хочу!

Уэстон тут же встал и вышел.

Уже много лет Матильда не была такой веселой. Она представила себе Зилафа, сжимающего в объятиях незнакомую женщину, но эта картина и теперь не причинила ей боли. Матильде вдруг показалось, что ей удалось пронести сквозь бурю на вытянутой руке пушинку и чудом спастись от гибели.

Она чувствовала себя свободной. Размышляя о поведении Зилафа, она прежде всего пыталась разобраться в себе, понять, почему ей не больно. Да потому, что они с Зилафом чужие. Ей вспомнились не его грубые выходки во время приема больных и не упреки, которыми он осыпал ее за разбитые тарелки…

Семнадцатилетняя девушка, неискушенная в жизни, сидит в кабачке ратуши и с немым вопросом смотрит на Зилафа, поведавшего ей о своем чувстве. И тут, как бы в ответ на ее вопрос, обращенный к неведомому, перед ней вдруг возникает видение… День склоняется к вечеру, в лесу на холме она видит приземистую белую лошадь и восседающего на ней крохотного, похожего на зайца, сказочного зверька. Радостно рассказывает она жениху о своем сне наяву. «Ну и ну, детка. Ведь ты еще ничего не пила». И тогда вопросительный взгляд Матильды, прикованный к сказочному зверьку, теряется где-то в темной чаще леса. Да, она ничего не пила. А потом на обратном пути домой он со смехом разрешил Паули смотреть, как они целуются! Ужасно! Неужели она уже тогда не поняла, что они чужие? Но ей было в тот день всего семнадцать. Что она вообще понимала?.. Таким он оставался все годы — и в большом и в малом.

Паули снова подвел Матильду к столу, где сидели школьные товарищи Зилафа. Она накинула на плечи кружевной шарф и отсутствующим взглядом посмотрела на опрокинутые рюмки и на батарею бутылок — пустых и еще не допитых. Вон там сидит Зилаф с поднятым бокалом шампанского в руке, а рядом с ним черноволосая женщина. Нет, Матильде не больно.

К их столу подошел Уэстон. Зилаф отставил свой бокал, словно его поймали на месте преступления.

— Пожалуйста, — сказал он смущенно и, внезапно отрезвев, посмотрел вслед Матильде и Уэстону.

В большом зале они встретили министра. Не так давно Уэстон познакомился с ним через своего брата, дипломатического представителя Англии в Женеве. Министр принял Матильду за жену Уэстона и спросил ее, хорошо ли она чувствует себя в Швейцарии.

— О, прекрасно, — сказала Матильда серьезно: так свободно и радостно было у нее на душе.

Заиграла музыка, они были первой парой, вступившей в круг. Уэстон молчал, считая, что чудесная ошибка министра красноречивее всяких слов. Голова Матильды доходила только до его губ, и само собой получилось так, что Матильда легко, как пушинка, прильнула к его груди. Они танцевали медленный вальс, и Матильде хотелось, чтобы он никогда не кончался. Уэстон чувствовал, что Матильда стала ему неизмеримо ближе.

Но потом, когда они сидели в баре, радость ее омрачилась. Ей казалось, будто она бросила свой дом неубранным. Она сидит рядом с Уэстоном, а в доме у нее страшнейший беспорядок. Так не годится.

Выражение счастья сошло с ее лица. Теперь она была уже далеко от Уэстона.

— Отведите меня, пожалуйста, опять к тому столу.

Но Уэстон словно не расслышал ее просьбы. Он сказал:

— Завтра я отвезу вас в Англию к сестре моей матери. У нее вы останетесь до тех пор, пока мы сможем пожениться.

Лицо Матильды на секунду озарилось слабой улыбкой — так поразила ее решительность молодого англичанина. И все же, встретив растерянный взгляд Матильды, Уэстон понял: эта женщина беззащитна перед жизнью, такие, как она, не убегают от мужа прямо с бала. Она все еще была девочкой-безручкой.

Как ни огорчался Уэстон, он был безоружен. Его бы не остановили никакие внешние препятствия, но он не мог нарушить волю Матильды, решившей покориться судьбе. В отчаянии он сказал:

— Но ведь вы ужасно несчастны.

Матильда нашла в себе силы улыбнуться.

— Да нет же… Отведите меня, пожалуйста, к мужу.

Уэстон отвел ее. В эту минуту он потерпел величайшее поражение в своей жизни.

В полночь веселье за столом школьных товарищей Зилафа достигло своего апогея. Один тост следовал за другим; чаще всего в этой компании пили за жизнь, откупоривая все новые и новые бутылки. Черноволосая женщина, сидевшая рядом с Зилафом, хохотала без умолку, но Матильду это не трогало. У нее было такое чувство, словно ее покинули одну на необитаемом острове. Корабль уже отплыл.

Внезапно Зилаф обратился к ней:

— За твое здоровье, сказочная принцесса! Не дадим звезде погаснуть? Звезда! Ха-ха!

Матильда побледнела как полотно.

Наступило неловкое молчание; повинуясь какому-то непонятному импульсу, румын набросил кружевную шаль на плечи Матильды. Паули увел ее из зала.

Губы не повиновались Паули, уголки его рта дрожали, когда он заговорил с Матильдой.

— Он не такой уж плохой, просто он выпил лишнее.

— Но зачем он это сказал? Как раз это? Именно это? — жалобно возразила Матильда.

Они молча сидели на террасе. Лунный серп поблескивал в озере. Воздух был недвижим. Искоса поглядев на Матильду, Паули устремил взгляд в темноту. Он глубоко задумался.

— Раньше, когда Зилаф учился, он был совсем другой. В тебе он видит качества, которые сам утратил. И это его мучает. Человек не желает, чтобы его ближний свято хранил то, что он предал. Иногда это рождает ненависть.

— Что же нам делать, Паули? — спросила Матильда после долгого молчания. На ее губах играла грустная улыбка. На свой вопрос она не ждала ответа.

На темном небе с треском лопнула шутиха, красные и голубые звездочки разлетелись во все стороны и бесшумно утонули во мраке. В саду пускали фейерверк. На террасу хлынула толпа. Паули проводил Матильду домой.

Уэстон, как был, во фраке, опять очутился в баре: художник-швейцарец только что расправился со второй порцией отварного мяса.

— Где здесь можно напиться? — спросил Уэстон

— Повсюду! Наши натуральные вина не очень крепкие, но зато они натуральные. Вы можете напиться в любой пивнушке, иными словами — в каждом третьем доме. Насчет вина мы не мелочны. Этого от нас не отнимешь. Но если вы желаете пить по-настоящему, надо пойти на Глоккенгассе, пять.

Сперва они долго шли вдоль озера и по берегу реки, впадающей в озеро, потом, перебравшись через мост, начали карабкаться в гору по крутой, узкой и извилистой улочке; погребок помещался в покосившемся ветхом домишке, пропахшем вином.

Контраст между их одеяниями был настолько велик, что казалось, будто элегантный господин во фраке и художник в потертых широких вельветовых брюках, в жалком кургузом пиджачке и огненно-красном свитере — странствующие актеры, которые собираются дать пятиминутное представление, а потом пойти с шапкой по кругу.

Странная парочка уселась в прохладной нише у открытого окна; напротив них за окном тянулась горбатая, позеленевшая от времени стена. За столиками красного дерева восседали бородачи-мастеровые. На стенах, обшитых деревянными панелями, висели старинные цветные гравюры. По длинной узкой комнате прошла, потягиваясь на ходу, белая кошка, вскочила на стул и начала вылизывать шерстку. Казалось, время в этом зале идет бесшумно, как хорошие часы.

Хозяин погребка — коренастый крепыш лет шестидесяти, с квадратным туловищем и ушами, смахивающими на цветную капусту, — в молодости подвизался в качестве боксера-любителя. Некоторое время он был даже чемпионом Швейцарии в среднем весе. Потом крепыш служил шеф-поваром в отеле «Риц» в Париже и, наконец, вот уже четверть века торчал в крохоткой кухоньке, сдабривая во славу своего заведения солидную швейцарскую еду изысканными французскими приправами. Сейчас хозяин сидел за столиком вместе с завсегдатаями погребка, пригласившими его пропустить стаканчик-другой. При виде Уэстона и художника он поднялся со стула и медленно подошел к ним. Новым гостям надо было дать совет и принести разливное вино.

— Это вино первый сорт, — сказал хозяин и, не торопясь, отправился обратно за столик завсегдатаев.

Но уже через минуту хозяину пришлось снова встать, так как графин опустел. Уэстон явился сюда не для того, чтобы медленно потягивать хорошее винцо; он хотел напиться, и притом как можно быстрее.

После четвертого графина улыбающийся хозяин, курсировавший между нишей и погребом, где стояли бочки с вином, явно заинтересовался господином во фраке. Господин во фраке, не говоря ни слова, с решительным видом опрокидывал рюмку за рюмкой, но при этом оставался совершенно спокойным и хладнокровным, словно пил воду. Впрочем, и художник, подкрепившийся двумя порциями отварного мяса, был хоть куда.

— Лев, вы молодец. За ваше здоровье! — похвалил его Уэстон.

Завсегдатаи один за другим покидали погребок; последним ушел мясник — постоянный поставщик хозяина.

В этот час гости всегда расходились по домам. Кошка, свернувшись клубочком, заснула на стуле.

Уэстон снова налил себе вина.

— Ну, а как обстоит дело с любовью?

Укрощенный лев вытянул шею; его лицо уже несколько побледнело; секунду он пристально смотрел в глаза Уэстону, а потом прошептал:

— Не касайтесь этой темы.

Покачнувшись, художник откинулся назад и закрыл глаза.

— Время от времени какая-нибудь девица забегает ко мне в мастерскую. Недели через две она является снова. Она или другая. Но любовь… Этой темы не надо касаться. Девушки бывают очень милые. Все они очень милые.

— Тогда нам не остается ничего иного, как выпить за здоровье девушек, — деловито заявил Уэстон.

Лев с трудом оторвался от стены.

— Все равно тебе не удастся меня перепить, пьяница несчастный.

Они снова осушили рюмки.

Хозяин, знавший свое вино и сам не дурак выпить, с интересом наблюдал за иностранцем; тот все еще казался трезвым, и в то же время непонятно было, что он выкинет через минуту.

— Как вы считаете, Лев, не ошибся ли Господь Бог, сотворив мужчин и женщин? Говорят, это была гениальная идея, но, по-моему, без женщин нам жилось бы спокойней! А вы как думаете?

— Не хватает еще, чтобы вы начали философствовать, — чуть не плача, сказал Лев. Он встал и снял свой пиджачок. Бог пьяниц помог ему снова плюхнуться на скамейку. Собрав все силы, он выпил еще рюмку.

— Лев, вы человек с характером, — Уэстон начал снимать с себя фрак, — я не покину вас в беде. Раз вы разоблачились, я тоже хочу раздеться. А теперь посмотрим, кто сильнее: мы или они.

Но Лев уже заснул. Край стола не давал ему свалиться со скамейки.

Когда собутыльники, держась за руки, спускались по кривой улочке, уже рассветало: Уэстон надел кургузый пиджачок художника, а Лев — фрак Уэстона.

…Под утро Зилаф пришел домой, Матильда лежала на широкой супружеской кровати, заложив руки на затылке. Она не спала.

Зилаф подсел к жене.

— Сердишься? Ты же знаешь, я не переношу спиртного. Впрочем, что я такое сделал?.. Может, ты недовольна из-за той дамы?.. Ревнуешь? Между нами ничего не было. Я даже не поцеловал ее! Даю слово. Даже не проводил домой!

Муж черноволосой женщины, всю ночь просидевший с другой дамой в маленькой полутемной комнатке, где подавали шампанское, к утру, как было условлено, появился за общим столом в отличнейшем расположении духа. Супруги в добром согласии отбыли домой.

Лицо Зилафа пошло красными пятнами.

— Для меня не существует ни одной женщины, кроме тебя. Ты же знаешь. — Он уставился на Матильду. — Почему ты не в голубой рубашке?

Матильда надела одну из своих закрытых доверху белых ночных рубашек, какие носила до замужества. В ней она была как в панцире.

Когда Зилаф вернулся из ванной, Матильда лежала на кушетке в гостиной, дверь была заперта на ключ.

На следующий день после обеда Зилаф отсчитал жене деньги на хозяйство за август, а потом прибавил еще десять с половиной франков.

— За три новые тарелки!.. Ну как, довольна?

— Бери, бери! — вмешалась в разговор мать Зилафа, приветливо улыбаясь. Она почувствовала раньше самого Зилафа опасность, угрожавшую сыну. С этого момента мать обращалась с Матильдой как со служащей, которой трудно подыскать замену: служащая уже заявила об уходе, и надо пойти ей навстречу, чтобы избегнуть неприятностей.

Зилаф предложил Матильде совершить прогулку на машине, но та отказалась. Он сделал небольшую операцию двенадцатилетней девочке с распухшим локтем и похвалил жену, которая ему ассистировала. У Матильды, мол, твердая рука. В присутствии Матильды он сказал матери девочки, чтобы она не беспокоилась насчет платы, а девочку погладил по головке.

Но как бы ни вел себя Зилаф, Матильда чувствовала, что он ее возненавидел. Его ненависть то и дело прорывалась, иногда ее можно было прочесть во взгляде. Однажды, когда Матильда резко вырвалась из объятий мужа, он чуть было не ударил ее. Только выражение ужаса в глазах Матильды заставило Зилафа опустить руку.

В долгие ночи, лежа без сна на кушетке в гостиной, Матильда перебирала в памяти все, что случилось с ней за последние годы с того дня, как она впервые встретилась с Зилафом в пасторском доме. Она понимала, что надежды на примирение нет. Шли месяцы, но ничего не менялось. Какое-то странное упорство удерживало Матильду от того, чтобы покинуть Зилафа. Но и подчиниться его воле она не могла.

Как-то в начале нового полугодия Зилаф решил передать адвокату два неоплаченных счета, он хотел взыскать деньги с пациентов судебным порядком. Матильде пришлось сознаться, что она вообще не отослала эти счета беднякам-больным, а тайком разорвала их.

Она мучительно покраснела.

— Прости, пожалуйста. Я не решалась сказать тебе об этом.

Зилаф захлопнул папку.

— Да, все безнадежно. Ты такая же, как твой отец, тебя ждет его участь, если ты в конце концов не образумишься.

Мгновенно Матильда увидела себя семилетней девочкой у дверей комнаты, где отец лежал в гробу. Она так и не решилась войти туда.

— Сперва он поручился за приятеля, а потом, когда разразилась катастрофа, струсил.

Матильда увидела катафалк и черных лошадей, скрывшихся за холмами. Она все время соскакивала с пролетки и рвала колокольчики на обочине дороги. Она хотела положить их на могилу отца.

— Последние несколько тысяч франков он ухитрился пропить, а потом вышел из игры.

Когда гроб опустили в могилу, Матильда вдруг поняла, что такое смерть. Она вновь услышала свой крик. Она каталась по земле, извиваясь всем телом, и кричала не умолкая.

— Вышел из игры? Что это значит?

— Что это значит? Разве ты не знаешь?

— Я знаю, что отец скоропостижно скончался — умер от воспаления легких.

— Неужели! А ну-ка, спроси Паули… Твой отец повесился.

Письменный стол и Зилаф слились в одно черное пятно и поплыли к потолку. Голос Зилафа доносился откуда-то сверху.

— Твоего отца вынули из петли.

«За несколько дней до смерти, — вспомнила Матильда, — он принес мне подарок». Ей казалось, что из ее тела неудержимо сочится кровь. Матильда видела отца, его радостное лицо и куклу с льняными волосами, которую он держал под мышкой.

— Да, он показал свое благородство и поручился за приятеля. А сам оставил жену и ребенка без средств. Вот каков был твой отец, зато он не дал погаснуть звезде, так, что ли? Ну, а теперь подумай хорошенько — хочешь ли ты быть такой, как он?

Письменный стол снова стал на место.

— Хочу, — сказала Матильда, у нее было такое чувство, словно она дала торжественную присягу.

Зилаф, не отрываясь, смотрел ей вслед. Матильда медленно шла к двери. Казалось, она уже много лет тащится вот так по жизни, никому не нужная, с трудом волоча налитые свинцом ноги.

Глубокой ночью Матильда включила лампу и написала Уэстону:

«Мне хотелось бы очутиться в Вашем доме. Я сижу одна в комнате, но знаю, что Вы где-то близко. Я устала. Иногда я лежу в саду. Ваш слуга спрашивает, нет ли у меня каких-нибудь просьб. Потом и он исчезает. Вы не подходите к окну, не глядите на меня. Этого и не надо. Я должна отдохнуть. Какое это, наверное, счастье быть Вам обязанной!

Матильда».

И Матильда представила себе все, что она написала, — представила, как отдыхает душой в его доме. Потом она заснула.

Во сне Матильда увидела себя в белом вечернем платье. Свет люстры отражается в старинном паркете. Длинный узкий зал пуст. Только вдоль одной из стен стоят крошечные золотые стульчики, на которых восседают толстые младенцы, прижав скрипки к подбородкам. Смех Матильды для них сигнал. Младенцы начинают медленный вальс. Навстречу Матильде по пустому залу идет Уэстон. Она заколдовала его, и он не видит ее глубокого выреза. Но во время танца чары рассеиваются, ведь она так счастлива. Уэстон останавливается и, чуть отстранившись, глядит на нее — чудо свершилось. Он поднимает глаза и встречается взглядом с Матильдой. Она становится его женой.

Но никто, кроме младенца-дирижера с розовыми крылышками, который летает над усердно пиликающими оркестрантами, не заметил, что Уэстон и Матильда поженились. Широко раскинув крылышки и руки, дирижер поднялся под самый потолок. Зазвучали скрипки, от поцелуя Уэстона Матильда позабыла все на свете. А когда она очнулась, на груди у нее лежала маленькая дочурка.

Два дня спустя ранним утром Матильда обнаружила под кучей рекламных проспектов письмо Уэстона, отправленное авиапочтой. Судя по штемпелю, Уэстон написал его в тот же час, когда она писала ему. Матильда была в этом уверена. Кровь застучала у нее в висках.

Она перевернула конверт и прочла по буквам название глухой английской деревушки. Теперь у нее есть его адрес. Быть может, дом, в котором он живет, и впрямь такой, каким он представляется Матильде. Позже, когда Матильда пойдет на рынок, она опустит свое письмо в почтовый ящик. Она прижалась щекой к конверту и только потом его распечатала.

«Сегодня ночью мама — она уже давно умерла — положила передо мной белый лист бумаги и строго наказала: «Напиши ей». При жизни она никогда не говорила со мной так строго. А потом я увидел Вас. Вы медленно шли по газону. Я проснулся и сразу же сел за письменный стол.

Я чту закон, запрещающий вмешиваться в жизнь женщины, связанной с другим человеком. Но я знаю, как Вы несчастны, и мне кажется, что в данном случае я вправе последовать велению матери, велению своего сердца. Сегодня утром я отправился верхом к овечьим стадам, Вы были рядом. И я спросил Вас, куда нам поехать в наш медовый месяц.

О своем чувстве к Вам я не стану писать.

Ваш Уэстон».

Тяжелый груз спал с души Матильды. В висках у нее все еще стучало. Колени подгибались. Она присела к столу и положила голову на скрещенные руки. Глаза то закрывались, то снова открывались. Поток счастья бушевал в ней, в каждой частице ее тела. Письмо Уэстона лежало рядом, прикрытое ладонью.

В эту секунду дверь спальной приоткрылась, Матильда подняла голову. На пороге стоял Зилаф в пижаме.

— Позвони, пожалуйста, профессору. У меня жар.

Лицо Зилафа пылало.

К вечеру температура подскочила до сорока. Болезнь осложнилась воспалением легких. Сердце Зилафа работало с перебоями. Профессор пытался сбить температуру инъекциями хинина. Но, несмотря на огромные дозы лекарства, жар не спадал.

Матильда достаточно разбиралась в медицине, чтобы понять: судьбу больного решает сердце. Силы Зилафа таяли с каждой минутой. Он уже не мог приподняться в постели. Есть он тоже не мог. Запахи еды вызывали у него тошноту, доводили до обморока. Казалось, он потерял и зрение и слух. За все время он заговорил только раз, и то в бреду.

— На дне морском, в гуще ползучих растений замерли рыбы; и я с ними, рыбы таращат на меня глаза…

Матильда не отходила от больного ни днем, ни ночью. Письмо Уэстону она так и не отослала. Нет, она никогда не напишет ему. О себе Матильда больше не думала. На нее свалилась тысяча повседневных забот. Она почти не спала. Стоило Зилафу шевельнуться, как она вскакивала. Даже ночью она не отходила от него. Через две недели Матильда превратилась в тень. Губы стали серые. Только в глазах теплилась жизнь. Они у нее заметно посветлели.

Прошло еще недели три, прежде чем Зилафу разрешили встать на часок. Он похудел на двадцать кило. Теперь он напоминал хилого, нежизнеспособного ребенка, который видит всё, даже самые знакомые предметы, как бы в полусне, откуда-то издалека.

Через два месяца после того, как Зилаф заболел, в теплый весенний день Матильда медленно вела машину в гору. Это была первая прогулка Зилафа за город. Они решили отправиться к маленькому ресторанчику среди лесистых холмов.

Непрестанно меняющиеся пейзажи за окном машины так утомили Зилафа, что он закрыл глаза. И все же он попытался выйти из машины сам, без помощи Матильды. Он вел себя как двухлетний мальчуган, который хочет показать, что он уже совсем самостоятельный. Однако, когда Зилаф шел по траве, ему пришлось опереться на руку жены. Только после этого покачнувшийся было ресторанчик стал прямо. Приветливая хозяйка подала им молоко и мед и вынесла мягкое кресло для Зилафа.

Зилаф недоверчиво отводил взгляд от всего большого: от пустынной белой дороги, которая тянулась до самого горизонта и исчезала среди лесистых холмов, и от снежных вершин, сверкавших в голубой дали. Он разглядывал только то, что было легко обозримо, и то вначале так робко, словно явился с другой планеты, где не было ни одуванчиков, ни уток.

У серой утки крылья и гладкая головка отливали перламутром. Утка подплыла к Зилафу, искоса поглядела на него, крякнула, как бы заговорила, а потом опять нырнула и, громко крякая, поплыла прочь.

Зилаф улыбнулся в ответ на приветствие серой утки — первое приветствие жизни, достигшее его слуха.

С глубоким волнением наблюдал он за пчелой, пробиравшейся по краю тарелки, за тем, как она, сжавшись в комочек, собирала мед, ярко блестевший на солнце.

Глаза Зилафа приобрели новое выражение. Они видели смерть и через смерть познали жизнь.

Смерть, признав себя побежденной, отступила и вернула Зилафа в этот солнечный мир, который явился к нему сейчас в образе курицы, высоко подымавшей лапки при каждом шаге, словно она шествовала по раскаленному железу. Эта первая и единственная в мире курица вертела головкой; поглядывая на Зилафа, она вытягивала шею и громко кудахтала.

Зилаф улыбнулся Матильде и протянул ей руку через стол. Она вложила в нее свою худенькую ручонку. Оба вспомнили кабачок ратуши, и у обоих на глаза навернулись слезы.

— Теперь все хорошо, — прошептала Матильда нежно.

Казалось, они начинали свою жизнь сначала.

— Нет, этого тебе сейчас нельзя, — сказала Матильда испуганно, когда Зилаф на обратном пути обнял ее. — Сейчас нельзя, я должна доставить тебя домой в целости и сохранности. — И она осторожно взяла крутой поворот.

Зилаф откинулся на сиденье. Улыбнувшись, он закрыл глаза. Как приятно довериться ее заботам… Четыре года назад она доверилась ему! И что из этого вышло? До чего он докатился?.. «Сейчас нельзя», — сказала Матильда. Но когда они приедут домой, он прижмет ее голову к своей груди.

Поездка за город пошла на пользу Зилафу: весь день и всю ночь он спал как убитый. На следующее утро он улегся в шезлонге на балконе и, завернувшись в одеяло, подставил лицо теплым солнечным лучам.

Внизу шли люди. Маленькая девочка бежала за обручем; казалось, она пронеслась сквозь Зилафа. Ее юбчонка разлеталась в разные стороны. Молодая женщина распахнула окно напротив их дома, чтобы вытрясти пыльную тряпку. Голова у нее была повязана платком.

Пламя жизни заново вторгалось в освобожденную от всего наносного душу Зилафа.

«Я хочу навсегда остаться таким! Как хороша жизнь! И Матильда! Таким я буду всегда».

Матильда вновь вступила в единоборство с их квартирой, лишенной тепла; кое-что она переставила, кое-где разложила яркие шелковые платки. И купила много цветов. Цветы без запаха, два десятка розовых тюльпанов, благоухавших свежестью, предназначались для спальни. Деньги на хозяйство таяли с каждым днем. Но Матильда, как на крыльях, летала по квартире.

— У нас не дом, а цветочный магазин. Правда, я совсем прогорела.

От осеннего пальто Матильде пришлось отказаться, хотя его должна была шить дешевенькая портниха.

Неслышно подкралась Матильда к шезлонгу с громадным букетом ракитника, для которого уже не нашлось вазы. Почувствовав ее приближение, Зилаф поднял ресницы. Они обменялись долгим взглядом. Матильда наклонилась к Зилафу, и он обхватил ее голову руками.

— Ты рад?

Он кивнул головой.

— Очень! А ты? Рада?

— Конечно рада!.. Но теперь, родной, тебя опять пора кормить. — С озабоченным видом она убежала на кухню.

Зилафа охватило чувство глубокого покоя. Он был счастлив. Ему хотелось стать перед Матильдой на колени и легонько потереться лбом о ее руки.

Профессор сказал Зилафу то же, что он охотно говорил всем больным, за которыми ухаживали молодые жены.

— По правде говоря, своим выздоровлением вы обязаны вашей супруге.

Матильда испуганно отмахнулась:

— Да нет же! Нет!

Болезнь преобразила Зилафа. Они без слов помирились. Ведь он стал другим человеком, но ему она ничего не сказала. Матильде не хотелось, чтобы муж чувствовал себя ее должником.

Он предложил поехать куда-нибудь в горы, там он вылечится окончательно.

— Поедем к Паули, — сказала Матильда, залившись радостным румянцем. Пусть Паули сам убедится, что в тот день на террасе отеля они были несправедливы к нему. Зилаф остался таким же, каким был в ранней молодости. Просто он на время сбился с пути. Матильду переполняло сладостное чувство гордости.

Уже двадцатого числа ей пришлось попросить у мужа деньги на хозяйство.

— Знаешь, это из-за цветов!

Заметив робкую улыбку Матильды, Зилаф весело успокоил ее:

— Ничего! Ничего! Мы не умрем с голоду.

В эту ночь он заснул рядом с Матильдой. Его щека покоилась на ее груди. Матильда еще долго охраняла сон Зилафа. Она ощущала глубокий покой, жизнь мягко несла ее на своих волнах.

Крепкий организм Зилафа быстро преодолевал болезнь. Скоро с нею было покончено. Из тысячи житейских мелочей Матильда со страхом поняла, что здоровый Зилаф был глух ко всему тому, что так радовало и обогащало больного Зилафа. Дни просветления миновали. Твердой поступью он вновь покинул мир щедрости ради мира убожества. Прежняя жизнь протягивала к нему тысячи своих щупалец. С Зилафом случилось то, что случается с курильщиком, который уже через несколько дней после долгого перерыва курит столько же, сколько курил раньше.

Прошел год, полный горчайших разочарований, и Матильда потеряла надежду на новое чудо. Они жили под одной крышей, отделенные друг от друга ледяной стеной.

Когда Матильда узнала, что Зилаф регулярно посещает черноволосую женщину, муж которой умер вскоре после памятного празднества, их брак был уже безнадежно разрушен.

Эта его связь сделала жизнь Матильды даже менее мучительной. Ее роль свелась к роли экономки и ассистентки. Ей уже не приходилось защищаться от домогательств мужа. Время шло. Все оставалось по-прежнему. Но вот однажды разразилась катастрофа. Матильде как раз минуло двадцать четыре.

Возлюбленная Зилафа попросила принести ей на несколько дней испанскую шаль Матильды, чтобы заказать себе точно такую же. Роясь в бельевом ящике, Зилаф нашел письмо Уэстона.

С каждой минутой все больше вскипая, он без конца перечитывал вопрос Уэстона, обращенный к Матильде о том, где они проведут свой медовый месяц. Почтовый штемпель указывал, что письмо было отправлено несколько лет назад. «Итак, меня с первых же дней обманывали!» Несмотря на ревность и злобу, Зилаф испытывал своего рода удовлетворение — наконец-то он узнал, почему Матильда никогда не принадлежала ему целиком. Вовсе не потому, что она была иначе создана! Разве в этом дело? Разве он, Зилаф, виноват?

Матильда сидела на кушетке в гостиной.

— Тебе что-нибудь нужно?.. Скажи же… Что случилось?

Глаза Зилафа вылезли из орбит. Рука, державшая письмо, дрожала.

Матильда взяла письмо. При воспоминании о прошлом на ее лице мелькнула грустная улыбка.

— Теперь я желаю знать все! Все, от начала до конца!.. Где вы проводите свои медовые месяцы? У него в гостинице? И с каких пор? А может, здесь, в моем доме?

«Неужели он и впрямь так думает?» Но не только это поразило Матильду. Почему он говорит с ней таким тоном, ведь он уже много лет связан с другой женщиной? Что он себе позволяет! Матильда покачала головой; не переставая изумляться, она сказала:

— Это письмо я получила три года назад. В тот самый день, когда ты заболел. Я на него не ответила.

— Ты думаешь, я тебе поверю?! Послушай моего совета: хватит разыгрывать из себя святую невинность. Вот как ты не давала погаснуть звезде! Ха-ха! У него в постели, да?

Нет, она не станет защищаться. Матильда чуть заметно улыбнулась, вспомнив, что фраза о звезде всегда приводила его в бешенство.

Он ударил ее по лицу. Разняв ее руки, он бил ее наотмашь.

— Не беспокойся, я все узнаю. И тогда мы с тобой рассчитаемся.

Матильда не почувствовала даже ужаса. Через несколько минут она вышла из дома с коричневым парусиновым саквояжем в руках и медленно пошла по улице. Уже зажглись фонари.

Все, что связывало ее с Зилафом, как ножом отрезано. А впереди — мрак и пустота. В эти первые минуты она вообще ничего не чувствовала. В голове не было ни одной мысли. И все же каждый шаг приносил ей ощущение покоя и тихой радости. Она свободна. А теперь надо свернуть налево, за угол. И это тоже хорошо.

Булочник, у которого Матильда каждый день брала хлеб, подошел к двери своей лавки и кивнул ей. Щека у нее еще горела. Но булочник этого не видит. Она держалась до конца. Быть может, этим она откупилась от судьбы. Свою чашу она испила до последней капли. А теперь надо идти на вокзал. Как приятно идти! Но не лучше ли ей провести эту ночь в гостинице? Можно и так. Ведь она свободна. Правда, она уже дошла до вокзала…

Пока Матильда пробиралась сквозь вокзальную сутолоку, пока узнавала, когда отходит поезд, торопилась к кассе, бежала на перрон, она ни разу не вспомнила ни о том, что была шесть лет замужем, ни о том, что стала теперь одинокой женщиной. Все пережитое за шесть лет жестким комком застряло в груди. Дышать было трудно. Все было неимоверно трудно. Перед свадьбой Матильда мечтала приехать когда-нибудь в воскресенье к матери вместе с белокурой дочуркой. Она сядет в последний поезд, доедет до родной деревни и, держа за ручку девочку, явится к себе домой. Так она мечтала.

Этот поезд был последним. По стеклам сбегали капли дождя. «Ночь плачет», — подумала Матильда. Сама она не в силах была плакать. Шесть прошедших лет налили ее тело свинцом и так иссушили, что на лице вдруг резко обозначились скулы.

Настоящее ничего не сулило Матильде. Она открыла красную книгу сказок.

«Когда король увидел, как чиста девочка-безручка и какая она красавица, он приказал сделать ей серебряные руки и взял ее в жены».

Матильда переложила письмо Уэстона, служившее ей закладкой, на следующую страницу. «…И я спросил Вас, где мы проведем наш медовый месяц». Да, с этим покончено. «Король отправился на войну. Королева родила ребенка и послала гонца с радостной весточкой. Но черт, который всегда замышлял зло против доброй королевы, подменил письмо другим; в нем говорилось, что королева, мол, родила на свет оборотня. Тогда король велел ее убить. Но старая мать-королева не решилась выполнить жестокий приказ. Она отвела безручку в лес и бросила ее там на произвол судьбы».

Матильда оторвала глаза от книги. Поезд мчался сквозь ночной мрак. Ах, почему она не разгадала Зилафа шесть лет назад? Теперь она тоже брошена на произвол судьбы. Она возвращается домой. Последним поездом. Не лучше ли было пойти в гостиницу? И что ждет ее завтра?

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Матильда пересела в местный электропоезд, состоявший всего-навсего из трех вагонов. Поезд подъезжал к деревне. Поденщики и бедняки горцы, всю дорогу молча посасывавшие свои трубочки, безмолвно кивали, когда один из них произносил: «А корову-то мне пришлось продать», — и опять погружался в долгое молчание. На маленьком полустанке никто, кроме Матильды, не сходил.

— Добро пожаловать, Матильда, — сказал начальник станции. — Как поживаешь?

Шел дождь. Они спрятались под навесом у кассы. Здесь продавалась всякая мелочь: сигареты, почтовая бумага с цветными картинками и сласти для детей. Рядом с кассой стоял синий автомат, выбрасывающий шоколадки, на верху автомата было прикреплено зеркальце. У Матильды стало еще тяжелее на душе. Как отнесется к ее решению мать?

— Что вам пишет Мария?

— Вот уже два года, как я не имею от нее известий.

Два года назад дочь начальника станции эмигрировала в Боливию.

— Добро пожаловать! — С этими словами начальник станции погасил свет. Ведь последний поезд уже ушел. Начальник станции жил один-одинешенек.

Деревня была расположена на сто метров ниже станции. Матильда пошла по крутой извилистой тропе. Ночь была темная, хоть глаз выколи. Нигде ни огонька. Хорошо, что Матильда знала каждый поворот дороги. Говорливый ручей, казалось, рассказывал всем и каждому, в какой глуши затерялась деревня. Из темноты вдруг выступил массивный дом из белого камня. Матильда была у цели. Она стукнула деревянным молотком в дверь. Сердце у нее сжалось.

— Боже милостивый, неужели это ты?

— Да, мама.

— Входи поскорей, ты совсем промокла… Но как это ты вдруг собралась к нам?

По тому, как Матильда ставила свой саквояж и оглядывалась вокруг, мать сразу поняла, что она приехала неспроста. Взглядом мать испуганно спросила Дочку: что случилось?

— Завтра я тебе все расскажу. А теперь мы снова вместе, мама… Мне очень хочется спать.

— Тогда я тебе сразу постелю… — Тревожные мысли не оставляли мать.

Печь была уже протоплена. Матильда села на лежанку. Ей казалось, будто она сидит на крышке толстых теплых часов, чьи стрелки движутся необычайно медленно, отмеряя часы жизни.

На столе в своей девичьей комнате Матильда увидела розовую промокашку, на которой она много лет назад нацарапала человечка. Из глаз у нее хлынули спасительные слезы.

Матильда оставила окно открытым. Наутро с нее сразу слетел весь сон. Щеки, плечи и руки молодой женщины были холодные от терпкого осеннего воздуха. Из кузницы доносился стук молота. Но Матильде казалось, будто само утро ударяет молоточками по солнечным лучам, которые, подобно струнам гигантской арфы, тянутся через всю комнату. Над лугами клубился легкий туман.

Матильда вдруг почувствовала, что с прошлым покончено и что она свободна, как птица. Одним быстрым движением она сбросила ноги с кровати и рывком подняла рубашку до самого подбородка. Встав на цыпочки и распрямив плечи, она разглядывала в зеркале свое стройное тело.

На столе в столовой стоял кофейник под ярко-красным шерстяным колпаком. Мать хлопотала в саду возле ульев. Соты были полны меда. Мать собиралась метать сегодня мед. Она рассчитывала получить на четверть центнера больше, чем обычно. Год был особо удачный; в конце недели она хотела отправиться в город и продать мед.

Матильда разыскала свои старые лайковые перчатки, на голову она надела шляпу с белой сеткой. Вся в белом, она стояла под деревьями, синими от слив, точь-в-точь деревенская девушка в подвенечном наряде.

Мать и дочь с улыбкой поцеловались через сетку и начали вынимать золотистые соты. Пчелы сердито копошились в улье. Самые отважные в боевом задоре налетали на сетки. Но разбойницы — мать и дочь — все же унесли свою добычу. Их сопровождал целый рой встревоженных пчел.

Мать бережно сняла восковые пленки и поставила в центрифугу блестящие соты.

— А теперь давай-ка выпьем кофейку.

Но в глазах матери Матильда прочла немой вопрос: «Расскажи мне прежде всего, что случилось?»

Пока Матильда шла к столу, ей казалось, будто время потекло вспять. Двенадцать лет назад в маленьком семейном пансионе мать сказала ей за утренним кофе: «Тебе уже нельзя бегать голышом при всем честном народе». И постаралась как можно осторожнее объяснить тайну зарождения новой жизни. Не успела она произнести первых слов, как четырнадцатилетняя девочка лишилась чувств. Теперь дело обстояло как раз наоборот, теперь ей самой предстояло осторожно объяснить матери то, что так трудно выразить словами.

Матильда растерянно взглянула на мать, наливавшую кофе. Может, сказать ей, что Зилаф уже несколько лет имеет любовницу? Но разве только в этом дело? Просто это лишний раз доказывает, что они совсем разные люди. Может, рассказать о том, как грубо, с каким торжеством он сообщил ей о самоубийстве отца? Или о том, что он ее побил? Побил ни за что ни про что. Он, который связан с другой женщиной. Но Матильде тогда будет стыдно за Зилафа, мать придет в ужас и все же так и не узнает правды. Паули понимал ее с полуслова, да и Уэстону не пришлось бы ничего объяснять.

Матильда отодвинула масленку.

— Знаешь, мама, жизнь у нас не ладилась с самого начала. Несмотря на все наши старания. И мои и Зилафа. Ведь себя не переделаешь.

Лицо матери посветлело. Казалось, она подумала про себя: «Лишь бы не было чего-нибудь похуже». Усмехнувшись, она сказала:

— Если человек по-настоящему хочет, все еще можно наладить. Ссоры случаются в каждой семье. Муж с женой легко мирятся. У вас все еще будет хорошо. Сама увидишь.

— Но у нас никогда не было хорошо, мама. — Матильда тоже усмехнулась. — Я так рада, что все уже позади.

На скулах матери появился румянец. Она поставила чашку на стол.

— Разве можно быть такой легкомысленной? Брак — это не шутка. Дело идет о твоей жизни. Напиши ему ласковое письмо, и всё будет в порядке. Человек он хороший.

Матильда покачала головой.

— Наверное, он не хуже других. Но я больше не могу.

— Не можешь! Так не бывает. Надеюсь, ты не собираешься с ним разводиться? Вот видишь!

Мысль о разводе еще не приходила Матильде в голову.

— Очевидно, мне придется это сделать.

— Что? Ты хочешь развестись?

— Да, мама.

— Ты намерена развестись? Ты что, с ума сошла?

Глаза матери расширились от страха.

Матильда отвернулась.

— Мне было очень плохо с ним. Я чувствовала себя совсем потерянной и несчастной.

— Ну, а теперь послушай, что тебе скажет мать. Вот что я скажу тебе: на свете нет женщины несчастнее, чем разведенная жена. Хуже не бывает! Не бывает! Пусть у тебя будет самый плохой муж. Разведенной жене тяжелей всех, и вдобавок каждый кинет в нее камень. Ты ведь знаешь нашу деревню. Весь народ начнет чесать языки. Мне нельзя будет носа высунуть на улицу. И потом Зилаф человек обеспеченный. Не забывай, что с ним ты не знаешь нужды. Послушай меня. Если ты не хочешь сделать нас обеих несчастными на всю жизнь, вернись к мужу. Он — твоя опора, и с ним ты не пропадешь.

Разве может Матильда сказать матери, что Зилаф бил ее, бил по лицу?

— Мама, я больше не могу с ним жить, не могу быть его женой. Если я соглашусь на это, мама, я погублю себя, я погибну.

— Боже милостивый, что ты болтаешь?!

— Считай, что я этого не говорила, мама. Не говорила! Забудь мои слова! Только позволь мне остаться с тобой. Ведь мы не умираем с голоду. И я могу работать. Больше мне ничего не надо. Здесь я так счастлива, здесь мне хорошо.

Лицо матери помрачнело. Она почувствовала, что судьба Матильды уже решена. Все ее опасения и заботы, все ее страхи вылились в жалобном плаче. С трудом она подавила рыдания. Но к вечеру из спальни снова донесся безнадежный отчаянный плач. Матильда не находила себе места.

Если она поставит на своем — мать будет несчастна, а если уступит — погибнет сама. Плач все не умолкал. Матильда много раз подходила к двери и бралась за ручку. Она вся превратилась в слух,

Именно сейчас, когда судьба подарила Матильде передышку, она могла осознать всю тяжесть жертвы. Она открыла дверь и подошла к матери. Мысленно она положила руки на плаху.

— Я решила еще раз попытаться, мама.

Всхлипнув, мать приподнялась.

— Только не делай это ради меня. Думай не обо мне, а о себе.

— Да, да, мама, ты права, все наладится.

Жертва принесена. Теперь остается только улыбнуться, чтобы улыбку видела мать.

Но потом Матильда выбежала из дома и через луг пошла к лесу, здесь она могла наконец дать волю слезам. Она громко закричала и с криком бросилась на землю. Земля набилась ей в рот, но она продолжала кричать, пока не изнемогла. Тихо всхлипывая, она лежала на земле.

На обратном пути домой Матильда взглянула на свою руку, опустила ее и снова взглянула. Ей казалось, что это уже не ее рука. Она пожала плечами.

Теперь все равно. Но бледные губы Матильды все еще были растянуты гримасой боли.

Дома Матильда сразу же улеглась в постель. Вскоре к ней постучала мать.

— Ты уже спишь?

— Да, мама. Ложись тоже. — И вдруг она почувствовала ненависть к матери. В глазах у нее потемнело. Только глубокой ночью Матильда очнулась от обморока. Но она тут же вспомнила все, и ее измученный мозг вновь погрузился в тяжелую серую дрему.

Утром Матильда уложила ночную рубашку в коричневый парусиновый саквояж. Не выходя из своей комнаты, она дожидалась часа отъезда. Все ее чувства были притуплены, она ни о чем не думала. Проснувшись, она сказала себе, что обязана влачить эту жизнь, иначе ее жертва потеряет всякий смысл. Остальное ее уже больше не интересовало.

Стук дверного молотка разнесся по всему дому. Матильда услышала шаги матери. Входная дверь снова захлопнулась. Матильда сидела все в той же позе. Нет, она не имеет права лишать себя жизни.

Мать распечатала письмо Зилафа. Ее очки лежали на полке у печки. С письмом в руках мать подошла ближе к окну. В комнате появилась Матильда с саквояжем и в шляпке; она присела к столу.

«Во всяком случае, она заслужила пощечины».

Мать еще раз перечла эту фразу. И ей снова почудилось, что буквы превратились в каких-то отвратительных насекомых. «Ведь она никогда не была покорной женой. А теперь, в довершение всего, она удирает от мужа из-за одной-двух пощечин».

Потрясенная мать взглянула на дочь как раз в тот момент, когда та выдавила из себя улыбку. Матильда хотела показать, что ей не так уж тяжело возвращаться к Зилафу.

«Если она обещает стать покорной женой, — ладно, пусть возвращается. В добрый час. Хотя ваша дочь и не заслуживает прощения. Наоборот! Ей было бы весьма полезно испытать на собственной шкуре, что такое бедность. Пусть приезжает. Но вести себя надо иначе. Отныне я требую от своей жены послушания».

Мать стояла как на раскаленных углях. Боль выжгла все ее страхи. Только два чувства владели сейчас ею: ужас при мысли о том, что она чуть было не погнала свою дочь к этому человеку, и гордость простой женщины-крестьянки, разгневанной до глубины души.

— А ну, прочти. — Мать бросила письмо Зилафа на стол. — Я плюну ему в лицо, разрази меня Господь.

Матильде было совершенно безразлично, что именно написал Зилаф. Гнев матери был для нее несказанным облегчением. И все же она не нашла в себе сил подняться и обнять мать. Она боялась упасть. Но жизнь уже вновь вливалась в нее горячим потоком.

— Он согласен принять тебя обратно из жалости! — Мать ударила кулаком по столу. — Ну нет, этого я не допущу, я плюну ему в лицо. Дай мне только его увидеть.

— Ах, мама! — Улыбаясь, Матильда заговорила. Теперь она ничего не хотела утаивать. Она рассказывала о прошедших шести годах так, словно речь шла не о ней, а о какой-то посторонней женщине. Сама она уже была в другом, светлом мире.

— Да, но почему же ты вчера всего этого не рассказала?

«Наверное, потому, — подумала счастливая Матильда, — что я все еще девочка-безручка».

Обе женщины принялись за работу. Мать ставила в центрифугу соты, а Матильда вертела ручку. Через несколько минут из трубки полился темно-золотистый мед. Продолжая крутить ручку, Матильда сунула палец в дугообразную струю меда, а потом слизнула мед языком. После этого она легонько провела языком по губам. Мед был вкусный.

На следующее утро мать сложила в корзину банки с разными сортами меда и первым поездом уехала в город. Мед в этом году оказался на редкость хорошим. Мать надеялась продать его дороже, чем обычно.

Матильда уже давно обещала Астре погостить у нее на хуторе недельку-другую. Заперев дом на замок, она отправилась в путь по холодку. Еще не было восьми.

Поля уже опустели. На проселочной дороге резвились опавшие листья, заигрывая то с солнцем, то с ветром. Сквозь желто-золотую листву яблонь и груш просвечивало синее небо. Легкий туман, пронизанный солнечными лучами, попахивал гарью — где-то жгли картофельную ботву.

Осень была любимым временем года Матильды. Свежий утренний воздух холодил ее щеки, но телу стало жарко от быстрой ходьбы. На душе у нее было спокойно и беззаботно, и впервые за много дней в ней шевельнулись смутные, знакомые каждой девушке мечты о счастье. Лесная птица защебетала, сердце Матильды забилось сильнее, она бросила быстрый взгляд в сторону (чу — заяц!) и вдохнула пахучий туман. Утренняя прохлада забралась под ее широкую юбку, теплые ноги обдало ветерком. Матильда глубоко втянула в себя воздух, а когда она его снова выдохнула, из ее груди вырвался тихий, почти незаметный вздох печали, но потом чувство покоя опять безраздельно овладело ею.

Рыжие в белых пятнах коровы паслись на лужку, обнесенном изгородью; где-то здесь Роза, Астра и Фиалка распустили Общество цветов и купили себе на казенные деньги лимонад и пряники. Растроганная Матильда с улыбкой замедлила шаг. Дерево, у которого Астра освободилась от выпитого лимонада, повинуясь законам вечного круговорота материи, стало выше и развесистей. А на том месте, где мороженщик, сидя возле пестрой тележки, поджидал дам-учредительниц Общества, теперь стояла дощатая будка в рост человека: рабочие-дорожники складывали здесь на ночь свой инструмент.

Двое сынишек Астры с белыми, как лен, головками, восьми и шести лет от роду, в ситцевых, только что выстиранных, но уже запачканных штанишках, притащили к будке сухие сучья и начали очень аккуратно укладывать их вдоль стен. Старший мальчуган засунул в сухие ветки кусок газетной бумаги, а младший взял в руки коробок спичек.

Когда Матильда, очнувшись от задумчивости, подняла голову, она увидела пламя и дым. Мальчики стояли на коленях у большого камня, на котором красовался пожарный насос величиной с ладонь — подарок Астры. Глядя на огонь, оба героя громко шипели и усердно размахивали руками, — они делали вид, будто качают воду. Матильду они не замечали до тех пор, пока она не подошла к ним совсем близко.

— Боже мой, что вы тут делаете?

Старший мальчуган капризно надул губы.

— Тушим пожар. Мы — пожарная команда.

— Вот оно что! Значит, сначала вам пришлось разжечь огонь.

Младший улыбнулся, показав свои красивые зубки.

— Если мы не потушим — пиши пропало, дом сгорит. Но он застрахован на целый миллион! — Малыш уперся обеими кулачками в бока.

В эту секунду Матильда вдруг поняла, что мальчуганы — сыновья Астры, и не в силах была сдержать восхищенную улыбку. Перескочив через канаву у обочины дороги, она пыталась палкой разбросать ярко полыхающие сучья. Хорошо еще, что огонь не успел перекинуться на гладкие деревянные стены будки.

— Отец здорово задаст вам, когда узнает, что вы натворили.

— Он нам ничего не сделает, — заявил старший мальчик пренебрежительно. — Ничего! Самое большое — пожалуется маме.

Малыш разжал кулачки.

— Тогда мы убежим в лес и никогда больше не вернемся. Только нас и видели!

— Так и сделаем, — добавил старший.

В гору въехал маленький форд. Астра остановила машину у дымящейся будки и вышла на шоссе. Ее пятилетняя дочка, сидевшая в машине, с любопытством вытянула шейку. Заметив на камне игрушечный красный насос, Астра сразу все поняла.

При виде матери старший мальчуган, размахивая руками, поскакал по дороге с таким сосредоточенным видом, словно его ничто на свете больше не интересовало.

— Скачи, скачи, бессовестный. А ну-ка, поди сюда!

Чтобы не уронить своего достоинства, мальчуган сделал еще один последний прыжок и начал очень медленно приближаться к матери. Ни слова не говоря, Астра растянула его у себя на коленях.

В полном безмолвии мальчик героически выдержал весьма основательную порку, после чего небрежно влез в машину и начал вертеть «дворник». А младший сорванец бочком, как нашкодившая собачонка, двинулся куда-то в сторону; покружив около машины, он в конце концов добрел до Астры.

Матильда, тушившая огонь, вышла из-за будки, держа в руках дымящийся сук.

— Какими судьбами?

Они обнялись. Астра звонко расцеловала подругу.

— Как тебе нравятся мои разбойники?

— Твои сынишки… Боже, какая ты счастливая!

— По виду ты тоже не такая уж несчастная.

— Да, мне живется хорошо. Я собираюсь погостить у тебя недельки две.

— Давно пора!

Фордик покатил через лес.

— Дело кончится тем, что они спалят всю усадьбу.

— Тебе не следовало покупать пожарный насос; надо же им что-нибудь тушить.

— Только не вздумай заступаться за этих разбойников. С меня хватает мужа. Не то я вообще не справлюсь с ними, — говорила Астра с сияющим лицом. — Эй вы там, потише!

Мальчики с обеих сторон теснили сестренку, сидевшую между ними, так что в конце концов столкнули ее с сиденья в пустую корзину из-под масла. Астра только что отвезла в город тридцать килограммов масла.

— Дома я вас обоих запру: одного в погреб, а другого на чердак.

Впереди показался хутор. Слева и справа от дома тянулись длинные коровники и сараи. Но вся передняя часть квадратного двора не была застроена. Переваливаясь на глубоких колеях, фордик медленно продвигался к дому.

Пятилетняя дочка Астры, подняв плечи и крепко сжав губки, держала в обеих руках по спичке — в одной половину, а в другой целую, но так, что видны были только красные спичечные головки. Братья тянули жребий — кому сидеть в погребе, а кому на чердаке в чулане. На чердаке валялось немало полезных вещей, зато в погребе хранились яблоки.

В громадном темно-коричневом некрашеном доме — он был невысоким и потому казался очень длинным — было прорублено двадцать пять крошечных оконец, на которых висели занавески в красную с белым клетку. Огород позади дома, разделенный длинными клумбами, где росли по-осеннему растрепанные гвоздики и астры, незаметно спускался к полям и лугам, по которым быстро бежал ручеек, чье журчанье Матильда слышала еще в детстве.

В просторной кухне под медными сковородами примостился работник, тот самый, что безмолвно просиживал когда-то все вечера в доме у Матильды и произнес однажды фразу, прозвучавшую как признание в любви: «В будущее воскресенье в кабачке на лугу будут танцы. Я бы пошел туда». Теперь он пас на альпийском пастбище сорок две коровы — стадо Мартина; не далее как сегодня ночью он принес на спине тридцать килограммов масла.

Казалось, его лицо со строго сжатыми губами боги гор высекли себе во славу из одной глыбы. Зачесанные назад волосы работника были черные, глаза темно-синие. В профиль линии его лба и носа образовывали тупой угол, как у диких кошек. Он был точной копией жнеца, изображенного на швейцарской пятифранковой монете. Не он ли послужил моделью художнику, создавшему классический образ швейцарца?

Вскоре после того, как работник объяснился Матильде в любви, девушка в первый раз в жизни покинула родную долину и познакомилась в доме Паули с Зилафом. Когда Матильда вышла замуж, работник нанялся стеречь скот на уединенном альпийском пастбище, высоко в горах. Время было не властно над его чувствами: сейчас перед ним стояла та самая девушка, облик которой навсегда запечатлелся в его памяти. Она была в ситцевом платье в цветочках, и это платье с узким лифом и широкой юбкой шло ей так же, как раньше.

И он снова объяснился Матильде в любви. Он сказал:

— С тех пор я жил в горах и пас скотину, Матильда.

Его слова тронули Матильду. Смутившись, она вышла из кухни. А работник влез в постромки, взвалил себе на спину ящик из-под масла и отправился восвояси.

Матильда больше не думала о нем, но мир показался ей в эту минуту не таким холодным, и она острее почувствовала запах гвоздик на клумбах.

Мартин, срезавший в огороде капусту, задумчиво сказал:

— Она, значит, собралась топиться, когда с нами приключилась беда. — И, хитро улыбнувшись, добавил: — Она рассказала мне, что вы сделали для нее тогда в пасторском доме. За это я хочу вас теперь как следует поблагодарить. Если бы не вы, ее уже, значит, не было бы на белом свете и наши ребятишки не родились бы.

— Своими ребятишками вы можете гордиться.

— Верно! Верно! Правда, старший чуть было не стоил ей жизни. Пять с половиной кило! И притом она сама была не ахти какая взрослая. Зато с младшими все обошлось благополучно.

Мартин опять хитро улыбнулся. Так он улыбался почти всегда: и в ненастную погоду и в ведро, и утром и за обедом, когда Астра подавала ему еду. Мартин был человек покладистый и считал, что в жизни ему здорово повезло, поэтому он не мог удержаться от хитрой усмешки.

На обед подали картошку с творогом. Старик крестьянин, сидевший на нижнем конце стола, напротив Астры, выискивал самые лучшие картофелины для старшего внука — своего любимца. Три молодые батрачки сидели за одним столом с хозяевами. Обоих работников не было в доме: в это время года они рубили лес и только раз в неделю являлись на хутор за провизией. Старший мальчуган незаметно переправил творог с тарелки младшего на свою собственную. Девчушка жевала очень медленно и, набив полный рот, таращила глазенки. За столом никто не разговаривал.

Лето, уже побежденное осенью, сумело отвоевать у нее еще один напоенный густыми ароматами день и мягко расцветить его печалью увядания. Матильда задремала на лугу.

Мартин верхом на рабочей лошадке — вторую он вел на поводу — приостановился, заметив, что Матильда проснулась. Мартин ехал к ручью купать лошадей.

В предвкушении удовольствия у Матильды забегали мурашки по спине. Мартин спешился и помог ей взобраться на лошадь. Подол ситцевого платья Матильды поднялся выше колен. Прежде чем тронуться с места, битюг оглянулся назад, словно хотел разглядеть, что это за легкое, как пушинка, существо вскочило ему на спину. Светило солнце, пахло землей. Матильда мягко покачивалась на лошади.

— Сегодня так тепло, что я могу еще раз повести коней купаться! Они это дело любят! Пусть побалуются напоследок… Вы держитесь молодцом. Тело всегда должно следовать за ходом коня.

Матильде было приятно ощущать под собой широкую теплую спину животного, она с удовольствием поехала бы немного быстрее. Поводья передали ее желание коню, но тот лишь тряхнул мордой и бросил взгляд на своего товарища, словно вначале хотел договориться с ним.

Они ехали шагом вдоль опушки леса. Там в чаще среди высоких елей стояла приземистая белая лошадь с добрыми глазами и гордо изгибала шею, на ней восседал сказочный, похожий на зайца, зверек.

«Люди плачут не только от горя, но и от счастья», — подумала Матильда.

Когда они подъехали к ручью, бежавшему куда быстрее, чем битюги, Матильда ловко соскочила на землю и подошла к голове коня. Конь опустил шею, и молодая женщина увидела белки его глаз, которые при свете солнца не уступали опалу, ни цветом, ни блеском.

Мартин въехал верхом в ручей и слез прямо в воду. Вода доходила ему до живота, конь тоже был по брюхо в воде. Мартин начал чистить лошадь скребницей. Второй битюг, навострив уши, опустил морду в ручей. Матильда сидела на берегу под ивами.

Мальчики пулей пролетели по лугу и описали смелый вираж у самой реки, но потом все же шлепнулись. Тяжело дыша, они так и остались лежать на земле. Малыш обогнал старшего на целых полметра.

Всего раз в неделю по четвергам работник приносил с пастбища масло. Астра сразу же отправляла круги масла в городок на приемочный пункт Молочного товарищества. Однако в субботу утром, когда Матильда и Астра пошли на кухню варить кофе, они снова увидели работника, сидевшего под медными сковородами. В руках он держал букет белых эдельвейсов, окруженных лиловыми альпийскими розами.

В то самое время, когда Матильда верхом ехала к ручью, работник собирал для нее эдельвейсы. Повиснув между небом и землей на высоте пятисот метров над пропастью, в которой синело озеро, он прислушивался к мычанию коров, мирно пережевывавших жвачку где-то наверху на солнечном лугу.

Сначала работнику пришлось очень долго спускаться на веревке, а потом карабкаться сто метров вверх по отвесной скале, иначе никак нельзя было попасть к искривленной ели, Вокруг которой росли бесценные эдельвейсы.

Чтобы найти уступ, часто всего в сантиметр шириной, и сообразить, может ли он выдержать вес человеческого тела, надо было обладать крепкими нервами, — ведь все это происходило на высоте, в десять раз превышающей высоту церковной колокольни. Добравшись до обомшелого полуметрового карниза, где росла искривленная ель, работник уселся на нем, как на стуле, свесив ноги вниз; он мельком оглядел испещренную расселинами котловину, которая простиралась внизу, а потом приступил к самой опасной части своего предприятия.

Справа и слева от него на недоступной крутизне цвели эдельвейсы, похожие на белые звездочки, вырезанные из толстого фетра. Чтобы достать их, надо было, обвязавшись веревкой, перелететь по воздуху к тому месту, где они росли, ухватиться за кустарник, мигом сорвать несколько цветков и снова перемахнуть на выступ. А потом проделать тот же путь по воздуху в другом направлении. Не раз работник возвращался на свой карниз на высоте пятисот метров над пропастью с пустыми руками.

Зато на следующее утро он сидел на кухне под медными сковородками с букетом эдельвейсов.

— Мне почему-то вдруг захотелось прийти, — сказал он изумленной Астре.

— И ты проделал такой путь только потому, что тебе вдруг захотелось прийти?.. Нет, положительно, народ у нас немного тронутый. Дошла, видно, очередь и до тебя.

Зажав кофейную мельницу между коленями, работник сказал, показывая на букет:

— Это тебе, Матильда… Вечером будут танцы.

Астра бросила взгляд сперва на работника, а потом на Матильду и не добавила больше ни слова. Только зайдя в комнату, она сказала:

— Хорошо, что ты избавилась от доктора. Он мне сразу не понравился, еще в пасторском доме. Ну, а как тебе нравится этот? У вас большой дом и пустой коровник, а выгона хватит коров на двенадцать, а то и больше. У тебя родятся здоровые дети, и ты мирно проживешь свой век в родном краю. — Не дожидаясь ответа, Астра вышла.

Вечером подруги рука об руку явились на танцы. Через весь зал по диагонали были протянуты две гирлянды бумажных роз — белая и красная.

Музыка внезапно оборвалась. Танцующие остановились и без особого интереса взглянули на барабанщика, тот выбил дробь и возвестил среди наступившей тишины:

«Якоба с хутора Вегхоф зовут домой, Анка телится».

Парень, вызванный барабанщиком, отвел свою девушку к столу и вышел. Оркестр заиграл снова. Остальные парни и девушки продолжали танцевать с тем же невозмутимым видом, что и раньше.

Когда танец кончился, четверо парней поднялись на эстраду и начали петь тирольские песни. Во время «йодельн» они подносили руку то ко рту, то к уху. Лица у них были очень серьезные, так же, впрочем, как и у слушателей, степенно аплодировавших им.

Оркестр опять заиграл, и танцующие снова вступили в круг, безрадостные, как все жители этой долины, где люди с детства тяжело работают и где сын бедняка лишен всякой надежды выбраться из нищеты. У многих парней и девушек была одна и та же фамилия; за несколько сот лет семьи горцев успели не раз породниться.

«Может быть, и это омрачает их веселье, — подумала Матильда. — Наша долина тесная, и ели окружают ее сплошной стеной. Днем и ночью».

Матильда танцевала с мужем Астры, а Астра — с работником, идеально чувствовавшим ритм танца.

Работник играл на всех инструментах, какие только попадались ему в руки, и при этом сам сочинял мелодии. Профессор консерватории записал как-то танцы, которые работник импровизировал.

В зале было человек пятьдесят, среди них несколько парней с очень дальних хуторов. В перерывах все чинно сидели за столом и дожидались, пока снова заиграет музыка, потом вставали и начинали танцевать. Матильда танцевала с работником. Оркестр играл медленный вальс: когда-то его сочинил работник и записал профессор.

Матильда вспомнила, что в последний раз она танцевала много лет назад с Уэстоном. На ее лице появилась чуть заметная улыбка; она единственная во всем зале улыбалась. Работник не проронил ни слова.

Он отвел Матильду на место за руку так торжественно, словно они были в церкви и он вел ее к алтарю. Потом он поднялся на эстраду. Все присутствующие знали, что за этим последует, и приготовились слушать. Работник начал играть на гармонике, так ему легче было выразить чувства, волновавшие его уже много лет.

Гармоника в его руках рассказывала об уединенности горных пастбищ, о коровах, отдыхающих где-то в поднебесье, о годах одиночества и ожидания. Но и во время игры, которая, словно ясное зеркало, отражала все его переживания, лицо работника оставалось совершенно бесстрастным. Только раз он улыбнулся Матильде, и Матильда ответила на его взгляд мягкой улыбкой. А потом подумала: «Этого мне не следовало делать».

Работнику хлопали больше, чем всегда. В таких долинах все без исключения музыкальны; музыка — единственная сила, способная захватить этих всегда безрадостных людей и даже побудить их танцевать. Люди здесь танцуют только потому, что они музыкальны.

После полуночи работник прямо из зала отправился на пастбище.

Через неделю часов в пять утра Матильда и Астра вышли из дома с рюкзаками за спиной и с альпенштоками в руках. Мальчики уже ожидали их во дворе. Было еще темно. Звезды холодно поблескивали. Одна половинка луны была молочно-белая, и тонкий, как ниточка, золотой обруч, четко вырисовывавшийся на ночном небе, соединял ее со второй, ярко освещенной половинкой.

Они пустились в путь, держа курс на черную стену елей. Мальчики вприпрыжку бежали впереди — их прямо-таки распирало от гордости. Ведь и им дали маленькие рюкзаки и палки с железными наконечниками.

Когда путники миновали лес и деревню, где все еще спали, небо чуть посветлело. На высокогорных лугах уже лежал первый отсвет зари. Но повсюду на земле еще царствовало великое предрассветное безмолвие.

Восьмилетний мальчуган, отставший было от всех, подобрал на дороге перо в серых крапинках и нацепил его себе на шапчонку, из-под сдвинутой набекрень шапчонки выбивались коротко остриженные белесые волосы. На вопрос младшего братика, откуда он достал перо, старший ответил весьма небрежно:

— Это орлиное перо! Орел хотел схватить меня и унести в свое орлиное гнездо.

От волнения малыш перешел с шага на рысь.

— Расскажи мне, как все это случилось? Как это было?

— Ничего особенного не было! Ровным счетом! Просто я его убил. Вот и все. А перо захватил с собой как трофей. Орел еще лежит там позади. На обратном пути можно будет отрезать у него крылья. В них метра четыре-пять ширины.

— А мне ты дашь крыло? — Малышу пришлось прибавить ходу, так как брат после блистательного боя с орлом шел размашистым шагом с рюкзаком, альпенштоком и пером.

— Можешь взять себе оба крыла. Я убью еще много орлов. Сегодня я, наверное, расправлюсь не меньше чем с двумя.

— Неужели он не сватался ни к одной девушке? — спросила Матильда, которая шла впереди с Астрой.

— Да он и не смотрит ни на кого! Только теперь я поняла почему.

Путники подошли к воротам, созданным самой природой: справа и слева, словно сторожевые башни, возвышались отвесные скалы, густо поросшие мелким ельником. В сером предрассветном освещении скалы походили на гигантские кипарисы. Матильда и Астра прошли через эти ворота.

— Давным-давно он мог бы иметь свое хозяйство. Любая бы за него пошла. Тебе за него не придется краснеть. Он свое дело знает лучше всех здешних парней. Работает от зари до зари, и к тому же не пьет.

«И не бьет свою жену», — подумала Матильда. Невольно она сравнила этих двух людей, и в глазах одного из них ясно увидела звезду, которой нельзя дать погаснуть. А Зилаф был человеком с убогой душой.

— Не можешь же ты прожить всю жизнь одна. Я вовсе не хочу тебя уговаривать. Такие вещи надо решать самой. Но работник, хоть он и тверд как кремень, был бы в твоих руках словно воск. Он точь-в-точь как Мартин. Душа у них у обоих, как у моих мальчишек.

— Да, Астра, ты очень счастливая.

— Как ты меня назвала? Астрой? Ну и ну! — Астра была растрогана.

— Каждый раз, как я вижу тебя с мужем, я радуюсь.

— И ты можешь быть такой же счастливой. Тебе стоит только открыть рот и сказать «да».

«Кто знает, каким образом из самых разных и непохожих ощущений возникает то, что мы зовем сердечной склонностью», — подумала Матильда. Но при мысли о работнике ее сердце не потревожило ни одно чувство, кроме желания ощутить тревогу.

— Может быть, это потому, что ты побывала в чужих краях и стала совсем другой. Может, все дело в этом? Так бывает. Но я хочу рассказать тебе одну историю. Когда-то давно девушка из соседней долины, — она родня моему мужу, — уехала в Берн. Сперва она печатала на машинке, но только для важных господ. Ей было тогда семнадцать. А потом изучила языки и прочла уйму всяких книг. Она загребала много денег. Говорят, она была умница. Долгое время она жила в Америке, можешь себе представить, она побывала даже у турок. Одним словом, повсюду! Она и впрямь объездила весь свет и сама стала важной дамой. Но вот проходит пятнадцать лет, и она возвращается к себе в деревню и выходит замуж за крестьянина-бедняка на хуторе Лейне. В такую глушь никого не заманишь. Даже батрачку ей не нанять! Она все делает сама. И родила уже пять человек детей.

«Кто знает, что пришлось пережить этой женщине на чужбине? — подумала Матильда. — И откуда у нее взялись силы вернуться и начать новую жизнь, совсем непохожую на прежнюю».

— Может, ты все же подумаешь… По-моему, короткий путь — самый лучший.

Громовые раскаты разорвали тишину. А потом на склоне горы показались стволы елей с обрубленными сучьями, они быстро скользили по гладкой, словно намыленной лесной просеке и, вздымая ввысь тучу брызг, с шумом падали в горный ручей, а ручей нес их дальше в долину.

— Мои молодцы уже принялись за работу! — сказала довольная Астра.

Первые лучи солнца выхватили из зеленого моря хвои, над которым кое-где еще стоял туман, золотисто-красные кроны буков. Сейчас путники шли по лесу, принадлежавшему Астре; издалека доносился стук топоров. Астра отправилась с малышом вперед.

Матильда хотела взять за руку старшего мальчугана. Однако самомнение охотника на орлов возросло до такой степени, что он не дался. Он шел один, выворачивая колени, как старик. Но после того как Астра с малышом скрылись в кустарнике, старший вдруг подскочил к Матильде и вцепился в ее юбку.

Возле карликовой елки, вся освещенная солнцем, замерла молодая узкобедрая лисица, хвост ее был вытянут горизонтально, лапы подняты для бега. Глаза лисицы горели. Матильда услышала, как за ее спиной дрожит мальчуган и как он, потирая руки, испуганно, заискивающе шепчет:

— Лисонька, лисонька!

Еще через секунду хвост лисицы метнулся вниз, брюхо и морда припали к самой земле, и она стремглав бросилась в кустарник. Охотник на орлов облегченно вздохнул, теперь он разрешил Матильде вести себя за руку.

Когда они вышли из леса, их глазам представилось широкое предгорье, уже освещенное утренним солнцем, а за ним горы в голубом тумане. Редкие кусты на бугристом склоне — он был круче, чем это казалось с первого взгляда, — походили на темные капустные кочаны. После часа ходьбы все четверо казались издали, из долины, крохотными черными точками.

Теперь они подымались прямо к пылающему солнцу. Сквозь короткую жесткую траву просвечивала каменистая почва. Матильде стало жарко. Она сняла шерстяную безрукавку и накинула ее на плечи, чтобы не застудить грудь. Разгоряченная Астра шумно дышала. Только мальчуганы чувствовали себя как рыба в воде.

Путники сделали привал у подножья горы, по сравнению с которой самый высокий небоскреб в Нью-Йорке показался бы не больше игрушечного домика, Обнаженную грудь великанши — ее вершина мягко вырисовывалась на голубизне неба — украшало ожерелье из изящных елочек с тонкими, как спички, стволами. Елочки были аккуратно нанизаны на невидимую нить — их зеленые верхушки почти доходили до золотистых стволов второго ряда ожерелья, повисшего над первым.

Астра бросила мальчуганам яблоки. Они присёли несколько поодаль от взрослых, у плоского камня, служившего им столом. Астра молча отвела взгляд от Матильды, считая, что мысли подруги все еще заняты их разговором о работнике. Но Матильда отдалась созерцанию великанши горы, которую так волшебно разукрасил искуснейший в мире ювелир — природа.

— Тут лисица вся поджалась и как прыгнет, как подскочит ко мне.

— А потом? Что было потом?

— Ничего особенного… Я выставил ей навстречу мой альпеншток, — сказал мальчуган, впиваясь зубами в яблоко.

— Ну, а дальше? Что было дальше? Расскажи!

— Дальше? Я воткнул ей в пасть железный наконечник, вот и все.

Матильда погрозила лгунишке пальцем и, улыбнувшись, передразнила его:

— Лисонька, лисонька!

Тогда мальчуган растопырил пальцы, словно он нечаянно попал в грязь, и начал усердно обтирать рукавом рубашки плоский камень.

Путники обошли гору. Прошло еще часа два, прежде чем они услышали звон колокольчиков, доносившийся к ним сверху, где воздух был уже разреженным. Матильда посмотрела назад. Молодой женщине вдруг показалось, будто какой-то могучий магнит тянет ее вниз с такой неодолимой силой, что ей не остается ничего иного, как медленно опуститься по воздуху к подножью горы. Широкий склон вдруг словно заколебался.

Отсюда, сверху, осенний воздух уже не был чем-то совершенно невидимым. Казалось, он весь состоял из твердых частиц. Пенные струи проплывали среди лесов и деревень; солнечные лучи золотили их, а иногда пронизывали насквозь, на секунду ярко освещая то белую стену дома, то узкую ленту речушки, то крошечный золотой крест на церковной колокольне. А потом все опять исчезало в беспрестанно клубящихся воздушных потоках.

Прошло еще несколько минут, и они очутились на ярко-зеленом альпийском лугу; изумрудная зелень покрывала и овраги и холмики, сползая вниз в ложбинку, где стояла хижина пастуха. Три рыжих с белым коровы посмотрели на путников. Дальние холмы и склоны также были покрыты рыже-белыми пятнами, — там мирно паслось стадо, тихо позвякивая колокольчиками. На следующее утро коров надо было гнать в долину.

«Вот, значит, где он живет уже много лет», — подумала Матильда.

Два черных короткошерстых пса — очень свирепых — бегали взад и вперед, бросая на непрошеных гостей злобные взгляды. Но вдруг они завиляли хвостами. Полаяв, собаки опустили морды и обежали путников так, словно это было стадо коров, а потом, указывая путь, бросились вниз по склону.

На лице работника не дрогнул ни один мускул. Он поздоровался, почти не разжимая губ. Но в его глазах можно было прочесть радость. Он постелил чистую скатерть — белую в синюю клетку — и поставил на стол хлеб, сыр и пенящееся парное молоко. На столе стоял букет альпийских роз, и работник быстрым движением подвинул его на середину.

После обеда охотник на лисиц и орлов и его легковерный братишка, уморившиеся за день, да к тому еще поглотившие немало хлеба с сыром, свалились с ног в буквальном смысле этого слова и заснули на сене. Астра тоже уснула.

Матильда отправилась за дом к колодцу и вымыла лицо и шею. Работник неподвижно сидел на скамье перед домом, упершись локтями в колени. Матильда присела рядом. Работнику исполнилось тридцать пять, но ему можно было дать значительно меньше, и в то же время он казался человеком без возраста, вечным, как эти тысячелетние горы.

Широкая лощина была с трех сторон окружена отвесными скалами, а с одной стороны взгляду представлялся бесконечный волнистый спуск, ведущий в соседнюю страну, отделенную от Швейцарии всего лишь горной цепью. Сидя на скамейке, Матильда опять увидела вспененный осенний воздух, пронизанный солнечными лучами.

— Хозяйка сказала, что ты ушла от мужа. — Улыбнувшись, работник приподнял верхнюю губу — безукоризненно ровный ряд белых зубов блеснул на солнце.

«Астра, оказывается, и его уже успела взять в оборот», — подумала Матильда, усмехаясь.

Лицо работника снова окаменело.

— Значит, он тебя обидел! Тяжело обидел! Иначе ты осталась бы с ним! Ты ведь такая.

«Удивительно, что этот человек знает меня лучше, чем Зилаф после шести лет совместной жизни». Матильда была растрогана, но вслух она сказала:

— Да нет же. Он не сделал мне ничего дурного. Просто мы не могли жить вместе.

Уже много лет Матильда не испытывала такого глубокого покоя, как в эту секунду, она притулилась в уголке, прислонив голову к дощатой стене. Веки сами собой опустились, а губы чуть приоткрылись во сне.

Теперь работник мог беспрепятственно смотреть на молодую женщину. Но он не стал этого делать. Сжав кулаки, он тихонько, на цыпочках прошел в пристройку, где помещалась сыроварня. Здесь все уже было готово к предстоящему спуску в долину. Огромные деревянные чаны — в них делали сыр — были вычищены и уже успели высохнуть. Алюминиевая центрифуга блестела, как зеркало. Работник улыбнулся, вспомнив, что англичанка-туристка, пробывшая несколько часов на горном лугу, приняла центрифугу за аппарат для перманента.

А завтра он уже будет внизу, в долине, там же, где и Матильда. Она спустится вместе с ним.

Матильда глубоко вздохнула… Из скалы вышел Уэстон и сел с ней рядом на скамейку. Он был во фраке. Он передал Матильде письмо в полметра длиной и спросил ее: «Почему ты мне не ответила?» И тогда она протянула ему то письмецо, что написала много лет назад, но так и не опустила в почтовый ящик.

«Теперь я уже не так смертельно устала, как раньше». — «Тогда прислонись к моему плечу», — ответил ей Уэстон. Она улыбнулась. «Да, да, сейчас уже можно». Но тут на другой конец скамейки опустился работник, и Матильда уже не знала, на чье плечо ей положить голову. По лугу к ним шла женщина в черном. Это была сама Матильда. Женщина откинула длинную вуаль из черного крепа, закрывавшую ей лицо, и обратилась к работнику и Уэстону, которые сидели сейчас совсем рядышком и казались одним человеком. «Сперва мне надо надеть белое шерстяное платье, тогда я вернусь и навсегда останусь с тобой». — «С кем?» — спросили они оба в один голос. Матильда ответила им: «Платья пока еще нет, шерсть не состригли с овец». С этими словами она проснулась.

Мальчуганы сложили костер из сухого коровьего помета. Костер пылал.

— У него полно блох, — сказал малыш, когда один из свирепых псов стал чесаться.

Охотник на орлов обнаружил у подножья горы дохлую гадюку; он подцепил ее на сук и теперь держал над огнем. Вторая собака, согнувшись, бродила вокруг костра с глухим рычанием.

— Она боится змей, — презрительно заметил охотник на орлов и в ту же секунду в испуге выронил сук, так как от пламени костра гадюка, казалось, начала шевелиться.

— Она еще живая, — закричал малыш и отпрянул от костра.

Шипя, гадюка поджаривалась на пылающем коровьем помете.

— Можешь быть уверен, — заявил старший брат, — уж если я убиваю змею, значит, ей крышка.

Но тут, непонятно по какой причине, свирепый пес прыгнул на малыша, тот с криком упал на спину, пес оскалил зубы и уже готов был вцепиться малышу в глотку. Лежа на спине, малыш с отчаянным ревом барахтался как жук, тщетно стараясь отогнать пса.

Ни секунды не размышляя, охотник на орлов перескочил через костер и оттащил собаку, в ярости щелкавшую зубами. Пес обежал костер, свирепо сверкая глазами, шерсть у него на загривке стояла дыбом. Потом он, согнувшись, побрел к хижине.

Охотник на орлов, каждый день совершавший множество воображаемых подвигов, становился храбрецом, когда его братишке грозила опасность. Незадолго до приезда Матильды он прыгнул в глубокое лесное озеро, увидев, что брат уходит под воду. При этом охотник не умел плавать. Оба мальчика чуть не утонули, но, на счастье, мимо озера проходил отец с топором на плече — он вытащил обоих героев.

Ведя за руку братишку, охотник на орлов молча проследовал мимо Матильды, к которой опять подсел работник. О своих настоящих подвигах старший брат никогда не рассказывал.

Матильда удобно устроилась в уголке скамьи, вытянув ноги и обхватив руками колени, голову она прислонила к притолоке. Она смотрела на работника, сидевшего вполоборота к ней. Матильда не могла забыть свой сон. Только что сюда приходил Уэстон. Тогда на балу у нее в душе был хаос. А потом она написала ему письмо. И не только потому, что стосковалась по покою. О нет! А после ей приснилось, будто у нее ребенок от Уэстона. Но с тех пор прошло уже много лет. Что, если бы он снова появился в последние, самые тяжелые годы ее супружеской жизни? Что было бы тогда? Этого она не знает. А может, все же знает? Нет, не знает. А что, если он приедет сейчас? Да, сейчас. Если он и впрямь выйдет из той вон скалы, спустится по склону, сядет рядом с ней и заговорит? Невольно она взглянула на работника. Она должна сказать ему что-нибудь хорошее.

— Я рада, что с завтрашнего дня ты будешь вместе с нами в долине!

— Я и сам рад, Матильда.

О боже, как он произнес ее имя «Матильда»! Она прислушалась к смеху мальчуганов, кубарем катившихся с горы. Да, от работника у нее будут здоровые красивые дети! Тогда по крайней мере ее жизнь получит какой-то смысл. Но как понять, что с ней творится? Чего она хочет? Матильда снова посмотрела на работника. Во всяком случае, надо быть осторожной, очень осторожной и не подавать ему напрасных надежд. Нет, она ничего не знает! Кроме одного: она не хочет еще раз стать такой же несчастной.

Резким движением Матильда спустила ноги со скамейки и вышла на солнце из тени, отбрасываемой хижиной. Настроение у нее внезапно переменилось. Теперь ей хотелось совсем другого. Надо уехать отсюда! Сложить вещи в чемодан и сесть в поезд! Уехать, все равно куда! В какой-нибудь город! Она многому научилась у Зилафа, она вполне может поступить к любому врачу и собственным трудом зарабатывать себе на хлеб. Надо жить одной и быть свободной!

Когда стемнело, они улеглись спать на сене. Место Матильды оказалось между обоими мальчуганами. Тут же неподалеку за тонкой дощатой перегородкой спал работник. Ночью Матильда тихонько встала и вышла из хижины. Работник зажег свечу. Он спал очень чутко. Матильда тихо отошла от окна. Огонек опять погас. Она неслышно скользнула дальше и на цыпочках начала взбираться в гору. Ночь была светлая. Густой лунный свет заливал луга. От него тянуло плесенью. Было несказанно тихо.

Молодая женщина взбиралась все выше. После поворота тропинка пошла круто в гору. Как раз в том месте, где работник спустился на веревке за цветами, Матильда замедлила шаг. При свете луны ущелье глубиной в пятьсот метров казалось зыбким. Эльфы водили хороводы вокруг приземистой белой лошади, на которой, как всегда, гордо восседал сказочный зверек. В зыбкой, беспрестанно колышущейся бездне одна картина сменяла другую. Нет, она останется здесь с матерью. Здесь ее дом.

Матильда знала выступ скалы, с которого как на ладони были видны не только все ближние вершины и гребни, но и дальние, еще более высокие горные хребты. Когда Матильда дошла до этого места, уже занималось утро и тень, все время бежавшая за ней, исчезла.

Казалось, она стояла теперь на самой верхней точке земли, у нее под ногами до самого горизонта простиралось плато, пересеченное бесчисленными голыми складками, они убегали вдаль и становились все уже и уже. Матильде почудилось, будто все вокруг усеяно кишками миллионов убитых животных. Матильду познабливало. «Земля выглядит больной!»- подумала она и села, закутав ноги широкой юбкой.

Над последней каменной грядой поднималось солнце, похожее на половинку арбуза — без блеска и без лучей; желтоватые кишки стали бледно-розовыми.

Но потом все вокруг заполыхало; первые лучи солнца величаво коснулись земли и в глубоком безмолвии залили светом долины, луга и леса.

Сорок две рыжих с белым коровы, вокруг которых неутомимо кружили свирепые псы, двинулись в путь. Клочья пены падали с мокрых коровьих морд на землю.

Работник надел праздничный наряд пастуха. Он шел впереди быка, а за быком с громким мычанием бежало все стадо.

Бык был ниже коров, коротконогий, с могучей грудью и затылком; его туловище суживалось к хвосту. Глаза были навыкате и так налиты кровью, словно вот-вот лопнут. Короткую морду украшали альпийские розы, на голове была укреплена табуретка ножкой кверху: на таких табуретках пастухи доят коров.

Стадо — символ богатства и мощи этой страны — с мычанием спускалось вниз по крутому росистому склону, сверкавшему всеми цветами радуги. Мальчуганы мгновенно оказались во главе шествия рядом с работником и быком.

— Ветеринара мы теперь никогда не приглашаем. Он сам мог бы поучиться кое-чему у работника, — сказала Астра. — Прошлой зимой теленок у Лени лег поперек, но он извлек его живехоньким и притом ничуть не повредил самой Лени. — Астра улыбнулась Матильде. — Вот видишь, мне будет невыгодно, если вы поженитесь.

— Да, да, он просто чародей. И должен достаться мне, и никому другому. Ах, Астра, милая моя Астра!

У Матильды было радостно на душе. Жизнь вливалась в нее с каждым шагом. Из солнца и тумана, бурливших в котловине, рождалось утро.

Пятилетняя дочурка Астры, сгорая от нетерпения, свесилась через неоштукатуренную ограду цветника. Когда вдали замычали коровы, она, как звереныш, вскочила и начала прислушиваться. В сплошной стене елей, уже освещенной солнцем, но еще покрытой кое-где клочьями тумана, казалось, распахнулись широкие ворота, и оттуда, чуть покачиваясь, вышли коровы.

Малышка скатилась с забора и стрелой помчалась по лугу.

В тщательно вычищенном коровнике была постлана свежая солома, в кормушках лежало пахучее сено. Завидев коровник, животные протяжно замычали; мычание стало еще громче, когда коровы столпились во дворе.

Работник впустил в коровник быка. Коровы, покачиваясь на ходу, последовали за ним. Каждая нашла свое стойло, и скоро в коровнике уже слышалось равномерное похрустывание. Теплый дух снова заполнил помещение. Работник запер ворота изнутри.

В первый день работы оказалось по горло. Надо было подготовиться к тому, чтобы сбивать масло и делать сыр. Быка укусил в ухо слепень. Всех коров пора было доить. Но прежде всего работник мелко нарезал солому.

В девять вечера все снова стихло. Матильда лежала в кровати в низенькой комнатке с деревянным потолком. Запах смолы от еловых дров, потрескивавших в печке, смешивался с пряным острым запахом альпийских роз на ночной тумбочке.

Матильда аккуратно расчесала на пробор свои густые, отливающие бронзой волосы, в шутку завязала их узлом под подбородком и спрятала руки под этой живой шалью. Она лежала неподвижно, ее белое лицо в мягком обрамлении волос казалось лицом очаровательной монахини, которой никто из смертных не смеет любоваться.

Около полуночи одна из коров протяжно замычала, мычание становилось все громче и перешло в дикий рев. Матильда понимала, что означает этот рев, напоминающий крик обезумевшей от боли женщины. Она соскочила с постели и подошла к окошку. На дворе замелькал раскачивающийся фонарь. Матильда различила фигуру работника. За ним по двору пробежали Астра и Мартин.

Матильда набросила на себя платье и сунула босые ноги в деревянные башмаки. Нет, с распущенными волосами ей нельзя туда идти.

Когда молодая женщина прибежала в коровник, с высоко подобранными волосами, в платке, стуча деревянными башмаками, — точь-в-точь деревенская служанка, — рядом с коровой уже лежал теленок. Короткая морда новорожденного беспомощно повисла между растопыренными передними ножками. Опустив морду, корова вылизывала лохматую шерстку теленка. Глаза ее казались очень большими. Бока еще дрожали.

Обеспокоенные соседки роженицы отошли в сторонку и со смутной тревогой поглядывали на товарку, будто предвидя, что и им в скором времени предстоит то же. Коровы, стоявшие поодаль, выражали свое сочувствие коротким мычанием. Только бык в широком стойле неподалеку от роженицы равнодушно мигал, не проявляя ни малейшего интереса ко всему случившемуся.

— Эльза — молодец, теленок хоть куда, — сказал работник, обращаясь к Матильде. Он ласково похлопал корову, продолжавшую тщательно вылизывать свое детище.

«А тебе хотелось бы иметь маленького?» Да, так он спросил ее перед их первой разлукой. Спросил девушку, для которой любовь была неразгаданным чудом! Работник никогда не мог бы произнести этих слов. Матильде нечего было бояться.

— Мы собираемся разводить низкорослых коров, Матильда. Они дают больше молока, и их легче откармливать. Вес у этих коров больше, несмотря на малый рост, и в работе они выносливей. Словом, такой скот куда более мясистый и здоровый.

Работник взял на руки новорожденного вместе с соломенной подстилкой и поднес его Матильде. Повернув морду, корова взглянула на теленка.

— Сейчас я тебе его отдам… Видишь, у него уже совсем короткие ножки. Бык хорошо помогает нам.

Мартин хитро усмехнулся, да и Астра была довольна. Всю зиму работник только и говорил что о преимуществах низкорослого скота. По его совету Астра задешево купила этого быка, когда ему минула всего неделя. Взявшись за руки, Матильда и Астра вышли из коровника.

— Я еще побуду с Эльзой, — сказал работник, запирая за ними ворота.

В сенях Астра поступила так же, как она поступила много лет назад, когда подружки встретили на дороге слабоумную Юлию. Пройдя немного, она вернулась назад, тихо засмеялась и поцеловала Матильду.

— Значит, он объяснил тебе, какой мы разводим скот! Боже мой, до чего же парень тебя любит.

Матильда поднялась по лестнице к себе в комнату. «Я еще побуду с Эльзой». Матильда улыбнулась, на сердце у нее было легко.

На следующее утро над крышами гулял ветер, шел холодный дождь со снегом, гвоздики на высоких стеблях прибило к земле, ветер растрепал кочаны капусты на грядках. А еще несколько дней спустя, когда Матильда ехала в маленьком фордике обратно к матери, луга, склоны и дальние горные цепи были уже покрыты ослепительно-белой пеленой, на которой явственно выделялись черные леса.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

«Из-за несходства характеров» — так было написано в решении о разводе. «Ну что ж, может, это и есть настоящая причина», — подумала Матильда, пряча в ящик стола сложенный вдвое лист гербовой бумаги со множеством печатей.

Потом она села на лежанку. Какой-то кусок ее жизни остался позади. А теперь надо обо всем поразмыслить. Думая, она перебирала спицами. Если бы Зилаф не написал письма матери и не показал так откровенно свою сущность, она принесла бы себя в жертву и загубила бы душу. Об этой черте своего характера пора подумать.

Воскресный день располагал к размышлениям: было тихо, только за домом журчал ручей да тикали часы в комнате.

Итак, она на собственном опыте убедилась, что готовность жертвовать собой может привести к моральному падению. А такого проступка по отношению к себе человек не вправе совершать. Он должен беречь свою душу. Надо сострадать, когда страдает другой. Да, это прописная истина. Но нельзя загубить себя во имя того, чтобы другой не страдал. Нет, нельзя. Надо все взвесить и выбрать правильный путь. А что правильно — она знает. Это знает каждый. Не всегда нужно уступать, как уступала девочка-безручка. Матильда это поняла, запомнила и будет выполнять.

Молодая женщина еще долго сидела на печке, погруженная в свои мысли. Когда она спрыгнула с лежанки, чулок был уже наполовину связан.

Деревню занесло снегом, и снег все еще шел. На площадке перед домом намело сугроб высотой в метр. Надо опять расчистить дорожку, а то невозможно выйти на улицу.

К дому подошел работник в воскресном костюме. Он начал разгребать снег. Потом взобрался на высокую крышу. Во все стороны полетели снежные комья. Матильда заварила кофе.

Работник каждое воскресенье приходил в деревню и делал за обеих женщин всю черную работу. Кроме того, он сколотил двенадцать ульев — мать хотела завести новых пчел.

Матильда накрыла кофейник красным шерстяным колпаком. Вошел работник, и она налила ему кофе. Они сидели за столом, как муж с женой, и мирно попивали кофе. Матильда накинула на плечи теплый платок. Они почти не разговаривали. Потом она показала ему свое вязанье. Один чулок был уже готов. Эти чулки она вяжет для него.

Работник не привык, чтобы о нем заботились.

— Неужели? Что ты говоришь, Матильда?

Когда стемнело, он ушел.

«Долго так продолжаться не может. Да и люди уже болтают о нас», — думала Матильда, не отрываясь от вязанья.

Зима только начиналась, работник являлся каждое воскресенье. Для него всегда находилось дело. Весной он перекопал большую часть сада и покрасил ульи и забор ярко-зеленой масляной краской. Скоро ему придется снова уйти на пастбища. И он опять будет жить высоко в горах,

«Боже мой, — думала Матильда, — чем все это кончится?»

На следующий день с электропоезда на маленьком полустанке сошел незнакомый сухощавый человек и спустился в деревню. Он задал несколько вопросов хозяину гостиницы.

— В том белом доме! — сказал ему хозяин, показывая дорогу.

Матильда открыла незнакомцу дверь.

Он плохо говорил по-немецки, а она того хуже по-английски. Матильда спросила его, не говорит ли он по-французски.

— No, — ответил незнакомец.

Все же он кое-как растолковал Матильде цель своего визита. Он приехал с острова Явы. Его друг Уэстон, вот уже три года проживающий там, просил его справиться о здоровье фрау Зилаф. Но господин Зилаф обошелся с ним весьма неучтиво.

— Мы с мужем разошлись.

Это он сообщит своему другу. Пошлет ему телеграмму. Что еще протелеграфировать Уэстону? Как ей живется? Как здоровье? Незнакомец извинился за свое любопытство. Но ведь он приехал в эту деревню специально, чтобы справиться о фрау Зилаф. Его друг Уэстон ждет от него подробной телеграммы.

— Страстно ждет. Говорят так по-немецки? Страстно ждет.

Сердце Матильды готово было выпрыгнуть из груди. Она почувствовала, что оно бьется где-то у ребер, в горле, в затылке.

— Мне живется очень хорошо.

Матильда побелела как полотно.

Он очень рад этому обстоятельству. В свою очередь, он должен доверительно сообщить Матильде кое-что о своем друге Уэстоне, если она, конечно, не возражает. В тех краях все пьют, но его друг пьет слишком много. Не разрешит ли Матильда написать Уэстону, что ей это неприятно. Надо полагать, такое заявление принесло бы Уэстону большую пользу.

Лицо Матильды на секунду покрылось румянцем.

— Я не имею права запрещать что-либо господину Уэстону.

Но что бы ни говорила Матильда, она знала: ее сердце уже с ним.

— Жаль! — Незнакомец улыбнулся. Улыбались главным образом его глаза и подстриженные седые усы. Ну, а теперь ему хотелось бы осмотреть старый рыцарский замок.

— Там ничего не осталось, кроме обломков стены на лужайке. Уцелевшие камни, из которых был сложен замок, пошли на наш дом.

Значит, Бедекер врет, или, быть может, он невнимательно прочел это место. Уже стоя в дверях, незнакомец спросил Матильду, не передать ли ему в телеграмме привет от нее.

Матильда кивнула. Отступив назад, она заперла дверь и тут же прислонилась к дверному косяку. Ноги у нее подкашивались. Она без сил опустилась на пол и, стоя на коленях, прижалась лбом к двери.

Перед глазами мелькали то искры, то яркие пятна. Но в голове упорно билась мысль: незнакомец действительно приходил, это не сон, а явь. Когда Матильда поднялась с колен, все вокруг стало совсем иным. Все приобрело смысл. Теперь ей не надо было принимать решений, не надо было ни о чем думать, только жить. Весь мир преобразился.

Прислонившись к печке, Матильда глядела перед собой невидящим взглядом. Что-то ожило в ней. Она не понимала: как ей удалось так долго обманывать себя? Ведь она ждала его, ждала всегда, все эти долгие годы! Почему же она поняла это только сейчас? Да, только сейчас!..

Жизнь вспыхнула в Матильде. В ее жилах быстрее потекла кровь, каждая клеточка ее тела обновилась…

Когда человек чувствует себя по-настоящему счастливым, он с удовольствием занимается мелочами.

— Давай я обмажу известью сливы, — предложила Матильда матери, когда та вошла в дом.

Разве может быть большее счастье, чем повернуться на каблуках, снять с гвоздя старый фартук и надеть его?

Кисть была прикреплена к длинной палке. Матильда опускала кисть в ведро с известью, а потом проводила по стволу дерева сверху вниз. Сливы были еще совсем маленькие и зеленые; их почти нельзя было отличить от листьев.

«Трудно поверить, — думала Матильда, — что когда-нибудь эти сливы станут большие, синие, мягкие и сладкие. Но так будет. Надо только уметь ждать».

Она посмотрела на семь белых стволов — тот ствол, который она обмазала первым, уже успел высохнуть, а тот, что она оставила напоследок, был еще мокрый и маслянисто блестел. Держа в левой руке кисть на длинной палке, она потащила тяжелое высокое ведро обратно в сарай.

Дорожка между грядками была так узка, что Матильде приходилось балансировать, ставя одну ногу в след другой. Каждое движение приносило ей радость, и усилия, которые она совершала, веселили ее.

В сарае Матильда сняла фартук, подняла его и разжала руки, фартук упал на тачку. И это тоже доставило ей несказанное наслаждение.

Заложив руки за спину, Матильда вышла на луг и дошла до узкой тропки, по которой гуляла в детстве с красной книгой. Как-то раз в одно чудесное утро она наткнулась на коричневую улитку, длинную и мокрую, заботливо подняла ее с пыльной земли и перенесла на другую сторону тропинки в траву.

Теперь ею владело одно чувство: совершив громадный крюк, она снова очутилась в исходной точке своего пути; вся во власти этого чувства, она медленно подходила к опушке леса, где во мху, как всегда, виднелись лиловые звездочки барвинка, тихонько покачивающиеся от теплого ветерка.

Растянувшись на мху, она погрузилась в мечты. Но мечты ее были не только мечтами, ибо ни одна мечта не могла стать такой сладостной и прекрасной, какой стала жизнь.

Потом Матильда повернулась на живот, уперлась локтями в землю, обхватила руками подбородок и, глядя в глубь леса, начала болтать в воздухе ногами.

Со счастьем надо обращаться осторожно. Слишком много счастья человек не в силах вынести.

Поднявшись, она слегка толкнула бедром ствол высокой ели, толкнула его еще раз, но, поскольку у ели так и не выросли руки, чтобы обнять ее, Матильде пришлось самой обнять дерево и прижаться щекой к его шершавой коре.

Там, в ельнике, стояла белая лошадь со сказочным зверьком на спине. Но она сразу же исчезла, потому что теперь сама Матильда очутилась в сказочном мире.

Остров Ява далеко, но телеграмма незнакомца уже, быть может, летит к Уэстону, и завтра Уэстон все узнает. А Матильда знает это уже сегодня. Она прикоснулась губами к шершавой коре.

— Что с тобой происходит? — спросила мать. — Ну и вид у тебя!

Нет, Матильда себя не выдаст. Не проронит ни слова.

— Отдохни немножко, мама. Дай мне сегодня приготовить вместо тебя обед.

Но есть Матильда не могла. Она только притворялась, будто ест, и сразу же после обеда убежала к себе в комнату.

Несколько секунд она стояла неподвижно, низко опустив голову. А потом, как лунатик, подошла к окну; на улице было еще светло, но Матильда закрыла ставни и включила лампу у кровати. Ее школьный атлас лежал на полке, рядом с красной книгой сказок. Присев на кровать поближе к свету, Матильда разыскала остров Яву. Потом она нашла главный город Явы. На атласе это были просто крохотные черные буковки. Матильда поцеловала их. Все ее тревоги разом улеглись. Пусть их с Уэстоном разделяют моря и океаны. Пусть он очень-очень далеко от нее! Она-то знает, что он где-то рядом. Он с ней.

Матильда вынула из комода чистую ночную рубашку, но тут же положила ее обратно. Эту рубашку она носила в те времена, когда была замужем за Зилафом. Она достала новую рубашку, мать сшила ее совсем недавно. Если она будет с Уэстоном, если они с Уэстоном будут вместе, Матильда ни за что не станет носить свои старые вещи. Даже чулки! Она переменит все до нитки. Купит себе настоящее приданое. Это необходимо. Просто необходимо. Тогда она и внешне изменится. Но не так, конечно, как внутренне.

Новая рубашка была жесткая. Лежа в кровати и заложив руки за голову, Матильда посмеивалась над шитьем матери — рубашка была необъятно широкая. Казалось, у Матильды совсем нет груди, вот забавно. Матильда положила руки на грудь. Но грубое полотно рубашки снова начало топорщиться, и груди как не бывало. Ну и рукава у этой рубашки, широкие и длинные! Боже мой, что ей сшила мать! Ведь Матильда уже не девчонка.

Она заснула, и ей приснился самый страшный сон в ее жизни. Ей приснилось, будто мать горько плачет. Матильда идет с ней в кухню и кладет руки на колоду для колки дров. Мать отрубает ей руки топором и отсылает Матильду обратно к Зилафу, тот небрежно перевязывает обрубленные руки марлей. Но кровь сочится сквозь марлю. «Жена должна повиноваться мужу. Убирайся прочь!» Но тут Матильда снимает повязку и показывает Зилафу руки — они снова выросли. «Я уже не девочка-безручка, и я приняла решение». — «Что это значит? Какое решение?» — «Я приняла решение», — повторяет Матильда очень спокойно и просыпается.

Несколько секунд Матильда не могла понять, почему на душе у нее так легко. Она села на кровати. Вспомнила вчерашнего незнакомца, и волна счастья снова затопила ее. Ей не хотелось засыпать, не хотелось расставаться с этим ощущением счастья. И все же Матильда заснула. Но сон ее был неглубок, и она часто открывала глаза, чтобы убедиться в том, что все случившееся с ней не сон.

Всю ночь Матильда боролась с дремотой, то открывая, то закрывая глаза, она боялась упустить свое счастье, — только под утро она крепко заснула без всяких сновидений.

В его телеграмме было всего три слова: «Письмо отправлено. Уэстон». Телеграмма пришла через сорок часов после визита незнакомца.

Булочник Фриц, исполнявший в деревне еще и обязанности почтальона, принес ее вместе с буханкой хлеба.

— Телеграмма прислана издалека, — сказал он.

Матильда сунула телеграмму в вырез платья. Это было самое надежное местечко, а самое главное, при каждом глубоком вздохе бумага касалась ее тела, и Матильда слышала, как она шелестит.

Однако в деревушке, где было всего-то семь дворов, тайна переписки не могла быть соблюдена, в особенности если дело касалось такой диковинки, как телеграмма с острова Явы. Значительно менее важные события вызывали здесь оживленные толки. Так, например, в деревне немало судачили о новом шезлонге для террасы, купленном в прошлом году матерью. Одна из соседок, спрятавшись за занавеску, долго разглядывала шезлонг, а потом бросила через плечо мужу: «Она купила его, чтобы нам досадить».

— Скажи на милость, Матильда, кто это шлет тебе телеграммы с острова Явы? Вся деревня ломает себе голову.

— Это знакомый матери Паули. Она пригласила его как-то к чаю.

Нет, Матильда не выдаст себя. Она глубоко вздохнула, телеграмма была на месте, она ее ощущала, слышала.

— Забавно, что он шлет тебе телеграммы с Явы.

— Да, мама, ты права. — От счастья Матильда не могла сдержать улыбки; улыбка расцвела неожиданно, как цветок.

— А кто был тот человек, который приходил к тебе позавчера? Я узнала о нем только сейчас.

«То был сам Господь Бог», — подумала Матильда, но вслух она спросила:

— Значит, о нем ты тоже знаешь?

— О нем знает вся деревня. Что он от тебя хочет?

— Ничего особенного! Просто он передал мне привет с острова Явы и спросил, как я живу.

— Ты хочешь сказать, что он ради этого приехал из такой дали в нашу деревню? По-моему, все это сказка.

— Да, сказка, вот именно сказка, ты права, мама.

— Темная история! — сказала мать и, глубоко задумавшись, пошла на кухню.

Булочник Фриц, разумеется, не знает, сколько времени идет письмо с острова Явы. Но, быть может, это знает «отец», ее добрый старый учитель. Матильда пошла по дороге вдоль ручья; ручей стремительно бежал ей навстречу. Сколько же ей ждать? Три недели? Четыре?.. Стоит только посмотреть на воды ручья, чтобы понять — горы отсюда недалеко. А может, целых пять недель?

У камня, где ее когда-то настиг буран, Матильда остановилась, В ту пору ей было четырнадцать. Она села на камень. Роза умерла. Умерла уже очень давно! Теперь она мирно спит, ее Роза. Астре судьба послала прелестных детей и преданного мужа. Ну, а сейчас и к Матильде пришло счастье.

— Да смилостивится надо мной судьба.

Матильда хочет быть достойной своего счастья, она хочет стать храброй.

Большая карта, прибитая когда-то над кроватью Розы, висела теперь в кабинете учителя. Учитель расположился за письменным столом, он исправлял работы своих учеников. Париж, Лондон и Шанхай — города, которые Роза хотела посетить, став графиней, — до сих пор еще отчеркнуты красным карандашом.

— Вы хорошо выглядите, папа!

— Да, меня смерть не берет. Жену мою Бог взял. Она не смогла этого пережить… Но какой ты молодец, что вспомнила о своем старом отце.

На письменном столе стояла фотография Розы в рамке из ракушек. Заметив, что взгляд Матильды устремлен на фотографию, учитель протянул ее своей гостье.

— Да, такая она была. Хорошо еще, что ее сфотографировали. Это ее единственная карточка.

«Не надо плакать», — сказала себе Матильда и с нежной улыбкой прижалась щекой к фотографии.

— Как ты живешь, Матильда? Хорошо?

Матильда не должна показывать ему, как она счастлива.

Глубоко вздохнув, молодая женщина кивнула. Не знает ли он случайно, сколько времени идет письмо с острова Явы в их деревню и из их деревни на остров Яву?

— Приблизительно знаю. Между метрополией и колонией существует регулярная авиасвязь.

— Ах, вот как!.. А пассажиры тоже могут летать?

— Да, эта линия не только почтовая! Самолеты берут с собой пассажиров.

— Неужели!

— Ты что, собралась ехать на Яву?

— Конечно нет! Просто так!.. Сколько же времени, по-вашему, идут оттуда письма?

— Дней пять, наверное. Самое большое дней шесть.

— Правда?

— Но если послать письмо морем… Тогда — это очень долгая история.

Окрыленная словами учителя «самое большее дней шесть», Матильда побежала к Астре, жившей по соседству со школой, и вдруг увидела работника. Он точил ножи от соломорезки на круглом точильном камне, который вращал старший мальчуган.

Пока работник здоровался с Матильдой, храбрый покоритель орлов и лисиц снова привел в движение точильный камень и приложил к нему свой перочинный ножичек.

Не выпуская руку работника из своей руки, Матильда сказала:

— Давай пройдемся немного по саду.

В саду было тихо и безлюдно. Матильда и работник остановились на широкой дорожке, делившей сад на две части.

— То, что я тебе сейчас скажу, не знает еще ни одна живая душа. Даже мама и та не знает.

— Будь спокойна, Матильда, я буду нем. — Работник все еще держал в руках широкий блестящий нож соломорезки.

«Нельзя допустить, чтобы и там, в горах, он питал напрасные надежды». Этого она не может допустить. Но колени Матильды дрожали.

— Я не хочу, чтобы ты узнал это от чужих. Ты станешь тогда обо мне плохо думать.

— О тебе, Матильда? Почему? Этого никогда не будет.

— Лучше я скажу тебе все сама, и притом сразу… Я опять выхожу замуж.

Сперва работник бросил взгляд на широкий нож, случайно оказавшийся у него в руках, и только после этого перевел глаза на Матильду. Она опустила голову.

— Значит, ты опять выходишь замуж?

— Так уж получилось, — ответила Матильда и подняла глаза.

Нож выпал из рук работника, но он снова поднял его.

— По крайней мере теперь я все знаю.

Лицо у него стало серым. Матильде хотелось сказать ему на прощанье несколько дружеских слов. Но она побоялась его обидеть и промолчала. Они одновременно двинулись в обратный путь, обошли вокруг дома, пересекли двор и вернулись к точильному камню, — дорога показалась им очень длинной, ведь они не проронили ни звука.

— Раз так, прощай, Матильда. Теперь я все знаю.

Матильда хотела встретиться с ним взглядом, но он отвел глаза.

— Прощай, не поминай лихом.

Так они расстались. Матильда вошла в дом.

Работник пошел в свою каморку и сел на стул. Обеими руками он начал тереть себе лоб и щеки, как это делают люди, когда у них немеет лицо; не отрываясь и не шевелясь, он смотрел в одну точку. Потом бросил взгляд на охотничье ружье Мартина. Правда, он мог выбрать и другой путь, но тот путь тонул в серой мгле. Он вел на чужбину. В родных краях он остаться не может, не может снова пасти скот в горах. Он должен уйти. Так или иначе.

С чувством смертельной усталости, какое испытывает человек, потерявший всякую надежду, он опять вспомнил об охотничьем ружье, а потом подумал о жизни на чужбине, жизни во мгле, и жестокая спазма сдавила ему горло.

В углу стоял деревянный сундучок, покрашенный серой масляной краской, с замком и железной ручкой — работник смастерил его сам. Вещей у него было немного. Он быстро сложил их в сундучок. Губы у него посинели.

— Ну, а теперь уходи, вон он идет, — сказала Астра и несколько раз быстро поцеловала Матильду.

Матильда вышла через черный ход.

По лицу работника, по его окаменевшему, темному, как гранит, лицу было видно, что его решение непреклонно. Астра подвинула ему стул.

— Ладно, я, пожалуй, присяду. — Работник сел на стул. — Думается, Матильда тебе все рассказала.

И хотя работник смотрел Астре прямо в лицо, Астра так и не смогла встретиться с ним взглядом. Так же, как и Матильда.

— Мне жаль от всей души.

— Не о том речь. Ты, значит, теперь в курсе дела. Поэтому я хочу тебе сказать, что решил уйти от вас.

Астра вцепилась в спинку стула, за которым она стояла.

— Неужели ты нас бросишь? Этого ты не должен делать. Ты — наш, душой и телом, ты так давно здесь живешь, так сжился со всем.

— Иозеф с хутора Ленцгоф скоро будет без места, потому что его хозяин хочет продать скотину. Он стал стар, и наследников у него нет. Наймите Йозефа старшим работником. При нем хозяйство пойдет по-прежнему.

— Боже милостивый, и куда только ты собрался, ведь ты так привязан к этим местам. Здесь твой дом, и здесь ты поборешь свое чувство.

— Не обижайся, хозяйка. Но это мое дело.

Во взгляде, который он бросил на Астру, таилось столько ярости и решимости, что Астра потеряла всякую надежду переубедить его.

Они помолчали. Наконец Астра подошла к полированному секретеру и вынула чековую книжку. В продолжение семи лет работник оставлял большую часть своего заработка у хозяев. Перелистав его расчетную книжку, Астра выписала чек и пододвинула его работнику.

— Ты предъявишь чек, и банк заплатит тебе деньги сполна.

Работник сложил чек и встал.

— Будь здорова, хозяйка. То время, что я у вас прожил, было хорошим временем.

— Для тебя у нас в усадьбе всегда найдется местечко. Когда бы ты ни приехал. Здесь тебе все будут рады, сам знаешь.

Зубы работника обнажились. Но это не было улыбкой.

— Будь здорова, хозяйка.

Не прошло и минуты, как он уже обогнул дом и, держа в руке свой серый сундучок, вышел в поле на дорогу, ведущую к станции.

Письмо от Уэстона прибыло на день раньше, чем ожидала Матильда. Она унесла его к себе в комнату.

В передней раздались шаги матери, Матильда спрятала конверт за спину и прислушалась. Но она ничего не слышала, кроме лихорадочного биения своего сердца. Тайком выбралась она из дома и побежала по узкой тропинке к опушке леса.

Там Матильда бросилась на землю и уткнула лицо в прохладный мох.

«Да смилостивится надо мной судьба!»

«Матильда!

Почему Вы не ответили на мое письмо? Все эти годы я без конца спрашивал себя об этом. Я тогда же снова отправился в Швейцарию в надежде встретить Вас. Но я увидел Вас только издали. Вы проехали мимо меня на машине. Рядом с Вами сидел господин Зилаф. Мне сказали, что он тяжело болен. И я опять уехал. Мысленно я много раз писал Вам, говоря себе: в тот день первого августа, на празднике, она была со мной, мы были вместе. В ту минуту на празднике она была со мной. Я это знаю наверное. Но почему она мне не ответила? Все эти долгие убийственные годы я то приходил в отчаяние, то начинал надеяться, то вспоминал, что ты мне так и не написала, то думал, что однажды ты все же принадлежала мне.

Только что я получил телеграмму от своего друга. Все вокруг посветлело. Но я еще не смею верить. Напиши мне! Напиши! И немедленно дай радиотелеграмму. Через двенадцать дней идет самолет, и тогда я смогу вылететь к тебе, а еще через пять дней мы будем вместе».

Матильда начала считать. И сердце ее тоже считало. Значит, всего семнадцать дней. Пять дней шло письмо. Эти пять дней уже не в счет. Осталось двенадцать. Через двенадцать дней Уэстон будет здесь.

Потом Матильда опять принялась за письмо. Солнце уже подобралось к зениту, а Матильда все читала. Она уже давно выучила письмо наизусть. Каждое слово, которое она медленно повторяла вслух, врезывалось ей в память. А потом она начинала читать сызнова.

Ни разу в жизни Матильда не пробегала так быстро по узкой тропке к дому. Мигом пролетела она через сад, крадучись пробралась в свою комнату, схватила сумочку и через несколько секунд уже шла к станции по дороге, петлявшей среди холмов. Она решила отправиться в курортный городок в сорока минутах езды от их деревни. Там почта не проходит через руки булочника. И там никто не знает, кто она такая. Матильда для них — просто приезжая, отправляющая телеграмму.

Начальник станции дружески кивнул ей.

— Добрый день, Матильда!

Он тоже получил письмо.

— Мария пишет, что она возвращается.

Но тут пришел поезд, и Матильда побежала к вагону. Письмо Уэстона она положила к себе на колени, прикрыв его рукой. Поезд шел. Какие красивые ели! Милые ели! Какие прекрасные луга! Воробьи расселись на телеграфных проводах, как в ложах. Матильда снова перечитывала его письмо.

На открытом перроне курортного городка стоял работник и ждал поезда дальнего следования. В субботу после обеда банк оказался закрытым. Два дня работник безвыходно просидел на постоялом дворе. Теперь он неподвижно, как каменное изваяние, стоял на перроне, устремив взгляд вдаль. Рядом с ним стоял его серый сундучок. Работник ни разу не повернул головы.

Матильда вышла из вагона. Она быстро, не глядя по сторонам, прошла по перрону. Работника она так и не заметила.

А он не стал смотреть ей вслед. Он только обнажил зубы. Но потом какая-то сила заставила его обернуться. Матильда уже скрылась из глаз. Тогда работник снова увидел перед собой охотничье ружье Мартина. Обнажив зубы, он опять устремил взгляд вдаль.

Матильде хотелось написать в телеграмме побольше.

— Можно ли вообще отправить отсюда радиотелеграмму на остров Яву?

— Конечно! А как же иначе! С Амстердамом у нас телеграфная связь. А оттуда вашу телеграмму передадут по радио на остров Яву. Уже через двенадцать часов она прибудет. Один франк за слово.

У Матильды при себе оказалось мало денег. К тому же у Уэстона был длинный адрес. Денег хватило только на два слова: «Счастлива. Матильда».

Поезд работника пришел. Он сел на переднюю скамейку, спиной к родной долине.

Примостившись на стуле в привокзальном кафе на самом солнцепеке, Матильда расправила синий тонкий листок бумаги со штампом авиапочты. Свое сердце, всю себя по почте не пошлешь. Чтобы все сказать, ей пришлось бы писать много дней подряд. Как начать письмо? И как его называть? Дорогой господин Уэстон? Нет, это немыслимо. Ей больно так обращаться к нему. Да и Уэстону это, наверное, причинит боль. Слава богу, ему, наверное, тоже. Можно ли написать: «Любимый»? Или «Мой самый любимый»? Матильда — жена Уэстона, но она до сих пор не знает его имени. Сама судьба предназначила ее в жены Уэстону. Таких вещей писать не надо. Хотя это — чистейшая правда.

Она снова перечла его письмо: «В ту минуту на празднике ты была со мной. Я это знаю наверное». Да, и Матильда знает это. Матильда вспомнила о своем сне, она проснулась тогда такая счастливая. Во сне она стала женой Уэстона и увидела на своей груди их ребенка. Надо было уйти к нему сразу же из бального зала. Теперь она и это знает.

Перед ее глазами прошли тяжелые годы жизни с Зилафом. Когда она очнулась, багровое солнце уже опускалось за горы. Со страхом взглянула она на часы. Поезд, который должен увезти ее письмо, отходит через несколько минут. Господи, так она может потерять целый день.

«Свет очей моих! Любимый! Приезжай! Но будь осторожен при перелете. Прошу тебя, будь осторожен! Приезжай! Я отдаю себя в твои руки».

Конверт и марки у Матильды были. Она подбежала к начальнику станции.

— Да, да, — ответил он ей невозмутимо, — поезд сейчас отходит, но вы еще успеете опустить письмо прямо в почтовый вагон. Он стоит вон там.

На следующее утро — Уэстон уже должен был получить ее телеграмму — Матильда отправилась к англичанке, которая ежегодно по нескольку месяцев жила в простом крестьянском доме у них в долине, — ей был полезен здешний климат. Уэстон говорил по-немецки вполне свободно. Но Матильде все равно хотелось немного лучше изучить его родной язык.

В комнате англичанки висела большая фотография в коричневой полированной раме, на ней был изображен английский король. Под фотографией стояли лилии, сорванные в саду. Англичанка — женщина неопределенных лет, с карими, без блеска глазами и землистым лицом, на которое всегда свисала прядь растрепанных волос, — любила на всем белом свете одного только английского короля. Матильда высказала свою просьбу по-английски.

— Звук «о» вы произносите вполне сносно. Вы скоро научитесь говорить. Только имейте в виду, что в английском языке существует тринадцать «о», и каждое из них произносится по-разному.

На следующее утро Матильда уложила свой коричневый парусиновый саквояж и поехала первым поездом в Берн. Когда Матильда была еще маленькой, родители завели ей сберегательную книжку. Сейчас она забрала все свои сбережения и пошла сперва в магазин тканей, а потом к портному.

Портной, польский еврей, ютился со своей молодой и красивой, сильно накрашенной женой (только нос у жены подгулял) в крошечной каморке — где готовили, спали и шили.

Матильда заказала себе два костюма.

— Вот материя, сшейте мне черный костюм и костюм из этой темно-серой фланели. Очень строгие, — молодая женщина показала на свой старый английский костюм, — такой же, как этот.

— Нет, не такой, — возразил поляк, мастер своего дела, — ваш костюм в два раза шире, чем надо. — Снимая с Матильды мерку, поляк приговаривал:

— Можете положиться на меня, мадам. Впрочем, при такой фигуре вы ничем не рискуете. — Он опустился на колени. — Юбка должна быть короче, — решительным жестом портной провел ногтем большого пальца по своему складному метру, убрав сразу десять сантиметров. Потом он вскочил с колен. — Я сошью вам такие костюмы, каких в этом городе и не видывали. — Эти слова он пробормотал скороговоркой, так ему не терпелось приняться за работу.

Матильда сразу прониклась симпатией к портному и его жене. Осторожно спускалась она по крутой лестнице, напоминавшей насест для кур. Туфли — одну пару на низком каблуке, другую на высоком — Матильда купила быстро. Но они стоили дорого. А теперь — блузки. Может быть, ей удастся купить красивые блузки в том магазине, где она решила купить белье.

Она уже давно заприметила этот маленький магазинчик — витрину в нем заменяло обычное окно; в былые годы Матильда часто останавливалась перед ним, бросая жадные взгляды в окно. За стеклом в полметра шириной были выставлены две-три простеньких сорочки, на которых красовалась табличка с надписью «Париж».

С решительным видом вошла Матильда в магазин. Когда она покинула его, ее наличность значительно уменьшилась. О боже! Как много нужно женщине. Сумочка из крокодиловой кожи стоила целое состояние. Она была ей не по карману. Но зато эта сумочка очень красива, вместительна и годится на все случаи жизни. В дороге она незаменима.

Матильда зашла в маленькое летнее кафе. «Сумочка пригодится для свадебного путешествия… Мы обязательно отправимся в свадебное путешествие». Матильда встала, чтобы пересесть за столик в тени. Пока она сидела на солнце в привокзальном кафе, на ее точеном носике появились две светлые веснушки, и еще две на молочно-белой коже под глазами.

«Дня через два-три Уэстон получит мое письмо, дай бог, чтобы с ним ничего не случилось во время перелета».

— Да, принесите мне, пожалуйста, кофе!

«Человек, поручающий себя всевышнему, молит:

«…О моя опора, о мой властелин, Господь всемогущий, на тебя все мое упование. Даже если рядом с ним погибнут тысячи, даже если около него полягут десятки тысяч, пусть его минет чаша сия». В глазах Матильды стояли слезы.

На следующий день ей уже в восемь часов утра надо было идти на примерку. Прикусив от усердия нижнюю губу, поляк с напряженным вниманием оглядывал Матильду, ища изъяны в своей работе, осторожно закалывая материю Там, где морщило.

Если мадам никак не может задержаться в городе, он хотя бы вчерне приготовит жакеты ко второй примерке сегодня вечером.

— А юбки и подавно поспеют в срок! Они уже сейчас сидят как влитые! За костюмы я спокоен.

Пока Матильда прощалась с женой портного, сам портной уже снова сел за работу.

Потом Матильда купила всякие мелочи: чулки, носовые платки, шляпку и два шарфа. «Теперь я буду во всем новом», — думала она.

Прямо со второй примерки молодая женщина отправилась на вокзал и как раз поспела на последний поезд. Мать уже спала. Матильда прокралась к себе в комнату и, словно вор, тайком приносящий свою добычу, запрятала длинные плоские белые коробки с бельем в самую глубину полированного деревенского шкафа величиной с дом.

Улыбаясь, Матильда пересчитала оставшиеся деньги. Больше она не имеет права тратить. Может быть, Уэстон захочет, чтобы она поехала к нему навстречу, и ей придется отправиться за тридевять земель.

Матильде казалось, что, когда она читает английский учебник, она ближе к своему возлюбленному. Поэтому она каждый день занималась с утра и до позднего вечера. Но вот в ее дрожащих руках очутилась телеграмма с Явы: «Вылетаю через пять минут».

Матильда думала, что Уэстон вылетит на день позже. А он, оказывается, уже летит где-то над морями и долами. Но она поклялась быть храброй. Матильда крепко сжала губы.

Осторожности ради она заперла дверь на ключ. Потом разделась и начала примерять обновки — от сорочки до шляпки. Повернувшись, Матильда посмотрела в зеркало; перед ней стояла безукоризненно одетая, очень худенькая женщина, как ни странно, совсем незнакомая ей. Взглянув на свою фигуру, Матильда чуть заметно усмехнулась. Да, она готова к встрече с Узстоном, Ну и поляк, молодец!

Но улыбка вскоре сошла с лица Матильды. Страх, который она пыталась подавить, вдруг больно сжал ее отчаянно колотившееся сердце. Матильда пошатнулась. Она с трудом добралась до стула. «Дай боже, чтобы с ним ничего не случилось». Молодая женщина уронила голову на плечо, позабыв даже снять шляпку. Теперь она сидела, бессильно опустив руки. Казалось, она лишилась чувств и только по чистой случайности не упала на пол.

Словно почувствовав ее тревогу, Уэстон посылал ей телеграммы отовсюду: из Карачи и из Багдада, из Афин и из Рима. От Амстердама до Цюриха он летел не рейсовым самолетом. И с борта самолета дал телеграмму, что часам к восьми вечера приедет на машине. В Цюрихе Уэстон взял машину напрокат и сразу же двинулся в путь.

«Человеческое сердце может многое вынести: и дикий страх, и огромное счастье». Теперь Матильда знала это.

Получив телеграмму из Карачи, в которой Уэстон обещал телеграфировать ей на всем пути следования, она так околдовала булочника Фрица, что тот стал нем как рыба. Мать ни о чем не догадывалась.

Уже шесть часов вечера. Голову Матильда вымыла накануне. Теперь она уложила волосы на затылке. Четыре веснушки на молочно-белой коже почти пропали.

Матильда открыла шкаф, посмотрела на свои сокровища и покачала головой. Она надела новое светло-голубое белье и легкое, выцветшее, но изящное голубенькое платьице, которое носила еще девушкой. Все годы замужества оно провисело здесь в шкафу, так что Матильда была вправе надеть его.

Матильда никогда не решалась влиять на ход своей жизни. С семнадцати лет она безропотно подчинялась судьбе. Она взрослела очень медленно, и ее единственным советчиком и наставником было сердце — и все же к двадцати пяти годам Матильда стала женщиной, способной дарить и принимать любовь.

Погруженная в свои грезы, она шла навстречу любимому. Перед нею раскрылись две узкие дверцы. За ними был Уэстон. Матильда подошла к нему и как бы растворилась в любимом, перестала существовать. Теперь у них было одно дыхание, одни помыслы.

Сцепив руки на затылке, Матильда легла под той самой елью, под которой лежала голая в тринадцать лет и, обливаясь слезами, зачитывалась сказкой о девочке-безручке так, словно то была повесть о ее собственной жизни. И вот все сбылось: у нее снова выросли руки. К ней приезжает любимый, чтобы забрать ее с собой. Через два часа появится тот, кого она ждала с самого детства. На глазах у Матильды показались слезы: ведь радость и горе — родные сестры. «Надо признаться, я не из сильных женщин».

Стоял июнь, был теплый, ясный день. Над лугами зазвучала вечерняя песнь кузнечиков, она то замирала вдали, то становилась громче, то опять замирала. Солнце зашло. Остро запахло мхом и хвоей. Золотая стрелка часов на колокольне указывала путь к счастью.

Проехать на машине в деревню можно было только одной дорогой: недалеко от деревни дорога круто сворачивала — об опасном вираже предупреждали два больших щита. Машины медленно брали поворот. Вот у этого поворота она и будет ждать Уэстона.

Уэстон уже проехал по курортному городку чуть ниже деревни. Дорога была хорошая, сильные руки Уэстона свободно лежали на руле. Они были темно- коричневые, так же как и его ясное, резко очерченное лицо. На загорелом лице выделялись голубые глаза. За спиной у Уэстона было уже двадцать тысяч километров пути, теперь он ехал медленно, приближаясь к заветной цели своего путешествия, к цели всей своей жизни. С улыбкой он думал о том, что ему все же удалось избежать смерти, хотя совсем недавно он был на волосок от нее.

Во время полета через Азию самолет попал в ураган — Уэстон и пилот могли объясняться только жестами и взглядами. Спасаясь от бури, они поднялись на большую высоту, но горячий вихрь заставил самолет снизиться; бушующую тьму то и дело прорезали молнии. После многочасовой борьбы со смертью в орбите урагана и за ее пределами пилот и Уэстон обменялись дружеским рукопожатием, по достоинству оценив хладнокровие друг друга. И тут Уэстон рассказал пилоту, что во время первой мировой войны, лет в восемнадцать, он и сам служил в авиации.

Теперь он ехал в открытой машине и поглядывал по сторонам. Он знал: каждый изгиб горы, каждый кустик на дороге были хорошо знакомы Матильде. Вот, значит, где она росла, в какой благодати. Когда покажется первый дом, он остановит машину и спросит, где живет Матильда, а потом увидит ее. На секунду в Уэстоне поднялось чувство горячей благодарности к судьбе — как хорошо, что она сохранила его для этой встречи.

На повороте гулял ветер. Теплый, напоенный ароматами лета. Он безжалостно растрепал недавно вымытые волосы Матильды. Она повязала голову красной косынкой. Теперь в своем выцветшем ситцевом платьице Матильда походила на деревенскую молодку, которая поджидает у околицы своего дружка.

Развевающаяся юбка Матильды билась между коленями. Молодая женщина плотнее сдвинула ноги, и тонкий ситец облепил все ее стройное тело. А ветер, тихонько посвистывая, словно радуясь проделанной работе, вновь улетел.

На повороте — отвесная скала врезалась в шоссе острым клином — опять стало тихо. Со скалы, поросшей травой и колокольчиками, сбегал чистый, как слеза, ручеек. Вечерело. Долина была объята глубокой тишиной. Слышалось только журчанье воды.

Матильда уже издалека узнала загорелое лицо Уэстона. Он приехал! О боже, он приехал! Она подняла руку. Сердце ее билось где-то в кончиках пальцев, она держала свое сердце в высоко поднятой руке.

Уэстон сбавил ход — он увидел поворот и девушку на обочине шоссе. Очень медленно машина вошла в вираж.

Матильда была так же тиха, как этот вечер. Стянув косынку назад, — косынка походила теперь на красный капюшон, на котором покоился тяжелый узел волос, — она вышла на середину дороги.

За мгновение до этого Уэстон узнал ее. Он остановил машину. Казалось, он заехал сюда из города на часок только затем, чтобы поболтать с Матильдой.

— Как мило с вашей стороны, что вы вышли ко мне навстречу.

Матильда с трудом улыбнулась.

— Вы ехали дольше, чем я шла… Я беспокоилась за вас, очень беспокоилась.

— Как жаль, что я вам доставил такие волнения.

— Да, да, я ужасная трусиха.

Они пошли по лугу.

— К сожалению, я не могу пригласить вас к себе, — сказала Матильда с улыбкой. — Мама еще ничего не знает. — Поколебавшись секунду, ока добавила: — Я ни с кем не хотела делиться своим счастьем.

Окрыленный этим признанием, Уэстон взял ее за руку.

— А когда мы ей скажем? Завтра?

Матильда молча кивнула.

Жизнь шла своим чередом. Стрекотали кузнечики; замолкали на секунду и снова принимались стрекотать; двое кузнечиков вдруг оказались совсем рядом с ними. Кое-где в траве уже зажглись светлячки.

Из кустов вылетела птица и быстро помчалась наискосок к лугу. Матильда замедлила шаг. Она посмотрела на Уэстона так, словно хотела удостовериться, действительно ли это он.

— В ваших глазах целый мир.

— Да, Матильда, в моих глазах ты!

Матильда улыбнулась, и с ее плотно сжатых губ слетел чуть слышный крик счастья, такого же глубокого, как горе. Она наклонила голову.

— У вас очень длинные волосы.

Прошло несколько секунд, прежде чем Матильда спросила:

— Вам это нравится?

— Разумеется, сударыня, — ответил Уэстон, так серьезно, что Матильда невольно рассмеялась.

Стемнело.

— Здесь? Хотите, сядем здесь? — спросила Матильда.

Уэстон расстелил свой плащ на опушке леса, это было любимое местечко Матильды. Во мху светилось несколько светлячков. Весь луг был усеян ими. Хор кузнечиков завел свою песнь.

— Здесь я часто сидела, когда мне было тринадцать.

«Ей было тринадцать», — растроганно подумал Уэстон и вдруг спросил:

— Когда мы поженимся? И где? Здесь?

— Здесь. Когда хотите.

— Я? Я хочу завтра!

Не разжимая губ, она снова вскрикнула, как вскрикивает человек только в минуту величайшего счастья.

— Вы очень любите меня?

Горестно сжатый рот Матильды в это мгновение блаженства так потряс Уэстона, что он не в силах был сразу ответить. Он притянул ее голову к себе и прижался виском к ее виску.

— Да, Матильда.

— Как тебя зовут?

— Георг.

— Георг. — Матильда упивалась звуком его имени — для нее это была сама жизнь. Потом она прошептала: — Пусть все будет, как ты хочешь. Я готова на все. Даже на смерть.

— О нет, Матильда, нет, — сказал потрясенный Уэстон, — мы проживем с тобой долгую, долгую жизнь.

— Для себя мне ничего не надо. Только для тебя.

Они сидели не шевелясь. Слышалось лишь их дыхание.

— Твои волосы пахнут так, как пахнет река вечером после дождя.

— Только бы они тебе нравились. Ведь они — твои.

Голова Матильды опять послушно склонилась к Уэстону, она невольно опустила ресницы и чуть приоткрыла губы. Уэстон поцеловал ее.

Мать не ложилась. Она шила Матильде еще одну жесткую ночную рубашку — таким рубашкам нет сносу.

— Пойдем! Посиди немножко со мной, — сказала Матильда и, взяв мать за руку, отвела ее к кушетке, — я должна тебе кое-что рассказать.

— Что случилось? — спросила мать, не отрываясь от шитья. По вечерам она охотно сидела в комнате дочери с работой в руках.

— Мама, завтра днем к нам придет гость. Ты должна его хорошо принять. Он — тот, кто прислал мне телеграмму.

«Надо сказать ей все сразу», — подумала Матильда.

— Только не пугайся, это мой будущий муж. Мы поженимся с ним в ближайшие дни.

Мать внимательно посмотрела на Матильду поверх очков, — казалось, она вопрошает, не сошла ли с ума ее дочь.

Но в глазах Матильды не заметно было лихорадочного блеска.

— Для тебя все это неожиданно. Для меня тоже, мама.

— Ты собираешься замуж? За того человека с острова Явы? За него?

Матильда кивнула:

— Да, это мой будущий муж.

Мать сняла очки.

— И ты сообщаешь мне об этом только сегодня вечером. А завтра днем твой суженый уже явится сюда?.. К чему такая спешка? Что за пожар? Разве так выходят замуж?

— Да, мама, так выходят замуж. Именно так!

— Вот как? Ты думаешь?.. А что это вообще за человек? Раз мы уже заговорили о нем. Что он собой представляет?

— По-моему, у него много овец. Кажется, целые отары.

— Он что, овцевод?

Матильда засмеялась; от смеха ее голова упала на грудь.

— Наверное, он и впрямь овцевод.

— Да перестань смеяться… Ты же взрослый человек.

— Но мне, мама, совершенно все равно, чем он занимается.

— Это далеко не все равно… Да и потом у нас в Швейцарии вообще нет настоящих овцеводов.

Матильда снова не могла удержаться от смеха.

— Так ведь он англичанин, мама. Английский скотовод, разводит овец. Или еще что-то, не знаю, что именно… Послушай, мама!

Матильда обняла мать.

Но мать отвела ее руку.

— Ты собираешься замуж за англичанина? За англичанина? Это дело нешуточное.

— Я выхожу замуж не за англичанина, а за него. Именно за него!

— Разумеется, за него! Но ведь ты говоришь, он англичанин.

— Да, англичанин. Но он такой же, как мы… у него такие же ноги, такие же глаза…

— Можешь смеяться надо мной сколько влезет. Выйти замуж за англичанина, за чужеземца — дело нешуточное.

— Да, это дело серьезное! Если бы ты только знала, мама, как это серьезно.

— Такие вещи редко кончаются добром. У нас в Швейцарии это не принято. Нет, не принято.

— Что же делать? Ведь на свете живут не одни только швейцарцы…

— Он что, какой-нибудь особенный?

— Он особенный, мама, особенный! Необыкновенный. Ты сразу поймешь.

— Я не об этом говорю. Ты прекрасно знаешь, о чем я говорю. Но даже если он такой… чужеземец всегда останется чужеземцем. Одним словом, для меня это как гром среди ясного неба.

— Для меня тоже!

— Так почему же ты хочешь выйти замуж?

— А ты как считаешь, мама, почему?

Прежде чем ответить, мать осмотрела подол недошитой рубашки.

— Я уже давно подумываю, что тебе следует снова выйти замуж. Но, конечно, за швейцарца! Вот если бы ты нашла себе адвоката… Тогда я была бы спокойна.

Матильда положила руки на плечи матери.

— Я выхожу замуж за человека, которого люблю всей душой и который любит меня. Я — счастливая женщина, мама. А теперь пора спать.

— Мне не до сна!

— Прими валерьянку, мамочка, это тебя успокоит.

— Хорошо, я приму валерьянку, но не воображай, что я на все согласна. Нечего умасливать меня.

— Я и не воображаю! Спи спокойно.

Но мать продолжала шить, за работой ей лучше думалось. «Боже мой, только этого не хватало! Выйти замуж за чужеземца! Хорошенькая история! Просто несчастье!»

На следующий день Матильда поехала к Уэстону в гостиницу на берег озера. Он ждал ее на перроне. Короткий дачный поезд проскочил мимо. Но Уэстон не тронулся с места.

В новом костюме из серой фланели Матильда была такой же простой и естественной, как всегда. Она шла навстречу Уэстону, а он не сводил с нее глаз. В туфлях на низком каблуке она невольно шагала шире, чем всегда.

— Здесь я писала тебе, — сказала Матильда, подходя к привокзальному кафе и указывая на круглый столик.

Взяв ее под руку, Уэстон остановился.

— Здесь ты написала: «Свет очей моих».

Растроганно улыбнувшись, Матильда на ходу коснулась губами щеки Уэстона. Счастье и печаль породили в их душах ничем не омраченную радость — наивысшее блаженство для человека на этой земле.

Уэстон поднялся к себе в номер, чтобы переодеться в темный костюм. Матильда поджидала его в холле, отдыхая в глубоком кресле. Рядом с ней сидели немец и француз, им было лет по двадцать, и они вместе путешествовали.

Немец сказал:

— Допустим, что молодой человек полюбил девушку!

— Ну и что же! Чего ты, собственно, ждешь?

Немец смутился.

— Но она ведет себя так, что молодому человеку не удается признаться ей в своих чувствах. Что ему делать?

— До свидания! — сказал француз, вскочил и убежал.

«Бедняга», — подумала Матильда, стараясь скрыть улыбку.

Обедали Уэстон и Матильда под громадным красным зонтиком, на залитой солнцем террасе над озером. В неподвижной глади озера отражались горы, и тишина казалась поэтому еще более глубокой. Матильда не разрешила кельнеру раскладывать еду по тарелкам. Она хотела сама угощать Уэстона.

Уэстон послушно протягивал Матильде тарелку и благодарил ее; он вел себя, как благовоспитанный мальчик, довольный тем, что о нем заботятся. Тайком они обменивались беглыми взглядами. Кельнер был поблизости.

Кофе они пили поодаль в саду. Матильда полулежала в шезлонге.

— А теперь рассказывай!

Уэстон поместился у ее ног на низенькой скамеечке, обитой красным плюшем.

— Ты чем-то похожа на мою мать. Очень похожа! И не только характером. Я покажу тебе фотографии мамы в молодости. — Глядя ей прямо в глаза, Уэстон добавил: — Моя мама была прелестная женщина. Я ее боготворил.

Матильде пришлось отдать Уэстону свою чашку, так дрожала ее рука.

— Расскажи мне о ней.

— Ты уже знаешь, что я видел ее во сне, и она велела мне написать тебе письмо, — Уэстон улыбнулся. — Мама всегда понимала, что нужно для моего счастья. Когда я был еще маленький, она поместила меня в интернат в Швейцарии, она считала, что я слишком привязан к ней. Неправильно поступила. В интернате я стал вратарем футбольной команды и научился более трезво смотреть на жизнь.

Задумавшись, Уэстон склонил голову немного набок, как святой на древней иконе. Потом он опять заговорил:

— Мать выдали замуж в восемнадцать лет, совсем девочкой. Она родила ребенка, но так и не изведала любви. Своего избранника она встретила позже. До конца жизни она хранила ему верность. Но и отцу моему она была верна. Только после смерти матери я узнал из старых писем трагическую историю ее любви. Она умерла от верности. Ей еще не было сорока.

Матильда не в силах была шевельнуться, ее потрясла эта чужая, такая трудная и так рано оборвавшаяся жизнь.

— Отец был человек уравновешенный. Я ненавидел его, хотя он относился ко мне очень хорошо. Теперь я понимаю, что ревновал его к матери. Мне было всего двадцать, когда родители умерли и когда я узнал из писем, что всю свою короткую жизнь мать любила не отца, а другого человека. Как ни странно, я испытал чувство глубокого удовлетворения.

В сердце Матильды, словно далекая зарница, шевельнулась ревность и тут же погасла.

Уэстон снова вернулся к Матильде, его взор был опять обращен к ней. Волнение заставило Уэстона прильнуть губами к ее руке, лежавшей на ручке шезлонга.

— Зато теперь я у цели, — сказал он и шутливо добавил: — Теперь мне уже не надо быть вратарем.

— Ну, а дальше, что было после двадцати и до сегодняшнего дня? — Сердце Матильды забилось сильнее.

— Ровным счетом ничего! Я стоял на перепутье и ждал, пока появишься ты.

— Вероятно, каждый человек кого-нибудь ждет, — сказала Матильда.

— Конечно. Каждый человек пережил личную драму. Правда, у многих людей ее заслонили внешние события. Редко кому посчастливилось встретить настоящую любовь, испытать большое чувство. Поэтому так мало людей хранят верность. А те, кто все же остаются верными, гибнут, как погибла моя мать.

«И как чуть было не погибла я», — подумала Матильда.

— Ну, а что, если бы ты тогда, не мудрствуя лукаво, увез меня из пасторского дома?

— Тебе было семнадцать. И все же я чуть было тебя не увез. Меня останавливал отнюдь не господин Зилаф. Мысль о судьбе моей матери — вот что удерживало меня от решительных поступков; я не хотел выбирать за человека, который по молодости лет не мог выбрать сам… Я ведь еще не знал, что ты предназначена мне судьбой.

«С самого рождения я была его женой», — вновь подумала Матильда,

Два лимонно-желтых мотылька, гонявшиеся друг за другом, спокойно опустились на шезлонг, — так неподвижно сидели Матильда и Уэстон. Обменявшись взглядом, они снова подумали, что наконец-то оказались у цели.

Они поехали к матери Матильды. У поворота, где Матильда ждала его накануне, они вышли из машины и медленно направились к деревне. Когда показались первые дома, Матильда остановилась. Уэстон прошел немного вперед.

Теперь они стояли на некотором расстоянии друг от друга. Матильда заговорила:

— Мои родичи живут свыше ста лет вон в том белом доме, а в этой деревне целых шестьсот лет.

Мать родилась в крестьянской семье, и я для нее самое дорогое в жизни. Поэтому она будет изучать тебя с пристрастием.

— Прекрасно!

Матильда подошла к Уэстону ближе.

— Учтите, что ваше обаяние здесь не поможет — для матери вы всегда останетесь чужеземцем. Не забывайте этого.

И хотя они уже вошли в деревню, Матильда протянула Уэстону губы.

— Я буду тише воды, ниже травы.

— А вы разве так умеете?.. Сколько времени ты пробыл в швейцарском интернате?

— С одиннадцати до восемнадцати. Но потом я часто наезжал сюда.

— Скажи ей об этом! А после переведи разговор на своих овец. Об овцах говори как можно дольше. Это будет самое правильное. Хорошо, если бы ты что-нибудь смыслил в пчеловодстве! Например, если бы ты знал, сколько подсахаренной воды требуется каждому улью на зиму, во сколько обходится этот сахар и какой доход приносит мед! Вот тогда разговор пошел бы всерьез!

— Жаль, что я не прочел заранее какой-нибудь труд по пчеловодству.

— Известно ли тебе, что такое вылет пчел? Когда пчелы выбирают себе королеву?

— Да, известно. То был мой полет к тебе с Явы, — заявил Уэстон; от счастья он стал весьма самоуверен.

— Не вздумай только сообщать матери, что ты слоняешься по свету, вместо того чтобы сидеть дома и пасти своих овец. Лучше расскажи ей, сколько килограммов шерсти дает одна овца в год и во что обходится тебе каждый килограмм. Можешь подсчитать, какова чистая прибыль от одной овцы, за вычетом всех издержек. Так мама подсчитывает прибыль от пчел.

Уэстон задумался.

— Это зависит от цен на мировом рынке.

— Вот видишь, — сказала Матильда в восторге от его серьезного тона. — Об этом и говори. Цены на мировом рынке! Замечательно!

Кофе для гостя был уже смолот, и на столе красовался старинный сервиз — снаружи синий, внутри — золотой; сто лет он дремал за стеклом, мечтая, чтобы в него хоть раз налили кофе. Решительным жестом мать достала бутылку домашней наливки. Она тоже выпьет рюмочку, а там видно будет.

Мать повязала поверх черного платья фартук. Пунцовая от кухонного жара, она стаяла у плиты и, погрузившись в свои невеселые мысли, машинально помешивала кипящую воду, кофе она забыла насыпать.

Матильда и Уэстон вошли через калитку в сад. Мать услышала их голоса, но ей не было их видно, потому что они стояли за грядками фасоли высотой в человеческий рост.

— Пошли, я покажу тебе ульи, чтобы у тебя было о чем поговорить с мамой. Это важно.

— Очень важно.

Сад был большой. Матильда вела Уэстона за руку между пышными грядками капусты и салата, мимо узкого ручейка, такого же медлительного и так же прихотливо петлявшего, как сама жизнь. Потом они свернули к приторно пахнувшим жасминовым кустам, где в цветах копошились пчелы.

Ровные ряды ульев, покрашенных в светло-зеленый цвет, напоминали улицы с крошечными домиками под остроконечными крышами — ульи стояли на сваях в метр высотой. Казалось, на лужайке раскинулась целая пчелиная деревушка с переулками и даже с площадью, в центре ее бил многоструйный фонтанчик.

Матильда показала на разноцветные струи фонтанчика.

— Здесь солнце выращивает рассаду для радуг. Когда радуга подрастает, солнце перекидывает ее через горы, чтобы украсить синее-пресинее грозовое небо.

— А ты? — спросил Уэстон совершенно невпопад.

— Я тебя люблю.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Уэстон отправился на несколько дней в Англию, чтобы уладить дела и подготовить загородный дом и городскую квартиру в Лондоне к приезду Матильды. Он захватил в Швейцарию свою машину и спросил Матильду, куда она хочет поехать в свадебное путешествие.

— В лес, — ответила Матильда.

Они закупили все необходимое для поездки в лес, составив предварительно наиподробнейший список, дополненный Матильдой еще одним секретным списком.

Все было Матильде по душе, даже свидетели на их свадьбе — Паули и Астра. А когда они спросили мать, согласна ли она теперь на их брак, — та нерешительно ответила, проливая слезы радости:

— Жаль только, что он не швейцарец.

В лесу у Астры стояла охотничья сторожка — с конца осени до начала весны там ночевали два лесоруба. Подруги превратили темную бревенчатую хижину в уютный, сверкающий чистотой домик. В погребе они поместили запас продовольствия.

Через несколько часов после свадьбы, в солнечный июльский день, на пустынное шоссе въехала машина Уэстона — удлиненный кузов мышиного цвета, и далеко позади два очень низких сиденья. Мотор, не уступавший по силе целому стаду слонов, мирно нашептывал что-то, как камыш на утреннем ветерке. Только при скорости в сто пятьдесят километров в час слоны, заключенные в моторе, начинали торжествующе трубить.

Уэстон и Матильда ехали со скоростью тридцать километров в час, им некуда было спешить. Пышное июльское великолепие сопровождало их повсюду.

— А теперь слушай, — сказал Уэстон и дал газ. Мотор бешено взревел, и машина взяла подъем. — Рокот мотора отдается у меня в груди.

— А у меня в ногах.

— Ну и разница, — сказал Уэстон, улыбаясь. — Давай представим себе, что мы боги, совершающие свадебное путешествие.

— Хорошо, — ответила Матильда послушно и нежно.

— Это придумал один мой приятель.

— Для нас, — сказала Матильда; она сидела близко к Уэстону и на таком низком сиденье, что с трудом различала радиатор.

Справа гора подступала к самому шоссе. Слева она почти отвесно спускалась в долину, подобно зеленой стене. Машина медленно входила в крутые виражи, словно дикий зверь, чующий опасность, а потом с призывным ревом взлетала вверх по извилистой белой ленте шоссе, напоминающей ручеек из талых ледниковых вод, который петляет по зеленой траве. Когда они поднялись выше, серую машину заслонили ели.

Они миновали гладкое, как стекло, лесное озеро, пролетели по проселочной дороге, поросшей травой, медленно проехали молодой ельник и уперлись в коричневую бревенчатую сторожку, стоявшую на узкой прогалине.

Сразу за домом подымался лес, а еще дальше — горы, лишенные всякой растительности. Прогалина была ровная и представляла собой почти правильный круг. Несколько маленьких елочек, — казалось, они только что выбежали из леса поиграть на полянке, — росли среди сочной зелени у самого родника с прозрачной водой; неторопливо журча, родник описывал плавную дугу.

Матильда и Уэстон сидели в машине, любуясь этой тихой, словно заколдованной полянкой, где никто не потревожит их, даже директор отеля.

В комнате со светлым деревянным потолком и стенами, покрытыми бесцветным лаком, стоял большой букет крошечных распустившихся роз. Казалось, в кувшине цветет одна громадная темно-красная роза с пряным густым ароматом. Несколько лепестков упало на стол, и это придавало комнате жилой вид. Стены приветливо взирали на молодую пару.

Проезжая мимо лесного озера, Уэстон и Матильда облюбовали место для палатки. Уэстон взял топор и взвалил себе на плечи свернутую палатку на двух тонких столбах.

Матильда, как послушный подмастерье, шагала рядом с ним вдоль ручейка, держа в обеих руках по заостренному колышку. Ручеек впадал в озеро с южной стороны и вытекал из него на противоположном берегу, торопливо пробираясь в долину сквозь заросли незабудок и необычайно крупных цветов мать-и-мачехи.

Тихое овальное озеро подальше от берега было глубоким. Широкие полоски мха и травы, выползавшие из леса, сходились у озера, и его берега были как бы покрыты мягким ковром. Несколько поодаль озеро окружали могучие ели, и на его гладкой зеркальной поверхности неподвижно лежали две-три сухие шишки. Сквозь прозрачную воду просвечивала пестрая мозаика из разноцветных камушков, кое-где проложенных маленькими плетеными дорожками из мха.

Они выбрали место для палатки — пологий холмик без деревьев, поросший белесой желтой травой, сухой, как трут. Матильда с удовольствием наблюдала за тем, как палатка, притягиваемая веревками к косо вбитым в землю колышкам, становилась все более устойчивой. Палатка была из очень светлого, почти белого парашютного шелка, с крышей, которую можно было в любой момент откинуть. В теплую летнюю ночь к ним в дом будут заглядывать звезды. Два надувных матраса разделяла узкая дорожка, не шире межи, а на крохотном столике между кроватями был крепко-накрепко укреплен подсвечник.

«Если Матильда захочет, я могу убрать столик и сдвинуть матрасы», — подумал Уэстон и, поднявшись с земли, взглядом поделился своими мыслями с Матильдой.

Щеки Матильды слегка порозовели. Но она не опустила ресницы.

Когда Матильда и Уэстон поглядели назад на тихое озеро, где они устроили себе еще одно убежище, их охватило сладостное чувство товарищества, — они были словно двое озорных мальчишек, которым удалась задуманная шалость.

Легкий, как пушинка, ветерок, напоенный запахом прогретой на солнце хвои, скользнул по лицу Матильды. Кончиками пальцев она убрала со лба несколько коротких золотистых волосков.

Казалось, из леса возвращаются лесоруб и его молодая жена. Из-под елки, чьи сучья свисали до самой земли, выпорхнул черный дрозд, оглянулся, взлетел над землей, снова опустился и поскакал куда-то вбок к ручью, а когда Матильда и Уэстон прошли мимо, покосился на них и, прочертив в воздухе черную линию, взмыл к верхушке ели, покачнувшейся под его тяжестью. Качнувшись вместе с елью, дрозд засвистел.

Дорога вдоль ручья становилась все уже и уже. Уэстон шел за Матильдой. Выцветшее голубенькое платьице, которое Матильда носила еще девчонкой, не скрывало ее движений. Уэстон видел, как двигались ее высокие бедра. Две тяжелые рыжеватые косы, узлом уложенные на затылке, оттягивали голову Матильды немного назад,

— У меня красивая жена.

— Она тебе нравится? — спросила Матильда, не оборачиваясь.

— Да, нравится, — сказал Уэстон таким тоном, словно он только что сделал это открытие.

Но тут уж Матильда не выдержала, она подождала, пока Уэстон подошел к ней вплотную, запрокинула голову и слегка приоткрыла губы.

Со времени их бракосочетания Матильда и Уэстон еще ни разу не поцеловались. Мужем и женой они были только согласно закону.

Молча Матильда снова двинулась вперед. Но теперь Уэстону был виден кусочек ее белого затылка, — молодая женщина шла, низко опустив голову. Ее колени еще дрожали. Чтобы унять дрожь, она шла маленькими быстрыми шажками.

Уэстон переложил топор на другое плечо.

— А я тебе нравлюсь? — спросил он.

Помолчав немного, Матильда ответила:

— Трудно поверить, что такие, как ты, вообще существуют.

— Стой, Матильда, сейчас же остановись.

Но она покачала головой и еще ниже опустила ее; Матильда не решалась снова поцеловать Уэстона. Только после того, как они добрались до сторожки, она опять взглянула ему в глаза.

— А теперь я подам ужин.

Солнце как-то очень быстро ушло с прогалины, со всех сторон окруженной густым лесом. Напоследок оно еще раз послало им свой прощальный привет: солнечный луч скользнул между стволами деревьев и снова исчез.

Они вынесли на воздух накрытый стол. Матильда взяла из рук Уэстона грушу, чтобы почистить ее для него. На сиреневом небе, наискосок от дома, зажглась звезда. Трава стала темно-зеленой, а ручей темно-синим. И птицы и звери уже спали. Вечернюю тишину, поглотившую, казалось, весь мир, прервал тихий шорох — где-то в лесу упала шишка.

— Ты всегда была с ним несчастна? Всегда?

Матильда знала, какого ответа Уэстон добивается. Но она не хотела лжи во спасение. Она была человеком открытым и чистосердечным. И на этот раз она скажет всю правду. Матильда все еще чистила сочную грушу. Уэстон взглянул на ее мокрые пальцы.

— Во время болезни Зилафа я была полна надежд. Никогда за все годы нашей жизни я не чувствовала себя так хорошо… А ведь он был опасно болен. Странно. Правда? Зилаф стал совсем другим человеком. Мне казалось, что произошло чудо. Тогда я к нему очень привязалась. Он был мне близок. В самом деле. Я думала, что все еще обойдется и что я буду ему хорошей женой. Ну, а потом он выздоровел и опять стал таким, как прежде… Тебе случалось когда-нибудь разводить в воде гипс?

— Чтобы закрепить шип в стене?

— Да, да… Замешанный на воде гипс нужно сразу же употреблять в дело. — Матильда доверчиво улыбнулась Уэстону. — Я узнала это от своего деда. Употреблять, пока он мягкий. Гипс тут же застывает, он очень быстро твердеет. Нельзя мешкать ни минуты. А то будет поздно! Поздно!

Матильда засмеялась, и Уэстону почудилось, будто он видит, как искрится ее смех.

— Когда Зилаф проснулся и почувствовал себя здоровым, он опять стал твердым и жестоким, это был уже застывший гипс! — Матильда весело подняла за черенок очищенную грушу.

— Ну, а во время болезни? Ты его любила? Любила?

Матильда протянула Уэстону грушу.

— Что такое любовь — я узнала только после того, как приехал твой друг и передал от тебя привет. С этой минуты я поняла, что это такое.

Уэстон оперся локтями о стол.

— А что чувствует человек, когда он любит?

— Разве ты не знаешь?

— Я-то знаю.

— Тогда скажи!

Уэстон молча взглянул на Матильду, их взгляды встретились.

На потемневшем небе — оно все еще было сиреневым — замерцали новые звезды, на этот раз где-то далеко, на краю небосклона. Казалось, все живое в лесу погрузилось в сон, только хлопотливому дрозду не спалось. Черный, как уголек, он бесшумно слетел с дерева на берег ручья, сунул свой желтый клювик в землю, завертел головкой, а потом, свистнув, вспорхнул обратно на верхушку. Больше его не было видно. Лес спал.

— А что, если бы мы с тобой так и не встретились? Ты когда-нибудь об этом думала?

Матильда улыбнулась немного свысока, как улыбаются уже совсем пожилые женщины.

— Годы шли бы и шли, а потом бы я умерла, так и не узнав, что такое любовь. — С покорным видом она покачала головой. — Любить я могу только тебя. Я все равно тосковала бы по тебе всю жизнь, даже если бы не встретила. Когда я была совсем маленькая и лежала на опушке леса, читая сказки и мечтая, — я и то уже стремилась к тебе.

Веселость Матильды лишь оттеняла глубину ее счастья, подобно тому как темная глубь неба над их головами оттеняла свет бесчисленных звезд. Свое волнение она попыталась скрыть за шуткой:

— Я была предназначена тебе в жены с самых пеленок.

По росистой траве Уэстон повел ее в комнату. Она чувствовала прикосновение его сильной руки, а он — ее, мягкой, нежной и тонкой. Матильда зажгла свечу на ночном столике. Пламя свечи отразилось, как в зеркале, в полированной деревянной стене.

Пройдя через всю комнату, Уэстон прислонился спиной к подоконнику. Перед ним была широкая старинная деревенская кровать с резными колонками и с пологом из выцветшего розового тика в зеленую полоску.

Матильда стояла у противоположной стены. Глядя Уэстону прямо в глаза, она сказала:

— Это моя девичья кровать.

Не сразу поняла Матильда, почему ее слова привели Уэстона в такое смятение; ведь ей казалось, что она с робкой покорностью приносит любимому бесценный дар.

Отчаяние, накопившееся в душе Уэстона, вдруг прорвалось наружу — почему он дал Зилафу увести ее из пасторского дома? Уэстон неподвижно смотрел в одну точку с тем чувством глубокой растерянности, какое испытывает истерзанный болью человек, сознающий, что он совершил непоправимую ошибку.

И тут Матильда поняла, какого рода ревность мучает Уэстона. Она была потрясена и в то же время оскорблена. Отойдя от стены, она сказала ровным голосом:

— Для тебя я приготовила раскладную кровать. Она стоит в соседней комнате.

Однако никаких других жилых помещений в сторожке не было. Серая машина Уэстона стояла за домом в дощатом гараже рядом с крохотной кухонькой, главным украшением которой была спиртовая плитка с двумя конфорками.

Ни один из них не шевельнулся — между ними стоял призрак, созданный фантазией Уэстона. Ревность к прошлому, к ее жизни с Зилафом, питаемая мучительной игрой воображения, комом засела у него в груди. Неожиданно Матильда увидела перед собой терзаемого ревностью врага со стиснутыми посеревшими губами. Она поняла, что на свете нет ничего труднее, чем стать счастливой.

Одна только физическая близость с любимым человеком не удовлетворила бы Матильду. Она мечтала отдать себя всю целиком, мечтала, чтобы их любовь горела ровным пламенем, — для нее это был единственный путь к неомраченному счастью. Матильда хотела вкусить от древа познания и в то же время не быть изгнанной из рая.

С досадой почувствовала она, что ее короткие чулки, доходившие только до колен и придерживаемые круглыми резинками, чуть-чуть спустились. Нагнувшись, она, как могла, незаметно подтянула их и быстро провела пальцем между чулком и резинкой.

Когда Матильда выпрямилась, она по глазам Уэстона увидела, что вся эта процедура не ускользнула от его внимания, — невольно она скрестила руки на груди и потупилась, словно застигнутая врасплох школьница.

Ничто другое не могло так ясно раскрыть возлюбленному Матильды сущность ее натуры. Уэстон почувствовал, что женщина, стоявшая у стены напротив, само воплощение невинности, совершенно безгрешное существо. Матильда скорее умрет, чем позволит себя развратить. «Достаточно посмотреть на ее рот, на линию ее губ, которая так выдает каждого человека», — подумал Уэстон, чувствуя, как чья-то чудодейственная рука извлекла мучительный ком из его груди.

Чуткая душа Матильды в ту же секунду распознала, что ее возлюбленный освободился от мук. На ее губах появилась мягкая улыбка, а глаза гордо блеснули — почти без борьбы ей удалось победить призрак и изгнать его из воображения Уэстона.

Объятые одним порывом, они вышли на воздух. Поляне, залитой лунным светом, снился прожитый день. Тени, отбрасываемые верхушками деревьев, проложили темные мостки через серебристый ручей.

Его рука легла на шею Матильды, они и по росту были хорошей парой, плечо молодой женщины уместилось как раз под мышкой у Уэстона. Так они медленно прошли через всю поляну под звездным шатром, шагая в ногу и чувствуя, что сердца их бьются в унисон. Прохладное дыхание Уэстона касалось уха и щеки Матильды, и даже треск сухих веточек под ногами рождал в них ощущение небывалой слитности.

В ельнике Уэстон привлек Матильду к себе. Она вздрогнула. По ее глазам, которые оказались сейчас совсем близко к глазам Уэстона, он понял, что его подруге придется преодолеть еще целое море пламени — свою стыдливость. В ее взгляде он прочел все.

— Не пойти ли нам в палатку? — спросил он с улыбкой.

Матильда утвердительно кивнула. Но потом она вдруг припала к Уэстону и скользнула вместе с ним на землю, навстречу своей погибели, навстречу смерти, сулящей ей новую жизнь, жизнь с любимым.

Пробираясь сквозь еловые ветки, лунный свет неровными пятнами падал на темный ковер из мха, и мох становился светло-зеленым, как днем.

Старое застиранное платьице Матильды было до пояса на застежке. Рука Уэстона расстегивала пуговицу за пуговицей, а его глаза упорно вопрошали — можно или нет? Не спуская глаз с Матильды, он медленно положил ладонь на ее теплую грудь.

У самой шеи платье было застегнуто на крючок. Уэстон никак не мог его разыскать. Матильда поднесла его руку к своим губам и села. И тут, пройдя через море пламени, она помогла любимому. Уэстон не сводил с нее глаз. И она посмотрела на него как бы издалека, стараясь почерпнуть в его взгляде то несокрушимое доверие, которое помогло бы ей развязать пояс и сбросить с себя платье и рубашку. Какой мягкий мох! Она откинулась назад, и лунное пятно с зубчатыми краями скользнуло с ее груди к ногам. Теперь он видел ее всю. И Матильда, не выдержав этого взгляда, опустила ресницы: она была совсем нагая, в одних коротких чулках.

Его рука приближалась к ней, и тогда голова Матильды откинулась на плечо, как голова умирающего в час кончины.

Шесть лет прожила Матильда с человеком, так и не сумевшим понять ее благородную простоту. Сердце Матильды, чуждое всякому притворству, не терпело двойственности: она оставалась холодной в объятиях Зилафа. Страсть, потрясающая до глубины души и человека и зверя, чувство, которому нет равного на земле, было незнакомо двадцатипятилетней женщине. Дрожа всем телом, словно ей только что пришлось испытать жгучую боль, она устремила на Уэстона непонимающий, испуганный взор.

Уэстон понял, что произошло с Матильдой. Он бережно привлек к себе потрясенную жену. Его шея сразу же намокла от слез. Матильда устроилась поудобней, подвинув голову к его подбородку, и, все еще полная пережитым счастьем, прильнула к любимому.

Уэстон ощутил движение ее губ на своей груди.

— Только ты это сделал, любимый. Только ты! — шепнула Матильда, глубоко вздохнув, и погрузилась в сон.

Уэстон, преисполненный радости, почувствовал, что ему удалось освободить Матильду из плена, на который судьба обрекает многие чуткие женские души, в этот миг он понимал мужчин, готовых пожертвовать делом своей жизни ради счастья любимой. Матильда ровно дышала, она спала, и Уэстону хотелось, чтобы он привиделся ей во сне.

А Матильда тем временем вместе с Розой и Астрой покупала на деньги Общества цветов лимонад и малиновое мороженое. Она вдруг увидела, что ее две сахарные змейки со скрещенными головками на самом деле из чистого золота. Она растянулась под яблоней, под той самой, где подружки мечтали когда-то о будущем, и воспользовалась могуществом, какое дарует человеку сон: она пожелала заглянуть в дальнюю-дальнюю долину за высокими горами. И вот она увидела луг, по краям которого росли красные маки, тихо покачиваемые ветерком. В каждом цветке, словно во чреве матери, было заключено неродившееся дитя. Матильда узнала нерожденное дитя Розы. С грустью — беспредельной, как сама бесконечность, с грустью, недоступной смертным, дитя Розы сказало:

— Моя мать мечтала стать графиней и пить чай в чайных домиках, но она умерла еще совсем молодой. Милая моя мама! А я остаюсь неприкаянным и одиноким на веки вечные и во веки веков.

Из соседнего цветка на высоком стебле — его головка клонилась от ветра — до Матильды донесся чуть слышный голосок:

«Моей матери не разрешалось родить меня. Но она меня очень любила. Как бы мне хотелось хоть раз, хоть один разок, полежать у нее на груди. Потом у нее родилось другое дитя. И все же, целуя того ребенка, моя мать вспоминает иногда обо мне».

В цветке, ярко освещенном солнечными лучами, Матильда увидела счастливое и ликующее дитя, только что зачатое ею. Дитя молчало. Да и Матильда не решалась высказать вслух свои думы, щадя тех, кому было суждено вечно прозябать у порога жизни. Она прислушивалась к многоголосому пению неродившихся душ, к тихому хору, похожему на музыку мощного органа, рокочущего где-то на краю вселенной.

Движением счастливой женщины Матильда еще крепче прижалась к любимому и, все еще не просыпаясь, воздела руки к небу, чтобы поймать цветок мака, который перелетел через горы и, словно многоцветная радуга, медленно опустился на ее ладони. Матильда положила цветок себе на грудь — так она приняла от судьбы свое дитя — и проснулась.

«Я зачала. У меня родится девочка».

Прогалина замерла под звездным шатром; тихий свет безмолвно озарял ее, а тени казались застывшими. Даже ручей и тот неподвижно мерцал под высоким покровом ночи.

— Как хорошо идти по дороге, которую ты уже прошла однажды, — сказала Матильда.

На низкую хижину с освещенным окошком падала черная тень елей. Матильда зажгла все свечи, и пламя свечей отразилось в светлых полированных стенах. Их дом был празднично иллюминирован.

— Смотри, Матильда, мы потеряем рассудок.

— А зачем нам рассудок? — спросила молодая женщина, счастливая до безумия.

Уэстон снова прислонился к подоконнику; теперь он не сомневался в чувствах Матильды, но все же сказал:

— Весь вопрос, любишь ли ты меня.

Колени Матильды подогнулись.

— Я тебя так люблю, что хочу умереть. Я люблю тебя слишком сильно. Бывает, чтобы человек любил слишком сильно?

— Нет, не бывает.

Матильда отослала Уэстона из комнаты. Когда он ушел, она открыла стенной шкаф и достала ночную рубашку, которая была выставлена когда-то в маленьком окошке рядом с табличкой «Париж». Она еще раз порадовалась, что в свое время так безрассудно истратила все свои сбережения и купила красивые вещи.

Простенькая бледно-голубая рубашка хорошо обрисовывала ее фигуру — тонкую талию и узкие бедра, — только безупречно сложенная женщина могла носить такую рубашку. Не торопясь Матильда распустила свои тяжелые косы, и волосы рассыпались по ее широким, нежным плечам и спине.

Потом она поставила вазу с громадным букетом крохотных роз на ночной столик и перед тем как лечь перенесла к кровати деревянный подсвечник с толстыми свечами.

Недаром Матильда всю жизнь зачитывалась сказками. Теперь, когда молодая женщина лежала при свете свечей в старинной деревянной кровати с пологом, укутанная в свои пышные волосы, она казалась воплощением сокровенного смысла сказок. И все же это была Матильда — вполне земная женщина, с белым лицом, лучистыми серыми, как скалы, глазами и совсем особенным ртом — тонким, мягким и ярким, как маков цвет.

Уэстон присел на край кровати. Они не произнесли ни слова. Говорили только их глаза. Оба чувствовали, что они любимы. Большего они и не требовали от жизни.

— А теперь у меня родится ребенок. Твой ребенок. Он уже во мне. Частица тебя уже во мне. — Выпростав руки, Матильда прижала их к своей груди, словно хотела отгородиться от всего мира. — Теперь у меня есть все, к чему я стремилась.

Мучительные картины уже не терзали воображение Уэстона. Он с несказанной гордостью смотрел на Матильду — ведь он, он сделал ее женщиной.

«Знаменательно, — думал Уэстон, — что целых шесть лет она была для Зилафа недосягаемой. Да и разве могла бы она остаться таким чистым человеком, если бы ему удалось развратить ее как женщину? Матильда была предназначена мне самой судьбой. Нынче в лесу она сама сказала об этом».

А потом Уэстон взглянул на округлое, как бы окруженное нимбом плечо жены. «Как оно красиво вылеплено, — подумал он. — В нем воплотилась вся ее сущность — и духовная и физическая: легко ранимое сердце и безупречное здоровье».

С той серьезностью, какая всегда смешила Матильду, Уэстон произнес:

— Матильда, ты прекрасна!

— Да нет же. Просто ты меня любишь, — ответила Матильда радостно.

— Не в том дело. Какая бы ты ни была — красивая или некрасивая, — на мои чувства это не может повлиять.

— Значит, я могу спокойно состариться?

— Ничто не в силах нас разлучить, Матильда.

— Меня-то подавно ничто не разлучит с тобой. Даже если между нами лягут все океаны мира, ты все равно будешь мне так же близок, как сейчас. Но боже, ведь завтра тебе придется поехать за молоком! Ты уедешь почти на целых полчаса.

— Я и сам не знаю, что нам делать. За молоком ехать надо. Тебе ведь нужно молоко.

— Давай я поеду с тобой!

— Замечательно! Но все же я думаю, Матильда, что нам необходимо привыкать к таким кратким разлукам. Это совершенно необходимо.

— Может быть, ты и прав. — Протянув руки, Матильда прижала голову возлюбленного к своей груди. Она не закрывала глаз, и взгляд ее был обращен в неведомое будущее.

Они лежали неподвижно несколько секунд, несколько драгоценных секунд, которое подарило им быстротекущее время. Слышно было только их дыхание и биение их сердец.

В широко распахнутое окно заглядывал лес; звери уже спали, и ни одна веточка не шелохнулась. В комнате царила тишина; свет свечей незаметно сливался со светом луны; и только время не прекращало своего бега; Матильда и Уэстон бодрствовали, как бы озаренные светом до самых сокровенных тайников их душ. Взглядом каждый из них рассказывал повесть своей жизни и читал ее в глазах другого.

Соединенные могучим инстинктом, который вот уже миллиарды лет толкает друг к другу все живое во имя продолжения жизни на земле, Матильда и Уэстон тщетно хотели раствориться друг в друге. И им пришлось познать трагическую истину: природа, создавшая людей, навеки разделила мужчину и женщину.

Рыдая, Матильда вернулась к действительности, их было двое — он и она. Сами того не сознавая, они вдруг поняли, что каждый, кто любит, становится жертвой этой извечной трагедии, из которой нет исхода. Но как бы то ни было, Уэстон лежал рядом с ней, она чувствовала его руку, глядела в его глаза, и он заключил ее в свое сердце. А большего людям не дано.

Они заснули, прижавшись щекой к щеке. А наутро, когда Уэстон и Матильда пробудились, их плечи и руки были совсем холодные от бодрящего лесного воздуха. Только щеки, прильнувшие друг к другу, оказались влажными.

— Мы всю ночь не шелохнулись! Мы спали как убитые. — Матильда провела пальцем по щеке мужа. — И твоя щека горячая. Мы проснулись в той же позе, в какой заснули. Это просто чудо.

Солнце еще не взошло. Но оно вот-вот должно было подняться где-то далеко-далеко за океаном.

И здесь в лесу ночь медленно уступала место заре — предвестнице солнца.

Первый заверещал дрозд, но так тихо и невнятно, словно он боролся со сном; никто не ответил ему, и глашатай наступающего дня снова погрузился в дрему. Однако свет становился все ярче и ярче, он проникал сквозь миллионы веточек в лес, заря прикасалась своими перстами к его пернатым обитателям, возвещая, что день наступил, и птиц просыпалось все больше и больше. А когда первые лучи солнца позолотили верхушки елей, ликующая песнь уже звучала на весь лес, долетая до голубого неба. Над озером еще висели клубящиеся, как облака, клочья тумана, но он постепенно рассеивался. Трава была мокрая, раннее утро дышало свежестью.

Матильда как рыбка взметнулась из кровати и сунула ноги в плетеные соломенные сандалии, она их купила в деревенской лавке за шестьдесят рапенов специально для свадебного путешествия. На душе у Матильды было так легко и весело, что она не могла отказать себе в удовольствии пройтись по комнате, шаркая ногами, словно толстуха служанка, которая тащит из коровника два тяжелых, полных до краев ведра с молоком.

— Иди сюда! — закричал восхищенный Уэстон.

Но Матильда толкнула ногой дверь и вынесла ведра из комнаты.

Когда Уэстон и Матильда вышли из дома, первые лучи солнца — они уже были отчетливо видны — скользнули по макушкам деревьев и проникли на прогалину, где каждая взлохмаченная, мокрая от росы травинка радовалась жизни.

— Мне пора за молоком.

Матильда молча следовала за Уэстоном; обогнув хижину, они вошли в дощатую пристройку. Рев неказистой на вид гоночной машины, в сером радиаторе которой был заключен тяжелый авиационный мотор, заглушил слова Матильды. Уэстон снова выключил мотор.

— Что ты сказала?

— Будь осторожен! Особенно, на крутых виражах. Думай обо мне.

— Это опасно.

— Тогда лучше не думай… Сколько времени тебе понадобится, чтобы съездить туда и обратно?

— Если я поеду быстро и сразу же получу молоко, — минут двадцать пять.

— А если поедешь медленно?

— Ну, скажем, — Уэстон сделал долгую паузу, с трудом сохраняя серьезность, — ну, скажем, минут двадцать восемь.

Пока Уэстон выводил машину, Матильда не сдвинулась с места и не подняла головы. Машина медленно ехала по дороге, петлявшей среди елей, а потом сразу скрылась из виду.

Облачившись в синюю блузу с короткими рукавами и белые шорты, Матильда босиком отправилась к озеру и разделась на берегу. Критическим взором разглядывала она свое отражение в прозрачной тихой воде. «Вот какие у меня плечи, грудь и ноги».

А потом она увидела всю себя — свою идеально сложенную фигуру — белое пятно на фоне зеленых елей — мягко очерченную грудь, тонкую талию, по- мальчишески узкие бедра, которые, как это ни удивительно, были бедрами женщины, созревшей для материнства.

Из-за елок, окружавших тихое озеро, вышли две косули и направились привычной тропой к водопою. Одна из косуль подошла к озеру и начала пить прозрачную воду, время от времени вскидывая голову; оглянувшись по сторонам и увидев Матильду, она преспокойно продолжала свое занятие. А потом мирно принялась щипать траву, разыскивая листочки посочней. Матильда стояла неподвижно, как каменное изваяние. Косуля тоже. Прижав один рог к шее, зверь смотрел на Матильду. В его темных глазах появился непонятный блеск.

Животные не боялись Матильды. Но во взгляде самца Матильда почувствовала что-то необычное. Она взмахнула рукой, чтобы отогнать косуль. Самка тут же отскочила. Самец вздрогнул, но стоял как вкопанный. На лбу у него появились глубокие складки, его косой взгляд был по-прежнему устремлен на Матильду. Она снова взмахнула рукой. Тогда зверь откинул голову и, помедлив секунду, неторопливой поступью двинулся в лес.

Матильда носком попробовала воду — не холодна ли она? Вода оказалась прохладной. «Мозаика на дне такая яркая, словно хозяйка озера только что начистила ее», — подумала Матильда. Надо нырнуть туда.

Она прыгнула в озеро вниз головой и начала опускаться на дно, но не рывками, а гибкими и мягкими движениями, какими погружаются в воду морские животные, вода не замутилась, и когда Матильда достигла дна, она была хорошо видна с берега — нагая женщина, похожая на русалку из сказки, гуляла на пестром ковре, по-змеиному изгибаясь всем телом.

Серая машина въехала во двор к Астре. Мальчуганы уже были тут как тут. Охотник на орлов, сбивавший крапиву у коровника, оперся на свою палку, словно старый-престарый деревенский дед, и изрек:

— Уж я знаю, машину вы никому не подарите. Ничего не попишешь, но что вы сделаете с палаткой, когда уедете отсюда?

— Наша палатка достанется вам.

— Гм… А сколько времени вы здесь еще погостите?

Младший братишка уперся обеими кулачками в бока и улыбнулся, показав свои хорошенькие зубки.

— Дело в том, что нам нужна наша палатка.

— Сейчас мы еще не можем отдать ее. Мы собираемся в ней ночевать — моя жена и я.

— Ничего не поделаешь! — согласился охотник на орлов. — Понимаем. Пускай… Можете оставить пока нашу палатку себе. Но за это мы хотим разочек прокатиться на машине. А если можно, то побольше, — Он показал на машину Уэстона. — Вот в этой, — и снова оперся на палку. — Сколько она делает в час?

Но тут в дверях показалась Астра. Охотник на орлов быстро мотнул головой в ее сторону,

— Она уже идет. По-моему, нам лучше убраться.

Незадолго до этого сорванцы привязали сестренку к обмазанному известью стволу яблони и уже раскрыли было свои перочинные ножики, чтобы снять с нее скальп. Услышав отчаянные вопли несчастной жертвы, Астра появилась на месте происшествия и отвязала девочку от яблони.

— Попробуйте только удрать, — крикнула Астра вслед мальчикам, которые пустились наутек, но, услышав окрик матери, обернулись и искоса взглянули на нее. — Все равно я вас поймаю, и тогда вам несдобровать.

— Тут уж ничего не попишешь. Но это нас ничуть не трогает, — сердито проворчал охотник на орлов. — Во всяком случае, не очень трогает.

— Посоветуйте, что мне делать? Розги на них не действуют.

— Тогда я, право, не знаю. Если и розги не помогают, я могу только развести руками.

— В том-то и дело. С одним малышом я, может, и справилась бы. Но старший такой заводила: каждый божий день он придумывает новую шалость… Вы за молоком?

Мимо Астры и Уэстона прошел новый старший работник, Мартин взял его по совету прежнего работника.

— Похоже, свинья скоро опоросится. Она уже сама не своя.

— Позови нас, когда начнется, — ответила Астра. Взглянув на Уэстона, она на секунду задумалась: — Знаете что, я вам дам сразу два литра. Завтра можете не приезжать. Сдается мне, что вам будет приятнее пробыть с ней весь день.

Когда Уэстон ехал к Астре, луга и горы еще были обрызганы росой, зато теперь вся эта тихая долина с ее узкими тропками, лужайками и склонами нежилась под лучами нежаркого утреннего солнца; даже скалы, выступавшие кое-где сквозь редкую траву, и те грелись на солнышке. Крестьянин уже вышел в поле, и черные дрозды неторопливо шествовали за его плугом по свежей борозде, выклевывая червяков из жирной земли. Уэстон вошел в сторожку через черный ход, в руках у него был начищенный до блеска бидон с молоком.

— Астра шлет тебе привет. Она сказала: поцелуйте ее за меня.

Матильда, которая в эту минуту застилала одеялом кровать, обернулась и посмотрела на Узстона так, словно увидела его впервые в жизни; с удивлением она спросила:

— Кто вы такой?

Уэстон понял Матильду с полуслова.

— Прошу извинить. Моя фамилия Уэстон. Ваша приятельница полагает, что я мог бы пожить у вас некоторое время. — Он огляделся вокруг. — Здесь так хорошо.

— Да? Вам нравится?.. В доме есть еще пристройка, правда, маленькая, но «спать там можно.

— Ну что ж.

— Я могла бы готовить для вас.

— Разрешите узнать, сколько все это будет стоить?

Матильда подумала немного.

— Два с половиной франка, вместе с питанием. Для вас это не слишком дорого? — Матильда смущенно улыбнулась. — Мне самой это обойдется не дешевле.

— Хорошо, я снимаю у вас комнату.

— Но спать вам придется на раскладной кровати.

— Вот как! — Вид у Уэстона был несколько обескураженный; он показал рукой на кровать Матильды: — В этой кровати вы спите сами?

— Да, — сказала Матильда и опустила голову, вспомнив эту ночь с Уэстоном.

Но новый постоялец Матильды упорно говорил все о том же:

— Мне нравится, что эта кровать такая широкая! Собственно говоря, она двуспальная.

«Он слишком много себе позволяет! Какой нахал!» — подумала Матильда и сказала с подчеркнутым достоинством:

— Присядьте, пожалуйста. Я могу предложить вам кофе. Он как раз готов, и его хватит на двоих.

И вот Уэстон в самом деле сидит за столом и держит себя скромно и почтительно, держит себя как человек, мечтающий завоевать женщину, которую он видит сегодня в первый раз, хотя… не дальше чем вчера она стала его женой. А Матильда выбежала на кухню и прижалась лбом к стене. Ее сердце трепетало, потому что Уэстон вдруг опять стал таким чужим. И все же пусть добивается ее; она хочет испытать это снова. Весь вопрос в том, долго ли она сможет играть свою роль.

Чужая женщина, очень сдержанная и спокойная, вошла в комнату с подносом и начала разливать кофе.

— Позвольте, я намажу вам хлеб маслом, — сказала она.

— Спасибо, это будет очень мило с вашей стороны. Ни одна женщина не намазывала мне хлеб маслом. К тому же такая красивая женщина!

— Прошу вас не разговаривать со мной таким тоном.

— Извините. Трудно не говорить о том, что видишь и чувствуешь.

Матильда притворилась, будто она не слышит его слов.

— Пожалуйста, вот мед… Вы много путешествовали?

— Да, я объездил весь мир. Последнее время я жил на острове Ява.

— Так далеко? У вас там были дела?

— Нет, я пил виски. Я любил одну женщину, но она была замужем.

Матильда вдруг совершенно забыла, что она не должна выходить из своей роли.

— Расскажите мне, пожалуйста, что вы чувствовали, расскажите же.

Да и Уэстон забыл об их игре, так захватили его воспоминания. Он задумался, не зная, как объяснить Матильде свое тогдашнее состояние.

— В жизни встречаешь немало привлекательных женщин. Но когда я встретил ту женщину, я сразу понял, что мне нужна она и никакая другая. Дело в том, что я, в сущности, ничем не отличаюсь от самого обыкновенного смертного, не знающего ничего, кроме своего заштатного городишка, а ведь я воображал, будто прошел сквозь огонь и воду. Когда этот обыкновенный смертный полюбит девушку с соседней улицы и она ему по той или иной причине не достанется, вся его жизнь летит вверх тормашками. Пусть он даже уедет на край света, все равно он и там будет тосковать по своей избраннице. Так было и со мной. Вот как случается в жизни.

«Ужасно, если бы он полюбил не меня, а другую женщину», — подумала Матильда, которую захлестнула волна счастья, чуть не лишившая ее сил продолжать игру. Колени у нее подогнулись.

— Сколько времени мне можно будет жить здесь у вас? — спросил Уэстон.

— Если понравится, недели две-три. — Но про себя она повторяла: «Всю жизнь! Всю жизнь!»

— Вы уехали в такую даль на остров Яву, чтобы попытаться разлюбить ту женщину?

— Разве можно пытаться не дышать?

Взглядом Матильда сказала Уэстону, что она задала свой хитроумный вопрос только для того, чтобы получить именно этот ответ. Она поднялась.

— Не прогуляться ли нам? Я покажу вам лес.

На молодой женщине были легкие туфельки без каблуков, белые вязаные самодельные носки и просторные шорты, не стеснявшие ее быстрых движений.

— Нетрудно представить себе, как радуются ваши ножки. Они словно два белых голубя, выпущенных на волю, — сказал Уэстон, идя за ней вдоль ручья. — Ваша походка так же непринужденна и так же опасна, как и ваши губы.

— Раз вы говорите такие вещи, извольте идти впереди, сударь. Не забывайте, что мы познакомились с вами всего десять минут назад.

— Значит, если бы мы были знакомы чуть подольше, мне разрешалось бы говорить все это и еще многое другое?

— Ей-богу, вы ужасный человек.

По обеим сторонам тропинки, устланной коричневым ковром из прошлогодней хвои, возвышались золотисто-красные колонны сосен — их пушистые ветки, смыкаясь в вышине, закрывали небесную лазурь. Свет, проникавший под эту зеленую крышу, тоже казался зеленым.

Они свернули на полянку, покрытую плотным стеганым одеялом из мха; ручей шириной в ладонь, зигзагами пробиравшийся к озеру, прорыл во мху глубокую черную борозду; время от времени, обегая пузатую подушку из мха, ручей разветвлялся на два рукава, а потом снова струился как ни в чем не бывало.

Матильда молча показала Уэстону папоротник дивной ажурной работы, бог лета — этот могучий кудесник — вписал папоротник в лесной пейзаж несколько более светлыми красками, поместив его рядом с кустом терновника, чьи бледные цветы, казалось, парили в воздухе, потому что зеленые стебли терновника сливались с зеленью других кустов, росших в этом прохладном лесном храме.

В родных лесах Матильды, покрывавших склоны гор и доходивших до той границы, где вообще кончалась растительность и где все было суровым и голым, — повсюду встречались укромные уголки, с детства знакомые и дорогие Матильде. Сейчас она показывала их Уэстону.

Внезапно среди лесной прохлады перед ними выросла как бы стена теплого воздуха. Матильда и Уэстон прошли сквозь нее. В ложбине со срубленными деревьями, где на сухой земле лежали большие обомшелые камни, а трава уже успела поблекнуть от палящего солнца, стоял такой аромат, какому нет равного в мире.

— Здесь должна расти земляника, — сказала Матильда, опускаясь на колени.

Уэстон сидел на пне, глядя, как Матильда шарила рукой по зубчатым листьям, разыскивая невидимые ягоды, и вдруг рассмеялся. Матильда так увлеклась своим занятием, что на коленках поползла дальше к соседним зарослям, обещавшим богатую добычу. Через минуту она собрала целую горсть ягод.

Подойдя к Уэстону, она большим пальцем ловко подгребла ягоды в кучку, боясь, что они рассыплются.

— Это вам, сударь.

Матильда подбоченилась. Но тут ягоды покатились, и молодой женщине пришлось отказаться от своей гордой позы; невольно она подняла плечи и выпятила живот.

Вместо сочных ягод Уэстону достались губы Матильды, такие же яркие и свежие: когда Матильда увидела, что ягоды рассыпались, она от испуга слегка приоткрыла рот.

— Расскажите мне лучше, что представляет собой женщина, которую вы любите, какая она?

Уэстон снова пошел за Матильдой.

— Она — сама естественность. Эта женщина могла бы стать хорошей женой здешнему лесничему и прекрасно держала бы себя на изысканнейших приемах у английской королевы. Она — непосредственна. В ней можно найти самые разные черты, но все они слиты воедино — и она всегда проста. В ее присутствии испорченный человек находит в себе мужество устыдиться самого себя, а циник видит все свое убожество. Но женщина эта, чье сердце постигает жизнь глубже, чем разум философа, находится в большой опасности из-за своей безграничной доброты. Поэтому она нуждается в защите любимого, пусть менее совершенного, чем она.

Матильда охотно продолжила бы игру, ей хотелось скрыть свое волнение. Но лицо Уэстона, его голос были так серьезны, словно он читал ей вслух Библию.

— Как ты меня понимаешь! — сказала она растроганно.

— Свой мир она начала создавать уже в раннем детстве, — продолжал Уэстон, — мир добрый, умный, справедливый; задумчиво бродя вдоль живой изгороди или любуясь каким-нибудь жучком, сидящим на цветке, она постигала и изучала удивительные законы вселенной. Мир этой девочки несравнимо больше соответствовал тем нравственным устоям, на которых зиждутся человеческие отношения, нежели тот мир, в который она попала впоследствии. Сохранив верность идеалу, она тем самым сохранила и свою женскую чистоту.

«Он хочет сказать, что я не дала погаснуть звезде», — подумала Матильда, не замечая, что слезы счастья текут у нее по лицу, увлажняя тихонько вздрагивающие губы.

Уэстон обнял ее; осторожно и заботливо проводил он рукой по ее лбу и вискам Матильда молчала, они снова обрели друг друга. Игра кончилась.

Они забирались все глубже в лес — тихий и в то же время полный жизни.

«Какое это счастье, какое великое счастье, что любимый может заглянуть тебе в душу, — думала Матильда. — Если бы не это, люди были бы страшно одиноки».

Через несколько минут они неожиданно очутились в дубовой роще.

— Никто не знает, — сказала Матильда, — каким образом посреди хвойного леса сотни лет назад вдруг выросли дубы. Они кажутся пришельцами из другой страны. Ведь правда?

Здесь все было иначе. Земля, удобренная опавшими листьями, была темнее и тверже, между могучими дубовыми стволами, на которых время и непогода оставили свои следы — глубокие борозды, — рос цепкий кустарник, и пахло здесь, как в погребе. А в широко раскинувшихся кронах деревьев резвились грациозные белочки.

Одна из них примостилась на самом кончике ветки, держа в овальной пасти желудь и с любопытством поглядывая на Матильду и Уэстона бусинками глаз. Потом вдруг ветка, на которой сидела белочка, сильно качнулась, а еще через мгновение вдали качнулась другая — только так Матильда и Уэстон могли проследить за головокружительным прыжком маленькой акробатки, умчавшейся прочь туда, где зашелестела листва.

В просветы между деревьями заглядывало небо — среди моря зелени голубели маленькие островки с неровными краями, — солнечные лучи, пробиваясь сквозь спутанную листву, рисовали на земле дрожащие узоры.

Матильда и Уэстон дошли до холма, где кончался лес, — холм был покрыт густыми и длинными пучками выгоревшей травы. На его вершине, под раскаленным добела солнцем, куст дрока тянулся ввысь, подняв к сияющему синему небу свои цветы, ослепительно-желтые, словно трубы духовых инструментов.

— Во время такой прогулки позабудешь даже об обеде. Но в конце концов голод все же даст себя знать.

— Тогда нам пора повернуть. Но раньше чем через два часа мы не дойдем домой. Ах ты, бедняга. Может, лучше зайти на хутор Лейне? — подумав, предложила Матильда.

— А чем нас там покормят?

— На жаркое можешь не рассчитывать. Крестьяне не едят мяса, они люди бережливые. Но зато тебе дадут картошку с творогом.

— Творог и только что сбитое масло — какая прелесть!

— Творог и масло… деревенские бы диву дались. У нас едят картошку либо с творогом, либо с маслом. Творог и масло за один присест — это уж слишком, Такие вещи считаются расточительством.

— Когда ты была маленькая, ты часто ела картошку с творогом?

«Я готова часами рассказывать ему о своем детстве. О боже, как я его люблю!»

— Да, очень часто! Если захочешь, тебе дадут также яйца и самодельный сидр. В погребе у хозяина наверняка найдется сидр.

— Итак, вперед, на хутор Лейне.

Уэстон невольно прибавил шагу. Вскоре они вышли из леса, но тут им преградила дорогу пропасть.

На отвесной стене лепилось несколько искривленных сосен и тонких березок, которые, казалось, занесло сюда ураганом, а внизу в глубоком ущелье виднелись пожелтевшие камыши, сломанный непогодой шиповник и непроходимые заросли ежевики. Ни одной тропинки не сбегало вниз.

— Я уже была как-то в этом ущелье. У кустов шиповника стояла молоденькая невеста с длинной белой фатой. Я узнала ее. Она горько плакала.

— Невеста была ты сама?

— Я проснулась в слезах… Это было через неделю после свадьбы с Зилафом.

Уэстон обнял Матильду.

— Теперь это позади. Отныне все будет хорошо.

— Да, теперь со мной ты.

На вершине горы у самого обрыва прилепился хутор Лейне. Тонкий синий дымок подымался к голубому небу.

— Она готовит обед. — И Матильда рассказала Уэстону историю хозяйки хутора.

— Эта странная женщина целых пятнадцать лет пробыла в чужих краях, объездила весь свет, жила в самых шикарных отелях; у нее была хорошая голова, и она загребала кучу денег. И вот вдруг она возвращается домой и выходит замуж за бедняка горца. Почему? Может быть, она сказала себе: «Самое главное в жизни — иметь здоровых детей». А может, она выбрала этого крестьянина только потому, что он живет в глуши и его дом отделен пропастью от мира, от того мира, где она когда-то жила. Кто знает? Возможно, она и сама не понимает, почему так поступила, а возможно, и не хочет этого понять. В жизни есть вещи, которых лучше не касаться.

Женщина вытащила ведро из колодца. Потом она поставила его на плиту в закопченной кухне, взяла заранее приготовленную миску с кормом для кур и снова вышла во двор. Не теряя ни минуты и в то же время не спеша, она точно и размеренно выполняла свою ежедневную работу. В больших темных глазах женщины светился покой, придававший ее лицу жизнь и теплоту.

Тишину полудня нарушало сонное кудахтанье, хотя кур нигде не было видно. Но вот хозяйка рассыпала первую горсть зерна, и куры, словно их ударило током, понеслись по двору, взмахивая крыльями, впереди них мчался петух с красным гребешком. Позабыв свою важность, он смешался с курами, быстро и жадно клевавшими зерно и налетавшими друг на друга у ног хозяйки.

— Я могу предложить вам еще ветчины. Яйца с ветчиной. У нас в дымоходе висит окорок.

Так угощали все крестьянки в Швейцарии. Да и в комнате, — ее единственным украшением была гравюра, изображавшая Вильгельма Телля с сыном, — ничто не говорило о том, что хозяйка хутора прожила пятнадцать лет совсем иной жизнью.

Невольно женщина прислушалась к разговору; Уэстон упомянул отель в Индонезии, в котором она тоже останавливалась, на худом лице хозяйки промелькнула чуть заметная улыбка.

— Крикните, если понадобится, я буду в кухне, — сказала она, ставя на стол яйца.

На кухне хозяйка сняла крышку с бака: мыльная вода переливалась через край. В баке кипятились детские рубашонки.

Дочка хозяйки стояла у колодца с голой матерчатой куклой в руках. Малышка посмотрела вслед незнакомым людям, пришедшим из другого мира, а потом еще крепче прижала к себе куклу, словно оберегая ее от чужих взглядов: казалось, девочка уже предчувствует тот счастливый день, когда она будет стоять здесь во дворе, прижимая к груди младенца. Шаги Матильды и Уэстона замерли вдали. Стало совсем тихо.

Они поздоровались с хозяином, который, стоя на коленях, выкапывал репу из сухой песчаной земли. В знак приветствия хозяин приложил палец к виску. Позади него на траве потрескивала и дымилась куча сорной травы и сухих корней.

Когда Матильда и Уэстон проходили мимо хозяина, Матильда сказала так, будто она только что разгадала секрет этого брака:

— Возможно, она любит больше всего на свете весну, лето, осень и зиму в наших краях.

На обратном пути Матильде и Уэстону пришлось идти по Чертову ущелью, суживающемуся кверху: наверху его стены высотой в пятьдесят метров, мокрые и испещренные трещинами, почти соприкасались друг с другом. Тропинку, местами такую узкую, что на ней с трудом умещалась ступня, то и дело преграждали высокие скалы, на которые Матильда и Уэстон с опаской карабкались; тропинка тянулась вдоль вспененного горного ручья, с оглушительным ревом мчавшегося по обломкам камней и по плитам, лежавшим уступами на дне ущелья. В ущелье стоял ледяной холод, солнце никогда не проникало сюда. Казалось, две крошечные человеческие фигурки и бурлящий ручей выброшены в эту мрачную долину из недр земли.

Разговаривать было почти невозможно. Но Матильда все же поняла, что Уэстон задумал ловить здесь форелей. Тогда она заявила, что сядет рядом, чтобы наблюдать за ним.

— Я буду покуривать трубку, а ты будешь меня любить.

Грохот заглушил слова Матильды.

— Что ты сказала?

Хотя они стояли рядышком, Матильда сложила руки рупором и прокричала ему снова:

— Я тебя люблю.

— Что?

Матильде ничего не оставалось, как сдаться и поцеловать его.

Наконец они подошли к прогалине, где был их дом; солнце уже клонилось к закату, и природу, залитую мягким предвечерним светом, объял великий покой.

А немного погодя, когда Матильда и Уэстон ужинали на воздухе у себя под окном, на котором стояли две зажженные свечи, на землю уже спустилась тьма.

Охваченные тем же порывом, что и в первую ночь, они прошли по поляне к лесу. Сидя вместе с Уэстоном на берегу озера и любуясь звездным небом, отражавшимся в воде, — тихое лесное озеро казалось от этого глубоким, как сама бесконечность, — Матильда поведала мужу о косулях, повстречавшихся ей в лесу. Матильда сказала, что взгляд косули напугал ее.

— Ты понимаешь, о чем я говорю?

Подумав, Уэстон сказал:

— Не стоит тебе разгуливать голой по лесу.

И Матильда задумчиво повторила:

— Да, не стоит.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

В лесу их не ждали ни происшествия, ни неожиданности, — они были наедине с собой. Но каждый раз, когда Матильда проходила под окном, чтобы развесить на солнце только что выстиранные в кухне рубашки, — это было событием для Уэстона, а Матильду охватывала тревога каждый раз, когда она думала — останется ли он с ней весь день или поедет за молоком в долину. Они стали мужем и женой. И это было единственным огромным событием. Они выдержали в эти недели суровое испытание, сами не замечая, что это было испытанием.

Много раз на дню Матильда молча проходила мимо него своей особенной походкой. Его ласки ей хватало на полчаса, а то и меньше.

Уэстон проложил от источника до сторожки водопровод.

— Теперь стало, конечно, гораздо удобнее: откроешь кран — и вода течет, — сказала Матильда.

— Поэтому я и сделал для тебя водопровод.

— А для себя бы ты не сделал?

— Нет, не сделал бы.

На это своеобразное объяснение в любви Матильда также ответила объяснением в любви.

— Скоро я разведу утюг. Твои рубашки будут выглажены не хуже, чем в прачечной.

Когда кто-нибудь из них говорил: в лесу чудесно даже в дождливую погоду, другой понимал, что означала эта фраза на самом деле. Она означала: «Я просто не в силах передать, до чего люблю тебя и пытаюсь выразить это, как могу». Целый день они без конца пытались высказать свои чувства.

Прошло всего три недели с той ночи в лесу, когда Матильде приснилось, будто она зачала ребенка. Тем не менее она уже совсем по-иному ощущала свое тело, — теперь она была не одна. Кто-то хозяйничал в ее чреве, кто-то высасывал из нее жизненные соки. И Матильде оставалось только прислушиваться к тому, что происходит в ней, не прекращаясь ни на миг, независимо от ее воли. Она ждала, что будет дальше. «Теперь я всего-навсего кладовая, — думала Матильда, — в моих припасах нуждаются, их все время берут». Походка Матильды, ее жесты стали спокойней, менее порывисты. Черты лица, озаренные тихим внутренним светом, также изменились.

Однажды, заслышав издалека треск и громыханье старого фордика, Матильда решила спросить Астру — чувствовала ли та что-либо подобное. В ожидании подруги Матильда брызгала водой на белые рубашки Уэстона, она собиралась выбелить их на солнце.

Глядя на девичью фигурку Матильды, которая стояла теперь на самом солнцепеке, прикрыв ладонью глаза, чтобы лучше разглядеть фордик, никак нельзя было предположить, что в ней совершается великое таинство природы.

Астра привезла хлеб, яйца, большой кусок масла, двух кур и молоко на завтра.

— Его надо сразу вскипятить.

Пятилетняя дочка Астры, как кошечка, в полном сознании своих прав, молча взобралась на колени к Матильде, словно это и было конечной целью ее путешествия. Мальчики вообще не зашли в комнату, они сразу же скрылись в чаще.

Братья никогда в жизни не видели палатки. Они знали только, что «городские» разбили палатку, которая потом достанется им. Палатка была изображена на пестрой обложке календаря, висевшего у них дома на стене. У входа стояла дочь знаменитого воина — Саламбо с обнаженным кинжалом в руках, она не впускала в палатку Сына пустыни, который похитил ее и привез сюда. Только через ее труп он войдет в палатку. История эта была рассказана в календаре на странице шестнадцать.

Первым заметил палатку малыш. Он в гробовом молчании указал на нее пальцем. Охотник на орлов также не проронил ни звука. Издали палатка походила на маленькую побеленную часовенку, какие иногда встречаются на дорогах Италии.

Братья подкрались к палатке и заглянули вовнутрь. Надувные матрасы были застелены свежим бельем. Охотник на орлов задумался. Через секунду он сорвался с места и ринулся прочь к фордику, где лежала коробка с красным клетчатым платьицем для пятилетней девчушки — Астра купила его в деревенской лавке по дороге к Матильде.

Запыхавшийся охотник примчался назад.

— Раздевайся!

Малыш не заставил себя упрашивать. Старший брат также разделся догола. После этого он помог малышу натянуть на себя платьице. А сам повязал вокруг бедер красный носовой платок. Кончик платка по чистой случайности прикрывал то, что полагается прикрывать.

— Теперь ты будешь моей незаконной невестой.

— Что это такое? — удивился малыш.

— Ого, это ты увидишь, когда мы войдем в палатку. Я тебя похитил. Пошли! Марш!

— Сначала скажи мне, что это значит — быть твоей незаконной невестой.

— Ты — Саламбо. — Он толкнул Саламбо коленкой в мягкое местечко. — Марш!

Коротенькое платьице из клетчатого ситца едва прикрывало наготу Саламбо, которая покорилась своей участи и в сопровождении голого Сына пустыни карабкалась на крутой холм к палатке.

Свою обувь и одежду братья сложили в две кучки на берегу озера. Любопытный черный дрозд слетел с ветки, прочертив в воздухе косую черту, потом вприпрыжку пробежал мимо мальчиков, склонив набок головку и поглядывая на них, и вдруг с молниеносной быстротой взмыл в небо, зигзагами он полетел от озера на крышу сторожки, где запел так бурно и ликующе, что Матильде пришлось на несколько секунд прервать свой рассказ.

— Я сразу поняла, что у меня будет ребенок. Только я не думала, что это можно так скоро обнаружить.

— Да ты словно былинка, ты чувствуешь все. Я вообще ничего не ощущала. Живот у меня вздулся как барабан, а я все еще не знала толком, что со мной приключилось, — сказала Астра, которая родила охотника на орлов, когда ей только-только минуло семнадцать. — Ну, а потом я чуть было не отправилась на тот свет, потому что у малыша оказалась на диво большая головка. Как кегельный шар, ей-богу. После все пришло в норму. Он быстро выровнялся. — С этими словами Астра вытащила из-за пазухи письмо. — От работника! Хочешь прочесть?

«Дорогая хозяйка, в Нью-Йорке я сразу же сел в поезд и ехал еще четыре дня и четыре ночи и теперь проживаю в Калифорнии. Коров у нас около семисот, и их доят электричеством, но молоко — что надо, и масло тоже, очень даже хорошее. Здесь есть горы, но я туда не хожу. Если меня потянет домой, то отсюда так далеко, что не доберешься. На этом кончаю свое письмо».

— Клянусь, он долго не выдержит, нет, не выдержит, — сказала Астра. Всю дорогу к озеру женщины молчали.

Завидев сложенную на берегу одежду, Астра с беспокойством оглянулась и начала громко звать мальчиков. Только эхо ответило ей.

— Очень далеко они не могли уйти раздетые, — успокаивала подругу Матильда.

Но Астра не спускала глаз с озера: она вспомнила, что прошлым летом ее муж вытащил мальчуганов из воды, когда они уже чуть было не захлебнулись.

— Только бы не случилось несчастья! Боже милостивый! Только бы не случилось несчастья!

Пятилетняя дочка Астры, уже успевшая взобраться на холм, таинственно махала им рукой и показывала на палатку.

Голый Сын пустыни с красным поясом вокруг чресл в величественной позе возлежал на кровати и бросал вокруг себя суровые взгляды. Малыш, притулившийся на другой кровати, приподнялся и сел.

Несколько секунд Астра удивленно смотрела на красное клетчатое платьице, а потом, сообразив, у кого надо искать ответа, обратилась к старшему мальчику:

— Это еще что такое?

Не меняя позы, охотник на орлов коротко бросил:

— Это — невеста.

— Какая невеста?!

— Похищенная!

Малыш вытянул шейку и тоже заговорил:

— Ведь я — Саламбо.

На обратном пути домой Матильда шла позади ребят, с умилением думая о том времени, когда она будет вот также гулять со своим ребенком. «Уэстон и ребенок! Больше мне ничего в жизни не надо! Ничего!»

Между детьми разгорелась ссора, так как новое платьице оказалось разорванным. Под конец сестренка, которая уже признала себя побежденной, торжествующе бросила в лицо охотнику:

— Ты потом, правда, выровнялся, но головка у тебя была слишком большая.

На столе Уэстона лежали две стопки черных клеенчатых тетрадей, в них были выписки из справочников и бесчисленные заметки — плод многолетней кропотливой работы, которую Уэстон проделал когда-то, чтобы написать историю Англии. За три года, прожитые на Яве, он ни разу не заглянул в эти тетради.

Сейчас Уэстон сидел за столом с видом человека, достигшего цели, к которой стремятся все люди, — он устроил себе жизнь по своему вкусу и желанию. В соседней комнате была Матильда, его жена, а перед ним на столе лежал план труда всей его жизни. Теперь он мог к нему приступить.

В эту ночь в лесу царила мертвая тишина. Казалось, ели сдвинулись теснее, чтобы вместе встретить надвигающуюся бурю. Было темно, хоть глаз выколи. Погасив свечу, Матильда сидела на кровати.

Уже первая молния, за которой не последовало грома, залила комнату таким ослепительно-белым светом, что Матильда увидела себя в зеркале, висевшем на противоположной стене, яснее, чем днем. А потом непроницаемая тьма опять бесшумно поглотила все окружающее, словно никакого света и не загоралось, словно на земле вообще не могло быть ничего, кроме этой черной мертвой тишины, окутавшей неподвижный, склонившийся долу лес.

Повременив немного, закапал дождь и через секунду перестал, — казалось, больное небо с трудом выжало из себя несколько слезинок. Новая молния прорезала черную непроницаемую вату, и Матильда опять увидела себя в зеркале.

Уэстон тихо вошел в комнату.

— Иди сюда, я не сплю, — сказала Матильда.

Он сел к Матильде на кровать. Слабый отблеск молнии, потерявший свою силу, словно белая рука, мелькнул в темноте.

В лесу завыл какой-то зверь. Матильда поднесла руку к шее.

— Можно подумать, что все вокруг умерло.

Каждый раз, когда молодая женщина открывала рот, ей чудилось, что из висков у нее вылетают искры.

Неведомый зверь завыл снова. Уэстон сказал, что так бывает перед землетрясением. В Индонезии он пережил это несколько раз.

— Тебя охватывает чувство, не похожее ни на какое другое. Оно не имеет ничего общего со страхом. Когда колеблется земля, на которой ты стоишь, забываешь обо всем на свете, даже о страхе.

Не успела погаснуть молния, ослепительная, словно вспышка магния, как раздался короткий, резкий удар грома. А потом комната снова погрузилась в тьму, но Матильде все еще казалось, что ее кровать стоит дыбом.

Молния расколола неподвижную толщу облаков, и через эту небесную щель ураган обрушился на лес, который, словно единое целое, раскачивался взад и вперед, пока облака снова не сомкнулись и протяжный вой бури не замер, стеная вдали.

Вдруг весь лес стал желто-зеленым, как будто его осветило солнце. После этой первой молнии, разрядившей неимоверное напряжение, которое сковывало природу, молнии вспыхивали почти непрерывно, и было непонятно, за какой из них следует тот или иной удар грома. Светло-зеленый лес то исчезал, то снова появлялся из густого мрака, такой же зеленый, как днем; и за каждым раскатом следовал новый раскат. Внезапно из туч с сокрушительной силой хлынули потоки воды, словно на небе прорвалась гигантская плотина.

Матильда зажгла свечу.

— Что делает сейчас зверье? Как оно спасается от этого потопа? А птицы, жуки, бабочки и всякая мошкара? Каким образом они ухитряются пережить такую грозу?! И все же завтра утром при свете солнышка ты увидишь у ручья стрекоз.

Уэстон взял руку Матильды и стал осыпать ее короткими поцелуями.

— Я хотел с тобой поговорить.

Вспышки молний то и дело освещали ели и сплошную завесу дождя, а Уэстон в это время рассказывал Матильде о задуманном им труде и объяснял, почему он собирается жить не в Англии, а в Швейцарии. И Матильда, бесконечно обрадованная, с недоверием спрашивала, хочет ли Уэстон поселиться здесь ради самой страны или же только ради нее?

Уэстон ответил шуткой, за которой скрывалась правда:

— Ты и Швейцария для меня неотделимы, а я ведь с тобой.

Теперь на прогалине, почти над самой землей, плясали безобидные огни — расшалившиеся дети молний, а невидимая плотина на небе снова закрылась; внезапно все стихло.

Но потом старый бог грома и молний на секунду опять залил весь мир ослепительным светом и произнес свое громовое слово, потрясшее и небо и землю.

— Ого! — сказала Матильда.

Рано утром Матильда в одной ночной рубашке подошла к окну. Насколько она могла судить, лес не понес урона. Молнии пощадили ели, даже сучья и те не были обломаны бурей. И все же лес изменил свой облик. На ветвях стало меньше хвои. Казалось, ураган сорвал с каждой ели одно из ее зеленых покрывал. Верхушки еще только выпрямлялись, очень осторожно, с опаской.

— Деревья похожи на людей, спасшихся от большой беды, — сказал Уэстон, — сейчас они беседуют за рюмкой коньяка, вполне разумно беседуют, хотя еще не оправились от пережитых страхов.

Прогалина превратилась в озеро, поросшее травой. Ручей стал многоводным и быстрым. От земли и от леса подымался пар. Зато безлесные горные вершины, ночью первые принявшие на себя удар стихий, одинокие вершины, еще недавно опутанные сверкающими молниями, как ни в чем не бывало розовели на фоне утреннего неба, синего, словно шелк, который вот-вот зашелестит.

Дни стали короче, а ночи холоднее, и черный, как уголек, дрозд резче выделялся на осенней посеревшей траве, — без всякой видимой цели он бегал вприпрыжку взад и вперед по поляне, словно разыскивая то, чего уже давно нельзя разыскать. Каждое утро над прогалиной клубился туман, а в пять часов дня золотой шар солнца уже скрывался за лесом. Хвоя стала гуще, тверже и темнее, как будто ели готовились к зиме, которая в этих краях наступает рано и тянется долго в ущерб всем остальным временам года.

Уэстон отнес в машину чемоданы и свернутую палатку. Матильда в последний раз отправилась в лес на то место, где она зачала ребенка. Она немного постояла, держа руку на животе.

Одну ночь они провели на хуторе у Астры. Утром в дом прибежал работник и сообщил, что со двора угнали лошадь и телку. В дымоходе пропал окорок и, кроме того, исчезли радиоприемник и две небесно-голубые стеклянные вазы, стоявшие в комнате. Голубые вазы красовались на складном столике в палатке, которую охотник на орлов разбил в поле за коровником. К одному столбику был привязан теленок, к другому — старая лошадь. Между ними полыхал костер, над которым коптился окорок.

Охотник на орлов задумал одно интересное дельце — он решил поставить палатку на колеса, впрячь в нее лошадь и теленка и двинуться куда глаза глядят, чтобы наконец-то избавиться от опеки Астры.

— Мы будем давать представления. Я могу ходить на руках, на ступни ты поставишь мне вазы — только очень осторожно, — а потом ты начнешь обходить публику с шапкой. Теперь мы — цирк. — Он окинул критическим взором старую клячу. — Ее придется выдрессировать, и теленка тоже. Кроме того, нам надо раздобыть кастрюлю, кофейник и, пожалуй, еще артистку.

Малыш показал на пятилетнюю сестренку, которая, обогнув коровник, нерешительно приближалась к палатке.

— Давай возьмем ее с собой, раз ты считаешь, что нам нужна артистка.

Серая машина проехала мимо «цирка» и спустилась вниз по той же крутой дороге, по какой взбиралась, когда Матильда с Уэстоном отправлялись в свое свадебное путешествие в лес. Удобно откинувшись назад, Матильда сидела рядом с мужем и, прижав локти к бокам, думала: «Теперь нас уже трое».

Уэстон сказал, что после возвращения с Явы по дороге от аэродрома в город он приметил красивый дом.

— Тогда на нем висела табличка — дом продавался. Надеюсь, мы не опоздали купить его.

Матильда помнила этот дом. Пока они ехали по долине, уже тронутой печалью увядания, она мысленно устраивала свое новое жилье.

На яблонях кое-где уже виднелись желтые листья, и от коров, флегматично пережевывавших жвачку на скошенных лугах, подымался пар — утро было холодное, хотя светило солнце.

Матильда и Уэстон решили обставить дом в античном стиле и теперь обдумывали убранство каждой комнаты. Наконец Уэстон сказал тоном, каким говорил охотник на орлов:

— Во всяком случае, нам необходим сад.

— Сад там есть, — ответила Матильда так уверенно, словно они уже давно поселились в этом чужом доме. — Большой сад с каштанами и со старым орешником.

В долине, лежавшей на тысячу метров ниже, листва все еще была ярко-зеленой, а белые домики у дороги пригревало горячее солнце.

Распрощавшись с осенью, они въехали в звонкое, ясное лето.

Мать Матильды сняла для молодоженов две комнаты в скромном семейном пансионе, где она останавливалась вот уже двадцать пять лет — каждый раз, когда приезжала в город продавать мед со своей пасеки. Любуясь осенними розами, мать беседовала с садовником; с тем самым садовником, который, к ее величайшему неудовольствию, увидел когда-то тринадцатилетнюю Матильду, нагую и неподвижную, как статуя, в сверкающей короне. Четыре шланга для поливки цветов были по-прежнему расположены квадратом — те же самые шланги, из которых в тот день била вода, образуя гигантскую корону из радуг, освещенную солнцем.

Машина Уэстона медленно продвигалась вперед по оживленной привокзальной улице; проезжая по ней, тринадцатилетняя Матильда впервые в жизни увидела город, счастливая и доверчивая, нисколько не удивляясь красивым вещам в витринах, ибо о них ей уже давно поведала красная книга сказок. Двадцатипятилетняя Матильда ни разу не вспомнила о тяжелых годах, прожитых в этом городе с Зилафом. Она тихо сидела рядом с Уэстоном, растроганная до глубины души, — ведь все, о чем она мечтала в тринадцать лет, так чудесно сбылось.

Когда Матильда вышла через стеклянную дверь в сад, не сняв даже шляпки, и увидела садовника около вертикально поставленных шлангов, она вдруг вспомнила слова матери: «Когда-нибудь ты станешь взрослой и выйдешь замуж. И твой муж наверняка не согласится, чтобы ты при всем честном народе разгуливала голой». «Разумеется, не согласится», — подумала Матильда, радостно целуя мать и подавая руку садовнику, ставшему невольным свидетелем того, как Матильду изгнали из рая.

На следующее утро молодожены занялись покупками. Долгое время они ежедневно ходили по антикварным магазинам, хотя из лондонской квартиры Уэстона прибыли не только ящики с книгами, но и белье, столовое серебро, картины и фарфор. Когда Матильда и Уэстон поселились у себя в доме, сад уже был устлан коричневым ковром — листьями ореха и каштанов, а спустя несколько дней выпал снег.

Их дом стоял среди невысоких холмов, из окон открывался красивый вид на озеро; верхний этаж дома был оштукатурен и покрашен желтой краской; нижний, сложенный из светлых каменных плит, казалось, был построен на века; здесь находились жилые комнаты, носившие явственный отпечаток вкуса их владельцев, которые намеревались прожить в них долгую жизнь. Окна с тяжелыми массивными рамами и хорошо пригнанные двери также являлись гарантией того, что следы быстротекущего времени еще долго не появятся в этом теплом и светлом доме.

В трех комнатах над гаражом поселился привратник с женой. Они были родом из той же долины, что и Матильда. У них был пятилетний сынишка. Как-то раз, прогуливаясь по белому саду, Матильда подошла к заснеженному орешнику, на котором кое-где еще висело несколько орехов, — можно было подумать, что они выросли прямо на снегу. Среди увядших мертвых листьев — иные из них стали совсем синими — болтались мальчишечьи ноги; чей-то голосок произнес:

— Как будет, когда ты родишь ребенка, — разве ты узнаешь, от кого он?

Чудо, происходящее с Матильдой, умиляло ее больше всего именно потому, что она носила ребенка Уэстона, ребенка самого дорогого ей человека. Именно это казалось молодой женщине непостижимой загадкой.

Нет, она была не просто счастлива, она испытывала какое-то особое чувство просветленности.

Собственно говоря, вся история Матильды сводилась к тому, что сперва она неудачно вышла замуж, а потом встретила человека, предназначенного ей судьбой. Матильду никогда не прельщали внешние блага, теряющие всякую цену, как только человек их добивается. С самого начала она стремилась к одному — быть любимой тем, кого она сама полюбит, иметь от него детей, прожить с любимым до самой смерти. Это желание, казалось бы, весьма легко осуществимое, испытывают почти все женщины на земле, но далеко не все могут осуществить. Мечты Матильды сбылись только благодаря Уэстону.

Матильда, набиравшаяся уму-разуму в маленькой деревушке, а потом прошедшая через брак с Зилафом, догадывалась, что ее небогатая событиями, столь обыкновенная жизнь на самом деле необыкновенна, резко отличается от миллионов человеческих судеб. Идя навстречу Уэстону по тропинке, расчищенной им вместе с привратником, Матильда думала: «Вот он, мой избранник, я его жена, и он меня любит; у меня будет от него ребенок. От меня и от него родится новое существо. От меня и от него. Такова жизнь. Но постичь я это все равно никогда не смогу».

— Ты надела теплое белье?

Матильда с наслаждением ответила Уэстону полной фразой:

— Да, я надела теплое белье.

— А ноги у тебя не озябнут? Скажи, на самом деле ноги не озябнут?

В ответ Матильда только кивнула; она боялась расплакаться.

После обеда им предстояло ехать в клинику, где будущих матерей учили уходу за грудными младенцами. Уэстон смотрел на эту поездку как на важное событие. Он заботливо захлопывал дверцу, когда Матильда входила в машину, и, прежде чем включить мотор, сидел несколько секунд неподвижно. Очень тихо и осторожно съезжал он с горы, замедляя ход на поворотах, он остерегался даже разговаривать; трудно было предположить, что этот человек получал призы на автомобильных гонках и, будучи восемнадцатилетним юношей, служил в военной авиации. И это тоже своего рода объяснение в любви, — думала Матильда.

Зилаф, подходивший к клинике, увидел, что Матильда прощается у ворот с Уэстоном. Пообещав быть через час, Уэстон поехал дальше. Зилаф спросил привратника, куда пошла Матильда, быстро закончил обход больных и подошел к воротам, чтобы дождаться ее.

После лекции Матильда надела белый халат и прошла через коридор в палату для новорожденных. Она выглядела сейчас так же, как в те годы, когда была женой Зилафа. Облегающий халат хорошо обрисовывал ее узкие бедра, тяжелый, медно-золотистый узел на затылке оттягивал назад голову, подбородок был чуть-чуть вздернут, а глаза слегка прикрыты веками, — белое лицо Матильды казалось, как всегда, окруженным душистым облачком, находящимся в беспрестанном движении, словно мельчайшие пузырьки в игристом вине. И все же она была сейчас совсем другой женщиной. Легкая походка Матильды, ее взгляд и светлая улыбка, то появлявшаяся, то вновь исчезавшая, показывали, что Матильда переживает самый значительный период своей жизни; каждый вздох помогал ей выполнить великое предназначение женщины. Живот Матильды слегка выдавался вперед — она была на пятом месяце беременности.

У трех стен, покрашенных в белый цвет, стояли кроватки новорожденных, а у четвертой — белые полированные столы для пеленанья. Мальчик, которого Матильде дали запеленать, сразу же закричал.

— Нельзя так робко браться за него, — сказала няня, — он не почувствует к вам доверия. Новорожденные любят, чтобы с ними обращались решительно и спокойно. Тогда вы можете повертывать их сколько угодно, они вас будут слушаться, — они сразу поймут, что попали в надежные руки…

При виде Зилафа Уэстона пронизала острая боль, подобная той боли, какую испытывает больной в уже ампутированной руке, — то был отголосок его прежней ревности к Зилафу, появлявшейся лишь на секунду, словно зарница, которая только по внешнему виду напоминает молнию и гаснет, не принося никакого вреда. С тех пор как он знал, что Матильда скорее умрет, чем позволит себя развратить, — его больше не трогало ее прошлое с Зилафом. Человек, ожидавший его жену у ворот клиники, не вызывал в нем почти никаких эмоций. Досадно только, что с ним надо будет поздороваться.

Пока Уэстон проходил те несколько шагов, которые отделяли его от Зилафа, он в душе решил не показывать сопернику, что тот потерпел поражение, и в то же время подумал, что Зилаф может превратно истолковать его намерение.

Вдруг с уст англичанина сорвался вопрос, поразивший его самого своей неожиданностью:

— Вы ждете мою жену?

На лице Зилафа, залившемся краской, можно было без труда прочесть ответ. Прошло несколько секунд, прежде чем он заговорил.

— Нет, я не знал, что она здесь. Разве она в клинике?

— Вон идет моя жена. Минутку, я только куплю газету. — И эта фраза тоже совершенно неожиданно вырвалась у Уэстона. Только потом он сообразил, почему произнес ее: «Лучше оставить ее одну при первой встрече с Зилафом».

«Там стоит человек, который бил меня до тех пор, пока я не перестала защищаться, а потом ударил по лицу», — думала Матильда. Но она приветливо улыбнулась, подавая руку Зилафу.

Лицо Зилафа снова залила краска.

— Он пошел за газетой.

«Непонятно, как я могла стать его женой!»

Склонив голову набок, Зилаф лукаво подмигнул Матильде.

— Видишь, ты все-таки вышла за него замуж. Теперь тебе должно быть самой ясно, почему у нас не клеилось с первых же дней. А ты всегда представляла дело так, будто во всем виноват я. Ну, мне пора, — сказал Зилаф и поспешно двинулся прочь, словно боялся, что ответ Матильды разрушит спасительную для него ложь.

Внезапно Матильде стало жаль этого пышущего здоровьем человека, с видом победителя шествовавшего по улице. «В сущности, и он не виноват, — подумала она, — просто я не годилась ему в жены».

У Зилафа была большая практика, и он откладывал много денег. Пышная черноволосая дама стала его женой.

В эту ночь Матильда долго не могла заснуть. Уэстон еще сидел у себя внизу и писал. Лежа в кровати, Матильда видела отсвет его лампы на снегу. Она изо всех сил старалась не засыпать. Вся ее жизнь прошла перед ней: вот она выбирается из темного туннеля — так представлялся ей сейчас ее брак с Зилафом, — выбирается к счастью, и ей не хочется, чтобы сон разлучил ее с этим несказанным счастьем. Наконец веки Матильды смежились. Она со вздохом обняла свою жизнь, прижала ее к груди и заснула.

Наступили сильные холода. Сад покрыла сверкающая и твердая снежная корка; при каждом шаге она с легким треском ломалась, и отпечатки ног много дней держались на снежном покрове. Зато в доме было повсюду тепло.

Матильда сидела у окна с книгой. Она не раз представляла себе, как это будет, когда ребенок шевельнется, и не раз ее сердце замирало от счастья, когда ей казалось, что мечта уже сбылась. Сейчас, читая книгу, она действительно почувствовала первое движение ребенка, глухой стук о стенку, отделявшую новую жизнь от света, и хоть это чувство было ни с чем не сравнимо, ее вдруг объял ужас — она увидела себя семилетней девочкой у могилы отца, вот она бросает горсточку земли на его гроб и слышит глухой стук, ни на что другое не похожий, стук земли о дерево.

Матильда попыталась понять, почему ее мысль совершила такой странный скачок — почему ни с чем не сравнимое чувство зарождения новой жизни где-то в темных тайниках ее существа пробудило в ней воспоминание о странном глухом стуке и о мертвом отце в темном гробу. Но тут резкое движение ребенка заглушило все ее мысли. Матильда ощутила неописуемое счастье и вместе с тем острую боль, волнами разливавшуюся по всему телу — от коленей до плеч. Она прижала руку к животу — ее ладонь ощутила движения ребенка. Боль и счастье шли из одного источника, они были неразрывно связаны. Замирая, Матильда прикрыла глаза, так было легче переносить боль.

На следующий день после осмотра врач сказал Матильде, что движения ребенка только в очень редких случаях вызывают у матери болевые ощущения, и шутливо добавил: малыш, мол, начинает весьма рано досаждать матери.

— Но ведь он ни в чем не виноват, — возразила Матильда умоляющим тоном.

Прошло несколько недель; несмотря на то что Матильда носила длинные и очень просторные домашние платья, ей все труднее становилось скрывать происшедшую с ней перемену. Дела уже давно призывали Уэстона в Англию, и вот однажды вечером, сидя у камина, Матильда начала уговаривать мужа, чтобы он не откладывал больше поездку.

— Тогда я не увижу, как ты станешь толстухой, а я уже заранее предвкушаю это удовольствие.

«Конечно, все это очень трогательно, — думала Матильда. — Но кто знает, как это будет выглядеть потом в его воспоминаниях. Скоро я опять похудею, и если он сейчас уедет, то так ничего и не заметит».

— Знаешь, какой ты станешь толстухой! Мамашей в три обхвата.

«Честное слово, я с гордостью буду показывать свой живот всему городу. Пусть меня видят все. Только не он».

Но вслух Матильда сказала:

— У некоторых женщин беременность почти незаметна: видимо, со мной это так и будет.

Снег в саду растаял, деревья стояли теперь черные и мокрые.

«Матильда, моя дорогая жена!

Поначалу дело не двигалось с места, но потом мне все же представился случай выгодно продать имение. Через неделю и четыре летных часа я снова буду с тобой!»

«Тогда, значит, я пойду в клинику на день раньше и сразу же попрошусь в постель», — подумала Матильда, лежавшая с письмом на кушетке. Второпях она поставила пустую чашку себе на живот.

«В Лондоне мне вновь стало ясно, каким одиноким я был на Яве. Меня и сейчас отделяют от тебя тысячи километров, я тоскую по тебе, очень тоскую. Но сознание того, что ты моя, делает все иным. Это сознание заставляет меня по-иному смотреть на улицу, по которой я хожу, на людей, с которыми разговариваю. Оно изменило в моих глазах весь мир!»

Боль, словно раскаленная игла, пронзила тело Матильды. Мышцы живота сильно напряглись, чашка задрожала, а ложечка с серебристым звоном начала перекатываться по краям чашки. Матильда закрыла глаза. Чашка, словно сейсмограф, регистрировала силу толчков. Несмотря на боль, Матильда улыбнулась при мысли о той музыке, которую ее еще не родившийся ребенок извлекал их фарфора и серебра, а когда боль погасила улыбку, молодая женщина прошептала:

— Милая Барбара!

«Мысленно я разговариваю с тобой так, словно мы и сейчас вместе. И тут же представляю себе твои глаза в минуту нашей встречи. Я считаю часы. Я хочу их видеть, твои глаза».

«Он хочет их видеть…», — подумала Матильда и чуть заметно улыбнулась. Ребенок успокоился, боль затихла. Матильда подложила себе под голову подушку, улеглась поудобнее и начала внимательно перечитывать длинное, на четырех страницах, письмо Уэстона с самой первой строчки: «Матильда, моя дорогая жена!»

В комнате стало так тихо, словно в ней не было ни души.

Лужайку перед домом освещало весеннее солнце. Привратник сгребал лопатой последний снег у забора. Певчие птицы еще не прилетели, в саду хозяйничали взъерошенные воробьи и два гладких дрозда. Но на каштане, таком черном, что он напоминал рисунок углем, уже смолисто поблескивали почки.

Несколько дней спустя старый каштан покрылся светло-зеленым кружевным покрывалом; два дрозда, пьяные от весеннего воздуха, как сумасшедшие носились взад и вперед по саду, прочерчивая в небе черные косые линии, — они так волновались, словно им одним предстояло подготовить природу к великому празднику цветения.

Прямо с аэродрома Уэстон отправился в клинику, где в белой палате лежала Матильда, — рядом с ней стояли весенние цветы, которые он заказал в цветочном магазине. По звуку шагов Матильда узнала, что это он, и приподнялась на кровати. В своей чересчур просторной, накрахмаленной ночной рубашке с длинными рукавами (изделие матери) Матильда походила на молоденькую девушку, еще не познавшую любовь.

Уэстон вошел. Долгих недель разлуки как не бывало; он взглянул на Матильду так, будто не выходил из этой комнаты. Пристальный безмолвный взгляд, которым Уэстон так часто и так безуспешно вопрошал Матильду о самой сокровенной тайне их близости, всегда был для молодой женщины самым волнующим доказательством его любви.

Несколько мгновений Матильда и Уэстон были заняты разгадыванием тайны их счастья. А потом Узстон сел рядом с кроватью жены, и его глаза потемнели от радости.

Матильда увидела какие-то новые черты на лице любимого — много недель он жил в другой стране, дышал иным воздухом, наблюдал иную жизнь. Она заметила что-то новое в его взгляде, изменились даже его свежие загорелые щеки. Но в чем заключалась эта перемена, Матильда не знала. Ласковые, быстрые поцелуи должны были помочь Матильде разгадать его мысли.

Дома Уэстон весело беседовал с привратником, распаковывавшим его чемоданы, и с женой привратника, которая принесла ему поесть. Потом они ушли к себе.

Уэстон остался один. Их жилище опустело. Уэстон ходил по комнатам, внимательно разглядывая все вокруг, словно человек, намеревающийся снять дом. Жизнь покинула эту большую, красиво обставленную виллу. «Будто ее обитатели умерли!» — подумал Уэстон. И сразу же испуганно подавил мысль о том, что Матильда может умереть при родах. Теперь он старался представить себе, что ребенок уже родился. Вот он лежит на освещенной солнцем лужайке у ног матери. Мать весело подняла младенца над головой, а потом прижала его к груди. Он увидел лицо Матильды! С радостью и гордостью Уэстон подумал: «Мне довелось совершить самое трудное на земле — принести счастье другому человеку». Он обернулся, будто хотел подойти к молодой матери. Но тут картина мирного счастья исчезла. Внезапно пробудившийся страх заставил Уэстона схватить телефонную трубку.

Дежурная сестра сказала Уэстону, что она не может соединить его с Матильдой, так как у Матильды начались схватки. На его вопрос, можно ли ему прийти в клинику, сестра, смеясь, ответила:

— Вы-то как раз нам не понадобитесь.

«Она смеялась, да, она смеялась», — растерянно повторял Уэстон.

Сестра учила Матильду, в какой позе ей надо лежать и как вести себя, чтобы ускорить роды. «Мать должна помогать себе во время схваток», — говорила сестра, держа Матильду за руку.

На лбу Матильды выступили крошечные капельки пота, но она все еще храбро улыбалась. Обе женщины хорошо понимали друг друга.

У Матильды кончилась схватка, и сестра пошла в соседнюю палату к женщине, у которой уже было двое детей; ей она дала те же испытанные советы.

— Знаю, знаю. Я всегда стараюсь представить себе, будто мне надо грести против течения. Лодка большая и очень медленно продвигается вперед, а мне очень трудно.

— Что вам трудно?

— Грести. Но это помогает.

Матильда уже забыла о жестокой боли во время схватки. Неподвижно лежа на спине, она разглядывала застывший на потолке блик от лампы, похожий на тусклый серп луны. Она думала о ребенке, который вот-вот вступит в жизнь. Первое, что он увидит, будет эта палата. Быть может, его взгляд упадет сперва на стол, а быть может, на лампу. Для него это будут фантастические предметы того мира, с которым ему предстоит постепенно знакомиться. Трудно поверить, что за короткое время он изучит язык, созданный людьми за миллионы лет! В один прекрасный день ребенок, который шевелится сейчас в ее чреве, начнет учить грамматику. Матильда покачала головой. Нет, это нельзя себе представить.

Матильда, для которой филигранный остов каждого листка, созданный с такой разумной целесообразностью, был непостижимым чудом природы, не могла считать маленького человечка, вскормленного ею, только лишь своим созданием. Она рассматривала себя как промежуточное звено, способствующее возникновению новой жизни, как орудие некоей всемогущей и вездесущей силы. Что же представляла собой эта Сила? Матильда еще успела подумать, что тут знания и разум молчат, уступая место вере. А потом она уже ни о чем больше не думала. Все ее тело изогнулось. Судорожная яростная боль раздирала ее внутренности, рвала ее тело на куски, резала его ножом. Сердце Матильды напряглось до предела. Глаза вылезли из орбит. Она задыхалась. «Вот, значит, в каких муках рожают женщины».

— Это еще только начало. Тяжелых схваток у фрау Уэстон надо, видимо, ждать не раньше завтрашнего утра, — сказал врач дежурной сестре, осматривая соседку Матильды. — Ну, а здесь скоро начнется. Головка уже показалась. Теперь тужьтесь. Да посильнее, не бойтесь!

— Да, не бойтесь! Хотела бы я знать, как вы бы вели себя на моем месте, — со стоном сказала роженица; от напряжения вены у нее на висках вздулись, словно вот-вот лопнут.

Вскоре новорожденный уже лежал в заранее согретой кроватке, а мать, все еще дрожа, спрашивала с сердитой улыбкой:

— Сколько же он весит?

Когда схватка прекращалась и боль отпускала, Матильда чувствовала несказанное облегчение, и это давало ей силу перенести новую вспышку боли.

Эта ночь была самой длинной в ее жизни; каждая новая схватка подтачивала силы Матильды, она все больше слабела, а схватки становились все тяжелее. Как-то раз в промежутке между схватками Матильда задремала. Ей приснилось, что она неподвижно лежит на поверхности океана под серым серпом луны. Издалека к ней приближается волна — грозный водяной утес с гигантскими когтями, которые впиваются в ее тело и вырывают ее из объятий сна, чтобы вновь бросить в жгучий пламень боли. Она больше не могла выносить эту боль, она потеряла все свое мужество и перестала стыдиться — она кричала. Судорожно набирая воздух в легкие, она кричала безостановочно — крик стал ее единственной опорой. Она цеплялась за него, чтобы не захлебнуться в море страданий, бушевавшем в ее теле.

Утром пришел Уэстон. Сестра отвела его в узкую проходную комнату, где мужчинам, чьи жены кричали за двойными, обитыми войлоком дверями, надлежало дожидаться радостной вести. На стенах висели пестрые веселые картинки, изображавшие счастье молодых матерей.

Уэстон спросил, как его жена провела ночь, — он явно старался казаться спокойнее, чем был на самом деле. Дежурная сестра, уже давно втайне потешавшаяся над растерянным лицом посетителя, сказала с приветливой улыбкой:

— Ваша жена очень храбрая женщина, все идет хорошо. Вообще женщины — настоящие героини.

Оставив Уэстона в приемной, она отправилась к Матильде.

Сестры в родильном доме из своеобразного чувства женской солидарности считали себя врагами мужчин, которые награждали своих жен детьми, а потом являлись сюда и, дрожа как осиновый лист, дожидались конца родов. Сестры мстили за своих исстрадавшихся подруг; с приветливой улыбкой на устах они чаще, чем следовало, пробегали через проходную комнату, наслаждаясь видом будущих отцов, вызывавших в них несколько презрительное сочувствие, какое вызывают заведомо смешные персонажи.

Матильда, не отрываясь, смотрела в сад, залитый весенним солнцем. Потные пряди волос прилипли у нее ко лбу. Не только губы и веки, но и все лицо дрожало. Матильда спрашивала себя, как она могла пережить эту ночь невыносимых страданий. В перерывах между схватками в ней каждый раз, неведомо откуда, пробуждались новые силы. Несмотря на свое хрупкое сложение, Матильда переносила муки, которые сломили бы самую здоровую женщину. Но теперь она совсем обессилела, хотя самое трудное еще только начиналось. С раннего утра Матильда знала, что она в опасности.

Новая схватка была как раскаленные щипцы, которые с каждой секундой все сильнее впиваются в истерзанное тело. Матильда перестала кричать, у нее не было сил даже на крик. Черты ее лица стали строгими, словно она уже стояла на пороге смерти. Под скулами залегли тени — желтовато-зеленые треугольники. Теперь Уэстон представлялся ей всего лишь светлым пятном в недосягаемой дали.

Она опять одна.

У кровати Матильды стояла сестра. Она уже не давала ей советов. Вдруг Матильда с глубоким стоном выдохнула воздух. Она явственно почувствовала, как внутри у нее что-то оборвалось. Вскоре отошли воды. Сестра бросилась за врачом.

Пробегая мимо открытой двери соседней палаты, она увидела, что соседка Матильды очень осторожно придвинула к себе своего малыша, спавшего безмятежным сном. Молодая мать закрыла глаза. И на ее ночной тумбочке, так же как и на тумбочке Матильды, стояли весенние цветы, а на полу, покрытом синим линолеумом, играли солнечные зайчики.

Войдя в приемную, сестра попыталась скрыть свою тревогу. Но по ее кривой улыбке Уэстон вдруг понял, что Матильде грозит смертельная опасность. Он вскочил, страх сдавил ему горло.

— Мне, право, некогда возиться сейчас с вами, — крикнула Уэстону взволнованная сестра.

Он схватил ее за руку.

— Неужели вы не понимаете, что со мной творится?!

— Так что же вы хотите? Не вы же рожаете в самом деле. — Вырвавшись, сестра убежала.

В мозгу Уэстона все в миг перемешалось… страх смерти… надежда. Он то рвался поговорить с врачом: хотел узнать правду и удостовериться, что для Матильды сделано все возможное, то боялся помешать врачу, оторвать его от Матильды и тем самым повредить ей. И все же он должен был что-то предпринять. Сидеть сложа руки в этой приемной было невыносимо. Но он сидел, пригвожденный к стулу, не в силах шевельнуть и пальцем.

Несколько минут царила убийственная тишина, а потом раздался нечеловеческий крик, оборвавшийся на какой-то немыслимо высокой ноте. Уэстон похолодел. Он увидел прозрачный голубой воздушный шарик, взлетавший в чистое небо, — это исчезала его надежда. Со спокойствием человека, решившегося на отчаянный шаг, Уэстон сказал себе, что он покончит с собой, если Матильда умрет при родах ребенка, чьим отцом он был.

Неожиданно перед Уэстоном выросла сестра, стук отворяемой двери он так и не услышал.

— У вас дочка, — сказала сестра.

— Что с моей женой? — Затаив дыхание, Уэстон ждал ответа.

— Состояние вашей жены относительно хорошее.

Но Уэстон все еще не верил, все еще не дышал.

— Правда? Вы мне говорите правду?

— Да, состояние вашей жены относительно хорошее. Мы обошлись без наркоза.

Уэстон пробормотал что-то нечленораздельное и сделал непонятный жест рукой.

— Вы говорите, значит, что с моей женой ничего не случилось, что родилась девочка и что с моей женой ничего не случилось?

Дежурная сестра, не без помощи которой Уэстон превратился в идиота и потерял дар речи, сказала с привычной усмешкой:

— Ну вот, теперь вы довольны! — Казалось, сестра считала, что этот смешной злосчастный малый вовсе не заслужил такой радости. Уже много лет она изо дня в день наблюдала, какой дорогой ценой платят женщины за любовь к мужьям и за желание иметь детей, и не верила в мужскую искренность; она не переменила своего мнения даже после того, как несколько недель назад в этой самой приемной один отец доказал подлинность своих страданий, скончавшись от разрыва сердца. Сестра была женщиной и считала, что сама природа повелевает ей отомстить за весь слабый пол, отомстить мужчинам, зачинавшим детей, которых в муках рожали ее подруги.

И при всем том дежурная сестра — холеная блондинка с молочно-белой кожей — была добрым существом, с головой ушедшим в свою трудную работу.

Приветливо улыбаясь, она снова пошла к Матильде.

Врач — самый могущественный в клинике человек — стоял в ногах железной кровати и глядел на Матильду с тем чувством жалости и удивления, с каким глядят на покалеченный, опустошенный бурей сад, который еще накануне был чарующе прекрасным и стоял в полном цвету.

Матильда лежала слегка отвернувшись к стене, лицо ее с зеленовато-коричневыми пятнами беспрерывно подергивалось, потные волосы разметались по подушке — казалось, это лицо побывало на самом дне моря в солоноватом разлагающемся иле. Белые губы были широко открыты.

— Я была на волосок от смерти, — прошептала Матильда.

— Что вы сказали? — спросил врач, склоняясь над ней.

У Матильды не было сил шевельнуться, она могла только дышать. Ей даже не рискнули сменить постельное белье. Матильда все еще была где-то далеко, на полпути между жизнью и смертью. Она чувствовала, что ей пришлось израсходовать весь тот запас сил, который человек может израсходовать, не потеряв окончательного вкуса к жизни. Еще немного, и самая основа ее существования оказалась бы подорванной, и если бы даже она осталась в живых, она с трудом влачила бы свои дни, жалкая и пришибленная. Как ни тяжко было Матильде, она все же знала, что все утраченное ею может быть легко восстановлено.

— Я была на волосок от смерти, — шепотом повторила она.

Матильда еще не видела ребенка. Она была слишком слаба для этого. Даже дышать было трудно, и все же где-то в тайниках ее души жила неясная мысль о том, что у нее родилась дочка. Матильда заснула как убитая.

Врач и сестра на цыпочках вышли из палаты. В коридоре стоял Уэстон. Врач посмотрел в его изумленные вопрошающие глаза и сказал:

— Ваша жена вне опасности. Обещаю вам, что через недельку она выздоровеет, наберется сил и опять будет с вами. Роды были тяжелые. Очень тяжелые! Но протекали они нормально.

Врач чувствовал, как дрожит рука Уэстона.

— Вы много пережили за эти часы. Знаю. Ведь ребенок рождается не только в палате, но и в комнате ожидания. Существуют муки не менее страшные, чем физическая боль.

Уэстон все еще не мог осознать свое счастье; понурив голову, он повторял:

— Что с моей женой? Что с ней?

Дежурная сестра, стоявшая в широкой полосе света, беленькая и свежая, усмехалась, потупив глаза. Она ничего не могла с собой поделать — этот папаша казался ей смешным.

Уэстон пошел по длинному коридору, устланному блестящим гладким линолеумом. Бесшумно пробегавшие сестры, запах карболки, приглушенные стоны, внезапная тишина, прерываемая криком, — все это вновь привело его в тревогу, напомнив, что рождение детей сплошь и рядом сопровождается смертью рожениц. Как он ни уговаривал себя, что голос врача звучал искренне, его вновь начали терзать сомнения и страхи.

Только после того как Уэстон вышел из темных ворот родильного дома и очутился на оживленной улице, залитой солнцем, его страх внезапно сменился уверенностью в том, что опасность миновала; неудержимая радость овладела Уэстоном. В его жизни начался новый период, суливший ему еще не изведанное счастье: теперь у него была семья. Эта мысль крепко засела у него в голове и не покидала его ни на минуту.

На площади у озера в этот день был базар; весеннее солнце, проникая сквозь нежную светло-зеленую листву деревьев, освещало толпу, которая медленно продвигалась между рядами корзинок с фруктами и овощами.

Уэстон никогда в жизни не покупал на базаре. И теперь, когда он выбирал яблоки и приценивался к ним, у него было такое чувство, будто он с особой полнотой ощущает жизнь.

— Почем ваши яблоки? Так! Дайте мне, пожалуйста, кило.

Сунув под мышку пакет, Уэстон отправился домой; он уже рисовал себе картины своей будущей жизни с Матильдой и ребенком. Казалось, покупка яблок окончательно приобщила его к жизни, к обыденной жизни людей, слагающейся из мелких житейских забот.

Но тут чья-то рука опустилась на плечо Уэстона. Человек, радостно приветствовавший его, был знаменитый немецкий историк, чей последний доклад Уэстон слушал когда-то в Лондонском историческом обществе. В этот день, 19 апреля 1933 года, историк бежал через германскую границу в Швейцарию, захватив с собой лишь рюкзак с самыми необходимыми вещами. Он все бросил на произвол судьбы: жену и сына, работу, которая была содержанием его жизни, свой дом, привычный уклад. В ту минуту, когда фашистские негодяи ворвались через парадное в дом историка, чтобы резиновыми дубинками загнать хозяина этого дома в концлагерь, он вышел через черный ход, навсегда простившись со своей прежней жизнью.

После рассказа профессора он и Уэстон молча посмотрели друг другу в глаза. Смущенно улыбаясь, историк спросил:

— Вы ходили за покупками?

Уэстон, желания которого были крайне скромны — он хотел жить трудовой жизнью и мечтал о маленьком счастье для себя и своей семьи, — невольно прижал к груди пакет.

— Да, я купил яблоки.

Он условился на следующий день встретиться с историком, чья жизнь, полная труда, была варварски разрушена.

Дома Уэстон сразу же позвонил сестре. Матильда еще спала.

Рано утром дочка Матильды, проспавшая восемнадцать часов в палате для новорожденных, проснулась.

Сестра обмыла Матильде грудь и пошла за девочкой.

Сама Матильда только незадолго до этого пробудилась от долгого глубокого и целительного сна. Она еще не видела ребенка. Вопреки предписанию врача, Матильда села на кровати — это оказалось неимоверно трудно. Она бросила взгляд на дверь. «Вчера я и она были одним целым. А сегодня мне ее принесут. Быть может, все это в порядке вещей. И все же я не в силах постичь, как это мне принесут мою собственную маленькую девочку. Я увижу ее в первый раз в жизни — в ее и в моей жизни».

— Это еще что такое! Вам нельзя садиться. Как вы вообще могли сесть без посторонней помощи?

Но Матильда ничего не ответила, она даже не шевельнулась: не отрываясь смотрела она на узелок в шерстяном одеяльце.

Сестра положила белый толстый узел на стол для пеленанья и начала разворачивать его. Узел становился все тоньше и тоньше. Сестра стояла спиной к кровати.

Матильда теперь ничего не видела, но вдруг она услышала какой-то звук, напоминающий жалобный писк новорожденного щенка, для которого этот мир еще слишком непривычен и огромен. Новая жизнь возвестила о себе. Писк ребенка потряс Матильду глубже и совсем иначе, чем потрясают счастье и горе. Матильда почувствовала как бы укол в сердце. Невольно она подняла руки и попросила:

— Дайте мне ее, пожалуйста.

Сестра уверенными движениями завернула девочку в пеленку. Теперь новорожденная лежала у нее на руках, словно вытянутый в длину кусок теста, перехваченный посередине белой салфеткой.

— Вот ваша дочь. Только сперва ложитесь.

Но Матильда, хотя она и не в силах была поднять руку, не легла. Первая встреча с ребенком была ни с чем не сравнимым событием.

На красном личике чуть шевелились губы, настоящие маленькие губы, влажные и розовые. Пальцы с крошечными перламутровыми ноготками тоже шевелились, а колени были согнуты. У ее ребенка были колени и ножки.

Сестра с решительным видом подошла к потрясенной Матильде и приложила к ее груди завернутое в пеленки чудо.

— Ваша дочь голодна. Жизнь начинается с голода.

— Голодна? — Матильда растерянно покачала головой. Неужели ее ребенок может испытывать голод? Истерзанное тело молодой женщины уже не ощущало боли, но зато странная ноющая боль появилась в груди. Матильда посмотрела на чмокающий ротик, схвативший ее сосок.

— Она умеет глотать?

— Умеет.

— Кто же ее научил?

— С такими вопросами нужно обращаться к самому Господу Богу.

Но тут в грудь Матильды ткнулся крохотный кулачок, пролилось несколько капель молока, белый молочный ротик продолжал усердно сосать, и вдруг малышка посмотрела на мать, словно хотела успокоить ее: теперь, мол, все в порядке.

Этого Матильда не выдержала, из глаз у нее полились слезы.

— В следующий раз мы дадим ей правую грудь, — сказала сестра, выходя из комнаты.

Закрыв глаза, Матильда целиком отдалась своей новой обязанности — кормлению ребенка; для нее это было невыразимым наслаждением.

Когда Уэстон позвонил, сестра сказала, что его визит будет еще слишком утомителен для Матильды.

— Думаю, что завтра вы уже сможете прийти и вручить наконец свой букет.

— Значит, вы все же признаете за мной некоторое право увидеться с женой и с ребенком? — спросил Уэстон. Но сестра уже повесила трубку.

Уэстон пришел с цветами, хотя он заранее представлял себе усмешку сестры. Теперь он сидел в том же самом кресле, положив себе на колени мимозы. Ему пришлось ждать; сложная процедура, разыгрывавшаяся в палате, не предназначалась для мужских глаз.

Накануне вечером Матильда заявила, что перед посещением Уэстона ей необходимо вымыть голову. Пораженная таким ни с чем не сообразным требованием, сестра пожала плечами и ушла, не удостоив Матильду ни единым словом — она не желала объяснять, почему сразу после родов нельзя мыть голову.

Теперь сестра пудрила и расчесывала щеткой волосы Матильды. Ловко справилась она и с другой трудной задачей — надела на Матильду ее нарядную ночную рубашку. По просьбе Матильды она совсем опустила жалюзи, а потом, после целого ряда указаний, подняла их ровно настолько, чтобы посетитель мог получить лишь самое смутное представление обо всем, что творилось в комнате. Наконец сестра придвинула колыбельку со спящим ребенком к кровати и сказала подозрительно кротким голосом:

— Ну вот! Дело сделано, ребенок появился на свет, а мамаша уже опять принарядилась. Теперь он может являться на все готовенькое.

— Вам не нравится мой муж?

— Наоборот, я нахожу его на редкость милым человеком, — сказала сестра вполне искренне и с равнодушным видом вышла из палаты.

Несмотря на то что Матильда вот уже три дня как рассталась с Уэстоном, рассталась с ним в совсем иной жизни, и он мог каждую минуту войти, она, позабыв обо всем на свете, погрузилась в созерцание спящего ребенка.

Как-то раз, когда они еще жили в охотничьей сторожке, Уэстон спросил Матильду, спокойно ли у нее на душе, и она ответила ему с серьезным счастливым лицом: «У меня больше нет души. Ты — моя душа». Теперь она не могла бы так сказать. Выражение ее глаз изменилось не только потому, что Матильда выполнила великое предначертание природы и была на волосок от смерти, но и потому, что ребенок перевернул всю ее душу.

«Это совсем не так просто найти в сердце место для обоих, не отнимая ничего ни у него, ни у Барбары», — думала Матильда, со страхом поднимая и ощупывая грудь; она боялась, что у нее пропало молоко. А ведь через четверть часа ей уже опять надо кормить. Грудь была пустая. Но стоило проголодавшемуся ребенку пискнуть раньше времени, как у Матильды в груди появилось уже знакомое ей болезненное ощущение: молоко так быстро и сильно прилило к соскам, что капелька его пролилась. Грудь стала мокрой.

Ребенок опять успокоился. Матильда взяла зеркальце. «Как помогает пудра», — думала она, проводя пуховкой по лицу; пятна на нем уже успели побледнеть. Но глазам, окруженным темными тенями, пудра помочь не могла.

Позабыв обо всем на свете, она снова устремила взгляд на маленький затылочек и на крохотный красный кулачок, который шевелился около уха на виске. Но вот в дверях палаты, где все еще было легко ранимо, где жизнь еле теплилась, появился цветущий человек, чье загорелое лицо являлось как бы символом грубого мира, простиравшегося за этими стенами.

Матильда поздоровалась с Уэстоном так весело, словно она лежала в постели исключительно для собственного удовольствия. Но Уэстон, бросив взгляд на отмеченное печатью страданий лицо Матильды, понял, что ей пришлось пережить; от ужаса он не мог произнести ни слова. Жалость к Матильде сжигала ему душу.

В палату вошла сестра, она придвинула стул к кровати и сказала:

— В вашем распоряжении, господин Уэстон, десять минут. Через десять минут вашу дочь нужно кормить.

Когда Уэстон, стараясь подавить волнение, ответил сестре, было уже поздно, сестра вышла.

— Лучше бы я подождал в приемной, — сказал он, — тогда мне можно было бы посидеть здесь дольше.

Матильда все еще улыбалась и смотрела на мужа с таким выражением, будто ребенок без всякого ее участия слетел с неба. И Уэстон попытался замаскировать свое волнение шуткой:

— Я все никак не могу угодить сестре. Даже цветы и те она у меня отобрала.

— Может быть, они слишком сильно пахнут? Как, по-твоему?

Не слушая ее, он сказал:

— Теперь, Матильда, ребенок уже с нами, теперь все тяжелое позади.

Матильда видела, что он потрясен до глубины души. В то же время она вдруг осознала, что материнская любовь и любовь к мужу подобны двум рекам, которые никогда не сольются.

Взглядом она показала, что хочет прижать его к сердцу. А потом сказала:

— Она здесь. Можешь посмотреть на нее!

Конечно, Уэстон посмотрит на ребенка, раз Матильда этого желает. Он даже обошел вокруг колыбельки, чтобы лучше разглядеть красное, еще неосмысленное личико.

Разумеется, трудно так сразу представить себе, что здесь лежит их ребенок. Только что он был нераздельно связан с матерью, а теперь лежит сам по себе в своей колыбельке. И все же он, Уэстон, не может утверждать, что питает к этому ребенку какие-то чувства. Наверное, он трогателен. Все новорожденные — трогательны. Уэстон так и сказал Матильде.

— Какой трогательный ребенок, — сказал он.

Матильда молча улыбнулась, а потом, замирая от нежности к малютке, проговорила:

— Ведь я так старалась.

Тогда Уэстон неуверенно провел кончиками пальцев по светлым шелковистым волосикам ребенка и решительно заявил:

— Это и видно.

Он хотел добавить, что со временем их дочка обязательно станет красивой девушкой, но ребенок заплакал. Матильда испугалась. Ребенок кричал во всю мочь. Матильда со страхом схватилась за грудь. Около колыбельки откуда ни возьмись появилась сестра. Поднялся такой переполох, что Уэстон не знал, куда ему деваться. Сестра молча взглянула на него.

Стоило Уэстону уйти, как плач тотчас же прекратился.

Уэстон прислонился к дверному косяку; он жалел, что так и не поцеловал глаза Матильды, в которых отражалось все пережитое ею. Медленно и нерешительно направился он к выходу. Но, пройдя несколько шагов, снова остановился. Он вспомнил лицо жены. Взгляд Матильды потряс его. Он подумал: «Только человек, чьи чувства подверглись чудовищному распаду, может покинуть женщину, родившую ему ребенка».

В палате было тихо. Новорожденная с царственной непосредственностью вкушала то, что ей было предназначено самой природой; насытившись, она отвернулась от источника жизни. Матильда снова дала ей грудь. Девочка, словно играя, тихо почмокала, посмотрела на мать и снова отвернулась, на этот раз окончательно.

Сестра смазала живот Матильды оливковым маслом, а потом снова затянула его в корсет, похожий на панцирь; на корсет она положила плоский тяжелый мешок со свинцом.

— Вам очень неудобно. Знаю. Но это необходимо, если вы хотите опять стать такой же красивой, как были. А ведь вы этого хотите, не правда ли? — Сестра вышла из палаты.

«Конечно, хочу».

Заметив, что ребенок заснул, Матильда также закрыла глаза.

Она вышла из родильного дома на неделю позже, чем женщина, лежавшая в соседней палате. На следующий день, надев застиранное платьице, которое она носила еще девчонкой — оно опять стало ей впору, — Матильда расположилась под могучим каштаном в саду, — ярко-зеленые, прямые, как копья, побеги каштана возвещали о том, что лето уже не за горами; рядом с Матильдой на сложенном в несколько раз шерстяном одеяле лежал ребенок.

Когда Уэстон, работавший в своем кабинете за письменным столом, невзначай посмотрел в окно и увидел эту картину, ему показалось, будто он, очнувшись от грез, узрел наяву то, что ему приснилось. Он вспомнил, как боялся, что Матильда умрет родами. Картина безмятежного счастья, которую он нарисовал себе накануне родов, на этот раз не исчезала. Уэстон вышел в сад.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Матильда подвинула коляску к цветущим кустам сирени; в апреле, когда Барбара родилась, они были еще совсем голые. «Если наблюдаешь ежедневно, как постепенно расцветает сад, тебе не кажется, будто время летит слишком быстро», — подумала Матильда.

Выйдя из дома, Уэстон направился к Матильде; он смотрел на нее до тех пор, пока не изучил каждую черточку ее лица. Она опять стала такой же, какой была год назад во время их свадебного путешествия.

После возвращения из родильного дома Матильда держала Уэстона на некотором расстоянии. Он не понимал, чем это вызвано и что за этим скрывается. Ее новое отношение к нему было таким же естественным, как и все ее поступки.

Матильда поздоровалась с мужем, как с близким другом, в присутствии которого можно, не стесняясь, быть самой собой. Обрадованная его неожиданным появлением в саду, она оставила ребенка в тени возле кустов сирени и взяла мужа за руку. Нет, Уэстон не вправе жаловаться — теперь он безраздельно владел ее вниманием. Как добрый товарищ, Матильда сразу же заговорила о его работе. И тут Уэстон не мог ничего возразить. Правда, он пришел сюда вовсе не для того, чтобы обсуждать с Матильдой свою «Историю Англии». Ему просто хотелось, как прежде, побыть вдвоем с женой. Но, оказавшись возле Матильды, Уэстон снова ощутил расстояние, которое она сохраняла между ними с присущей ей непосредственностью и простотой. Невольно он спросил себя, не разлюбила ли его Матильда?

Как только ребенок забеспокоился, она сказала:

— Твоя дочурка проголодалась, — и явно дала понять мужу, что, к сожалению, должна его покинуть.

Уэстону не оставалось ничего другого, как проводить взглядом свою красивую жену и опять сесть за письменный стол, так и не разрешив своих недоумений.

Матильда отнесла ребенка в спальню, находившуюся напротив библиотеки Уэстона: жадно раскрытый ротик припал к груди. И пока ребенок сосал, Матильда размышляла: у нее было такое чувство, словно она уехала и все еще не возвращается, хотя и тоскует по любимому; она медлит, рискуя всем, в надежде на то, что любимый отправится ей навстречу.

Матильда задумалась. Ей надо было как-то оправдаться перед собой.

«Конечно, женщина, родившая ребенка, уже не та, что прежде». Уложив в колыбельку девочку, — вопреки желанию Уэстона, она не взяла к ней няню, — Матильда наполнила ванну водой. Она сама не знала, почему ей в это утро захотелось принять ванну еще раз.

Лежа в ванне, Матильда с удовольствием разглядывала свои груди, они набухали только перед самым кормлением и уже несколько недель были опять такими же, как прежде.

— Нет, тебе нельзя войти.

Уэстон снова удалился. Он намеревался сообщить Матильде, что сегодня вечером к ним придет немецкий историк.

В спальне Матильда сбросила с себя купальную простыню и соломенные туфельки. А потом сняла с головы резиновую шапочку и подошла к высокому трехстворчатому зеркалу.

Теперь она поняла, почему ей снова захотелось принять ванну: иначе у нее не было бы предлога раздеться для «генерального смотра», который она задумала.

Со дня возвращения из родильного дома еще никто не видел Матильду обнаженной, даже врач. Хладнокровно и неторопливо, словно барышник, собравшийся продать коня своему старому доброму знакомому, которого он не желает обманывать, Матильда разглядывала себя. Сперва она бросила беглый критический взгляд, чтобы составить себе общую картину.

Матильда увидела тонкую девичью фигурку, не слишком худую и не слишком полную, с нежными, но широкими плечами.

Но Матильда понимала, что первое впечатление бывает обманчивым. А она хотела знать точно, какой стала после рождения ребенка. Без всяких скидок Матильда решила определить, чего она стоит теперь как женщина.

Грудь уже больше не беспокоила ее, а о ногах и говорить нечего, ими она всегда гордилась. Разумеется, с грудью Матильде сильно повезло, грудь не пострадала. Правда, соски стали темнее. Но при матовой коже, как у Матильды, это, пожалуй, можно счесть красивым.

«Все дело в животе и прежде всего в линии талии. Вот что обычно меняется у женщин».

С убийственной серьезностью Матильда разглядывала себя в зеркале, то втягивая живот, то медленно выпячивая его.

Живот был такой же плоский и гладкий, как до беременности. Сестра в родильном доме поработала на совесть. Линия талии также сохранила ту особую стройность, какая бывает только в молодости, а бедра Матильды были словно из полированного дерева.

Пока что все хорошо. От удовольствия Матильда по привычке лизнула губы, а потом начала переставлять створки зеркала так, чтобы увидеть себя сзади, с головы до пят.

Сперва она бросила взгляд на спину и убедилась, что на спине нет ни единой складочки.

Матильда не потолстела — это ее особенно обрадовало. «Конечно, очень важно не потолстеть».

— У Розы ямочки на щеках, а у тебя много ниже, — сказала Матильде мать лет двадцать назад и, смеясь, ткнула пальцем в эти ямочки. «Но они только намечены, — подумала Матильда, — ведь и сзади у меня нет жира, ни одного грамма лишнего. На спине даже проглядывают ребра, правда, не очень сильно».

Молодая женщина отошла на несколько шагов. В сознании своей красоты она подняла руки над головой и, выпрямившись, стала на цыпочки, как балерина. В этой позе она казалась себе особенно стройной.

Вздохнув, Матильда закончила «генеральный смотр» собственной персоны. «Я могу не беспокоиться, все хорошо», — решила она.

Но не в этом дело. «Если бы ты даже была некрасивой, ничего не изменилось бы». Что она ответила ему тогда в их охотничьей сторожке? «Значит, я могу спокойно состариться». Но теперь она подумала совсем другое: «Как хорошо все-таки, что я благополучно вышла из этой переделки».

«Нас ничто не может разлучить, Матильда».

Вдруг Матильда выронила из рук платье и застыла: она поняла, что по ее вине они с Уэстоном отдалились друг от друга. Эта мысль так потрясла молодую женщину, что она забыла даже об одевании. Щеки у нее горели. Матильда села в кресло и впервые задумалась над тем, почему она уже несколько месяцев держится от Уэстона на расстоянии. Она была смущена и встревожена, так как сама не понимала причины своего поведения.

Педантично, словно добросовестный врач, она начала прежде всего исключать все то, что не могло повлиять на их отношения. Она его любит. Даже если бы у нее не осталось ничего, кроме воспоминаний, она любила бы его до конца своих дней. Значит, любовь здесь ни при чем… Ни при чем и ее страхи, что она потеряла свою привлекательность как женщина. Ведь Матильда хорошо знает: из-за какой-нибудь лишней складочки или морщинки любовь его не уменьшится. Так в чем же дело?

Матильда вдруг потеряла нить своих размышлений и устало откинулась на спинку кресла, голова сама собой склонилась на плечо. Перед ее глазами вставали неясные картины, в голове бродили смутные мысли. Она видела, как Уэстон входит в комнату с видом человека, знающего, что он любим. «Мы женаты уже почти год. Год — это долгий срок, если люди видятся ежедневно. Они привыкают друг к другу. И именно в этом таится опасность».

На секунду Матильде показалось, что она поняла причину той перемены, которая совершилась в ней. Но ведь она теперь не менее дорога Уэстону, чем была в охотничьей сторожке. Каждый день приносит тому доказательства. Что же ей в таком случае надо? Она любима, у них здоровый, несказанно милый ребенок. Она счастлива в семейной жизни. Конечно же, она теперь не та женщина, какой была в дни их свадебного путешествия. Матильда улыбнулась. Нет, сейчас про нее не скажешь, что она еще не распустившийся цветок. Она была беременна и родила. Такие вещи не проходят бесследно. Они меняют душу женщины.

Внезапно Матильда дотронулась указательным пальцем до бедра, словно именно здесь она нашла объяснение всем своим поступкам.

«Значит, наша любовь тоже должна претерпеть какие-то изменения, тогда и впредь все пойдет хорошо. Я хочу сказать, что теперь он должен относиться ко мне иначе, чем в медовый месяц; он должен любить меня такой, какой я стала сейчас. Вот в чем дело».

На душе у нее опять было легко. Вставая, она громко рассмеялась. «Одним словом — молодая мать набивает себе цену; она желает, чтобы муж завоевал ее вновь, и притом совсем иначе, чем раньше».

Матильда взяла со стула свое тонкое летнее платьице. «Боже мой, — думала она, — там, в Германии, все гибнет, а я размышляю, как мне удержать его любовь. Хотя, быть может, и в стране кровавого безумия, грозящего смертью всем и каждому, какая-нибудь женщина тоже думает сейчас о том, как бы ей не потерять возлюбленного. К сожалению, мы больше заботимся о своей личной судьбе, чем о судьбах мира. Даже если бы весь земной шар был охвачен пожаром, человек думал бы об обеде и о тех, кто ему дорог. Так уж мы устроены. Нечего себя обманывать».

Матильда вытащила несколько больших ромашек из букета, стоявшего на туалетном столике, — она хотела украсить ими свое светло-зеленое шелковое платье, рисунок которого напоминал крохотные ромашки. Платье в белых цветочках будило воспоминания о благоухающей поляне в лесу. А красивое спокойное лицо Матильды походило на строгие лица женщин, изображенные на полотнах старинных мастеров.

Уэстон, сидевший у себя в кабинете, услышал шаги жены, встал из-за письменного стола и, позабыв о девятом веке, пошел к Матильде.

По тому, как сердечно и в то же время недоступно Матильда держала себя, можно было понять, что она продолжает свою игру, игру, которую женщины ведут совершенно бессознательно, ибо сердцем они постигают то, чего не постигнешь разумом. Матильда ходила взад и вперед по комнате, чувствуя на себе взгляд Уэстона; она то поправляла цветы в вазах, то на ходу проводила рукой по скатерти, сама не сознавая, что держится сейчас иначе, чем всегда, ибо у окна стоит человек, которого ей надо держать во власти своих чар.

Уэстон был встревожен. Хорошо, что они скоро пойдут обедать на террасу. Там они останутся вдвоем, и он спросит Матильду, почему она так переменилась. Ведь инстинктивно она знает лучше, чем он, все, что касается их отношений.

Но и на этот раз Матильда, казалось, прочла мысли мужа. Они не пошли обедать на террасу. Вместе со служанкой они уселись за чисто выскобленный уютный деревянный стол на кухне. Отказаться от трапезы втроем, не проявляя особого упрямства, Уэстон не мог. Обеды на кухне не являлись новшеством. Уэстон с большой охотой беседовал со служанкой, которая была родом из той же долины, что и Матильда, и, подобно Астре, хорошо, знала себе цену. Частенько они обедали вместе в безукоризненно чистой, выложенной белым кафелем кухне. Матильда и Мария в детстве вместе играли и до сих пор называли друг друга по имени.

Уэстон не мог бы утверждать, что Матильда намеренно устроила обед на кухне и что она не хотела остаться с ним наедине. Да и вообще, отдаляясь от него все эти последние месяцы, она ни разу не делала это намеренно. Больше всего Уэстона пугало, что Матильда держалась от него на расстоянии с той непосредственностью, с какой одно деревцо держится поодаль от другого.

Беседуя с Марией, Матильда с аппетитом ела, ибо «генеральный смотр» показал ей, что она осталась такой же тоненькой, как была.

— Ну как, твой муж доволен работой у нас в доме? Вообще он доволен жизнью?

— У мужа только одно на уме — разводить канареек и чтобы самцов было побольше!

— Почему же?

— Да потому что самцы поют. У него уже целых шестнадцать кенаров. А больше его ничто на свете не интересует. Можешь мне поверить — до свадьбы, да и вообще в первое время он был совсем другой.

— Как так другой? — спросила Матильда с самым невинным видом.

— Очень просто, другой, да и только! — Мария отрезала кусок мяса. — Мясо опять слишком молодое. Придется покупать в другой мясной. А ты как считаешь?

Но у Матильды вдруг мелькнула мысль, что в присутствии Уэстона не худо бы поговорить о семейной жизни Марии.

— Как так другой? — переспросила Матильда.

— Ты сама знаешь, какие они бывают вначале. Ну, а после они заводят себе канареек. По-моему, раньше и я была для него чем-то вроде канарейки!

— Значит, тебе надо петь, хоть ты и не кенар, — сказала Матильда сухо, но с довольным смешком.

— Все это, конечно, глупости, но иногда я все же думаю: после сладких пирогов тебя ждет сухой хлеб. Все в свое время! — Мария встала, чтобы принести кофе. — Знаешь, если мясо слишком молодое, ничего путного из него не приготовишь.

Но Матильда не желала говорить о мясе.

— Тем не менее ты ведь хорошо живешь с мужем! Очень хорошо!

— Да, конечно! Только мужу незачем было заводить себе канареек, мы и так покончили бы со всякими глупостями. Сперва люди безумствуют, а потом у них не находится друг для друга ласкового слова. Так, что ли?

Но тут в разговор вмешался Уэстон:

— Только на днях ваш муж сказал мне, что брак с вами для него счастье.

— Охотно верю. Конечно, ему приятно иметь возле себя близкого человека. Это согревает душу. Он спокойно разводит себе своих пичужек и не боится одиночества. — Мария рассмеялась. — Ну и бог с ним! Мне хватает моего малыша,

На вопрос Уэстона, не выпить ли им кофе на террасе, Матильда ответила кивком и сияющей улыбкой, но перед этим она вышла через черный ход в сад, чтобы посмотреть на собаку, которая в то утро принесла трех щенят.

Мария накрыла стол на террасе. Когда-то и она состояла в Обществе цветов. Но вскоре вышла из него, так как подозревала, что кассир Общества, Астра, слишком вольно обращается с казенными деньгами. Роспуск Общества цветов, на который три лакомки дамы-патронессы решились из-за мороженщика, — перед ним они не могли устоять, — подтвердил подозрения Марии.

Щенята были такие же короткошерстые и черные, как мать, и поэтому Матильде показалось сперва, что, кроме ощенившейся суки, в гараже никого нет. Сука — крупная дворняжка — забрела к ним несколько месяцев назад и прижилась. Это было нелюдимое и злое существо, никого не подпускавшее к себе и не вызывавшее ни в ком симпатии. Но природа, совершая свой извечный круговорот, включила в него и эту собаку-изгоя, возложив на нее важную миссию. Собака лежала неподвижно; щенята высасывали из нее последние соки. Влажные, отливающие перламутром глаза дворняжки — по ним можно было судить о пережитых ею страданиях — бесцельно блуждали. Матильда участливо потрепала лоб и уши собаки и расстелила старое одеяло на цементном полу около миски с едой.

Положив руку на остывающий кофейник, Уэстон пытался понять, каким образом разговор о семейной жизни Марии мог касаться его. Все это было ему очень неясно. Потом он увидел, как Матильда шла по лужайке. Она медленно приближалась к дому, по обыкновению чуть склонив голову набок.

«Много лет назад я видел эту картину во сне; Матильда идет по лужайке… Моя покойная мать строго-настрого приказала: «Напиши ей».

Воробей пробудил Уэстона от его сна наяву. Матильда его грез уступила место живой Матильде, которая шла к нему в своем коротком летнем платьице. И вдруг Уэстона охватила глубокое волнение при мысли, что она принадлежит ему. Теперь. Уэстону казалось, что он снова должен завоевать свою жену.

То же самое чувство Матильда испытала прошлой ночью. Перед сном она погуляла в саду и, возвращаясь к дому, тихонько остановилась под окном мужа; лицо Уэстона при свете настольной лампы поразило и тронуло молодую женщину. Нет, это был совсем не тот человек, которого она ожидала год назад на повороте шоссе и за которого потом, через несколько недель, вышла замуж. Она не знала этого лица, преображенного и озаренного муками творчества. Оно поразило ее до глубины души. Неужели она действительно его жена?

Дойдя до душистых кустов жасмина, Матильда наклонилась над цветами. В такой точно позе она когда-то стояла в пасторском саду перед кустом цветущего терновника. Уэстон невольно попытался представить себе семнадцатилетнюю Матильду, но это оказалось невозможным: у куста жасмина стояла женщина в расцвете сил и красоты. Но и та Матильда, которую он сделал женщиной, уже стала достоянием прошлого, постепенно превращаясь в туманное видение. Уэстон видел и чувствовал, что нынешняя Матильда, стоявшая сейчас у кустов жасмина, была совсем иным человеком, с иным душевным складом — она изменилась, как меняются времена года; и тут он понял, почему она по-иному относится к нему в эти последние месяцы. Теперь он может ее ни о чем не спрашивать. Матильда стала иначе относиться к нему, потому что сама стала иной. Дело только за ним — он должен сопровождать жену и на этом отрезке ее жизненного пути. Уэстон был глубоко взволнован.

Когда Матильда молча села рядом с ним, ему стоило усилий казаться спокойным. Но она сразу почувствовала его волнение. Уэстон увидел это по улыбке, мелькнувшей на ее лице, — улыбке, преисполненной той женственности, какая определяла теперь весь ее облик.

Они разговаривали лишь о самых незначительных вещах: где пить чай с немецким историком, в гостиной или на террасе, и не останется ли он отужинать с ними. Но в том состоянии обостренной восприимчивости, в каком они оба находились, каждое слово приобретало глубокий смысл. Брак Узстона и Матильды вступил в критическую фазу — у многих людей в этой фазе любовь начинает постепенно убывать, но Матильда и Уэстон избежали этой опасности. Они узрели скрытую от многих тропку, которая привела их к новому счастью. Новое, еще неизведанное чувство рождалось в их сердцах.

— Давай купим собаке ошейник и выгравируем на нем наш адрес, на случай, если собака потеряется, — сказала Матильда. — Ведь теперь она — непременная принадлежность дома. Недаром она родила здесь щенят.

— Да, Матильда, давай купим ошейник, и притом поскорее. Поедем в город за ошейником. Только не надо брать первый попавшийся, походим по магазинам. Ты будешь выбирать. Возьмешь красный. А может, черный, с металлическими бляхами. Но пусть люди думают, что и я имею голос в семье, поэтому, перебирая ошейники, спрашивай меня время от времени: «Нравится ли он тебе?» — «Не особенно!» — отвечу я, и мы отправимся дальше.

На протяжении всей этой тирады Уэстон не спускал глаз с Матильды. Некоторое время Матильда со счастливым выражением лица слушала его болтовню. Наконец она сказала, улыбаясь:

— Какие глупости ты говоришь. Я ведь не маленькая девочка. Я — женщина, родившая ребенка!

— Ну конечно же, боже мой, конечно!

Они поехали в город за ошейником.

По пути домой в том месте, где дорога шла в гору, они встретили историка; историк стоял на перекрестке и смотрел вдаль — туда, где за синей грядой холмов простиралась страна, изгнавшая его.

Ясный взгляд из-под очков, здоровый цвет лица и темные, без седины волосы свидетельствовали о том, что этот пятидесятилетний человек сумел сберечь свои силы. Он держался с тем достоинством, с каким держатся люди, немало создавшие на своем веку.

Но когда историк осматривал ряды книг в библиотеке Уэстона, на его губах мелькнула беспомощная улыбка:

— Историк без библиотеки — все равно что слепой без поводыря.

Библиотека историка осталась в Берлине, а его собственные труды сжег на костре злой карлик на Унтер-ден-Линден. На лице немецкого эмигранта, потерявшего не только свою библиотеку, но и все, что ему было дорого, появилось выражение растерянности.

Матильда вспомнила, как однажды в ее родной деревне ураган вырвал с корнем бук. Дерево еще стояло, красуясь своей пышной ярко-зеленой листвой, но стояло чуть косо, прислонившись к соседнему дереву, которое не дало ему повалиться. Корни дерева были вырваны из земли.

На следующий день историк уехал в Англию, увозя с собой рекомендательные письма Уэстона. На террасе за чаем, он сказал, что, по его мнению, самое ужасное — это то, что в Германии больше не существует никаких организаций трудящихся. Каждый человек в отдельности оказался совершенно беззащитным, отданным во власть государственного террора; щупальца нацистов простираются вплоть до самой маленькой сапожной мастерской, вплоть до каждой отдельной семьи. Отцу семейства, откровенно высказывающему свои мысли у себя дома, грозит опасность: его может выдать палачу десятилетний сын. Зная, какой террор царит в стране, нельзя становиться на точку зрения тех, кто слепо проклинает весь немецкий народ.

Уэстон отвез историка на вокзал. На перроне они вновь заговорили о Германии. Эмигранту, потерявшему все на свете, страстно хотелось принять желаемое за действительное, он выразил надежду, что такое положение не может продолжаться долго. Но англичанину Уэстону было легче смотреть на события объективно — ведь в 1933 году они еще не коснулись его лично, — поэтому он понимал, что фашисты продержатся еще долго. По его мнению, за спиной нацистов стояли те же самые мощные группировки, которые развязали в свое время мировую войну.

Историк уже из окна вагона горячо возражал Уэстону, уверяя, что западные державы не допустят двух войн на протяжении одной четверти века.

— Да, он прав, это трудно предположить, — задумчиво сказал Уэстон, смотря вслед уходящему поезду.

Прогуливаясь по оживленным солнечным улицам швейцарского городка, трудно было представить себе, что в соседней стране происходят столь мрачные события. По пути домой Уэстон остановился перед витриной ювелирного магазина. В этот день ровно год назад они с Матильдой поженились. В витрине на черном бархате среди самых дорогих украшений лежало кольцо с четырехугольным бриллиантом. Матильда, в отличие от всех других женщин, каких знал Уэстон, не любила драгоценностей, поэтому он, поколебавшись секунду, пошел дальше. Но потом вдруг передумал, вернулся и купил кольцо.

В то утро Уэстон уехал из дома очень рано, и Матильда еще не видела его. Теперь она стояла в гостиной, возле цветов, которые Уэстон послал ей из города, и надевала на палец кольцо. Она сказала:

— Как хорошо, что ты прислал мне цветы.

Все сокровища мира были для Матильды ничто по сравнению с любовью мужа, и в эту секунду цветы и кольцо казались ей одинаково ценными — ведь и то и другое свидетельствовало о его внимании к ней. Всепоглощающая любовь Матильды подчинила себе все другие чувства. А Уэстона больше всего радовало именно то, что самым важным для нее была его любовь.

Годовщину свадьбы они провели в том накале чувств, какой создала Матильда. Под вечер Матильда сказала:

— Сегодня надо пить. Но только не дома, давай посидим с тобой в каком-нибудь кабачке.

— Со мной вдвоем?

— Да, с тобой вдвоем.

— Глоккенгассе, пять, — предложил Уэстон.

В погребке Уэстон заказал то же вино, какое он заказывал много лет назад, и остановил свой выбор на той же прохладной нише у открытого окна напротив щербатой, позеленевшей от времени стены. На улице, как и тогда, было прохладно и пахло вином.

Наливая рюмки, хозяин усмехнулся, — казалось, он понял, что Матильда была женщиной, из-за которой Уэстон в ту ночь с героической решимостью поглощал вино, надеясь изгнать ее образ из своего сердца.

Белая кошка подошла к их столику и посмотрела на Матильду. Матильда взяла ее на руки. Бородатые мастеровые сидели на своих обычных местах. Здесь ничего не менялось. Изменилась только тема разговоров. Прихлебывая вино, завсегдатаи беседовали теперь о Германии. Все они были демократы до мозга костей, и все, как один, осуждали события, происходившие в соседней стране. Поэтому разговор не клеился. О чем тут было говорить?!

— Да, скверная история, — заявил один из них и преспокойно глотнул вино. Остальные согласно кивнули и, не торопясь, взялись за стаканы.

Хозяин встал из-за столика завсегдатаев и подошел к Уэстону и Матильде. Но в графине у них еще было вино.

— Какое великолепное вино, — сказал Уэстон.

— Долгонько, однако, вы раздумывали над этим, — ответил хозяин, — почитай целых четыре года. Тогда вы пили его словно воду.

— Да, тогда…

— Ну, а теперь пейте не торопясь! — Усмехнувшись, с довольным видом хозяин отошел.

Узстон рассказал Матильде, почему он напился четыре года назад.

— На Яве я продолжал пить. Но мне ничего не помогало.

— Зато теперь я с тобой, — сказала Матильда весело. — И тебе от меня не избавиться.

Матильда была в стареньком, неброском черном платьице; ей хотелось, чтобы из всего ее наряда бросался в глаза только крупный бриллиант. Немного меланхолично она опустила бледное лицо на руку с бриллиантом; тонкое запястье было плотно обтянуто рукавом. Потом молодая женщина заговорила с притворным пренебрежением, никак не вязавшимся с ее сияющими от счастья глазами:

— Терпеть не могу увешивать себя драгоценностями, но это кольцо мне нравится. Я ношу его уже целую вечность.

— Оно и видно, — сказал Уэстон. — Я не представляю себе твою руку без кольца.

— Правда? Вот что значит привычка!

В погребок явился новый посетитель; он выбрал столик с таким расчетом, чтобы не видеть ничего, кроме ниши у окна. Но посетитель был так поглощен своими мыслями, что, видимо, не замечал Уэстона и Матильду, хотя мельком взглянул на них.

Хозяин сразу же принес ему вина, даже не спросив, что угодно новому гостю. С весны 1933 года этот гость ежевечерне являлся сюда и в полном одиночестве выпивал графин «доль».

Волосы немецкого эмигранта были того же серого цвета, что и его фланелевый костюм. Его светлые голубые глаза, как и глаза Уэстона, выделялись на темном загорелом лице с резкими чертами. Но больше всего поразил Матильду умный взгляд этого человека и выражение его плотно сжатого волевого рта.

— Посмотри, — прошептала она, — за тем столом сидишь ты, только на десять лет старше.

Уэстон бросил взгляд на нового посетителя и сказал с улыбкой:

— Это просто наваждение. Теперь ты должна решить, кого ты любишь — его или меня.

— Знаешь, что поражает в этом человеке? — спросила Матильда. — У него такой вид, словно он встретил на своем пути большое настоящее счастье, а потом потерял его, осиротев навеки. Такое у него лицо.

Хозяин принес им еще графин вина и еду, которую он только что приготовил в своей крошечной кухоньке. Уэстон смотрел на Матильду и ухаживал за ней так, как смотрит и ухаживает человек, еще не получивший никаких прав на женщину. А Матильда, в свою очередь, принимала его ухаживания хоть и благосклонно, но сдержанно. Завсегдатаи погребка могли подумать, что парочка в нише у окна познакомилась совсем недавно и только-только вступила на тернистый путь любовной игры.

Мастеровые были люди деликатные. Обменявшись одобрительными взглядами, они больше не смотрели в сторону Уэстона и Матильды. Вскоре они собрались уходить. Наконец даже мясник, поставлявший хозяину мясо, сделал последний глоток и отправился восвояси.

Двойник Уэстона тоже исчез. Сама того не замечая, Матильда провела рукой по лбу и глазам: «Если бы на его столике не стоял пустой графин из-под вина, я могла бы подумать, что этот человек мне просто привиделся».

Они спустились по кривой улочке к реке. А потом остановились на мосту, залюбовавшись своеобразной картиной, которая предстала перед ними, — казалось, уютные и в то же время массивные домишки у реки явились в этот безмятежный тихий вечер прямо из средневековья, и свет, лившийся из их крохотных окошек, вот уже сотни лет отражается в воде, кое-где подернутой легкой рябью.

На обратном пути Матильда молча сидела в углу машины, на ее лице была написана спокойная решимость, как у женщины, которая позволила любимому отвезти себя домой.

В детской у кроватки спящей Барбары сидела Мария и читала «Голодного пастора» Вильгельма Раабе. Поцеловав служанку в щеку, Матильда отправила ее спать. Несколько секунд она стояла неподвижно, словно раздумывая, как ей поступить, а потом вернулась в гостиную.

Уэстон прислонился к подоконнику, как и в их первый вечер в охотничьей сторожке, Матильда села в кресло и задумчиво поправила в вазе букет. «Сегодня ровно год, как мы вместе. В соседней комнате спит мой ребенок, и мне предстоит долгая жизнь с человеком, которого я люблю. Не слишком ли много счастья! Даже страшно становится». Она подняла голову, посмотрела на Уэстона и улыбнулась, чтобы скрыть свое смущение. Оба они ощущали ту неловкость, какую ощущают влюбленные, впервые оставшись наедине.

Когда Уэстон подошел к ней, колени молодой женщины задрожали. Опершись на его руку, она поднялась с кресла и упала к нему на грудь.

Каждый день их совместной жизни был огромным событием и для Матильды и для Уэстона. Матильда открывала все новые и новые чудеса в своей дочке, которая, казалось, познавала мир даже во сне. Уэстон нередко работал по пятнадцати часов в сутки, чтобы закончить в этом году первый том своей «Истории Англии». Так промелькнуло лето.

Жасмин уже отцвел. Дни стояли ясные и теплые, но Матильда вдруг обнаружила в саду желтые листья. Время от времени с каштана падали зеленые колючие шары — они лопались на лету, высвобождая блестящие, коричневые ядра, которые катились по дорожке, посыпанной гравием.

Однажды утром Матильда забрела с коляской к гаражу в самом дальнем углу сада, — здесь она бывала редко. Дворняжка не забыла участия и ласки Матильды, единственной ласки, которой одарили ее двуногие — враги собачьего рода. Она поднялась навстречу Матильде, вперив в нее странно неподвижный взгляд.

Матильда остановилась.

— Поди сюда! Поди, — крикнула она.

Собака сделала несколько шагов ей навстречу, но потом, задрожав всем телом, замерла на месте.

Подзывая собаку, Матильда вдруг придумала ласкательное имя для нее.

— Поди сюда, Пчелка, поди же сюда! — кричала она. Согнувшись в три погибели, собака заскулила, но не двинулась с места. Ей страстно хотелось подойти к Матильде. Но она никому и ничему не верила.

Присев на корточки, молодая женщина поманила собаку рукой:

— Поди сюда, милая Пчелка!

И тут собака подползла к Матильде, волоча брюхо и морду по земле и ударяя хвостом о гравий. Матильда почесала ее между ушами.

— Вот видишь, теперь совсем другое дело.

Собака поднялась; казалось, мир вокруг нее преобразился. Положив лапы на плечи своей хозяйки, присевшей на корточки, и собрав кожу на лбу в глубокие морщины, она от страшного смущения обратила взгляд куда-то в сторону.

Когда Матильда пошла обратно, глаза собаки растерянно забегали — она не знала, бежать ли ей за хозяйкой или же остаться с тремя черными, круглыми, как шарики, щенятами, любопытно глядевшими вслед молодой женщине.

— Возвращайся к ним, — сказала Матильда, — и выполняй свои обязанности. Кто-кто, а я тебя понимаю.

Выпал первый снег и снова растаял, не успев лечь на землю. Вскоре ночи стали холодные, и однажды утром сад проснулся в белом уборе. В сочельник Уэстон сделал себе подарок — он положил готовую рукопись первого тома «Истории Англии» под елку, которую Матильда наряжала для маленькой Барбары.

Через неделю после своего первого дня рождения, когда деревья опять стали черные и мокрые и на них уже появились крошечные прямые, как копья, зеленые побеги, Барбара заболела дифтеритом. Врач объяснил, что эта болезнь претерпела одну из самых разительных метаморфоз, какие только знает медицина. Лет десять назад смертность детей от дифтерита была очень высока, в некоторых местностях, например в Энгадине, она достигала пятидесяти процентов. Врачи были беспомощны. Даже трахеотомия, то есть оперативное вмешательство, применявшееся в крайних случаях, не спасало больного ребенка. Но потом вдруг все стало иначе. О причине этой перемены науке ничего не известно; как бы то ни было, дифтерит сейчас не более опасен, чем другие детские болезни.

Матильда успокоилась. В первые дни болезнь протекала так, как предсказывал врач. Но на пятую ночь Матильду разбудили жалобные прерывистые стоны. Три последующие ночи Матильда вовсе не смыкала глаз. В последнюю из этих ночей врач по ее просьбе не ушел домой. Уэстон, как маятник, ходил взад и вперед по кабинету, где сидел усталый врач, который в конце концов задремал на кушетке.

Матильда сидела в детской у кроватки больной девочки. Час назад врач показал ей сплошные налеты на гландах ребенка. Ничего не помогало — даже вливания сыворотки Беринга. Все горло опухло. Ребенок дышал с трудом. Пылающая головка безостановочно металась по подушке.

После нового осмотра врач сказал Уэстону, что надежды нет. А на вопрос Матильды он только участливо пожал плечами и снова прошел в кабинет.

Голова Матильды упала на грудь. Ей казалось, что она проваливается в какую-то пропасть. Но вот она уже сидит на самой верхушке церковной колокольни, крепко ухватившись за золотой крест, — перед ней расстилается незнакомый город, далеко-далеко на самом горизонте всходит маленькое кроваво-красное солнце… В эту минуту Матильда проснулась. Уже наступили сумерки. Матильда взглянула на девочку. Девочка была недвижима. Ни кровинки в лице. Матильда хотела кинуться в соседнюю комнату за врачом, но потом, в диком страхе, протянула руки, вынула ребенка из кроватки и прямо в одеяльце отнесла его к окну. Сквозь шерстяное одеяло Матильда ощутила теплоту детского тельца, и надежда, словно нож, вонзилась ей в грудь. В это мгновение девочка открыла глаза, огляделась вокруг и, нагнувшись, радостно гукая, схватила ручонками занавеску.

Спустя долгое время Матильда сказала Уэстону: «Я никогда не смогу описать чувство, которое испытала в ту секунду».

Оставив вместо себя Марию, Матильда легла в кровать и проспала без просыпу двадцать часов. Потом она прибежала в детскую в одной ночной рубашке и увидела, что Барбара сидит на постельке и, совершенно поглощенная своим занятием, ударяет коричневым целлулоидовым негритенком о деревянные края кровати; казалось, в детской ничего не произошло.

Всю болезнь Барбары Матильда держала себя в руках; даже в последнюю ночь, самую страшную ночь в ее жизни, она бессознательно, словно исправная машина, выполняла все то, что было необходимо.

Но сейчас, увидев самозабвенно играющую девочку, Матильда потеряла всякую власть над собой. Она заперла дверь спальни, кинулась на кровать и отчаянно зарыдала. Чтобы никто не услышал ее крика, она укуталась с головой в одеяло. Тело Матильды дрожало и изгибалось в страшных конвульсиях. Она даже не пыталась унять их. Отдав себя во власть этой внезапно налетевшей бури, она хотела выплакать все свои безумные страхи и тревоги.

На следующий день Уэстон заметил, что когда Матильда смеется, — а она смеялась часто и иногда совершенно беспричинно, — на ее лице появляется какая-то новая черточка — след, оставленный жизнью.

30 июня 1934 года, когда Уэстон и Матильда пили кофе под тенью огромного каштана с развесистыми ветвями, на лужайке, сплошь усыпанной бело-розовыми кудрявыми цветами, в саду неожиданно появился немецкий историк. Год изгнания состарил его на много лет. Морщины вокруг рта стали глубже, волосы поседели. Он так и не сумел построить себе новую жизнь в Англии. Сейчас историк был гостем Уэстона — вместе с женой и сыном он поселился в маленьком семейном пансионе на берегу озера.

Историк взволнованно размахивал газетой. Его темные, как вишни, глаза сверкали. Положив на стол экстренный выпуск газеты, он сказал:

— Пожалуй, это конец!

Уэстон и историк долго обсуждали, к каким последствиям может привести расправа, учиненная властителями Германии над их бывшими сообщниками; в конце концов они сошлись на том, что в последующие сорок восемь часов все должно решиться; если генералитет захочет, он может с помощью армии разгромить и отстранить от власти временно дезорганизованную нацистскую партию. Все зависит от того, считает ли генералитет, приведший нацистов к власти и поддерживающий их, полезным дальнейшее существование нацистской партии для перевооружения Германии. И еще — оба историка спрашивали себя, сумеет ли воспользоваться этой ситуацией порабощенный немецкий народ?

Матильда, жизнь которой состояла из иных, куда более мелких житейских забот, принесла Барбаре сухарь. Годовалая Барбара стояла в своем белом «манежике» около тенистых кустов жасмина, уже начинавших распускаться. Девочка бросила сухарь в траву и начала трясти загородку, как обезьянка, попавшая в клетку. Энергия била в ней через край.

В июле сад уже стоял во всей своей красе. Матильда и Барбара каждый день наслаждались летом. У Барбары были голубые глаза и светлые непокорные кудряшки. Несмотря на кроткое личико, напоминавшее лик мадонны, она деспотически управляла своим маленьким мирком. Черная дворняжка, которая, не колеблясь, бросилась бы в огонь ради Матильды, не отходила от девочки ни на шаг.

Как-то раз, сидя за письменным столом, Уэстон увидел Барбару в коляске, большую собаку, трех иссиня-черных щенков, обнюхивающих траву, белую кошку, недавно появившуюся у них в доме, и Матильду — прекрасную и строгую, как Франциск Ассизский, в летнем платье с цветочками. Невольно он подумал: «Что касается меня, я с полным правом могу написать, что английский король Генрих Восьмой, имевший восемь жен, был сумасшедший».

В последующие несколько лет в жизни Уэстона и Матильды не произошло никаких существенных перемен. Их девочка росла здоровой и доставляла им много радостей, Уэстон закончил второй том «Истории Англии», а Матильда поставила себе трудную задачу — воспитать Барбару так, чтобы она не стала девочкой-безручкой и все же не дала бы погаснуть звезде. Каждый из членов семьи жил так, как этого требовали его характер и склонности.

Беда нагрянула на них извне. Фашизм, взращенный в соседней стране, стал в эти годы угрожать всему миру, в том числе и им, потому что государства, которые обязаны были обуздать его, не сделали этого.

Уэстон и немецкий историк не отходили от радиоприемника — в эти дни решался вопрос, выполнит ли Франция свой союзнический долг по отношению к Чехословакии, которая приготовилась оказать военное сопротивление фашистам, поскольку за ее спиной стоял Советский Союз.

Когда выяснилось, что английский премьер полетел в Мюнхен, чтобы выдать маленькую Чехословацкую республику Германии, ошеломленный Уэстон сказал:

— Он хочет повернуть военную машину гитлеровцев против Советского Союза. Не следует удивляться, если Советский Союз, руководимый трезво мыслящими и сильными политиками, в целях самозащиты договорится в той или иной форме с Германией.

Помолчав немного, немецкий историк сказал с тем спокойствием отчаяния, какое ощущает человек при мысли о том, что все потеряно:

— Это — конец. Их капитуляцию нельзя понять.

Уэстон выключил радио.

— Клика, интересы которой защищает премьер, — это отнюдь не вся Англия. И мир не подчинится Германии. Плохо только, что политика премьера будет стоить жизни многим миллионам людей.

Матильда, никогда не предполагавшая, что Уэстон может прийти в такое волнение — он буквально дрожал от негодования, — поставила на стол рюмки для виски и, охваченная страхом и мрачными предчувствиями, пошла к Барбаре. Барбара стояла на коленках в кресле и писала.

Вьющаяся прядка волос упала девочке на лицо, коснувшись ее плотно сжатых губ. Не поднимая головы, она спросила:

— Мама, как, собственно говоря, пишется слово «аминь» — с двумя «м» или с одним?

Барбаре исполнилось пять лет.

В последние годы Матильда не раз возвращалась к тому, о чем думала за несколько часов до родов. «Трудно поверить, что мой ребенок за короткое время выучит язык, созданный людьми за много миллионов лет».

— «Аминь», собственно говоря, пишется с одним «м», — весело сказала Матильда, склоняясь над листком бумаги, на котором Барбара пятьдесят раз вывела слово «аминь».

— Тогда я могу стереть резинкой лишнее «м». Знаешь, мама, я, собственно говоря, очень люблю стирать резинкой.

Вот уже несколько недель, как слова «собственно говоря» привязались к девочке; она без конца повторяла их, часто невпопад.

Накануне Барбара попросила у матери ножницы. Ей, мол, надо вырезывать картинки. Ножницы ей просто необходимы.

— Я с удовольствием подарила бы тебе маленькие ножницы, — сказала Матильда. — но боюсь, как бы ты не порезала себе пальцы.

Целую минуту Барбара молча шла между Уэстоном и Матильдой, потом она заявила:

— Скажи, мама, а как я могу доказать тебе, собственно говоря, что не порежусь ножницами, если ты их не купишь мне?

— Придется подарить ей ножницы, — сказал Уэстон, сраженный логикой дочери.

Перед своим бегством из Германии немецкий историк получил орден Почетного легиона за труд о Франции, кроме того, он состоял почетным членом Французского исторического общества. Теперь он надумал поехать в Париж, надеясь, что ему дадут возможность читать лекции в Сорбонне.

Летом 1939 года Барбара пошла в школу. То было время, когда сотни тысяч людей либо вынужденно, либо добровольно покидали Европу, охваченную военной лихорадкой. Вот уже три года, как Уэстон работал над последним, самым обширным томом истории Англии, работал сверх сил, подгоняемый страхом, что книга, для которой он уже в двадцать шесть лет начал собирать материалы, останется незавершенной, если он не завершит ее немедленно.

Личная жизнь людей во всей Европе была омрачена и отодвинута на задний план надвигавшейся военной грозой, приближение которой предчувствовал каждый. В тот день, когда Англия обещала помочь Польше в случае нападения на нее Германии, Уэстон и Матильда обедали на кухне.

Мария сказала:

— У нас пошли бы сражаться все, кто только может держать винтовку, — старики, женщины и желторотые юнцы.

Наступила последняя неделя мирной жизни. Матильда ни о чем не спрашивала Уэстона. Им обоим было ясно, как он поступит. В своем доме, который они с такой любовью устраивали на долгие годы, они теперь чувствовали себя лишь временными жильцами, так же, впрочем, как и люди во всей Европе. Но к обеду еще накрывали на стол, Уэстон и Матильда садились друг против друга, на сад опускался вечер. Однако призрак войны бродил по земле днем и ночью, обесценивая все то хорошее, из чего слагается жизнь людей. Тревога ни на минуту не покидала Матильду, хотя она храбро старалась ее скрыть.

Однажды вечером Уэстон и Матильда ходили рука об руку по саду, птицы уже спали.

— По-моему, самое лучшее, если вы с Барбарой останетесь здесь, в Швейцарии. Швейцарию, быть может, и на этот раз минует война. А ты как считаешь?

Матильда, почувствовавшая, что Уэстон пришел к этому решению после долгих раздумий, спокойно ответила, гораздо спокойнее, чем было у нее на душе:

— Да, это будет самое лучшее.

Про себя Матильда подумала: «В каком страшном мире мы живем, если самое лучшее для нас разлука».

Уэстон снова заговорил, вперив невидящий взгляд в пространство, его голос звучал странно:

— Ты — моя жена.

— Да, родной.

— И мы выполним свой долг.

— Да, выполним.

— И не окажемся трусами.

— Нет, не окажемся.

Произнося эти слова, Уэстон низко склонился над лицом Матильды и поцеловал ее в губы.

Первого сентября немецкие танковые дивизии перешли через польскую границу. На следующее утро Уэстон улетел в Лондон. Укладывая вещи, он сказал:

— Две мировые войны! Последние пятьдесят страниц своей книги — от тысяча девятьсот четырнадцатого года до… — улыбнувшись, он развел руками, — я напишу после войны.

Матильда проводила мужа на аэродром; какой-то незнакомый человек с чемоданом в руках поспешно прошел мимо них к самолету. Пора было садиться.

— Любимый, мое сердце всегда будет там, где будешь ты.

Уэстон провел рукой по вискам жены.

— А мое сердце останется с тобой.

— Ну вот, значит, у нас у обоих будет сердце, чтобы тосковать друг о друге, — сказала Матильда с улыбкой. Она держалась очень храбро.

«Свершилось, — думала Матильда по дороге с аэродрома. — Он уехал. Но я буду надеяться, и он вернется, надеяться, что бы ни случилось. Что бы ни случилось».

Большой дом опустел. В тот же день Матильда с Барбарой уехали в родную деревню. Последним поездом. Барбара стояла у окна. Когда они вышли на маленьком полустанке, было еще почти светло. Они начали спускаться по крутой извилистой тропинке.

В том месте, где тропинка круто сворачивала, поперек дороги лежал круглый деревянный порожек, истоптанный тысячами ног.

— Осторожно, здесь ступенька.

— А зачем она здесь?

— Затем, чтобы в дождь вода не размывала тропинку.

— Значит, собственно говоря, это не настоящая ступенька?

«Неужели этот разговор я веду с моей дочуркой? С моим ребенком!» И хотя сердце Матильды сжималось от горя, она улыбнулась про себя, подумав: «На этот раз она употребила свое любимое «собственно говоря» к месту. Я буду надеяться, и он вернется, надеяться, что бы ни случилось. Что бы ни случилось!»

Перед домиком, где была бакалейная лавка, сидел булочник Фриц с женой. Они приветливо поздоровались с Матильдой и, улыбаясь, поглядели ей вслед. Все вокруг дышало миром и спокойствием.

Мечта Матильды: приехать когда-нибудь последним поездом в родную долину и пройти по деревне, держа за руку маленькую дочку, — осуществилась. Но на душе у нее было тяжело.

На площади, где деревенские ребятишки много лет назад играли в цирк, маленький мальчик тихо наигрывал на губной гармонике; когда они прошли мимо него, он повернул голову. Играл мальчик не очень-то хорошо.

На следующий день, — это было 3 сентября, и на лугах еще лежала скошенная трава, — Матильда с Барбарой отправились по узкой тропке к любимому местечку Матильды на опушке леса. Барбара несла красную книгу сказок.

Матильда надела старый плащ Уэстона, в котором он приехал с острова Явы; в нем он вышел из машины на крутом вираже. «Как мило с вашей стороны, что вы пошли мне навстречу». Плащ был для Матильды слишком длинным и широким. Молодая женщина закуталась в него поплотнее и подняла воротник так, чтобы коснуться его губами.

— Папа уже в Англии?

— Да, самолет летит быстро.

— Значит, он быстро вернется. Когда папа приедет обратно?

— Он скоро приедет. Он вернется.

Матильда коснулась губами воротника плаща.

Под мышкой Барбара держала маленький радиоприемник, подарок Уэстона, — продолговатый ящичек с металлическими уголками, покрытый черным лаком.

Мать и дочь подошли к ручью, через который была перекинута доска. Держа на вытянутых руках приемник и книгу, Барбара ловко перебралась через ручей, покачиваясь чуть больше, чем это нужно было для сохранения равновесия; прыгнув на траву, она с наслаждением вздохнула полной грудью.

Был один из тех дней, когда на земле воцаряется какая-то особенная тишина; казалось, вся природа и даже небо отдыхают после знойного лета, отдаваясь во власть осени.

Барбара стала на колени и спрятала за кустик свой маленький приемник. Включив его, она подбежала к матери и села рядом с ней на разостланном плаще.

— Ну вот, теперь читай мне. Какую сказку мы будем читать, мама?

— Читать под музыку? — Матильду смешило это дитя своего века.

— Играть будет не приемник, а куст, — сказала Барбара, хитро подмигивая матери.

Матильда раскрыла красную книгу сказок и сделала вид, будто читает:

— Жила-была на свете девочка, такая же девочка, как ты, Барбара, точно такая же. В незапамятные дни она сидела здесь на опушке леса и думала о том, что с ней станет. Девочке грозила беда, потому что у нее не было рук и она не могла защищаться.

— Почему у нее не было рук?.

— То была тайна. И эту тайну мог разгадать один-единственный человек на всем белом свете. Только он мог спасти девочку. Своего избавителя девочка ждала долгие-долгие годы.

— И он пришел, мама?

— Т-сс, не перебивай. За эти долгие годы девочке-безручке пришлось пережить много тяжелого. Потому что люди говорили: «Раз у нее нет рук, пусть бегает босиком по острым камням». Шесть лет девочка ходила по острым камням. Подошвы ее ног всегда кровоточили. И вот однажды, в один чудесный летний вечер, она стояла на проселочной дороге, поджидая человека, который должен был приехать к ней из далекой-далекой страны. Она страстно ждала его, потому что он один на всем свете мог принести ей счастье.

Музыка, приглушенная листвой, вдруг смолкла, и голос диктора произнес:

«Мы прерываем наш концерт. Внимание! Внимание! Только что Англия объявила войну Германии».

— Ну и что, этот человек приехал?.. Почему ты перестала читать, мама?

Матильда встала.

— Да, он приехал. У девочки опять выросли руки, они поженились и жили очень счастливо. Очень, очень счастливо.

Матильда прошла несколько шагов в глубь леса и стала спиной к Барбаре, которая снова опустилась на колени возле приемника. Молодая женщина была неподвижна, словно деревья в лесу. «Я буду надеяться, и он вернется, надеяться, что бы ни случилось. Да смилостивится над нами судьба».

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

В день приезда в Лондон Уэстон явился на призывной пункт королевских Военно-воздушных сил, хотя и не верил, что его сразу и без особых хлопот зачислят в авиацию. Ему было уже сорок лет.

Стать летчиком он пытался впервые в 1917 году. Восемнадцатилетнего юношу отослали домой. В то время считалось, что военными летчиками могут быть только люди зрелого возраста. Уэстон начал учиться летать и летал днем и ночью. Весной 1918 года его взяли в авиацию благодаря стараниям влиятельной родственницы.

Когда на лице дежурного офицера мелькнула холодная и несколько ироническая усмешка, поразительно похожая на ту, с какой Уэстону было отказано много лет назад, ему на миг показалось даже, что вернулась молодость и что ему снова восемнадцать.

— К сожалению, вы не подходите нам по возрасту, господин Уэстон. Авиации нужны двадцатилетние, пожалуй, даже восемнадцатилетние, — одним словом, парни с крепкими нервами!

Напрасно Уэстон возражал, что он уже был летчиком в первую мировую войну. Знакомая улыбка не сходила с лица офицера.

— По сравнению с современным усовершенствованным бомбардировщиком, самолет образца тысяча девятьсот восемнадцатого года — это что-то вроде велосипеда.

Однако Уэстон не пал духом, он заранее предвидел отказ и решил пойти по испытанному пути. С этой целью он нанес несколько визитов. Через два-три дня его допустили к трудным летным испытаниям, а две недели спустя он уже находился в учебном лагере, где ему пришлось три месяца просидеть за партой, прежде чем самому приступить к обучению новичков теории и практике полетов в бомбардировочной авиации.

По возрасту, несмотря на все, он так и остался бы инструктором. Но за одну ночь обстановка резко изменилась — летчиков вдруг оказалось катастрофически мало. Германия оккупировала Норвегию. В такой момент каждый обученный человек был на вес золота.

Через четыре дня, совершив шесть успешных полетов, Уэстон был сбит.

Он выбросился с парашютом и повис где-то между небом и землей, его машина, объятая пламенем, прочертила крутую огненную траекторию на темно-сером предрассветном небе, а потом стремительно рухнула вниз. Сам он парил в воздухе над горящими обломками самолета.

Он упал в море и срезал лямки парашюта: как все летчики, он был в специальном пробковом поясе. А потом, покачиваясь на волнах, вдруг увидел прямо перед собой лицо Матильды — ее белое-белое лицо. С улыбкой Матильда сказала: «Ну вот, значит, у нас обоих будет сердце, чтобы тосковать друг о друге». Но тут крутая волна подняла его на гребень и унесла прочь от Матильды.

«Вода в это время года должна быть ледяной, — подумал Уэстон. — А мне кажется, что она горячая». Так и не объяснив себе этого феномена, Уэстон погрузился в полузабытье. Его неодолимо клонило ко сну. Казалось, сон принесет прохладу.

Час тянулся целую вечность. «Если я засну, то погибну. Это вполне логично. Логично и то, что говорила Барбара: «Если ты не купишь мне ножницы, мама, как я могу доказать тебе, что не порежусь». Но разве можно лежать в горячей воде и не заснуть? Нужно открыть кран с холодной водой». А потом на глаза Уэстона надвинулась темная завеса. Только голова его пылала в непроницаемой тьме.

Что-то большое и черное приближалось к нему. Но сам он вновь полетел куда-то вниз. Теперь темный предмет маячил высоко над ним на самом гребне волны. Донеслись голоса. Кто-то крикнул: «There he is». Уэстон почувствовал, что его вытаскивают из воды, и его объял долгожданный прохладный сон.

Когда Уэстона подобрали, он потерял сознание. На ногах, на шее и на лице у него были ожоги. Голова походила на голый шар. На ногах висели клочья обгоревших брюк.

Только губы и веки каким-то чудом уцелели. Не прошло и трех недель, как Уэстона выписали из лондонского госпиталя.

Девятого мая Матильда получила письмо с пометкой «Срочно» и с французскими марками на конверте. Уэстон сообщал жене, что его направили в Париж и что он ждет нового назначения. В то время английские солдаты на улицах Парижа не были редкостью.

Ответное письмо Матильды Уэстону пришло обратно: граница была закрыта. Немецкие армии уже вступили в Голландию и в Бельгию.

Через несколько недель они подошли к воротам Парижа. Сотни тысяч беженцев — голландцы и бельгийцы, дети и старики — непрерывным потоком двигались по дорогам. Французские крестьяне ехали на телегах, запряженных лошадьми или волами и доверху нагруженных домашним скарбом. Сотни тысяч парижан уже покинули город. Сотни тысяч пытались бежать, но не могли, так как железнодорожное сообщение было прервано, а бензина не хватало. Магазины, кафе и рестораны закрылись. На Париж словно нашел столбняк. Растерянные люди с печатью обреченности на лицах стояли у дверей домов или выглядывали из окон своих квартир.

В городе не осталось никого, кто мог бы сказать Уэстону, что ему делать дальше. Для него, как и для всех, впрочем, действовал лишь один закон: спасайся как можешь.

Тщательно изучив карту, Уэстон решил бежать в Бретань. Он надеялся, что попадет оттуда в Англию, если какой-нибудь рыбак согласится перевезти его через канал. Деньги у него были.

Двенадцатого июня, переодевшись в штатское, Уэстон ушел из Парижа. Даже в ста километрах от города все дороги были забиты беженцами, и только девятнадцатого июня он окольными путями пешком добрался до маленькой рыбачьей пристани Гильвинек, на побережье Бретани.

Однако немецкие моторизованные части, которые после сдачи Парижа двигались, не встречая сопротивления, в том же направлении, что и Уэстон, и по тем же главным дорогам, опередили англичанина, — большая часть побережья оказалась оккупированной.

Усталый, немытый Уэстон, мучимый жаждой, сидел под палящим солнцем на мелком белом песке среди дюн. Из Парижа он захватил лишь самое необходимое. Но пока Уэстон шел, его кожаный чемоданчик словно по волшебству все больше наливался свинцом. После долгого утомительного пути Уэстон оставил его на обочине дороги по соседству с другими чемоданами, узлами и пишущими машинками, брошенными беженцами. На миг ему показалось, что он освободился от добрых полцентнера свинца, оклеенного рекламными ярлыками отелей всех столиц мира. Теперь весь его багаж состоял из зубной щетки.

Вдали из-за деревьев выглядывал каменный домик. Там начинался Гильвинек. У пристани, вдававшейся в море полукругом, стояло несколько моторных катеров водоизмещением не больше тридцати тонн каждый. Уэстон начал прикидывать. Взглянув на тихую гладь моря, убегавшую к берегам Англии, он решил, что даже при самом медленном ходе катер за двадцать часов доберется до Фолмута.

Рубашка Уэстона взмокла от пота, по его лицу, обросшему щетиной, пот катился градом. Позади Уэстона на песчаном холме рос жесткий кустарник, отбрасывавший узкую полоску тени. Англичанин растянулся в тени и смежил веки. Над ним было голубое, как шелк, небо. Матильда принесла ему кувшин воды из родника возле их сторожки в лесу. На ней было серебристое вечернее платье. «Вот почему вода такая прохладная», — сказал Уэстон и опять припал к кувшину. Матильда сбросила серебристое платье и вошла в лесное озеро. Уэстон поплыл вслед за серебристым платьем, которое она тянула за собой. Но бурные волны океана все время отбрасывали его назад. Серебристая полоска исчезла.

А потом Матильда и Барбара очутились на побережье Англии, — они были нагие. На заднем плане виднелся Фолмут. Все дома здесь стали церквами. Тысячи крестов над колокольнями четко вырисовывались на фоне серого неба. Матильда взмахнула серебристым платьем, платье превратилось в крест, и Матильда поставила его перед собой. «Этим она хочет сказать, что умрет, если я не доберусь до берега», — подумал Уэстон. Он снова бросился наперерез волнам, грохотавшим словно выстрелы, и проснулся.

Тень уползла в кустарник. Теперь Уэстон лежал под палящим солнцем. Волны все еще грохотали, хотя поверхность моря была гладкая, как зеркало. Вдруг Уэстон ничком бросился на песок. В пяти метрах от него по шоссе с шумом промчалось подразделение немецких мотоциклистов.

Накануне, когда Уэстон проходил по клеверному полю, какой-то крестьянин крикнул ему, что побережье, вероятно, уже оккупировано. С тех пор Уэстон считался с этой возможностью, но теперь, когда она оказалась реальным фактом, он растерялся. Впереди него были полчища немцев, а позади — море; все его надежды на бегство из Франции рухнули. «Я пропал, — подумал он в первый момент. — Теперь рыбаки не рискнут переправить кого-нибудь на тот берег». Не находя выхода, Уэстон осматривал освещенную солнцем мирную равнину; немецких солдат больше нигде не было видно. Треск мотоциклов смолк.

Но пока Уэстон глядел на море, в нем снова пробудилась решимость — главное свойство его натуры: он не сдастся. Ни за что и никогда. Конечно, возможность бегства весьма сомнительна. Это всего лишь химера. Но все равно он приложит все силы, чтобы договориться с кем-нибудь из рыбаков. Быть может, в Гильвинеке найдется молодой парень, который также собирается бежать в Англию и готов на любой риск. Нужно немедленно отправиться в деревню. Если его задержат, он скажет, что он француз. Немцы, конечно, не прочь схватить английского летчика. Но по его произношению они едва ли сразу поймут, что он англичанин.

Уэстон закопал свои документы под кустом. Вдали снова раздался треск мотоциклов. Он бросился на песок. Еще одно немецкое подразделение промчалось мимо него. Уэстон криво усмехнулся, при этом он набрал в рот песку.

Медленно шагая по мягким волнистым дюнам к Гильвинеку, Уэстон настороженно глядел по сторонам, готовый в любой момент прижаться к земле. Им вдруг овладело то мальчишеское озорство, какое находило на него когда-то при игре в футбол. Перспектива перехитрить германскую армию льстила его самолюбию. «Ведь все равно ты ничего другого не придумаешь, если не хочешь застрять на долгие годы в германском лагере для военнопленных», — сказал себе Уэстон, стараясь как-то умерить свой ребяческий пыл.

В каменном строении без окон, которое было видно с дюн, ничего не оказалось, кроме прошлогодней соломы. На неоштукатуренных стенах висели рыбачьи сети. Немного поодаль между фруктовыми деревьями виднелась посеревшая от непогоды соломенная крыша. Уэстон направился к ней, обогнув хмурый пруд, в котором плавали утки.

На побережье Бретани рыбаки, как правило, имеют небольшой клочок земли, который обрабатывают, правда, только для собственных нужд. Худощавый человек с рыжими, уже поседевшими усами прислонил вилы к двери хлева и, когда Уэстон рассказал ему, в каком он положении, молча пошел на кухню, служившую ему одновременно столовой и спальней. Вскоре он явился снова, держа в руках бутылку молодого яблочного вина, хотя Уэстон его ни о чем не просил. Жена рыбака, стоя на коленях у закопченного очага, крошила овощи в котелок, висевший над огнем.

Уже первые слова рыбака, — он произнес их вполголоса, как бы про себя, — лишили Уэстона его единственной надежды. Немцы, занявшие Гильвинек только накануне, тут же конфисковали все горючее, чтобы лишить возможности рыбачьи катера выйти в море.

— Они хотят помешать нашим парням бежать в Англию, — сказал рыбак и снова налил Уэстону вина. — Всех молодых людей обязали зарегистрироваться. Говорят, что молодежь отправят в лагерь. Но мы прослышали об этом уже несколько дней назад, и парни из нашей деревни вовремя ушли. Они перебрались в Англию. Мой сын также. Позавчера ночью. Тогда это было еще возможно. А сейчас немцы рыщут по ночам в прибрежных водах на моторных лодках. Ночью они включают прожекторы. Даже на веслах и то нельзя пройти.

Уэстон взял стакан и отпил глоток, он сделал это машинально, просто чтобы не сидеть сложа руки, хотя ничего иного ему не оставалось. В последние дни он спал лишь урывками и теперь с трудом боролся с сонливостью.

— Нельзя ли мне поспать часок где-нибудь в тени? — Он усмехнулся. — Или вы ожидаете непрошеных гостей?

— Здесь немцев больше нет. Они только что уехали на мотоциклах, — сказал рыбак и повел его за дом на луг, где Уэстон прилег в тени деревьев. — В Одьерне немцев еще не было. Вероятно, они теперь двинулись туда. Заняв Одьерн, они оккупируют все побережье… Приходите к нам попозже, мы угостим вас тарелкой супа, — добавил рыбак.

Но Уэстон уже спал.

В Одьерне — рыбачьем поселке на крайней оконечности полуострова — французы устроили концентрационный лагерь. В нем помещалось тысячи полторы истощенных, заросших грязью людей, большей частью немецких евреев-эмигрантов; по ночам они лежали вповалку на вонючей соломе в цехах заброшенного завода сардин, а днем метались по двору с высокой оградой, отделявшей их от внешнего мира. Все они надеялись на новое «чудо из Марне». Узников охраняли французские часовые с примкнутыми штыками. Даже после того, как Париж капитулировал без борьбы, несчастные пленники предсказывали внезапный перелом в пользу Франции. Самые ярые пессимисты и те не верили, что тихая Бретань, куда в течение тысячелетий не ступала нога неприятеля, будет оккупирована немцами. Интернированные ничего не знали о том, что происходило в мире, телефонная и телеграфная связь уже несколько дней была прервана.

В тот день, когда Уэстон спал на лужайке в Гильвинеке, в лагерь проникла страшная весть: немцы уже захватили Кемпер, главный город департамента Финистер, и с минуты на минуту могли появиться в лагере.

Узники обезумели от страха. Тщетно они обращались друг к другу за утешением, — все было безнадежно. Из полутора тысяч пленников у тысячи человек по крайней мере сыновья служили во французской армии, а у многих интернированных были еще более веские причины остерегаться попасть в лапы немцев.

Уже четверть часа как делегация интернированных добивалась от коменданта освобождения всех заключенных из лагеря. В делегацию входили: австрийский журналист, чьи статьи против нацизма были известны во всем мире, коммерсант из Берлина, сын которого погиб в борьбе против гитлеровцев, и два видных антифашиста — они, как и многие другие, не сомневались, что в немецком концентрационном лагере их ждет верная смерть. Эти двое были: немецкий историк — знакомый Уэстона, и тот седой, человек, которого Уэстон и Матильда встретили когда-то в винном погребке на Глоккенгассе, пять, и о котором Матильда сказала: «Это ты, только на десять лет старше».

Комендант лагеря также только что узнал о приближении немцев: в полной растерянности он бегал взад и вперед по своей крошечной канцелярии, словно сам был арестантом, что, впрочем, было недалеко от истины; казалось, и он дрожит за свою жизнь.

— Куда вы хотите бежать? Вся Бретань оккупирована. Бежать некуда! К немцам, что ли? С тем же успехом можно остаться здесь.

Поскольку делегаты не сочли нужным напомнить коменданту, что он имел возможность отпустить их раньше, им трудно было что-либо возразить. Тем не менее двойник Уэстона сказал:

— Для нас большая разница, выдадут ли нас безоружных немцам или предоставят возможность бороться за свою жизнь на воле, даже если борьба эта кажется сейчас безнадежной.

Комендант прервал свой бег и молча уставился на делегата, потом быстро повернулся и посмотрел в окно на полторы тысячи человек, в диком страхе ожидавших его решения.

— Отпустите хотя бы тех из нас, кто готов рискнуть, — сказал двойник, обращаясь к коменданту, стоявшему к нему спиной.

Прошло несколько секунд, прежде чем комендант снова повернулся к делегатам.

— Я не могу распустить лагерь, не получив соответствующих указаний свыше, — сказал комендант. Стараясь не встречаться взглядом с делегатами, он добавил: — Но я попытаюсь связаться с начальством.

В устах человека, знавшего, что немцы вот-вот появятся у ворот лагеря, это обещание звучало по меньшей мере странно. Казалось, комендант и сам почувствовал это. Он вдруг выпрямился и в мертвой тишине произнес свой приговор — смертный приговор для всех этих полутора тысяч человек:

— Мы теперь в одинаковом положении. Вам выпала на долю честь разделить судьбу Франции.

— Разделить судьбу Франции, будучи безоружными пленными, которых Франция выдает немцам? — сказал двойник, усмехнувшись.

Тогда комендант сердито ударил бамбуковой тростью по своим высоким сапогам и повернулся к двери. Разговор был окончен.

Осаждаемые толпой, делегаты с трудом пробрались в барак, где австриец влез на стол и сообщил о результатах переговоров. Он был бледен и беспомощно улыбался, глядя на бурно протестовавших, доведенных до отчаяния людей. Кто-то дико вскрикнул и, ударившись головой о железный столб, упал.

Пользуясь всеобщей суматохой, охватившей лагерь, двойник Уэстона незаметно собрал свои пожитки.

Рядом с ним на соломе сидел совершенно сломленный историк.

— Это невозможно, — повторил он, — совершенно невозможно. Как вы хотите выбраться отсюда?

— Перелезть через стену.

— Охрана будет стрелять.

— Сейчас не время рассуждать. Собирайте вещи!

— Там немцы. Что с нами будет, даже если удастся бежать?

— Не знаю.

— Подумайте, чем мы рискуем, нас либо убьет охрана, либо расстреляют немцы.

— Вы правы. — Двойник Уэстона поспешно связывал свой узелок. — Но если ждать, пока придут немцы, то нам с вами, так же как и многим другим, уже не придется выбирать между риском быть расстрелянными и верной смертью.

Решимость товарища по несчастью, с которым его связывала тридцатилетняя дружба, повергла историка в невыразимый страх — он боялся остаться один. И хотя руки почти не повиновались ему, он все же снял с гвоздя на стене мешок со своими вещами.

Ближайшие соседи смотрели на них, ничего не понимая, но и они начали собирать свой скарб. Через несколько минут в лагере оказалось полторы тысячи запакованных чемоданов и узлов, хотя никто не знал, как выйти на волю.

Через двор пробежал конвойный, он направлялся к канцелярии коменданта. Раздался свисток: построиться!

Интернированные вышли во двор, они были ошеломлены и безмолвны.

Комендант медленным шагом направился к центру широкой подковы, образованной строем узников. За его спиной стояли двадцать четыре солдата с ружьями наперевес, у ворот маячили два пулемета — их дула были направлены не на приближающихся немцев, а на двор лагеря, туда, где выстроились жертвы и противники нацистов.

Двойник Уэстона стоял в последнем ряду подковы, спиной к низкой стене, в которой был устроен проход на другой двор. Узелок с вещами лежал возле него.

— Ваша делегация уже сообщила, почему я не могу вас отпустить, — сказал комендант.

— Наверное, хочет выслужиться перед немцами. Иначе это никак не объяснишь, — прошептал двойник.

Комендант показал рукой на канцелярию, над крышей которой развевался флаг Красного Креста.

— Для вашего успокоения могу сообщить, что лагерь находится теперь под защитой Красного Креста. Неприятель не может не считаться с этой международной организацией. Ничего плохого с вами не произойдет.

Австрийский журналист с удивлением прошептал:

— Неужели он на самом деле верит в это?

— Обращаю ваше внимание также на то, что перед входом установлены пулеметы, — продолжал комендант. — Надеюсь, никто из вас не предпримет безрассудной попытки к бегству.

Словно желая лишить всякой надежды каждого пленника в отдельности, комендант медленно обвел глазами строй от середины до конца подковы, а потом с конца до середины.

— Охрана лагеря усилена, и ей отдан приказ стрелять в каждого, кто попытается бежать. Разберите ваши вещи и соблюдайте спокойствие!

Мертвую тишину прервал треск мотоциклов. Смена власти в лагере совершилась крайне просто.

Немцы соскочили с мотоциклов, молодой лейтенант и два солдата с автоматами наперевес вошли через открытые ворота и остановились возле французских пулеметов, чьи дула были повернуты на лагерь. Лейтенант с интересом оглядел все вокруг.

Охваченная ужасом толпа безмолвствовала. Вдруг послышалось чье-то рыдание.

Двадцать четыре французских солдата поступили так, как им приказал комендант: они бросили винтовки на землю и подняли руки вверх. Комендант шагнул к лейтенанту, вытянулся и отдал честь.

Приложив палец к козырьку, лейтенант спросил:

— А теперь скажите, есть в этом свинарнике помещение, которое запирается на замок?

— Да, погреб! Он запирается!

— Тогда марш в погреб. Я говорю это вам и вашим героям-солдатам.

Один из французских стражников, пожилой рыбак, опустил руки и спокойно произнес:

— Да здравствует Франция!

Лейтенант мельком взглянул на него и, махнув рукой, подал знак своим солдатам.

Пока немцы входили в лагерь, а французы брели к погребу, двойник Уэстона под прикрытием окаменевшего строя людей потянул историка на задний двор. За ними последовали шестидесятипятилетний профсоюзный деятель из Мюнхена и австрийский журналист.

На глазах у французских конвойных они придвинули к высокой стене стол. До них донеслись слова немецкой команды, приглушенные расстоянием.

Один из конвойных опустил винтовку, медленно приблизился к беглецам и крикнул:

— Назад!

Послышался топот сапог, немецкое подразделение, печатая шаг, приближалось к ним. Двойник Уэстона, готовый в эту страшную минуту на все, пристально посмотрел французскому часовому в глаза и, ставя на стол ящик, произнес угрожающим тоном:

— Немцы уже здесь. Чего тебе еще надо! Брось дурить.

Французский солдат, ошеломленный приходом немцев, — ведь и он теперь оказался в их власти, — и сбитый с толку всем происходящим, очевидно, сам не знал, как ему поступить. Его решимость была поколеблена. Лицо конвойного выразило недоумение. Губы бессильно шевельнулись. Он отвел глаза, когда беглецы начали взбираться на стену.

Соскочив со стены, они побежали вниз по открытому склону.

Историк, неловко спрыгнувший, упал и отстал от своих товарищей. Озабоченный двойник оглянулся назад и увидел трех немцев, которые стояли чуть выше на шоссе, широко расставив ноги; их силуэты четко выделялись на фоне неба.

— Стой! Стой! — заорали солдаты и вдруг присели на корточки.

Затрещали пулеметы.

Побросав узелки, беглецы мчались со всех ног. Они добежали до какого-то ручья, перебрались через него вброд и, задыхаясь, вскарабкались на другой берег. Теперь они нерешительно оглядывались вокруг, не зная, куда бежать, чтобы не попасть к немцам. Пулеметный огонь прекратился.

Какой-то школьник спрыгнул с велосипеда и, горя усердием, взволнованно указал беглецам на дорогу к берегу, — только там они могли избежать встречи с немцами.

На их пути возвышался крутой холм. Взобравшись на него, шестидесятипятилетний мюнхенец вдруг зашатался и упал. Он умер от разрыва сердца.

Несмотря на то что любое промедление было смерти подобно, какое-то непонятное чувство заставило беглецов задержаться возле покойника и потерять несколько драгоценных секунд — ведь он лежал на солнце с открытыми глазами. Они поспешно унесли его в тень. Историк — дыхание со свистом вырывалось у него из груди — произнес дрожащими белыми губами:

— Вот кому удалось бегство.

Спотыкаясь и с трудом переводя дыхание, беглецы пробежали через глубокую лощину, на которую им указал школьник, и вдруг увидели море. Теперь они бежали вдоль берега, и сознание того, что с каждым шагом они все больше удаляются от лагеря, придавало им силы.

Солнце опустилось в море. Только с наступлением ночи они решили сделать привал, укрывшись за глинистым обрывом.

Теперь они были свободны. Они смеялись, радуясь своей удаче. Но смех их напоминал смех приговоренных к казни, которым удалось бежать, но которые каждую минуту ожидают, что их снова схватят.

Все трое сходились на том, что их единственное спасение — бегство в Англию.

Необходимо найти рыбака, который согласится переправить их на тот берег.

Море и небо стали совсем черными. Беглецы с трудом пробирались во мраке по каменистому берегу; так они шли всю ночь.

Уэстон стоял среди дюн, не зная, что предпринять. С того самого момента, как он проснулся в сарае, где его всю ночь мучили кошмары, он в отчаянии ломал себе голову над тем, как выбраться из этой тюрьмы без решеток. Его взгляд был прикован к недосягаемому английскому берегу. Он был на свободен и все же пойман. Когда Уэстон разглядел, что трое незнакомцев, медленно, как улитки, ползущие по берегу, одеты в штатское, он спокойно опустился на песок.

Было ясное утро, но Уэстон не замечал ничего вокруг. На тихой глади моря кое-где мелькали узкие светлые полосы — белые мазки: казалось, кто-то тронул блестящий серый бархат кистью.

Беглецы в испуге остановились — они увидели человека среди дюн. Но вскоре они поняли, что это отнюдь не немецкий солдат, и вновь двинулись в свой нескончаемый путь. И они возлагали все надежды на моторные катера, стоявшие у пристани.

— По-видимому, это рыбак. Кто знает, быть может, он как раз тот человек, который переправит нас в Англию, — сказал австрийский журналист и с вымученной улыбкой зашагал по направлению к Уэстону. Этот высокий, широкоплечий, полный человек в роговых очках с загорелым лицом, посеревшим за последнюю ночь, спросил первого, кого он встретил в своей новой жизни, о том, что его меньше всего интересовало:

— Будьте добры, скажите, который час?

Вместе с Уэстоном он медленно двинулся по песку к своим товарищам, ожидавшим его на берегу. Австриец по-прежнему вел пустой разговор — о бодрящем морском воздухе, о чудесном белом песке, о том, что дальше пойдет каменистый берег, об Англии, до которой отсюда совсем недалеко, и как бы между прочим о катерах. Интересно, кому они принадлежат. Наконец, проникнувшись доверием к Уэстону, австриец сказал:

— Дело в том, что мы бежали от немцев и нам хотелось бы перебраться в Англию.

— Ах вот как, в Англию, — сухо заметил Уэстон.

…Если бы в это ясное утро на освещенных солнцем дюнах Бретани появилось привидение, историк вряд ли был бы так потрясен. Только после того, как Уэстон с изумлением и радостью протянул ему руку, он вышел из столбняка и поверил собственным глазам.

Пока все знакомились, Уэстон и двойник дивились своему необычайному сходству. В подтверждение этого сходства они улыбнулись друг другу одинаковой улыбкой.

В каменном сарае они начали обсуждать планы бегства в Англию.

Австриец сказал, что, по всей вероятности, все дело в деньгах. За деньги какой-нибудь рыбак переправит их в Англию. Он посмотрел на Уэстона. Но тот не решался отнять последнюю надежду у людей, которые, рискуя жизнью, бежали из лагеря и теперь, несмотря на смертельную усталость, все еще не падали духом. «Пусть они хоть выспятся сначала». У историка уже слипались глаза.

Стемнело. Уэстон, стоя на берегу, наблюдал за прожекторами немецких моторных лодок. Вернувшись в сарай, он присел на солому возле своих товарищей по несчастью, к этому времени уже успевших проснуться, и поведал им то, что уже нельзя было дольше скрывать: бегство в Англию невозможно, так как немцы конфисковали горючее на всех пристанях Бретани.

Было темно, и Уэстон не различал лиц беглецов. Но он чувствовал, как в их сердцах безмолвно умирала надежда.

Наконец австриец сказал:

— Что ж, если это так…

Опять наступила тишина, потом в темноте прозвучал голос историка, который внутренне уже примирился со своей судьбой.

— Это конец. С тем же успехом мы могли остаться в лагере. Я вас тогда еще предупреждал.

Двойник рассердился. С язвительной любезностью он заметил:

— Дорогу назад нетрудно найти. Ручаюсь вам, что вас примут обратно.

— Надо признать, что немцы действуют быстро и решительно, — сказал австриец. — Не знаю, что делать.

Он обернулся к Уэстону. В ответ тот лишь пожал плечами, — уже целые сутки он тщетно искал выхода.

Послышались чьи-то шаги. Уэстон взял у рыбака корзину с провизией. Эту ночь они провели в каменном сарае.

Так прошли четыре бесплодных дня. Не зная, на что решиться, беглецы с каждой минутой проникались все большей ненавистью к ни в чем не повинной природе. Треск мотоциклов, дважды пролетавших мимо каменного сарая, весьма недвусмысленно напоминал им, что если они будут медлить, то рано или поздно попадут в руки немцев. Но они все еще не знали, куда им податься.

Двадцать пятого июня рыбак, прятавший их, приехал на велосипеде из ближайшего городка с газетой, в которой сообщались условия перемирия, продиктованные французам 22 июня в Компьене. Один пункт этих условий непосредственно касался трех эмигрантов: Франция взяла на себя обязательство выдавать каждого, кого затребует Германия.

Правда, беглецы не знали, значатся ли они в списках преследуемых лиц. Но как бы то ни было — отныне с этой возможностью надо было считаться. Теперь им угрожала не только германская оккупационная армия, но и французская полиция и гестапо.

В сотый раз вышли они на берег и сели на песок. Бежать морем из Франции было невозможно. Наконец Уэстон, которому грозили долгие годы лагеря для военнопленных, высказал вслух то, о чем уже давно думали его спутники, хотя и считали этот план неосуществимым:

— Остается только одно: перебраться в Англию из какого-нибудь средиземноморского порта.

Австриец улыбнулся с таким видом, словно он уже не раз втайне взвешивал эту возможность.

— Да, но мы находимся на берегу Атлантического океана, и отсюда до любого средиземноморского порта, к примеру до Марселя, тысяча километров. Притом нам придется далеко обходить все города и селения, занятые немцами, значит, мы должны будем преодолеть не менее двух тысяч километров. Пешком! Ведь железные дороги не работают, а бензина нет.

— Все пространство между Атлантическим океаном и Средиземным морем занято немецкой армией, — воскликнул историк в гневе и отчаянии.

— Гильвинек занят ею тоже! — заметил двойник.

На следующее утро, когда они проснулись, шел дождь. После нескончаемых дебатов было решено предпринять нечто неосуществимое, ибо ничего осуществимого они не могли придумать, — бежать от Атлантического океана к Средиземному морю по территории, оккупированной германской армией.

— Это верная смерть, — сказал историк. Но прибавил, что ему, мол, не остается ничего другого, как пойти с остальными, так как он не в силах наложить на себя руки.

Сначала было решено двинуться в путь только на следующее утро, но беглецы не находили себе места и днем, когда дождь перестал, покинули Гильвинек.

Вещей у них не было. Четверо небритых бродяг брели по дороге, где их каждую секунду могли задержать немецкие мотоциклисты. Пришлось свернуть в поле.

Через два часа, когда они обошли оккупированный немцами городок, до которого можно было добраться по шоссе за полчаса, и, вскарабкавшись на холм, снова увидели океан — до него было рукой подать, — им стало ясно, что поход к Средиземному морю будет продолжаться долгие месяцы, ведь им все время придется идти в обход.

Они пошли дальше навстречу заходящему солнцу. В деревнях, через которые они проходили, царила странная тишина. Все казалось иным, чем прежде, — и улицы и люди. Печать обреченности лежала на стране.

До наступления темноты друзья решили пройти еще маленький городок — его колокольня вырисовывалась на фоне румяного заката. Деревенский жандарм, только что вернувшийся из городка, сказал им, что немцев в городке нет.

Четверо покрытых пылью незнакомцев невольно обращали на себя внимание всего города. Но по глазам местных жителей было видно, что они заключили с беглецами безмолвный союз против общего врага.

Уэстон и его спутники пробирались по узкому переулку к главной улице, где у церковной ограды столпилось больше ста человек; люди стояли молча и неподвижно, как будто из церкви выносили гроб. Из переулка не было видно, что происходит на главной улице. Ничего не подозревая, четверо беглецов дошли до угла и вдруг очутились лицом к лицу с немецкими мотоциклистами и солдатами, соскакивавшими с грузовика. Посередине улицы стоял лейтенант, который командовал оккупацией городка; изо рта у него небрежно свисала сигарета, он неуверенно и вместе с тем испытующе оглядел остолбеневших от ужаса путников.

В замешательстве Уэстон невольно похлопал себя по карманам, ища спичек. Он колебался не больше десятой доли секунды, а потом прошел два шага, отделявших его от лейтенанта. Пути назад уже не было, пришлось как можно спокойнее завершить начатое дело.

Захваченный врасплох немецкий офицер дал Уэстону прикурить, с интересом наблюдая за тем, как постепенно загоралась сигарета английского летчика.

Беглецы молча побрели по главной улице.

— Только не оглядываться! — шепнул Уэстон.

Впоследствии он не желал выслушивать похвалы товарищей — не он, мол, их спас.

Когда друзья дошли до последних домов городка, позади них затрещал мотоцикл.

— Лейтенант спохватился, — сказал историк в страхе.

Треск становился все громче. Никто из четырех не оглянулся, хотя всех их пробирала дрожь. Мотоциклист промчался мимо.

— На сегодня с меня хватит! — сказал австриец. Он улыбался, но губы у него дрожали. Австриец хотел дойти до ближайшего хутора и попросить, чтобы их пустили на сеновал.

Историку, наоборот, казалось, что его силы удесятерились, он готов был шагать всю ночь, только бы уйти подальше от немцев. Но его спутники и на этот раз не согласились с ним по той весьма неутешительной причине, что немцы были повсюду.

Старик крестьянин, такой дряхлый, что ему стоило больших усилий достать из шкафа бутылку молодого яблочного вина, медленно расставил своими негнущимися пальцами стаканы по углам стола и сказал:

— Власти в Париже продали нас немцам. Они продали Францию.

Почти то же самое говорил, прощаясь с Уэстоном, рыбак в Гильвинеке.

Прошло немало времени, прежде чем старик дал каждому из них тарелку. Творог и масло он поставил посередине стола. Потом он дрожащей рукой разлил вино по стаканам, последнему он налил себе. Но он даже не пригубил вино.

— От моих сыновей нет известий, — сказал он.

С трудом поднявшись, старик принес из соседней комнаты фотографии двух французских солдат и снова сел. Пока четыре пришельца разглядывали снимки, водянистые глаза старика, не отрываясь, смотрели в угол. Стариковская рука, лежавшая на столе, непрерывно вздрагивала, — казалось, после долгих лет тяжелой работы она разучилась лежать спокойно.

— Настоящей войны так и не было, — сказал он, — и мы знаем почему. Быть может, мои мальчики еще живы и их взяли в плен.

Перед лицом этой безмолвной трагедии никто из беглецов не решился произнести ни слова утешения, но и молчать было тяжело. Потом старик, светя фонарем, провел их по двору к сеновалу. Четверо друзей поднялись по приставной лестнице.

На следующее утро при ходьбе у них ломило икры и бедра. Через полчаса боль прошла. Они сразу свернули с шоссе. О Марселе они больше не думали, он казался им теперь таким же далеким, как туманное пятно на дальней звезде. Они должны были дойти до ближайшей деревни — вот и все. В Гильвинеке эти четверо чувствовали себя мертвецами, а теперь они шли, сознавая, что каждый шаг приближает их к спасению. Они ожили, потому что действовали, и хоть незаметно, но приближались к цели, которая маячила где-то в недосягаемой дали.

Белая лента шоссе убегала к горизонту — пустынная и бесконечная. Но к вечеру и она оставалась позади, как бы тая в наступающем мраке.

Через неделю у них развалились ботинки, а рубашки так пропитались потом, что даже за ночь не просыхали. Ночлег и еду им охотно давали крестьяне. Эти четверо бежали от немцев и потому всюду оказывались желанными гостями, никто их ни о чем не спрашивал. Все, кого бы они ни встретили, держались одного мнения о причинах катастрофы. Костлявый великан, приютивший их на одну ночь, сказал с горькой усмешкой:

— Если бы он заботился о стране так же, как о своих делишках, Франция не погибла бы. — Крестьянин имел в виду Лаваля.

Поджидая прихрамывающего историка, который изрядно отстал, путешественники сидели у ручья в зарослях орешника. Опустив больную ногу в ручей, историк заявил, что он предпочел бы сломать себе руку — идти с волдырем на ноге сущее мученье.

На дне тихого прозрачного ручья росли ивы. В тени дрожали солнечные блики. Беглецы разделись донага. На этот случай у них был припасен кусок мыла. Началась стирка. Пока чистые рубашки сушились в траве, все четверо вошли по пояс в воду, но тут раздался треск мотоцикла и так же внезапно смолк.

Неприятнее всего было то, что они оказались нагишом перед лицом врага. Только кусты орешника отделяли беглецов от мотоциклиста и его товарища в низкой коляске. Немецкие солдаты остановились, чтобы закурить. Четверо голых мужчин притаились в кустах, украдкой выглядывая из-за ветвей.

Четко, как в объективе фотоаппарата, они увидели всю картину: мотоцикл, пулемет и двух солдат в медно-желтых плащ-палатках. Сигареты загорелись, затрещал мотор, и медные изваяния двинулись в гору. Плащ-палатки были так скроены и пригнаны, что закрывали солдат по самые щиколотки — никакой дождь был им не страшен, и в то же время плащ-палатки не стесняли движений.

Накануне четырем беглецам также пришлось прятаться от немцев. Они просидели в укрытии битых два часа, показавшихся им вечностью. Мимо них, громыхая, проезжали орудия, грузовики и танки. В той местности, где они сейчас находились, шли бои перед самой капитуляцией, и немцы перебрасывали оттуда крупные войсковые соединения.

Там, где дорога выходила на автостраду, к которой путешественники боялись приблизиться, чтобы не наткнуться на немцев, стоял одинокий постоялый двор с новой низенькой пристройкой, где помещался магазин велосипедов. Счастливый случай привел беглецов сюда. Дело в том, что они уже несколько дней носились с мыслью приобрести велосипеды, чтобы двигаться быстрее. Но на кукурузных и пшеничных полях, равно как и в лесу, велосипеды не продавались, а в городах были немцы.

Заняв столик у окна, трое путников заказали яичницу себе и австрийцу, который сразу же отправился в магазин. Хозяин прежде всего принес им вина. Пока он разливал его по стаканам, в трактир зашел человек, одетый в штатское. Вслед за ним появились два немецких офицера, оживленно беседующих об Англии.

Три новых посетителя — они пришли вместе — сидели около стойки в плохо освещенной части трактира спиной к окну. Они разговаривали по-немецки.

Историк хотел было бежать, но Уэстон пригвоздил его к стулу. Уйти, прежде чем хозяин принесет им заказ, было куда опаснее, чем тихо сидеть на своих местах.

Затаив дыхание, прислушивались они к разговору у стойки. Очевидно, между молодым лейтенантом и офицером постарше продолжался давний спор. Офицер взволнованно воскликнул:

— Все тяжелое вооружение, какое было у британцев, осталось в Дюнкерке. В самой Англии у них наверняка ничего нет. Ничего у них нет! Нельзя медлить со вторжением.

Лейтенант сухо ответил:

— Я могу лишь повторить — наш генеральный штаб знает, как ему действовать.

Офицер постарше в отчаянии воздел руки.

— Любой унтер-офицер понимает это. Упущено драгоценное время — целый месяц. Если вторжение не будет предпринято немедленно, — кто знает, быть может, нам когда-нибудь придется сказать себе: в те дни мы проиграли мировое господство. А вы какого мнения? — спросил он, обращаясь к господину в штатском, на что тот невозмутимо ответил:

— Хайль Гитлер!

Тогда офицер постарше замолчал.

Трем беглецам стало не по себе от этого разговора в трактире на проселочной дороге во Франции. Хозяин принес им заказ. Уэстон шепнул:

— Яичница хоть куда. Ешьте!

Но историк не мог проглотить ни куска.

Позади них раздался голос человека в штатском:

— Франция положена на обе лопатки. Knock out! Вы свою работу сделали. Теперь начинается наша работа. К сожалению, с некоторым опозданием! Многие господа, которые нас особенно интересуют, успели перебраться на неоккупированную территорию. — Бросив на стойку новенькие немецкие деньги, гестаповец встал.

В этот момент в трактир вошел австриец и, сияя от радости, крикнул:

— В магазине десять велосипедов, можно выбирать. — Он остановился как вкопанный, словно герой лубочной пьески, увидевший свою возлюбленную в объятиях соперника.

Но гестаповец спокойно прошел мимо столика, за которым сидели беглецы. Четверо бородатых французов его ничуть не интересовали. Вскоре офицеры также удалились.

— Успех нашего предприятия зависит от ничтожных случайностей, — сказал Уэстон. — Если бы вы сообщили вашу радостную весть насчет велосипедов по-немецки, а это было бы вполне естественно, — господин гестаповец, вероятно, пригласил бы нас в свою канцелярию для небольшого собеседования.

Некоторое время путники шли по опасной автостраде, толкая перед собой велосипеды, а потом свернули на первую же проселочную дорогу. Хозяин трактира сообщил им, что в ближайшем городе размещено три тысячи немцев.

Австриец еще ни разу в жизни не садился на велосипед. При первой попытке оседлать свою машину он очутился, на земле. Он даже не успел сесть как следует. Но австриец не унывал. Несколько раз скатывался он на пыльную дорогу и снова подымался. Наконец двойник подержал ему велосипед и пробежал за ним несколько шагов, но как только он предоставил австрийца собственной судьбе, тот снова слетел с седла. Остальные проехали мимо него. Неудачнику пришлось подтащить велосипед к ожидавшим его путникам; с ненавистью разглядывал он свою коварно сверкавшую машину.

В этот день беглецы продвигались вперед медленнее, чем раньше. На другое утро австриец снова начал падать, но так искусно, что не причинял себе вреда. Уэстон с полным правом мог сказать двойнику:

— Падать он уже научился отлично. Теперь дело за малым — надо научиться ездить.

Но вот в один прекрасный день терпение и настойчивость победили.

Начался их «большой пробег» по Франции.

За несколько секунд они пролетали по деревне. Хутора, колосящиеся нивы, ручьи и лесистые холмы проносились мимо них как тени и вмиг оставались где-то далеко позади, так что друзьям казалось, будто глаза у них обращены назад. За один день путешественники проезжали теперь больше, чем проходили прежде за целую неделю.

Они буквально пожирали пространство. Голод, жажда и усталость были им нипочем, они думали только о пройденных километрах, о немцах и о том, как бы пробиться к побережью. Они ехали по проселочным дорогам, по которым не могли пройти немецкие мотоциклисты, ехали без остановки, то взбираясь на холмы, то спускаясь в овраги. Ехали по равнинам, под палящим солнцем, и по тенистым лесам, красоту которых не замечали. Ночевали они в сараях и в коровниках. Они ставили себе на день задачи, казавшиеся невыполнимыми, и все же заставляли себя проехать еще больше, миновать еще одну деревушку. Каждый вечер, одеревенев от усталости, они валились на сено.

До Средиземного моря было еще далеко. Но от Атлантического океана стало еще дальше. За две недели друзья пересекли почти половину Франции. Марсель перестал быть миражем. Теперь это был вполне реальный город, до которого оставалось столько-то сотен километров.

Но однажды им пришлось столкнуться с новым препятствием, по сравнению с которым даже их отчаянно смелое бегство из лагеря представлялось относительно безопасным предприятием… Уэстон, двойник и австриец покупали на постоялом дворе сигареты, а историк ждал товарищей на улице, разглядывая две выветрившиеся плиты из песчаника и пытаясь прочесть фамилии жителей деревни, погибших в 1870 и в 1914–1918 годах. Когда все четверо уже садились на велосипеды, они вдруг заметили на воротах мэрии новое объявление со свастикой. Под угрозой жесточайших репрессий французам запрещалось бежать на неоккупированную территорию. На французскую полицию возлагалась обязанность следить за тем, чтобы каждый француз оставался там, где он находился в настоящее время. Все дороги были поставлены под строжайший контроль немцев. Каждый, кто, выйдя за пределы населенного пункта, не предъявит соответствующих документов, подвергнется аресту. А кто не остановится, когда его окликнут, будет расстрелян.

Таким образом, встреча с немцами означала теперь для четырех беглецов неминуемую гибель. Им ничто не поможет, даже если они остановятся, когда их окликнут.

— Идиллия кончилась, — сказал Уэстон.

Друзья почувствовали, что они со всех сторон окружены врагами. Молча они отвели свои велосипеды назад к околице и свернули вправо на тропинку. Теперь они уже не рисковали заезжать в деревни; ни одной секунды они не чувствовали себя в безопасности. Точка, показавшаяся вдали, и та вселяла в них страх. Они казались себе дичью, загнанной охотниками.

Тропинка обрывалась у пруда. Беглецы двинулись через картофельное поле к лесу, забились там в кусты ежевики, молча вопрошая деревья, как им уйти из сетей немцев.

Земля в лесу была покрыта толстым слоем мха… Четыре пары глаз встретились с остановившимися от страха глазами незнакомца, который вдруг вырос перед ними. Ужас объял беглецов, но они все же заметили, что и нежданный пришелец смертельно напуган. Через секунду все пятеро уже улыбались друг другу. Они почувствовали взаимную симпатию. От молодого француза друзья узнали, что во Франции уже создано движение Сопротивления.

Много бед ожидало этого двадцатилетнего юношу, множество неведомых опасностей подстерегало его. Но в глазах молодого француза светилась непреклонная решимость. Уэстон дал ему денег. А потом юноша бесшумно растаял между деревьями.

Беглецы с трудом пробрались на велосипедах через молодой ельник, доходивший им только до груди. Дальше начиналась тропинка, но по ней нельзя было ехать, так как ее сплошь покрывали узловатые толстые корни деревьев. Наконец они набрели на ровную, хоть и очень узкую дорожку. По ней можно было продвигаться только гуськом. За плечи цеплялись ветви деревьев. Когда они доехали наконец до просеки, солнце уже давно зашло.

По обе стороны широкой просеки стеной подымались ели. Просека шла напрямик через лесную чащу и, убегая вдаль, казалась чертой, проведенной мелом по зеленому сукну.

Закапал дождь, но на небе, так же как и весь день, не видно было грозовых туч. То был хороший летний дождь, налетевший совершенно внезапно. Не прошло и полминуты, как капли образовали сплошную водяную завесу, с шумом падавшую на землю. Путникам пришлось сойти с велосипедов: там, где была дорога, теперь бежал быстрый ручей.

Вдруг стало совершенно темно. Нигде не было видно жилья. И лесу не предвиделось конца. С трудом продолжали беглецы брести во мраке. Не могли же они лечь в воду. Никто не произносил ни слова. Только раз историк окликнул своих спутников, чтобы убедиться, что он от них не отстал. Все четверо промокли до нитки.

Вдали залаяла собака. Справа лес кончился. Но они заметили это только сейчас.

Собака снова залаяла. Хозяин посадил ее на цепь, вышел на дорогу и крикнул:

— Кто там?

В темноте они чуть было не прошли мимо хутора. Хозяин положил в печку большие поленья. По просьбе путников хозяйка принесла им горячий кофе и опять улеглась. Крестьянин вышел.

Всю свою одежду беглецы развесили на веревке, чтобы просушить ее. Закутавшись в одеяла, они лежали теперь на каменном полу у ярко полыхавшего огня. Трое из них уже спали. Только историк молча смотрел в огонь. На глаза у него навернулись слезы. То не были слезы усталости или страха. Ему было тепло. Он обсох и чувствовал себя в безопасности. Но на секунду его потрясло сознание того, что после жизни, полной неустанного и плодотворного труда, он вынужден скрываться в лесах, словно беглый каторжник. Наутро историк проснулся совсем другим человеком. Его упрямо сжатые губы выражали непоколебимую решимость, теперь он был готов сразиться с целым светом.

Уэстон сидел во дворе и изучал карту. Границу между оккупированной и неоккупированной территорией он отметил чернилами. Крестьянин, стоя у него за спиной, показывал ему дорогу. Вот здесь на большом расстоянии от зональной границы тянется железнодорожное полотно, которое тщательно охраняется немцами. Почему-он не знает. Через каждые сто метров немцы расставили часовых. Человеку, незнакомому с местностью, пройти через полотно и не быть задержанным совершенно невозможно.

Конечно, крестьянин читал объявление, расклеенное немцами, и хорошо знал, какой опасности он себя подвергает, помогая беглецам уйти на неоккупированную территорию. Тем не менее он предложил им свои услуги. Это был худощавый человек небольшого роста, намного моложе своей жены. У них было двое детей.

Крестьянин ехал впереди них на своем велосипеде. Не меняя темпа и ни разу не сбившись, он петлял по проселочным дорогам и малоприметным лесным тропкам. Около полудня крестьянин соскочил с велосипеда. Вдали виднелась высокая железнодорожная насыпь.

Больше часа он вел беглецов напрямик, без всяких дорог, по равнине, поросшей мхом и дикими травами; потом они миновали глубокое русло высохшего ручья и наконец, пройдя через свекловичное поле, очутились у калитки крошечного садика железнодорожного обходчика среди густых зарослей самшита.

Толстяк в расстегнутой рубашке с потной грудью, улыбаясь, говорил что-то миловидной жене обходчика. Проходя по садику, крестьянин молча приложил палец к шапке. Потом он провел беглецов через рельсы, показал им, в каком направлении идти, и пожелал удачи. Оглянувшись, путники увидели, что он снова пробирается через свекловичное поле, ведя перед собой велосипед. После этого они скрылись в кустах. Толстяк и жена обходчика опять остались вдвоем.

Теперь беглецы приближались к одной из самых плодородных и живописных местностей Франции. Но для них эта обширная долина, где черноземные поля напоминали тщательно возделанные садовые грядки, была лишь очередным отрезком пути, который следовало как можно быстрей преодолеть. Много часов ехали они через огромные леса, не замечая той особенной тишины, какая в них царила; с безучастными лицами проносились мимо старинных замков — знаменитых французских памятников архитектуры, — не удостаивая их даже взглядом, словно это были просто груды камней. Заночевали они в конюшне, где стояла старая белая лошадь, всю ночь топтавшаяся в своем стойле, и назавтра, в знойный полдень, добрались наконец до Луары.

На противоположном берегу, на расстоянии тридцати километров от реки, проходила граница между оккупированной и неоккупированной территорией Франции. Через эту невидимую тюремную решетку, перерезавшую всю страну, беглецам предстояло перейти — в каком месте, они еще сами не знали.

В районе Луары шли бои незадолго до капитуляции. Все мосты были взорваны, а понтонный мост охраняли немцы и французская полиция. Без пропуска переправиться через реку было невозможно. Река служила нацистам естественным рубежом; благодаря ей они с легкостью могли помешать переходу на неоккупированную территорию.

Но и миновать реку нельзя было: перед друзьями расстилалась широкая водная гладь, и ее необходимо было преодолеть на глазах у нацистов, которые неусыпно охраняли каждый клочок берега.

Путники спрятались за пыльной самшитовой изгородью на дороге — она шла параллельно реке; их охватило то же чувство безнадежности, что и много дней назад в каменном сарае в Гильвинеке. Наконец Уэстон сказал:

— Нужно перебраться через реку вплавь. Правда, придется бросить велосипеды и на том берегу опять идти пешком.

Они обсудили все трудности. Течение было очень быстрое, оно отнесет их далеко в сторону. Плыть ночью, да к тому же в одежде и в обуви, очень опасно, а тут еще повсюду немцы.

Некоторое время австриец прислушивался к их разговору, улыбаясь с таким изумлением, словно это был разговор умалишенных. Потом он сказал:

— Не могу же я по щучьему велению научиться плавать.

Больше путники не возвращались к этой теме. Разговор прекратился.

Мимо них по дороге промчалось моторизованное подразделение, а вскоре у живой изгороди остановились на несколько секунд два немецких офицера и, к удивлению четырех беглецов, также заговорили об Англии. Один из них заявил, что разбить Англию будет трудным делом, он, мол, знает эту страну. Офицеры пошли дальше, но вскоре опять замедлили шаг, оживленно беседуя.

Берега Луары густо населены, а в то время не только в городах, но и в деревнях были расквартированы немцы. Немцы встречались повсюду. Тем не менее Уэстон решил зайти в какое-нибудь бистро, ведь только местные жители знают, как и где можно переправиться через реку.

В углу у окна за круглым столиком, освещенным солнцем, сидели три немецких солдата — загорелые молодые парни — и преспокойно потягивали пиво. Один из них, откинувшись назад, покачивался на стуле и тихо насвистывал. В этом углу было весьма уютно.

У стойки сидел рабочий без пиджака в одной синей шерстяной фуфайке. Хозяин, не вынимая из уголка рта сигареты, подвинул Уэстону, усевшемуся рядом с рабочим, стакан кофе, в котором торчала чайная ложечка.

Уэстон почувствовал себя в полной безопасности. Он отпил глоток. Немного погодя англичанин тихо спросил хозяина, не может ли он дать ему адрес какого-нибудь рыбака, и тем же тихим ровным голосом заказал рюмку коньяку.

— Какой вам коньяк — мартель или курвуазье? — осведомился хозяин и при этом слегка скосил глаза в сторону немецких солдат.

Уэстон поразился. Было совершенно очевидно, что хозяин понял его с полуслова, — наверное, немало людей хотело переправиться через Луару.

Рабочий вышел из бистро, сделав еле заметный знак глазами. Хозяин посмотрел на Уэстона и кивнул ему головой, указав на дверь. На этом кончился их безмолвный, но весьма содержательный разговор.

Рабочий поджидал Уэстона на улице. Уэстон пошел за ним, держась на некотором расстоянии от своего провожатого. Рабочий привел Уэстона к маленькому крестьянскому домику, огород крестьянина спускался к самому шоссе.

Повсюду в окрестностях Луары царила атмосфера конспирации. Еще прежде, чем рабочий успел открыть рот, крестьянин выслал своих дочурок из комнаты. Уэстон ему все рассказал.

Крестьянин сразу же согласился помочь беглецам, хотя немцы могли расстрелять его за это в двадцать четыре часа. Договориться обо всем остальном было уже совсем просто. В темноте путники нашли условленное место на берегу, где в ивняке была спрятана лодка крестьянина, получившего разрешение на рыбную ловлю. Велосипеды крестьянин уже погрузил в лодку и закрыл старой парусиной, чтобы с шоссе нельзя было разглядеть блестящие части машин. Ночь была не очень темная: на небе поблескивали звезды.

Крестьянин оттолкнул лодку от берега. Бурное течение подхватило ее. Вскоре пришлось отложить шест, так как стало глубоко. Толстяк-крестьянин был не лишен своеобразной грации; пружинящим шагом прошел он на нос лодки и поставил руль против течения, которое сильно относило лодку. Все путешествие проходило в полном безмолвии. Крестьянин причалил точно в том месте, где от реки на крутой берег подымалась узкая извилистая тропка.

На прощание Уэстон протянул крестьянину тысячефранковую бумажку. Толстяк оторопел и невольно сделал отстраняющий жест рукой.

— Я старался не ради денег.

На лице крестьянина отразилась душевная борьба: он бескорыстно взялся помочь беглецам, и в то же время тысяча франков была для него большой суммой. Крестьянин смущенно смотрел на Уэстона, тот серьезно сказал ему:

— Возьмите. Деньги пригодятся вашим детям.

Ведя перед собой велосипеды, путники двигались вдоль узкого притока Луары, пока перед ними не выросло темное строение. Еще издали они услышали в ночной тишине шум мельницы, — мельница, как видно, принадлежала тому же хозяину, что и хутор.

Крестьянин отвел их на сеновал и по дороге сообщил, что накануне к нему явилась машина с гестаповцем и двумя солдатами. Немцы спросили, не ночевали ли у него на хуторе три беглеца.

— Навряд ли он искал именно вас. Но все же вам лучше уйти утром пораньше, — сказал крестьянин, подумав немного.

На хуторах, расположенных среди полей, хотя и невдалеке от проезжих дорог, четверо беглецов чувствовали себя до сих пор в полкой безопасности. Но в эту короткую ночь каждый из них по очереди бодрствовал: ведь не исключено было, что гестаповцы разыскивали историка, двойника и австрийца, бежавших из лагеря.

Задолго до восхода солнца друзья уже снялись с места. Утро было солнечное. Часа через два, когда, по их расчетам, до границы между оккупированной и неоккупированной территорией — там немцы были уже не страшны им — оставалось всего несколько километров, Уэстон и его спутники растянулись в жидкой тени на краю кукурузного поля. Но внезапно их охватил страх, они подумали, что граница, вероятно, наглухо закрыта: в последний момент они еще могут попасть в руки гитлеровцев.

Уэстон считал, что он не вправе утешать товарищей; ведь ему единственному из всех четырех не грозила смерть в концлагере. Беглецов ободрял историк — после той дождливой ночи в лесу он стал совсем другим человеком. Он не желал понапрасну разговаривать о списках преследуемых лиц и о немецком объявлении со свастикой. Сила воли историка и его решимость, порожденные глубоким отчаянием, незаметно передались австрийцу и двойнику. Наконец двойник сказал:

— Двум смертям не бывать, одной не миновать. Пошли дальше!

Кукуруза стояла высокой стеной.

— Только тот, кто полчаса тащил велосипед в жару по кукурузному полю, понимает, каким длинным может показаться один километр пути, — сказал Уэстон, обливаясь потом.

Они осторожно продвигались вперед в стороне от дороги, по полям и зарослям, то и дело останавливаясь и озираясь вокруг. Никаких признаков того, что свобода близка, они не замечали. А между тем, судя по карте, граница была уже видна невооруженным глазом. С трудом вели они свои велосипеды через кустарник, выбирая самые непроходимые места. Потом они втащили велосипеды на холм, поросший ежевикой, и вдруг увидели внизу на равнине темную цепь людей.

Лежа ничком во мху, путники уставились на эту нескончаемую цепь — по равнине двигались тысячи серых фигурок. Вдруг из соседних кустов неслышно вышли пять человек в военной форме — французские солдаты. От них беглецы узнали, что они прошли уже километра два по неоккупированной территории.

Уэстон и его спутники, так и не заметившие, где и когда они перебрались через границу, все еще недоверчиво оглядывались вокруг. От сердца у них отлегло. И все же они не верили своему счастью.

Лишь спустя некоторое время их охватило чувство ни с чем не сравнимой радости: теперь они могли идти куда им хотелось, мир снова принадлежал им. Ликуя, брели они за солдатами к автостраде, казавшейся им когда-то дорогой смерти. Все страхи были позади.

Рассказ одного из солдат еще раз напомнил четырем путникам, какой опасности они избежали: по словам солдата, он и его товарищи, скитаясь вдоль границы, много раз видели, как немцы уводили за собой небольшие группы беглецов.

Люди, которых путники заметили с холма, — солдаты разбитой французской армии, — шли к ближайшему городку, где их должны были демобилизовать. Для этих трех тысяч крестьянских парней война, в которой более миллиона французов оказались в плену, была непрерывным отступлением. Ни одному из них, хотя они и входили в состав пятнадцати различных дивизий, так и не пришлось ни разу выстрелить.

Историк спросил нескольких солдат, в чем они видят причину катастрофы. Один из них молча поднял большой палец кверху, сопровождая свой жест таким недвусмысленным взглядом, что историк вспомнил слова старика крестьянина: «Власти в Париже продали нас немцам». Два других солдата, очевидно, разделяли эту точку зрения; на вопрос историка они ответили словечком «merde» — «дерьмо».

Ботинки у солдат совсем развалились. Многие обернули распухшие ноги тряпками. Солдаты шли группами, парами или поодиночке; они не разговаривали, не глядели по сторонам и не поднимали головы. Шли они невероятно медленно. Когда Уэстон дал одному из солдат сигарету, тот поблагодарил его выразительным взглядом.

Скорбное шествие солдат казалось нескончаемым, однако ни одного офицера путники так и не встретили.

К полудню беглецы добрались до маленького городка, на улицах и площадях которого уже много месяцев спали вповалку двадцать тысяч беженцев.

В гостинице за длинным столом посреди зала обедали тридцать старших офицеров. Они как ни в чем не бывало смеялись и болтали.

Путники разместились в полутемном углу. Двойник показал на офицеров за длинным столом:

— От них нечего ждать. Если Франция морально возродится, она будет обязана этим простому народу, главным образом крестьянам.

Уэстон улыбнулся.

— Разве не показательно, что и Жанна д’Арк была крестьянская девушка.

После обеда путники отправились в душ. Потом они пошли в парикмахерскую, чтобы сбрить свои слежавшиеся бороды. От парикмахера они узнали, что железнодорожное сообщение с Марселем вот уже два дня как снова восстановлено.

«Большой пробег» по Франции закончился. Все четверо превратились в стройных юношей. Даже австриец, у которого когда-то намечалось брюшко, стал худощавым, черты его лица заострились. Двадцать восемь дней провели они в пути. Двадцать восемь раз просили у крестьян крова и пищи. Двадцать восемь, а не двадцать девять. Им никто не отказал.

Уэстон заново экипировал себя и своих спутников. Прежде всего они купили четыре коричневых фибровых чемоданчика, потом четыре костюма, четыре пары ботинок, четыре шляпы, туалетные принадлежности и белье на четверых. Во всем новом вид у них был немножко смешной, особенно когда они гуськом проходили по кафе, держа в руках четыре коричневых чемоданчика. Свежевыбритые подбородки и щеки пугали своей белизной, — казалось, их намазали белилами. Зато лоб и нос были темно-коричневые: ни дать ни взять — четыре клоуна, исполняющие номер с чемоданами.

Историк вспомнил об их последнем мрачном часе в лагере. «Сейчас не время рассуждать, собирайте вещи!» С благодарностью взглянул он на двойника, который, улыбаясь, покачал головой. За соседним столиком сидел Уэстон и писал письмо. Он рассказывал Матильде о своей необычайной военной судьбе.

Десять дней спустя, когда три эмигранта еще ждали в Марселе английской визы, Уэстон был уже в лиссабонском порту; в полночь его подвезли на моторной лодке к судну, бросившему якорь далеко в море. На сером судне не видно было ни названия, ни флага. Оно простояло на том же месте еще три дня. Каждую ночь на судно прибывали все новые и новые пассажиры. В последнюю ночь к ним явились чех с молодой женой, шесть поляков (путешествуя по Испании, Уэстон встретил их когда-то в вагоне-ресторане) и тот двадцатилетний француз, которому он дал деньги в лесу во Франции.

Когда безымянное судно причалило к английскому берегу, «битва за Англию» уже началась. Каждый человек, способный носить оружие, был на счету. Уэстон явился в свою часть. На следующий день он уже участвовал в воздушном бою над Лондоном.

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Матильда сидела в кабинете и читала письмо, в котором Уэстон описывал ей свое удачное бегство из Франции. Целых четыре месяца, днем и ночью, Матильду мучил страх, что его уже нет в живых.

Перед ней на письменном столе лежала газета: Матильда только что прочла очередное сообщение о «битве за Англию», о том, сколько немецких и сколько английских самолетов было сбито над Лондоном.

«Теперь он там», — Матильда уронила письмо на колени.

Ветер швырнул в комнату вздувшуюся пузырем белую занавеску и смахнул письмо на пол. Матильда ничего не замечала. Она видела воздушный бой над Лондоном. Ее полуоткрытые губы жадно хватали воздух.

«Ну, а если бы я знала заранее, что он погибнет. Как бы я тогда отнеслась к этой войне? По-прежнему говорила бы: «Надо победить любой ценой»?»

На этот вопрос Матильда не находила ответа. Вся ее жизнь состояла из беспрерывных мук.

«Что будет со мной, если из Лондона придет официальное извещение со словами «killed in action»? — думала она, расчесывая щеткой волосы Барбары. — Как мне тогда жить?»

— Семьдесят пять раз — это тоже очень-очень много, — сказала Барбара, — ты, мама, должна, собственно говоря, со мной согласиться.

Но как она ни вертелась, ей все же пришлось дождаться, пока Матильда провела сто раз щеткой по ее волосам.

— Каждое утро по сто раз! Это ужасно. А как ты, мама, к этому относилась, когда была маленькой?

— Я была терпеливей, чем ты, и сидела смирно. С притворным удивлением Барбара покачала головой.

«Может быть, такое извещение вовсе и не придет. Никогда не придет!» — думала Матильда.

— Это очень полезно для волос, Барбара. От щетки они приобретают блеск. Когда ты вырастешь большая, тебе будет приятно, что у тебя красивые волосы.

Теперь Барбара стояла на одной ножке, стараясь держаться как можно прямее.

— Право, не знаю, что мне будет приятно! — возразила она со вздохом.

Барбаре было семь лет. Белое платьице с зеленым поясом, все-то величиной с носовой платок, не доходило ей до колен. Было ясное воскресное утро. На дворе стоял сентябрь.

Днем к ним зашла Астра. Она приехала повидаться с охотником на орлов, который учился в городской гимназии. Ему было шестнадцать. Барбара тотчас же затащила его в детскую. Мария принесла кофе. Подруги сидели на террасе в тени каштана.

Они давно не виделись. За это время произошло много событий. С момента капитуляции Франции над маленькой демократической Швейцарией, окруженной со всех сторон немецкими армиями, нависла тяжелая угроза. В те дни даже люди решительные сомневались в возможности защитить Швейцарию. Мария, бросившая как-то перед отъездом Уэстона: «У нас пошли бы сражаться все, кто только может держать винтовку, каждая женщина, каждый желторотый юнец», — не принимала участия в разговоре. В глазах у нее застыл страх, — казалось, они отражали душевное состояние всего ее народа. В Швейцарии прошла мобилизация. Мартин уже целый год находился на границе. Машинально выуживая ложечкой сахар со дна чашки, Астра сказала:

— Теперь старшему нашлась бы работа и дома. Но ничего не поделаешь.

Охотник на орлов уже давно решил стать зубным врачом.

Когда Астра впервые привела его к зубному врачу и он увидел белоснежный кабинет, вращающееся белое кресло, белую бормашину и шкаф из стекла и эмали, на стеклянных полках которого в строгом порядке были разложены десятки сверкающих инструментов, он принял бесповоротное решение. А теперь у него самого было много зубоврачебных инструментов, и каждый свободный час он ревностно трудился в кабинете у зубного техника.

На гладком лице Астры годы уже прочертили несколько морщинок.

— Наш хутор достанется, видно, малышу, если к тому времени ничего не случится. Но что будет с нами, если победят немцы?

Мария убрала со стола, поднос с кофейной посудой она отнесла в дом. Часть, где служил ее муж, также стояла на границе. Канареек муж продал. У открытой двери детской Мария остановилась: Барбара сидела на скамеечке возле зеркала, а охотник на орлов расчесывал ей волосы щеткой.

Барбара считала вслух:

— Пятьдесят восемь, пятьдесят девять, — отстукивая счет искусственной челюстью на шарнирах, изготовленной охотником на орлов.

— Зубы точно находят один на другой, — заметил мальчик.

Взглянув в зеркало на свои зубы, Барбара заявила:

— Мои тоже.

— У тебя еще молочные зубы, — возразил охотник на орлов пренебрежительно и отложил щетку.

— Сто раз! До блеска! — прикрикнула на охотника Барбара и снова сунула ему в руки щетку.

— Этого паренька она быстро прибрала к рукам, — промолвила Мария и понесла посуду на кухню.

Подружки все еще сидели на террасе. Матильда погрузилась в свои невеселые думы. «Тебе тяжелее, чем всем нам», — чуть было не сказала Астра, но она только молча сжала руку приятельницы, на лице которой появилась слабая улыбка, словно отблеск счастливых детских дней.

— Он вернется, он обязательно вернется, — сказала Астра.

Зиму Матильда прожила в родной долине. Она внушила себе, что там ей легче преодолевать страх, не покидавший ее ни днем, ни ночью.

Нередко она рано утром уходила из дома и возвращалась только к вечеру. В занесенных снегом лесах она была снова вдвоем с Уэстоном. Он говорил ей: «Ты должна нести свой крест, как и все женщины, у которых мужья на войне». — «Да, я знаю. Но ты, ты вернешься?» На этот вопрос Уэстон не давал ответа.

Добравшись до крутого поворота шоссе, Матильда поняла, что она уже целый час шла по направлению к охотничьей сторожке. Сторожка была совсем близко. В первый момент Матильда хотела повернуть обратно, боясь, что в знакомых местах на нее с еще большей силой нахлынут воспоминания. Но потом заставила себя идти дальше.

На снежном покрове озера виднелись следы зверей, — значит, и Матильда сможет перебраться на другой берег. Вокруг озера возвышались гигантские башни из снега. У их подножья чернела земля. Окна и двери сторожки, так же как и замерзший ручей, были занесены снегом. Снег искрился. Все вокруг казалось безжизненным и холодным. Живой была только женщина в черном, неподвижно стоявшая на снегу у могилы своего прошлого. В поздравительном письме, которое Уэстон прислал к Рождеству, он просил Матильду писать ему на адрес его лондонской квартиры. Он скрыл от жены, что ранен в живот и лежит в госпитале.

«Битва за Англию» была поистине грандиозной, в своем письме Уэстон привел несколько цифр. Немцы сбросили на Англию за тысячу авианалетов груз бомб весом в двадцать пять миллионов килограммов. Фашисты потеряли две тысячи сто шестьдесят самолетов и пять тысяч четыреста летчиков, проиграв сражение за Британские острова. Летчики, лихорадочно оборонявшие в те дни Англию, решили ее судьбу, а может быть, и судьбу всего мира.

В конце ноября после пятидесяти с лишним воздушных боев Уэстон был сбит над одним из рабочих кварталов Лондона. Чтобы не волновать понапрасну Матильду, он описывал все пережитое им так, как будто это случилось с его товарищем.

«Недавно я проведал в госпитале одного приятеля, раненного в грудь. Он рассказал мне, что с ним произошло, когда его сбили и он, потеряв сознание, упал на площадь в рабочем квартале Лондона. Незнакомая женщина, жена рабочего, спасла его от смерти, вытащив из-под обломков горящего самолета. Он очнулся на ее кровати. Женщина сидела возле него. Все дома на противоположной стороне улицы превратились в дымящуюся груду развалин. Спасательные команды уносили раненых и мертвых. Муж женщины, подобравшей летчика, был убит осколком бомбы. Труп еще лежал в комнате на другой кровати. А в это время женщина прикладывала тампоны к ране летчика и говорила ему: «Вам нельзя двигаться. Сейчас приедет скорая помощь, я послала за ней сынишку».

Когда раненый взглянул на мертвого, женщина сказала:

— Это мой муж — он погиб.

Лицо ее было мокрым от слез. Но она продолжала менять тампоны.

Вот какие бывают люди, Матильда!»

Матильда сидела за тем самым столом под лампой, за которым она читала в шестнадцать лет «Страдания юного Вертера», украдкой утирая глаза. По ее лицу опять текли слезы. Она не знала, что их вызвало — страх за Уэстона или судьба той женщины, чье душевное величие было ей недоступно.

«Сынишка крикнул в окно, что пришли санитары, — писал Уэстон, — и женщина сказала ему, что он может еще побегать на улице. Она не хотела, чтобы мальчик увидел мертвого отца. В комнату вошли два человека с носилками. Но это была не скорая помощь. Санитары унесли труп. Женщина шла за носилками до двери. Она плакала. А потом она снова села у кровати летчика и приложила к ране свежий тампон.

Матильда! Для молодых девушек, которые беззаботно растут в богатых семьях, убаюкиваемые прекрасными молодыми снами, Англия — чудесный зеленый остров. Такой же она представляется и богатым юношам, посещающим лучшие в мире университеты, где они знакомятся со всем тем, что создал человеческий гений. Молодые люди, которые шли по ровным жизненным дорогам, стоят сейчас каждый на своем посту — они защищают родину, давшую им так много. Но за стенами уютных девичьих покоев и университетских аудиторий существует другая Англия — Англия той простой женщины, что спасла летчика, Англия ее мужа и миллионов людей, таких же, как они. Эти люди выросли в горькой нужде и, едва научившись грамоте, в четырнадцать лет начали борьбу за существование; они знают, что обречены вести ее до самой смерти.

Именно эти мужчины и женщины показали беспримерную выдержку, именно они спасли Англию от воздушного наступления немцев. Эти люди защищают страну, которая им ничего не дала. Что станется с ними после войны?

Пиши мне, я живу в своей лондонской квартире».

В середине июня, когда Матильда опять поселилась в городе, к ней пришел незнакомец, назвавшийся швейцарским коммерсантом. Восьмого апреля он встретился с Уэстоном в швейцарском консульстве в Афинах. Немцы, вступившие шестого апреля в Югославию, захватили 13-го Белград, 27-го Афины, а 2-го июня — остров Крит.

— Это был настоящий тайфун, — сказал коммерсант. Он сидел в кресле очень прямо, не облокачиваясь на спинку, и время от времени делал глубокий вдох. Когда он дышал, он отрешался от всего. В этот момент его, видимо, ничто на свете не интересовало.

Закончив дыхательные упражнения, коммерсант молча просидел еще несколько секунд, держась все так же прямо. Наконец он с удовлетворением произнес:

— Да, это был настоящий тайфун, уверяю вас! Даже английские войска, переброшенные из Египта, оказались бессильными! Их смели, как сметают крошки со стола. У англичан не хватает самолетов! Вот в чем дело!

Коммерсант был смуглый человек, с узким чередом и тяжелыми веками. Он казался потомком вырождающегося рода.

Матильда не знала, что Уэстон участвовал в операциях на Балканах. С Рождества она не получала от него известий. Теперь она его вдруг увидела. Он лежал серый, как трава, сожженная солнцем, в неприступной горной долине, рядом с обломками самолета. Мертвая тишина царила в этой глуши, на месте катастрофы.

Коммерсант снова вспомнил о своих дыхательных упражнениях. Он быстро выпрямился и стал так сосредоточенно дышать, словно решил, что размеренное дыхание даст ему возможность благополучно пережить мировую войну.

Но и Матильда ничего не замечала. «Жив он или нет?» — думала она. Перед ее глазами по-прежнему маячила серая пустыня. Вон лежит закоченевший Уэстон, уже наполовину засыпанный землей.

С глубоким сочувствием коммерсант поднял тяжелые веки и взглянул на Матильду, которая, сгорбившись, сидела в кресле.

— Вы неправильно дышите, — заявил он, показывая на ее грудь.

Матильда очнулась.

— Что вы сказали?

Тогда коммерсант встал, уперся руками в бока, выставив большие пальцы, и сделал пол-оборота. Его пальцы безостановочно двигались за спиной.

— Вот как нужно дышать. Вот! Поверьте мне, все несчастья происходят от неправильного дыхания. Правильное дыхание вылечивает от любой депрессии, ручаюсь вам. Попробуйте. И вы станете другим человеком. Я убедился в этом на собственном опыте; если правильно дышишь — не знаешь, что такое плохое настроение.

Когда коммерсант ушел, Матильда распечатала письмо, Уэстон написал его девять недель назад в Афинах. Это было настоящее любовное послание. Глаза Матильды жгли слезы, после каждого слова молодая женщина спрашивала себя: «Жив ли он еще?»

Через неделю, 22 июня, гитлеровские армии перешли советскую границу. Начался новый этап войны. Мир так же, как и немцы, считал, что Россия будет разбита за шесть недель. Но мир узнал, что в Советском Союзе царит совсем иной дух, чем во Франции.

В октябре, когда нацисты подошли к Москве, а Ленинград был окружен с суши, Матильда снова получила письмо из Лондона. Уэстон описывал ей разговор, который подслушал в трактире на проселочной дороге во Франции.

«…Все тяжелое вооружение, какое было у британцев, осталось в Дюнкерке, — сказал тогда немецкий офицер. — В Англии у них наверняка ничего нет. Ничего у них нет! Нельзя медлить со вторжением!» И с каким-то мистическим предвидением офицер воскликнул: «Если вторжение не будет предпринято немедленно, — кто знает, быть может, нам когда-нибудь придется сказать: в эти дни мы проиграли мировое господство».

Я думаю, Матильда, к словам офицера мы можем добавить: «Напав на Россию, Германия проиграла войну». 7 декабря, без объявления войны, Япония напала на Америку. Отныне сто тридцать миллионов американцев, располагавших крупнейшим промышленным потенциалом, перешли от производства автомобилей и холодильников к производству вооружения.

Весь земной шар был охвачен войной.

Матильда ежедневно читала сводки. Но она никогда не знала, где находится Уэстон: воздушные бои шли в Европе, в Африке и в Азии. Теперь Матильда дала волю своему воображению, небо над всем земным шаром стало объектом ее страха. И сердце ее болело за весь мир. Как-то летом 1942 года Матильда прочла в газете, что из небольшого отряда английских летчиков, участвовавших в «битве за Англию» и сражавшихся против численно превосходящих сил германской авиации, погибло семьдесят процентов. «Какой большой процент», — подумала Матильда, и ее лицо исказила безумная гримаса.

В эту ночь она не могла заснуть. Когда завыла сирена, возвещая, что английские бомбардировщики, направлявшиеся к промышленным центрам Северной Италии, пролетают над Швейцарией; Матильда вышла в сад и посмотрела на небо. Небо, густо усыпанное звездами, казалось светло-серым.

Матильда подошла к кусту жасмина; было так светло, что она различала каждый цветок. Бомбардировщики неслышно летели на большой высоте, их не было видно. Стояла глубокая тишина, но Матильде почудилось, будто Уэстон где-то совсем близко от нее, что он летит над Швейцарией и думает о ней.

Она так страстно хотела видеть его, что позабыла о расстоянии: вот он стоит перед ней на газоне. Сердце Матильды говорит с его сердцем. Молча оно поведало ему самые сокровенные мысли и с дрожью выслушало его ответ. От страха за любимого ей трудно было дышать. Она прервала его.

«Дома у нас все в порядке. На прошлой неделе я перебрала все твои книги, с каждой книги в отдельности я смахнула пыль. Ты найдешь все таким же, каким оставил. Наш дом ждет тебя».

«А ты?» — спросил он.

«Я! — она улыбнулась. — Ты ведь знаешь, что я тебя жду. Я все время стараюсь представить себе, что к перрону подкатывает поезд и ты выходишь из вагона. Когда ты покинул нас, Барбаре было шесть».

Матильда увидела, как омрачилось лицо Уэстона. Вздохнув, он сказал:

«А теперь ей девять. Прошло уже три года! Целых три года!»

«Какой он сильный, — думала Матильда, — он улыбается, он мужественно переносит все, что выпало ему на долю». Ее сердце продолжало говорить с его сердцем.

«Вечерами, когда я выхожу на минутку в сад, я всегда надеваю твой старый плащ».

«Но ведь он слишком велик для тебя».

«Хорошо, что он такой широкий. Я закутываюсь в него поплотнее, так, что мне трудно ходить. Но когда я думаю о тебе, мне всегда трудно ходить, ноги у меня подкашиваются. Только совсем по другой причине! Сам знаешь почему».

Храбро улыбаясь, он сказал:

«Раньше я каждый день смотрел на твою карточку. Когда просыпался и когда засыпал. Но теперь я больше не решаюсь смотреть на нее. Ты знаешь почему».

«Ты так сильно тоскуешь по мне? Что же мне сказать? Что мне ответить на это? Когда ты вернешься, когда?» — шептала Матильда, глядя на светло-серое небо. Но небо оставалось немым.

На обратном пути бомбардировщики снова пролетели над Швейцарией; Матильда уже лежала в кровати. Она спрашивала себя — разбился ли Уэстон или он среди тех, кто возвращается на свой аэродром? Она не шевелилась. Ее глаза были широко открыты. На лице Матильды резко обозначились скулы.

Через несколько часов Матильда наконец заснула и увидела страшный сон, — то был, казалось, ответ на ее безмолвный вопрос: ей снилось, что горящий самолет Уэстона падает в красные клубы дыма, подымающиеся над городом, который охвачен пожаром. Лицо Уэстона из стекла. Он говорит: «Мы исполним свой долг». И его лицо разлетается вдребезги.

На следующий день из сообщения английского радио Матильда узнала, что прошлой ночью англичане бомбили заводы Фиат в Турине, теперь они объяты пожаром. Though nine bombers did not return, air-experts said the losses were not unreasonable in view of the weight of the attack.

Матильда выключила радио, прошла в спальню Уэстона и открыла шкаф. «Девять самолетов сбито. Не сбит ли он?» У нее похолодело в груди.

Три года она ежедневно слушала и читала английские сводки и ждала известий от Уэстона, страшась получить официальное извещение со словами «killed in action». Даже письма, приходившие через много недель после того, как Уэстон их отправил, не избавляли Матильду от страха. Ведь в момент получения письма многодневной давности, где сообщалось, что Уэстон жив и здоров, его могли уже давно сбить. Все эти три года неизменным спутником Матильды был мучительный страх.

Матильда поняла, что человек не может привыкнуть к страху, если страх обоснован и если фантазия этого человека беспрерывно работает. С раннего детства Матильда жила в мире грез, именно это делало ее счастливой; но в последние три года воображение молодой женщины лишало ее покоя. Несчетное число раз она видела Уэстона погибшим; выдуманные картины смерти действовали на нее так, как будто они были вполне реальными.

В шкафу висели брюки Уэстона от его комбинезона. Мелкий ремонт своей машины он всегда производил сам, надевая синие рабочие брюки. Брюки вытянулись на коленях. Матильда прикоснулась пальцами к вытянувшимся местам, ей казалось, что колени Уэстона оставили свой отпечаток на материи. Как она ни противилась новой навязчивой идее, эта идея все больше овладевала ее сознанием. В конце концов Матильда высказала ее вслух:

— Колени Уэстона сгорели в Турине. — Теперь Матильда увидела перед собой пепел, в ужасе она захлопнула дверцы шкафа.

Потрясенная Матильда выбежала из дома без шляпы и сумочки. Мысль о том, что Уэстон разбился и сгорел в Турине, не оставляла ее ни на секунду.

Очнулась Матильда на оживленной улице, сама не понимая, как она очутилась в городе. Помнила только одно: в этот день она решила вычистить и проветрить костюмы Уэстона.

«Я увидела комбинезон и поняла, что его колени сгорели», — подумала она и побрела дальше, но тут же остановилась. «Неужели я сошла с ума?» Сжав губы, Матильда твердила: «Этого я не хочу. Не хочу».

Двое прохожих, по-видимому муж и жена, направляясь в кафе, обошли Матильду. Машинально она последовала за ними. Только после того, как кельнер спросил, что ей угодно, она сообразила, что сидит в кафе. Пришлось позвонить Марии, ведь у нее не было с собой денег.

За столиками беседовали о войне и, между прочим, о налете на Турин. Какой-то человек рядом с Матильдой говорил, что потеря девяти тяжелых бомбардировщиков означает гибель примерно ста отлично обученных летчиков, которых не так-то легко заменить. Матильда прислушивалась к разговору и думала: «И здесь столики из красного дерева, как в винном погребке на Глоккенгассе, пять».

Надев шляпку, Мария помчалась в город: она принесла хозяйке сумочку и заплатила за чай, к которому Матильда так и не притронулась. Матильда безропотно дала себя увести; она походила на сумасшедшую, убежавшую из психиатрической лечебницы, Матильда шла очень быстро, вытянув шею, — казалось, она задыхается.

Дома она сейчас же села за письменный стол. Она не может больше выносить разлуку с ним, она заболеет от страха. Ему уже сорок три. Человек в его возрасте после трех лет сражений безусловно вправе требовать, чтобы его отозвали из действующей армии.

Ведь Уэстон сообщил ей в свое время, что попал в авиацию только благодаря своим связям.

Но Матильда знала, что Уэстон не скажет «я не могу», если он еще может летать. Когда он получит ее письмо, ко всем его заботам прибавится еще одна — забота о ней. Нет, она не отправит письмо.

Тем не менее Матильда надписала адрес, запечатала конверт и наклеила марку. Она откинулась на спинку стула. Вот он держит ее письмо в руках. Она увидела лицо Уэстона, его растерянный, беспомощный взгляд и разорвала письмо.

Несколько недель она жила больше прошлым, чем настоящим. Каждое утро Мария клала газеты на полированный столик в передней. “Стопка газет все росла и росла. Матильда перестала читать военные сводки.

Проходя через переднюю мимо кипы газет, она переносилась в далекое прошлое: вот она стоит на шоссе, ожидая Уэстона. Он только что приехал с Явы и выходит из машины на крутом вираже.

«Как мило с вашей стороны, что вы вышли ко мне навстречу».

Матильда знает, что ее счастье краденое, и все же она счастлива: она ведет Уэстона по лугу к опушке леса. Горят светлячки, кузнечики неистовствуют. Но страх — черное бесплотное видение без лица — следует за ней по пятам, не отставая ни на шаг.

«У вас очень длинные волосы».

«Вам это нравится?»

«Разумеется, сударыня».

Матильда смеется про себя: с каким серьезным видом он произнес эти слова. Она громко отвечает любимому, не обращая внимания на Марию, которая стоит рядом у гладильной доски. «К сожалению, я не могу пригласить вас к себе. Мама еще ничего не знает, Я ни с кем не хотела делиться своим счастьем».

Однако жить прошлым Матильде удавалось только наяву. Во сне она была во власти кошмаров… Ужасное гиблое место… Ни дома, ни деревца, ни зверя, только какие-то зловонные отбросы. К Матильде, воздев руки, подходит страшилище в рваном фраке и котелке; у страшилища рот Уэстона, и оно говорит Матильде со зловещей усмешкой: «Следуй за муравьями». Матильда идет за муравьями. Коричневая живая лента хлопотливо снующих муравьев тянется к канаве на обочине дороги. Еще ничего не видя, объятая страхом, Матильда уже знает, что ее ждет…

Голова Уэстона закинута назад, мертвые глаза обращены к небу. Муравьи, прогрызая себе дорогу, ползут по его лицу, они забираются в рот и в нос и выползают из глаз. Матильда в таком ужасе, что не чувствует даже боли. Она умирает, растворяясь в серых сумерках.

В это мгновение Матильда проснулась и села на кровати. Уже рассвело. Ей снова мерещатся глаза Уэстона, изъеденные муравьями, вытекающие из глазниц. Теперь все сливается воедино — сны Матильды, картины, нарисованные ее воображением, и неотвязная мысль о том, что он действительно лежит где-то в канаве, пожираемый муравьями. Это видение нельзя побороть. Единственное прибежище Матильды — ее прошлое.

Набрасывая на себя платье, она весело напевает, она вполне здорова, и ей кажется, что она все еще живет в охотничьей сторожке. Обращаясь к Уэстону, она говорит: «Расскажите мне о той женщине, к которой вы так стремились, когда были на острове Ява. Какая она?»

Матильда выходит в переднюю, и Уэстон объясняется ей в любви с таким серьезным лицом, словно читает вслух Библию.

И на этот раз Матильда хочет пройти мимо кипы газет, как уже проходила несколько недель подряд. Но заголовок в утренней газете, которая лежит на самом верху, набран огромными буквами. Он невольно бросается в глаза. Это было 24 октября 1942 года. Матильда узнала, что началось английское наступление в Ливии… «под прикрытием бомбардировщиков всех видов».

Матильда снова вернулась к действительности. Но теперь у нее появилось странное чувство. Ей казалось, что она только что тихо и решительно закрыла дверь в прошлое; прошлое исчезло окончательно и бесповоротно. Это чувство не было связано с газетным сообщением, оно лишь случайно совпало с ним. Возможно, Уэстон погиб в Ливии, но ведь он мог погибнуть в любом воздушном бою.

Почему она вдруг стала так трезво относиться к грозившей Уэстону опасности? Стараясь разобраться в себе, Матильда сравнивала свои переживания с переживаниями женщины, которая всю жизнь страстно мечтала о ребенке, а потом, после перенесенной операции, узнала, что не сможет родить. Для этой женщины все на свете изменилось. Ее внутренний мир стал совсем иным. Не то она погибла бы. Так было и с Матильдой. Три года она жила в диком страхе, на пороге безумия. Это не могло кончиться добром. Но теперь все изменилось. Конечно, она еще не знает, какие это будет иметь последствия и чем ей придется расплачиваться за свое спокойствие. А пока что с уст этой новой Матильды сорвалась горькая фраза:

— Война уничтожает не только человеческие жизни, но и людей, оставшихся в живых.

С задумчивым видом положила она утреннюю газету на кипу старых газет. «Неужели я его больше не люблю?» Молодая женщина гневно покачала головой. «Вздор! Ночью, когда бомбардировщики пролетали над Швейцарией, я была сама не своя от тоски». И она вспомнила, что говорило Уэстону ее сердце. Но теперь она уже не чувствовала того, что чувствовала раньше. Она больше ничего не чувствовала.

«Я устала, очень устала. Вот в чем дело».

С этого дня Матильда опять начала регулярно читать военные сводки. Картины смерти мужа перестали преследовать ее. Но и живой Уэстон уже не являлся ей. С интересом стороннего наблюдателя следила она за газетными сообщениями: германские и итальянские войска в Ливии непрерывно отступали, преследуемые английской восьмой армией, американские и английские вооруженные силы, высадившиеся 8 ноября во Французской Северной Африке, вступили в борьбу за господство на Средиземном море.

Уэстон был где-то далеко. Возможно, он не вернется. Матильда уже не могла вызвать в своем воображении поезд, который привезет его домой. Лицо молодой женщины осунулось, оно утратило то выражение мягкости, какое было ему присуще.

Битва на Волге, стоившая России стольких жертв, определила поражение Германии во второй мировой войне. История уже занесла ее в свои скрижали.

В результате второго зимнего наступления русских немцы отошли за Харьков. Но 15 марта они снова заняли его.

В те дни весь мир гадал, когда же наконец Англия и Америка придут на помощь Советскому Союзу и откроют во Франции второй фронт.

В июле Матильда прочла статью, где говорилось: «Союзники России сражаются в Сицилии против трех немецких дивизий, в то время как на советско-германском фронте находится двести фашистских дивизий. Немцы решились здесь на третье летнее наступление только потому, что миллионы обученных солдат по-прежнему отсиживаются в Англии и Америке, вдали от европейского театра военных действий. Неужели Англия и Америка считают, что они выйдут из войны более сильными, если Россия освободит свою территорию без помощи союзников и выиграет войну ценой огромных потерь?»

Дочитав статью до конца, Матильда увидела, что автор статьи — Паули. Во время войны ей не раз попадались его корреспонденции. В начале войны Паули сам начал издавать еженедельник, но после выхода первых четырех номеров журнал был запрещен за резкие выпады против нацистской Германии.

Русские остановили третье летнее наступление немцев и 12 июля сами перешли в контрнаступление. Гитлеровцы были отброшены к Днепру. К концу сентября советские войска освободили почти половину всей территории, которую немцы оккупировали за два года войны, потеряв миллионы убитыми и ранеными. Германия, мощь которой была подорвана уже после битвы на Волге, теперь окончательно проиграла войну Советскому Союзу.

Матильда следила за мировыми событиями с чувством человека, который уже ничего не ждет от жизни для себя лично. Она хотела, чтобы война кончилась, но не представляла себе, как сложатся в дни мира ее отношения с Уэстоном.

Как-то в августе, вернувшись под вечер из города, Матильда узнала от Марии, что ее ждет телеграмма. Телеграмма лежит в гостиной, сказала ей служанка, чистившая в саду медную ручку калитки.

За десять лет замужества Матильда ни разу не получала телеграмм. Ледяная рука сжала ее сердце; по спине и по затылку забегали мурашки. В голове у нее мелькнула мысль: «А ведь он собирался закончить после войны свою «Историю Англии».

От калитки до дома было всего шагов двадцать. Но пока Матильда прошла их, пролетела вечность. Быть может, это вовсе не официальное извещение? Сейчас еще есть надежда. Сейчас. Но что будет с ней, когда она распечатает телеграмму? Матильде казалось, что надежда все убывает и убывает, как зерно, которое неудержимо сыплется из разорванного мешка. «Нет, он должен жить. Он такой сильный и смелый и никому не сделал зла».

Она остановилась посреди комнаты. Телеграмма лежала на столе. Матильда прижала руки к щекам, все ее тело сотрясала дрожь.

Телеграмма была от Паули, в ней было сказано, что пастор приезжает в город шестичасовым поездом и собирается отужинать у Матильды. В первую секунду Матильде показалось, что ее мозг озарила молния, но потом все снова заволокло серой пеленой. И Матильда опять почувствовала то же, что чувствовала все эти последние месяцы, — какая-то частица ее души навсегда умерла.

Было уже больше шести. Матильда накрывала на стол. «Возможно, он все же вернется. Его ждет любимый труд. А я отойду в сторонку. Но как будет с Барбарой? Ведь у нас дочь».

Матильда надела черное платье, которое уже давно не надевала. Она увидела в зеркале, что платье висит на ней мешком. «Какая я жалкая», — подумала она.

Вид Матильды потряс Паули. Паули ожидал встретить ее такой, какой она была год назад, истерзанной страхом, но поддающейся утешениям. Теперь оказалось, что утешать некого. Матильда была спокойна и почти излечилась от страха за Уэстона. Тем не менее ее состояние не на шутку встревожило доброго пастора; пусть уж лучше чувствует себя разбитой и беспомощной. «Матильда отмучилась, — думал Паули, — но ведь так говорят только о покойниках».

Уже несколько лет Матильда ела с Марией на кухне; в ярко освещенной столовой она казалась себе чужой, как будто сидела в гостях. Барбара поместилась рядом с Паули. Ей было уже десять. Дождавшись паузы в разговоре, Барбара начала рассказывать:

— Большие мальчишки — семиклассники — играют на переменках во «второй фронт». Они выстраиваются на школьном дворе рядами: в одном ряду русские, в другом немцы, в третьем американцы и англичане. Русские и немцы дерутся и падают. А американцы и англичане стоят и смотрят.

— Почему же они не помогают русским?

Взглянув на Паули снизу вверх, Барбара сказала, растягивая слова:

— Но ведь в том-то и дело, дядя Паули. Игра же называется «второй фронт».

В гостиной за кофе Матильда и Паули заговорили о последних событиях. Американские и английские части высадились в Италии. Муссолини был свергнут.

Паули возмущался политикой союзников. Его мальчишечье лицо побагровело от гнева.

— В Африке, якобы из военных соображений, они сотрудничают с фашистами, связанными с Виши, — начал он. — В Италии держат народ в состоянии паралича, хотя он мог бы принести огромную пользу и участвовать в военных действиях; ставку они делают на генерала — сторонника Муссолини, пытаясь сохранить монархию и помешать созданию антифашистского народного правительства. Эту политику, которая, видимо, должна служить образцом и в дальнейшем, нельзя проводить ни во Франции, ни в Польше, ни в балканских странах. Да и в Италии с ней долго не продержишься. В конечном счете освободителям пришлось бы стрелять в освобожденных. Европа, перенесшая тяжкие страдания, не захочет вернуться к старым порядкам, ведь они породили одни только несчастья и войны. — Дрожа от волнения, Паули воскликнул: — А второй фронт все еще не открыт!

Матильда вспомнила статью Паули. Она выразила предположение, что пастор все же ошибается: признанные военные авторитеты не раз заявляли, будто успешное наступление во Франции невозможно до поры до времени по техническим причинам. Паули с возмущением пожал плечами, — он дал понять, что ему уже давно осточертели все эти заведомо ложные доводы, только из любезности он выслушивает их снова. Сдержав свое негодование, он спокойно произнес:

— Как видишь, русские военные авторитеты, которые тоже кое-что смыслят, и наши школьники совсем другого мнения. Ты говоришь, Матильда, с чужих слов. Ты слишком легковерна.

Сердцем Матильда не соглашалась с Паули, считавшим, что союзники нарочно задерживают открытие второго фронта, чтобы ослабить Россию. Его точка зрения казалась ей односторонней и несправедливой. Ведь американские и английские солдаты тоже сражались и умирали. Английский народ больше года один на один выдерживал натиск гитлеровцев. Америка доставляла всему миру, и в первую очередь России, оружие, хотя ее корабли топили немецкие подводные лодки. Матильда вспомнила героизм английских и американских летчиков, тысячи из них погибли в воздушных боях над Европой. Она подумала об Уэстоне и отрицательно покачала головой. Паули молчал. В его добрых глазах светились гнев и отчаяние.

Листья в саду опять облетели; был конец октября. Матильда написала Уэстону письмо. Уже много месяцев она не получала от него ни строчки. И на этот раз она спрашивала себя: жив ли тот, кому она пишет?

С самого начала Матильда соблюдала в письмах к Уэстону величайшую осторожность, скрывая свой страх за него. В письмах ока выглядела женщиной стойкой и рассудительной, мужественно несущей свой крест. Ее письма были шедеврами лжи. Но теперь лгать уже незачем. Чувства Матильды притупились. Да и адресат стал бесплотным видением. Сочинять к нему послания было теперь легче легкого.

Только в одном месте Матильде пришлось покривить душой. Она писала, что Уэстон найдет ее такой же, какой оставил; ее любовь к нему не претерпела никаких изменений.

Матильда еще раз перечла письмо. Но в сердце ее не зазвучала ни одна струна. Все было мертво. Ей хотелось только, чтобы война уже была позади — и первая встреча с Уэстоном тоже. Будущее внушало ей страх. Это было единственное еще жившее в ней чувство.

Свои письма к Уэстону Матильда никогда не доверяла почтовому ящику. С осени 1939 года их принимал на почте седобородый чиновник, не упускавший случая побеседовать с женой английского летчика о войне. На этот раз он сказал ей успокоительным тоном:

— Возможно, ваш муж скоро вернется. — Он поставил штемпель на конверт. — В нынешнем году «зимнее наступление» русских началось, так сказать, уже в июле. У немцев дела плохи. Долго это не продлится.

Матильда подумала, что летчиков сбивают даже в последний день войны, но эта мысль — слабый отголосок пережитого страха — сразу же исчезла. Непостижима душа человеческая.

На углу Матильда купила газету и по дороге домой прочла обзор положения на Восточном фронте. После двухдневного затишья русские форсировали Днепр под ураганным огнем германской артиллерии и прорвали линию обороны на западном берегу реки.

Отступая, германское командование пыталось упорными боями выиграть время и спасти свою армию от полного разгрома. В Москве шло совещание трех министров иностранных дел; на нем Америка и Англия договаривались с Советским Союзом о подготовке Тегеранской конференции; совещание проходило под гром орудийных салютов, возвещающих населению Москвы о победах на Днепре.

После Тегеранской конференции — она началась 28 ноября 1943 года и продолжалась четыре дня — Матильда получила ликующее письмо от Паули. Надежды немцев на второй Мюнхен потерпели фиаско; напрасно они думали, что сумеют одержать победу на политической арене. Срок вторжения во Францию уже согласован.

Решения Тегеранской конференции начали проводиться в жизнь, и германским армиям пришлось с огромными потерями отступать из стран Европы в пределы рейха.

Шестого июня 1944 года, через два дня после падения Рима, четыре тысячи кораблей союзников под прикрытием одиннадцати тысяч самолетов перебросили во Францию четверть миллиона американских и английских солдат. В результате наступления русских, начавшегося 23 июня, была освобождена половина территории Польши. После падения Шербурга 25 июня союзники осуществили 27 июля прорыв на Бретань, а 24 августа освободили Париж. 18 августа Советская Армия перешла границу Германии, 28 августа капитулировала Румыния, 4 сентября — Финляндия и 9 сентября — Болгария.

В то время мир считал, что война в Европе кончится уже в 1944 году. Однако сопротивление германской армии на западе прекратилось только весной 1945 года, после оккупации Рурской области.

Бои на Восточном фронте не только продолжались, но и становились все более кровопролитными: битва на территории между Одером и Шпрее явилась одной из самых ожесточенных битв Второй мировой войны. В конце апреля русские были уже в Берлине на Унтер-ден-Линден. 2 мая Берлин капитулировал.

Матильда полагала, что Уэстон будет служить в авиации только до окончания войны в Европе, она надеялась, что через несколько месяцев после разгрома нацистской Германии он вернется домой. Его возвращение казалось ей событием, последствия которого трудно обозреть. Мысль о том, что их отношения неизбежно изменятся, поскольку изменилась она сама, вселяла в нее какую-то странную тревогу. Временами Матильда говорила себе, что она предала и бросила Уэстона.

Тщетно искала она пути назад. Когда она вспоминала прошлое, ей казалось, что она вспоминает о другой женщине, не имеющей с ней ничего общего. Былое счастье стало призраком, исчезнувшим при трезвом свете дня. Возврата к старому не было.

«Война меняет людей. Они становятся черствыми, иначе бы им не пережить эти страшные годы. Никто не остался таким, каким был. Весь мир не такой, как прежде», — думала Матильда, оправдывая себя; она стояла возле гаража в саду, занесенном снегом. Врач, одиннадцать лет назад лечивший Барбару, спускался по лестнице, а потом повернул назад и снова пошел в комнату к Марии, которая лежала с высокой температурой.

Из гаража выбежала дворняжка и подошла к Матильде, задумчиво поглядывавшей на соседний дом: его хозяйка умерла накануне. Время от времени они с Матильдой перебрасывались несколькими словами. Но в последние месяцы соседка отвечала на приветствия Матильды лишь вымученной улыбкой; медленно, с отсутствующим видом бродила она по саду: казалось, эта женщина взвалила на свои плечи горести, выпавшие на долю всего мира.

Одинокая молодая женщина — австрийская еврейка — не могла смириться с мыслью о том, что в оккупированной Европе в страшных мучениях гибли тысячи ни в чем не повинных людей. К тому же она ежедневно читала в газетах сообщения о солдатах, павших на поле боя… 6000, 8000, 4000… Эти цифры оживали в ее воображении; она представляла себе каждого убитого. Кровавый военный угар умерщвлял ее душу. После ее смерти врач сказал:

— Фрау Лизу Эртель погубила война.

С некоторых пор Матильда страдала общим упадком сил, причину которого врач не мог установить. И на этот раз минуты через две Матильда так устала, что не могла больше стоять на ногах. Она опустилась на железную садовую скамейку. Ее познабливало, хотя она была в теплом пальто.

Собака опять побрела в гараж. По дороге она нерешительно остановилась и посмотрела на хозяйку. Матильда кивнула ей. Тогда собака, не сводя глаз с Матильды, улеглась в гараже на старое одеяло.

Преданность собаки тронула Матильду. «Любовь сближает самые разные существа на земле. Как одиноки были бы люди, если бы не существовало привязанностей!» Матильда подумала об Уэстоне. Впервые за много лет она снова представила себе его лицо, глаза, выражение рта. За ним возвышался холм, поросший свежей зеленью, но сам Уэстон сидел за письменным столом — совсем такой же, как в былые дни. «Что со мной? Пять лет мы живем в разлуке, уже почти шесть. Но не в том дело… Я ведь верна ему, как эта собака».

Врач, выйдя от больной, успокоил Матильду; у Марии сильная простуда, пусть примет аспирин и выпьет горячего чая. Матильда проводила врача до калитки.

Поставив чайник на огонь, она посмотрела через кухонное окно в сад. Она все еще была в черном пальто. «Неужели меня так опустошил страх? Неужели во мне ничего не осталось? Фрау Лиза Эртель умерла от жалости. А во мне умерли все чувства — в этом вся разница. Зато я живу. Я — эгоистка. Черствая женщина. И у меня тоже была возможность выбора, но я предпочла заплатить самым дорогим — своим сердцем, только бы не умереть». Матильда почувствовала такую слабость, что ей пришлось сесть. Прижав руки к бокам, она опустила плечи. Так она сидела, сгорбившись, и думала со скорбной улыбкой: «От прежней Матильды не осталось ни следа. Ни следа!»

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Поезда были главной мишенью немецкой авиации и до и после высадки американских и английских войск в Нормандии, их осталось чрезвычайно мало, а железнодорожные пути оказались настолько разрушенными, что даже те ничтожные запасы продовольствия, какие еще имелись в стране, невозможно было равномерно распределить. В больших городах население голодало.

Пассажирские поезда почти не ходили. Нескончаемо длинный товарный состав — скорость его навряд ли превышала скорость повозки, запряженной лошадьми, — вот уже два дня тащился к Парижу мимо тщательно обработанных полей, разрушенных деревень и городишек; впереди состава пыхтел допотопный паровозик, лет десять ржавевший в железнодорожном депо, а позади был прицеплен пассажирский вагон.

Каждый из восемнадцати пассажиров, которые, кто сидя, кто стоя, а кто и лежа на полу, разместились в купе, рассчитанном на восемь человек, за эти двое суток успели перезнакомиться и подробно разъяснить, каким образом им посчастливилось сесть в поезд, направляющийся в Париж; от этих рассказов они незаметно перешли к рассказу о своей жизни в годы немецкой оккупации. Повесть о восемнадцати человеческих судьбах была вместе с тем повестью о трагической судьбе Франции в годы войны.

Когда разговор смолк, маленький высохший и сгорбленный человечек в золотых очках, казалось, только что сошедший со страниц романов Бальзака, сказал:

— На велосипеде я бы добрался до Парижа быстрее.

Но при этом он хитро улыбнулся, видно было, что пассажир в очках весьма доволен тем, что едет поездом. Он сидел на полу, поставив между коленями корзину с яблоками, ими угощались все, кто хотел.

Через голову человечка Уэстон смотрел на тихие нивы, — пять лет назад он проезжал по ним на велосипеде, спасаясь от немцев. Уэстон прислонился к двери купе. После ожогов, полученных в Норвегии, у него остались глубокие шрамы на лбу и на щеках. Они были розоватые, светлее, чем кожа, покрытая загаром. Через тонкую переносицу и левую скулу вплоть до седого виска также тянулся шрам с зазубренными краями.

Уэстон был ранен много раз; он получил ранение в грудь в «битве за Англию», в Африке ему покалечило руки, наконец в самом конце войны, весной 1945 года, во, время воздушного боя над Руром, самолет Уэстона вышел из строя, летчику пришлось сесть на берегу Рейна, не дотянув до позиций английских войск. Там он был ранен в плечо и получил тяжелый ушиб головы.

Но не ранения обусловили глубокую перемену, происшедшую в характере Уэстона. Человеку с его складом ума было свойственно заниматься историей, а вместо этого его вынудили стать солдатом и самому творить историю, пусть в очень скромных масштабах. За пять лет на его счету набралось более ста боевых вылетов, но и в перерывах между ними он не находил себе места — его никогда не покидала мысль, что из очередного боя он, быть может, уже не вернется.

Как-то перед вылетом молодой летчик из эскадрильи Уэстона пошутил: «Конечно, все мы под Богом ходим. Но наш брат летчик уж очень этим злоупотребляет». Губы юноши дрожали. Из этого боя он не вернулся.

За те пять лет, что Уэстону беспрерывно угрожала смертельная опасность, его воспоминания о прошлом потускнели. Правда, года два он еще изредка вспоминал, что его ждет любящая жена, ребенок и работа — одним словом, личная жизнь; когда-нибудь он начнет эту жизнь с того места, на каком ее оборвала война. Но потом великое дело, за которое он сражался не щадя сил, под вечной угрозой смерти, заняло все его помыслы и вытеснило картины прошлого. Эти картины становились все туманней и туманней, пока не растаяли вдали, словно океанский пароход, уходящий в дальнее плаванье.

Перемена, происшедшая в Уэстоне, изменила даже его взгляд; он смотрел теперь с таким выражением, с каким смотрят осиротевшие животные. Мысль о том, что он возвращается домой к жене и дочери, не вызывала в нем живой радости. Человек, стоявший сейчас у двери купе, потерял всякий интерес к жизни. Смерть слишком долго витала над ним.

Поезд остановился — старые котлы не подавали пару, — а потом покатил дальше, громыхая так, словно он вот-вот развалится; теперь они проезжали мимо нескончаемых куч щебня, — когда-то на месте этого щебня тянулась деревенская улица. На доме, стены которого чудом уцелели, надстроили новый чердак, но еще не успели покрыть черепицей. Каркас из свежих еловых бревен белел на фоне синего неба. На самом верху, перекинув ноги через стропила, восседал крестьянин с молотком в руке, во рту он держал длинные гвозди; крестьянин смотрел на поезд. Серая с белым кошка, изгибаясь поистине с кошачьей грацией, неторопливо шла к крестьянину по балке, освещенной солнцем.

Бальзаковский герой встал. Глаза у него блеснули. Да и все пассажиры, умолкнув, глядели в окно на эту отрадную картину — Европа отстраивалась.

На следующий день товарный состав добрался до Парижа. Громадный крытый перрон, — его железные балки, смело перекинутые с одного конца платформы на другой, казались ажурными, — был полон народу: на вокзале дежурили родители и жены французских солдат, пять лет пробывших в плену; в страхе и надежде они поджидали поезда из Германии. На каменном полу вповалку лежали серые тела — сотни беженцев всех национальностей из всех стран Европы. Они пробыли здесь уже не один день. Надо было проявить необычайную находчивость и решительность, чтобы преодолеть бесчисленные зримые и незримые препятствия, которые отделяли каждого беженца от его далекой родины.

Долговязый русский с лицом, почерневшим от пота и пыли, встал и, нерешительно улыбнувшись, огляделся вокруг, а потом снова лег. Судьба не сломила этого человека. Русский хотел в Россию. Но Россия была далеко.

Поезд с пленными подошел к перрону. Скелеты, обтянутые желтой кожей, очутились в объятиях близких, рыдающих от радости. Незнакомый человек рядом с Уэстоном сказал со смущенной улыбкой — он старался скрыть слезы:

— Даже эти железные балки вот-вот заплачут.

В нос Уэстону ударил знакомый теплый запах прачечной, он спустился в подземку, чтобы добраться до маленького отельчика около площади Звезды, в котором когда-то жил. Хозяйка отельчика в свое время обещала сохранить его чемодан и раздобыла для него штатскую одежду, в ней он незадолго до вступления немцев бежал из Парижа в Бретань, а потом пробирался через территорию, оккупированную немецкими войсками, в неоккупированную зону Франции.

На самом верху в чемодане, простоявшем пять лет в подвале, лежало старое письмо Матильды, написанное еще в 1940 году, и черновые наброски последних пятидесяти страниц «Истории Англии».

Уэстон достал письмо, прочел несколько строк и положил его опять в чемодан. После пяти лет войны прошлое больше не трогало его. Но Уэстон не стал раздумывать, почему он так изменился, почему спокойно читает письмо, которое пять лет назад вызвало в нем глубокую тоску. Ему было все понятно. Покачав головой, он сказал: «Нельзя начать с того, чем ты кончил до войны. — Он невесело улыбнулся. — Ведь и Европа не в силах вернуться к старому, не может забыть о военных годах».

Внезапно Уэстон представил себе Матильду, ее глаза, ее губы. Он смахнул рукой улыбку с лица. На душе у него стало тяжело.

Тысячи людей сидели на Елисейских полях в кафе под открытым небом. Жизнь била здесь ключом; на первый взгляд, переполненные кафе представляли собой разительный контраст с вокзалом, где разыгрывались душераздирающие сцены, и с бедными кварталами Парижа, где, так же как и во всех французских городах, люди голодали. Но на Елисейских полях была та же нужда, только замаскированная. Почти все посетители кафе ничего не имели за душой, просто они получили возможность спокойно провести вечерок.

«Эти люди живут на нервах, их все еще лихорадит», — думал Уэстон. Ни он, ни другие посетители не пили дрянной кофе, который там подавали, — пить его было невозможно. Но Уэстон все же сидел за столиком, как и тысячи парижан.

Четыре дня спустя Уэстон очутился на Базельском вокзале, его привез на машине дипкурьер швейцарской миссии. Так как в телеграмме из Лондона Уэстон не мог указать день своего прибытия, он вторично протелеграфировал Матильде из Базеля.

Матильда сидела в саду на скамейке под отцветшим каштаном. Земля вокруг могучего дерева, сочные листья которого тянулись к синему небу, была прочерчена зеленым пунктиром — с каштана падали маленькие зеленые шарики, на них еще не было даже колючек. На коленях Матильды вот уже целый час лежала телеграмма Уэстона из Базеля, его первую телеграмму из Лондона она так и не получила. Мысль о том, что Уэстон пережил войну и находится в безопасности, пробудила в ней что-то похожее на радость. На более сильные чувства она была не способна. Страх за Уэстона изнурил ее не только физически, но и душевно.

Силы Матильды, подорванные страхом, день и ночь точившим ее на протяжении многих лет, за последние месяцы совсем истощились. Серые глаза стали как будто больше, но выглядели усталыми. На исхудалом лице не видно было морщин, оно походило на лицо мертвеца, туго обтянутое кожей. Тонкие губы без кровинки были сурово сжаты.

Матильда считала, что она скоро умрет. Чувствуя, как быстро убывают силы, она как-то сказала себе: «Если женщина любит так, как любила ты, разлука с любимым и война неизбежно погубят ее». Казалось, она имела в виду не себя, а какую-то постороннюю женщину. Только разумом Матильда еще помнила о своей любви. В сердце ее умерло всякое воспоминание о том большом чувстве, какое когда-то жило в нем. Матильда была слишком слаба.

Через час они с Барбарой должны быть на вокзале. Барбара надела свое любимое платьице из шелкового полотна: белое в зеленую клетку с накрахмаленным пикейным воротничком и манжетами и с зеленым поясом. Вертясь перед зеркалом, Барбара примеряла белую соломенную шляпку с большими, загнутыми кверху полями и с черной бархатной лентой, концы которой были сложены сзади крест-накрест и свисали на затылок. Резинка под подбородком показалась Барбаре слишком детской, и она спрятала ее. Но без резинки шляпка не держалась на пышных и длинных волосах девочки. Косы Барбары отливали бронзой, так же как косы матери. Как ни старалась Барбара надвинуть шляпку поглубже, она все равно лезла кверху.

— Почему мне не разрешают ее прикалывать? В магазинах продаются очень миленькие булавки всех цветов. Со мной обращаются, как с младенцем, — говорила Барбара, глядя в зеркало и снова опуская резинку под подбородок. Барбаре минуло двенадцать.

У нее было тонкое, как у мадонны, личико, точеный носик и губы свежие, словно розовые лепестки. В удлиненных серых глазах, прикрытых красиво изогнутыми ресницами, вспыхивали лукавые искорки.

Озабоченно глядя на мать — Матильда сидела совершенно неподвижно, — Барбара медленно шла по скошенной лужайке. При каждом шаге она высоко подымала ноги, сгибая их в коленях, как бы отрываясь от земли, словно горячая лошадка, которая радуется силе и грации своих движений. Она не шла, а взмывала ввысь. Казалось, человек, который миллионы лет назад принял вертикальное положение, наконец-то довел до совершенства свою способность ходить на двух ногах.

«А я уже не могла представить себе поезд, который привезет его домой. И вот он возвращается. Через минуту он будет рядом со мной», — думала Матильда, стоя на вокзале. Плечи ее беспомощно поникли. Ее мучила мысль, что Уэстон ожидает встретить ее такой, какой она была до войны.

Он все еще стоял у окна, когда поезд подошел к перрону. Его тоже одолевали мучительные мысли, он боялся причинить боль Матильде — ведь все личное, а вместе с ним и любовь к жене, давно угасло в нем.

Матильде пришлось прислониться к фонарю, у нее потемнело в глазах. Когда она снова пришла в себя, она увидела лишь электровоз, покрытый густой пылью, и подумала: «Ну что ж, у него прелестная дочь и любимая работа». Спустя несколько секунд она различила Уэстона в толпе пассажиров; в первый момент его лицо показалось ей до жути чужим и нереальным, словно она увидела его во сне.

Потом Матильда взглянула на Барбару и сказала:

— Вот твой папа.

Она не решалась пойти ему навстречу, боясь, что упадет.

Барбара, которая либо ходила чрезвычайно медленно, либо носилась как вихрь по саду, пошла к отцу своей особенной походкой, так, словно сам процесс хождения являлся необычайно радостным событием. Улыбнувшись, Барбара сказала:

— Папа.

Не так давно, в поезде, Уэстон думал о Барбаре и о том, что ей уже исполнилось двенадцать. Но он помнил только шестилетнюю Барбару, такую, какой оставил ее в сентябре 1939 года; прощаясь с ним, она проводила его до калитки. Теперь перед Уэстоном предстала высокая девочка с женственной фигуркой и с юной, явственно обозначавшейся грудью. Неожиданно Уэстон почувствовал толчок в сердце — его затопила волна счастья. Эта первая секунда встречи с дочерью навсегда определила его отношение к ней: любовь Уэстона к Барбаре граничила со слепым обожанием.

Держа в объятиях дочь, взволнованный до глубины души Уэстон думал о том, что его личная жизнь, о которой он забыл в тяжелые военные годы, может снова воскреснуть.

Дружеским жестом Барбара взяла отца под руку и повела к фонарю… Неужели это изможденное, сгорбленное существо с бледным восковым лицом — Матильда, его жена? Она казалась живым воплощением страха за него; страх застыл в ее тусклых глазах.

Не успел Уэстон подойти к Матильде, как он уже понял, в чем причина разительной перемены, совершившейся в ней. Матильда сделала шаг к Уэстону. Чтобы отвлечь от себя внимание мужа и облегчить первую минуту встречи, она, улыбаясь, заговорила о Барбаре; Матильда дала понять Уэстону, что дочь вознаградит его за все. Уэстон молча подчинился тону, какой взяла Матильда.

Дома он тотчас же ушел к себе в кабинет и позвонил врачу. Но врач сказал, что несколько дней назад он осмотрел Матильду, и притом не в первый раз; никаких признаков болезни он не обнаружил.

Не снимая шляпку, Барбара явилась к отцу. Уэстон заботливо подвинул ей кресло, и девочка села; вначале она держалась очень церемонно. Только потом на глазах у нее навернулись слезы.

— Мне не хотелось тебя беспокоить, — сказала она. — Может быть, ты занят?

— Для тебя я всегда свободен. Приходи ко мне в любое время, когда тебе только вздумается, и говори со мной обо всем, что тебя интересует или тревожит. Обо всем! Непременно! Прошу тебя.

Барбара бросила на отца сияющий взгляд, но потом опять опустила глаза и тихо сказала:

— Я хочу пожаловаться тебе на маму. Она ничего не ест. У нас все и так выдают по карточкам, мы получаем очень мало. Но мама не съедает даже этого. Я уже говорила с доктором, конечно, потихоньку. Но он тоже не понимает, в чем дело. А ты не знаешь, почему мама ничего не ест?

Барбара беседовала с отцом, как взрослый человек, как равная с равным. Но тут вдруг всю ее «взрослость» смыли потоки слез. Девочка, рыдая, бросилась к отцу и, дрожа, пролепетала:

— Мама хочет умереть. Она сказала это Марии, когда от тебя пришла телеграмма. Я стояла за деревом и все слышала. Почему мама хочет умереть?

Громко всхлипывая, Барбара со страхом смотрела на отца полными слез глазами; жалобно скривив рот, она снова задала свой вопрос. На этот раз с таким выражением, что можно было понять: сердцем девочка смутно угадывает то, чего не может постичь разумом.

Потрясенный Уэстон прижал к себе девочку, вздрагивающую от рыданий. Сдвинув на затылок шляпку с резинкой, он молча гладил волосы Барбары до тех пор, пока не овладел собой и не произнес со спокойной улыбкой:

— Мама сказала это просто так. Разумеется, она не думала ничего подобного. А теперь все пойдет по-другому. Прежде всего мама должна хорошо питаться. Мы с тобой будем доставать продукты, где только возможно, и установим для мамы строгий режим. Конечно, ты будешь мне помогать: тебе придется следить за тем, чтобы мама ела каждый час. Тут нам с тобой нельзя будет давать ей спуску.

Барбара еще несколько раз всхлипнула, а потом успокоилась, и на ее лице расцвела улыбка. Эта улыбка запомнилась Уэстону навсегда. Барбара села и уже через секунду снова заговорила с отцом, как взрослая, как равная с равным.

— В конце концов мама — не дитя, не капризный ребенок. Ведь правда? — сказала она.

В присутствии Барбары Узстон позвонил Астре. Старая приятельница Матильды без колебаний согласилась нарушить распоряжения властей и посылать им раз в неделю посылку — масло, творог, двух кур и свежие яйца; продукты она будет прятать в сене. После этого Уэстон позвонил матери Матильды, которая до войны закупала, продовольствие целыми мешками; кое-какие запасы у нее должны были сохраниться. Теперь она может поделиться ими с Матильдой и, кроме того, каждую неделю посылать им свежие овощи из своего огорода. Барбара также внесла свою лепту; она очень любила шоколад и уже давно безуспешно охотилась за ним, теперь девочка заявила, что ни в коем случае не притронется к полкило американского шоколада, который Уэстон скопил из своего пайка и привез ей.

— Я не стану его есть… Разве только попробую самую чуточку.

Только поздно вечером, когда Барбара уже лежала в кровати и думала о том, что у нее самый лучший в мире папа, Уэстон и Матильда решили обозреть, что стало с ними после этой жесточайшей из всех войн, какие знала история: что стало с Уэстоном, который много лет ежесекундно рисковал своей жизнью, что стало с Матильдой, доведенной почти до умопомешательства страхом за мужа и, наконец, что стало с их любовью, которая принесла им когда-то ту наивысшую радость, какую только дано испытать человеку на земле.

Входя в гостиную, Уэстон думал: «Война — это тайфун, а после тайфуна не остается ничего, кроме обломков».

Чтобы не возбуждать в Уэстоне жалости к себе и не вносить тем самым фальшивую нотку в их разговор, — ах, как она боялась этого разговора, — Матильда слегка подкрасила губы и щеки. Краска помогла — при тусклом свете лампы мертвенная бледность Матильды была не так заметна.

Матильда и Уэстон не стали говорить друг другу, что незримая связь между ними порвалась, а любовь исчезла. Все было понятно без слов, ведь ни он, ни она не пытались утверждать обратное. И поскольку они оба, хоть и по разным причинам, потеряли способность любить и быть любимыми, каждый из них почувствовал облегчение, — оказалось, что другой ничего от него не ждет.

Они беседовали только о посторонних вещах, как два старых заботливых друга. Уэстона война выбила из привычной колеи, его нервы были напряжены, и это мешало ему вернуться к нормальной жизни. Разговаривая с мужем, Матильда беспрестанно думала о том, как бы ему помочь. А когда в конце разговора озабоченный Уэстон попросил Матильду больше есть, она улыбнулась в знак согласия.

Потом они разошлись по своим комнатам. Их встреча после шестилетней разлуки прошла спокойно и безболезненно для обоих…

Лишь только на чистом, как голубая эмаль, небе появились первые проблески зари, обещавшие яркий солнечный день, Уэстон вышел в сад. На кустах не шелохнулся ни один листок, а в густых кронах деревьев все еще лежала прохладная ночная темь. Какая-то птичка чирикнула несколько раз, словно заговорила с собой спросонок.

Уэстон сидел на садовой скамейке, наклонившись и обхватив руками колени — над ним простирался мирный и тихий небосвод, но мысли его были далеко: он пытался дотянуть на своем тяжело поврежденном самолете до английских позиций на Рейне — небо то и дело прочерчивали вспышки взрывов. Напрягшись до предела, он вцепился в штурвал, но самолет вдруг стремительно ринулся вниз, прямо в бушующее море огня над Руром.

Содрогнувшись, Уэстон откинул голову и встал.

Обычно он поддавался слабости всего лишь на несколько секунд, не более. И на этот раз он взял себя в руки, он медленно прогуливался по дорожке, посыпанной песком в этом еще не проснувшемся саду.

Но прелесть раннего утра по-прежнему не находила отголоска в его душе. Все казалось ему бессмысленным — и этот сад, и вся его жизнь. Пытаясь пробудить в себе интерес к работе, Уэстон подумал о своей незаконченной «Истории Англии» и тут же понял, что не в состоянии писать. «Смешно думать о том, чтобы сесть за письменный стол, если ты пять лет подряд только и делал, что воевал».

Так стоял он, засунув руки в карманы, безучастный ко всему и ни на что не годный. В этой мирной жизни Уэстону не было места. Но вот откуда-то проник первый луч солнца, уверенно и спокойно он лег на росистую траву. Уэстон поднял глаза и увидел Барбару. Она стояла босиком в одной ночной рубашке возле куста жасмина и, вытянув шейку, пыталась приблизить к лицу цветущую ветку.

Уэстону стало жарко, плечи покрыла испарина, казалось, в его груди растаял какой-то мучительный ком. От радостного чувства ответственности за дочь и от неодолимого умиления на глазах у него навернулись слезы. Сегодня так же, как и вчера на вокзале, Барбара заставила отца сделать еще один шаг по пути мирной жизни…

Чтобы как-то занять себя, Уэстон разобрал мотор в старой машине. Он надел синие рабочие брюки. Когда-то при виде этих брюк, вытянутых на коленях, Матильда чуть не помешалась от страха; у несчастной женщины появилась навязчивая идея, ей казалось, будто у Уэстона сгорели ноги.

Уэстон работал на совесть. Прошло несколько дней, пока он снял все поршни, кольца, цилиндры, клапаны и свечи, вычистил и снова тщательно собрал мотор. Время от времени в гараж заглядывала Барбара в безукоризненно чистом платьице. Держась на почтительном расстоянии от перепачканного машинным маслом отца, она беседовала с ним.

— Это поршень, не правда ли? — спрашивала она, указывая издали на блестящий поршень, уже смазанный маслом.

— А почему поршни ходят в цилиндрах? Что приводит их в движение, папа? И почему автомобиль сам едет?

Бьющая через край жизнерадостность Барбары вернула Уэстона к жизни. Теперь он старался, как мог, удовлетворить ее детскую любознательность. Он охотно объяснял Барбаре принцип устройства двигателя внутреннего сгорания, он говорил, что этот двигатель является одним из величайших открытий человечества, которое в не меньшей степени, чем паровая машина и электрическая лампочка, изменило жизнь людей.

Вскоре прибыли первые посылки — ящик с мукой, крупой и свежими овощами от матери Матильды и зашитая в парусину корзинка от Астры. Но Матильда не стала есть курицу, присланную Астрой.

Однажды утром, как всегда, убрав со стола нетронутый завтрак Матильды, Барбара убежала на кухню и украсила тарелку с манной кашей веточкой жасмина и ягодой клубники, после этого девочка со слезами на глазах вынесла в сад кашу и стакан с густой красноватой жидкостью.

Матильду огорчили слезы Барбары и тронула ее заботливость. Приподнявшись в шезлонге, она взяла кашу. Но стоило Матильде съесть ложку, как ей показалось, будто в рот к ней заползло какое-то липкое насекомое. Она с отвращением отставила тарелку.

Барбара молча подала ей стакан — два желтка, растертых с сахаром в красном вине. «Это вкусно, легко усваивается и питательно. Самое лучшее лекарство для мамы», — сказал Барбаре Уэстон.

Поддавшись минутной слабости, Матильда произнесла умоляющим тоном:

— Я не могу, поверь мне, не могу.

Открыв глаза, Матильда с беспокойством посмотрела на Барбару, — за какое-нибудь мгновение девочка постарела на много лет. Матильда не узнавала Барбару. На ресницах девочки все еще блестели слезинки, следы слез виднелись на ее щеках. Но это были детские слезы, они казались капельками воды, неизвестно откуда взявшимися. Слезы эти никак не вязались со странным новым выражением лица Барбары. Совершенно спокойно она сказала:

— Мама, ты умрешь, если не будешь есть. И я ни к чему не притронусь, пока ты не начнешь есть как следует.

В первый момент Матильда хотела было отругать Барбару и пожаловаться на нее Уэстону. Но по лицу девочки она увидела, что никто, даже отец, не заставит Барбару отказаться от ее решения, продиктованного страхом.

Несмотря на отвращение, Матильда начала есть. Машинально она съела всю кашу и выпила желтки с вином. Теперь лицо Барбары опять стало под стать ее детским слезам. Слезы хлынули потоком, но девочка все же попыталась улыбнуться, сморкаясь и громко всхлипывая.

Матильда весила всего сорок один килограмм при росте в метр шестьдесят восемь. Но с этого утра она начала съедать все, что ей приносила Барбара. Через несколько недель ее прежний вес восстановился. Зато теперь Матильда испытывала отвращение к себе. Ей неприятно было смотреть на свое раздобревшее тело. С тех пор как она окрепла физически, ее плоть и душа существовали раздельно. Душа Матильды замкнулась в себе. Она ничего не ощущала.

Только во сне все было по-старому. Матильду снова мучили кошмары. Во сне душа Матильды легко, без всяких усилий, освобождалась из плена, и перед ней, как и раньше, возникали страшные картины. Но стоило Матильде проснуться, эти картины бесследно исчезали, только сердце ее бешено колотилось.

Однажды в августе, под вечер, когда Уэстон ушел в город, Матильда села на неудобную скамейку в саду и совершенно внезапно погрузилась в сон, ее глаза еще различали траву на лужайке, а она уже грезила.

…Вот она стоит у окна и в ужасе наблюдает за тем, как громадное насекомое ростом с человека карабкается в самолет к Уэстону, у насекомого голова саранчи, оно ползет медленно и жутко, а потом вдруг садится рядом с Уэстоном. Матильда видит, что это насекомое, и вместе с тем знает, что это женщина. Товарищи Уэстона бегут к нему через летное поле, отчаянно жестикулируя, они кричат, чтобы он не поднимался в воздух, потому что рядом с ним — смерть. Но Уэстон без всякого сопротивления разрешает насекомому сесть на его место. Самолет отрывается от земли и врезается в церковную колокольню с плоской крышей, с которой свешиваются кроваво-красные цветы. Вспыхнув, самолет падает на землю. Два человека несут на простыне останки Уэстона, простыня прогибается, как гамак. Все, что осталось от Уэстона, — это черные кости, обугленные, как головешки.

Матильда дрожит всем телом, ее сердце неистово бьется. Теперь она стоит на вокзале у самого электровоза; она точно знает, что смерть Уэстона в горящем самолете ей только приснилась. Сон сразу теряет свою реальность. По телу Матильды разливается блаженство, уже много лет она не испытывала такого блаженства. «Он вне опасности, и он вернулся. Но как холоден он был при встрече! Ужасно холоден! Он даже не обнял меня». Мысли эти несказанно удивляют Матильду, с улыбкой она качает головой. «Холодная встреча тоже, должно быть, приснилась мне. Ведь он только сейчас возвращается. Поезд только что подошел к перрону». Она показывает Барбаре на Уэстона: «Вот твой папа».

Уэстон спешит к ней и произносит слово, тайный смысл которого знают только они двое — он и она, потом нежно обнимает ее. Матильда протягивает ему губы и в страстном порыве поднимает глаза к небу. Розовое птичье яйцо опускается из каких-то голубых космических далей, вот оно уже совсем близко от земли, из яйца вылезает пестрая, как бабочка, птичка и внезапно взмывает к солнцу. Матильда знает, что это ребенок, который мог бы родиться, если бы сердцем она всегда оставалась с Уэстоном. В смущении она отводит глаза в сторону. А Уэстон говорит ей в оправдание: «Война не дает родиться миллионам детей». Она видит его улыбку. «Теперь мы опять можем сидеть с тобой по вечерам в саду».

Где-то стукнула калитка, Матильда проснулась. Уэстон медленно прошел по лужайке и, задумавшись, остановился под каштаном. Матильда с трудом обуздала себя — так ей хотелось вскочить со скамейки и подбежать к мужу. Она вдруг почувствовала, что в ней произошел какой-то перелом. Ничего не сковывало ее больше, в душе проснулась нежность, только странная застенчивость не давала Матильде проявить свои чувства. Из боязни выдать себя она не заговорила с Уэстоном, покраснев, она закрыла глаза и притворилась спящей.

Уэстон нерешительно шагнул к жене и посмотрел на нее. Он радовался, что она поздоровела. Тихонько постояв секунду, он двинулся к дому и прошел прямо к себе в кабинет.

В последние дни Уэстон много раз нерешительно и как бы нехотя останавливался около старой, невероятной толщины рукописи. Он еще не прочел ни одной страницы своей «Истории Англии», но уже заглянул в черную клеенчатую тетрадь с набросками для последней главы будущей книги. Записи, сделанные за несколько недель до отъезда в Лондон, уже не удовлетворяли его. Англия 1945 года коренным образом отличалась от Англии 1939 года. Его, как историка, старые заметки только раздражали. Впрочем, Уэстон не желал углубляться в мысли о работе. Он так и не сел за письменный стол; он написал несколько строк стоя. Ему хотелось объяснить, почему подавляющее большинство его соотечественников впервые в истории Англии избрало лейбористское правительство и почему Англия перестала быть ведущей державой, уступив место России и Америке. Но в конце концов Уэстон все же сел за стол и, углубившись в свои мысли, нацарапал на промокашке бомбардировщик над горящим городом.

Самая трудная полоса в жизни Матильды кончилась. Что ждет ее впереди, она не знала. С того часа, как, очнувшись от сна, она почувствовала себя внутренне свободной, вышедшей из оцепенения, Матильда держалась на некотором расстоянии от Уэстона, как и после рождения Барбары. Теперь дело было за ним; он должен был разгадать, что творится в ее сердце.

Ежедневно Матильда предпринимала далекие прогулки и возвращалась домой свежая, полная сил. Она снова казалась моложе своих лет, несмотря на то что в уголках ее глаз залегли морщинки. Белая кожа Матильды опять была окружена душистым облачком, находившимся в беспрестанном движении. И все же в ее лице появилось что-то новое, придававшее Матильде особую привлекательность: было видно, что, несмотря на прожитые годы, несмотря на любовь и страдания, она осталась той же чистой девочкой, какой была много лет назад.

Однажды в чудесный августовский день вся семья случайно встретилась у прямой, как стрела, дорожки. Дорожка выбегала из леса — его листва уже слегка пожелтела — и терялась в темно-зеленом ельнике. Услышав голос Барбары, Матильда притаилась в зарослях бука.

— Мы должны добежать, папа, вон до того дерева, видишь, на нем висит дорожный указатель. До него метров сто, по-моему. Итак, я считаю… Раз, два, три… — Улыбнувшись Уэстону, Барбара бросилась бежать.

Уэстон решил про себя, что даст Барбаре выиграть это соревнование. Но ему пришлось собрать все силы, чтобы не слишком отстать от тоненькой девчушки с голыми ногами, которая мчалась как вихрь.

Матильде вдруг показалось, что у нее выросли крылья. Так хорошо ей стало. «Какое счастье, что он пережил войну и дурачится теперь со своей дочуркой. Надо стать на колени и поблагодарить судьбу». Она хотела незаметно уйти. Но было уже поздно. Отец с дочерью, взявшись за руки, направлялись к ней. Матильде пришлось выйти из своего убежища.

— Вот мы и встретились, — сказал Уэстон, улыбаясь.

Барбара задумчиво переводила взгляд с отца на мать, а потом вдруг сделала вид, будто ее чрезвычайно заинтересовал высокий папоротник, росший чуть поодаль у самой чащи.

Разгоряченный бегом наперегонки, Уэстон вытирал платком лоб и розовые шрамы с зазубренными краями. У Матильды сжалось сердце, а потом вдруг забилось сильнее, — она мысленно погладила рукой рубцы мужа. Накануне Матильда нашла в ящике письменного стола газетную вырезку, в которой говорилось, что Уэстон был четыре раза ранен. «Господи, сколько он перенес! А мне он не написал ни словечка. Он щадил меня. Боже мой, как он щадил меня!»

В лесу, под навесом из густой листвы, было прохладно и тихо. Уэстон и Матильда стояли около высокого муравейника из сухой хвои, муравьи натаскали ее из соседнего леса; не обращая внимания на людей, наблюдавших за ними, муравьи неутомимо возводили свой дом.

Только сейчас Уэстон и Матильда почувствовали радость встречи. На нежном лице жены Уэстон прочел все, что Матильда пережила за долгие годы их разлуки.

Он понял, что бывают секунды, навек соединяющие людей.

— Ты опять цветешь, — заметил Уэстон. Взглядом он сказал жене, что должен поведать ей еще очень-очень много. Казалось, он в первый раз остался наедине с желанной и любимой женщиной, но еще не осмеливается приблизиться к ней.

— Какие у тебя ясные глаза! — продолжал Уэстон, улыбаясь. — И блестящие волосы! Ты у меня — красавица.

— Я уже старуха. — Смущенная Матильда зарделась, как молоденькая девушка.

Уэстон обнял ее.

В последующие недели в их отношениях наступила перемена. Шесть лет войны не были обычными годами, они отняли у Матильды и Уэстона молодость; теперь им суждено было узнать, что брак — это не только страстная любовь, но и союз, скрепленный общими радостями и общим горем.

Да, они были неразрывно связаны друг с другом. В сутолоке повседневных дел им достаточно было обменяться взглядом и улыбкой, чтобы ощутить тихую радость бытия. По временам в них вспыхивало горячее чувство благодарности за вновь обретенное счастье. Матильде было тридцать восемь, Уэстону — сорок шесть.

В начале сентября из Америки в Европу вернулись двойник и немецкий историк. Австрийский журналист уже несколько дней находился в Швейцарии — по заданию еврейской организации в США он писал книгу о положении евреев в Западной Европе.

За круглым столом под каштаном собрались три друга, бежавшие из концентрационного лагеря в Бретани в июне 1940 года. Вместе с Уэстоном они прошли всю оккупированную Францию, от Атлантического океана до Средиземного моря. Рассказы о прошлом настроили собеседников на сентиментальный лад; теперь бегство казалось им дорогим воспоминанием. Но потом друзья все же перешли к проблемам, волновавшим людей в послевоенном мире.

Двойник сказал, что лихорадочные предвоенные годы были для европейцев годами беспрерывных тревог, но все же, несмотря на ужасы фашизма, люди в то время надеялись на длительный мир. А теперь многие считают, что даже во время войны было не так уж плохо. Сейчас, мол, стало еще хуже, потому что умерла надежда. Переговоры о мире державы ведут не друг с другом, а друг против друга. У них только одна цель — быть сильнее других и подготовиться к атомной войне.

В разговоре друзей принимал участие и Паули, только что вернувшийся из Германии. Паули долгое время пробыл в Берлине. Положение в стране и настроение немцев поразили пастора.

— Дело не в том, что в Германии разрушено много городов, и даже не в том, что люди там душевно опустошены. В Германии погибло то, без чего не может жить народ, — надежда на будущее. — Взглянув на своих собеседников, Паули продолжал: — Вы говорите об атомной войне. Нет, в это я не могу поверить.

Между пятью собеседниками за круглым столом, всю жизнь стоявшими по левую сторону баррикады, завязался откровенный разговор. Они размышляли — можно ли при существующих экономических порядках устранить угрозу военных конфликтов или же перед самым финишем еще разразится атомная война, которая не только сметет с лица земли все города и селения, но и погубит, возможно, весь земной шар.

Наконец на лице Паули — оно все еще казалось мальчишеским, хотя его уже избороздили глубокие морщины, — появилась смиренная улыбка.

— По тому, как люди отвечают на этот вопрос, я узнаю, кто из них верующий, а кто неверующий. Человек — божье творение, в последний решающий момент он одумается и не уничтожит того, что сотворил Бог.

Паули вопросительно взглянул в лица друзей. Но они молчали. Молчание их длилось долго, казалось, к пяти собеседникам присоединился еще один, шестой — Человек, тот, перед кем сейчас стоял выбор — либо уничтожить самого себя, либо сделать жизнь на земле разумной и счастливой.

— Ответ на этот вопрос дадут наши дети, — сказал двойник, указывая на Барбару и на своего шестнадцатилетнего сына Андреаса, медленно прогуливавшихся на лужайке перед домом. Был тихий октябрьский вечер.

На следующий день три эмигранта уехали в Германию, а семья Уэстонов отправилась в родную долину Матильды. Уэстоны захватили с собой и Андреаса, мальчик должен был пожить пока в Швейцарии: отец решит, стоит ли ему вообще возвращаться на родину…

Десять дней и ночей Уэстон, не отрываясь, писал последние пятьдесят страниц своей «Истории Англии»; ему надо было привести заключительную главу книги в соответствие с теми переменами, которые произошли в мире; черновые заметки к этой главе, сделанные еще в 1939 году, безнадежно устарели.

Деревья в долине пожелтели, над зеленой полоской хвойных лесов вздымались сверкающие снеговые вершины. К вечеру уже приходилось подтапливать. У матери Матильды дров было сколько хочешь — в печь закладывали длинные и толстые трескучие поленья. Но днем — между одиннадцатью и четырьмя — солнце так сильно пригревало, что Матильде иногда удавалось посидеть часок в ее любимом местечке у опушки леса. Там она сидела лет двадцать пять назад, зачитывалась сказками и мечтала о будущем.

Теперь она вспоминала прошлое. Нет, она не изменилась. Посмеиваясь над собой, Матильда думала, что лесная чаща кажется ей такой же таинственной, как и в детстве. Перебирая в памяти давно прошедшие времена, она снова видела в мерцающей зелени леса белого коня — на его широкой спине примостился сказочный зверек. Какое счастье, что сказочный конь сдержал все свои обещания. Она снова с любимым. И у нее есть дочка, здоровая и веселая. Судьба была к ней щедра.

Барбара и Андреас сидели у того самого куста, за которым Барбара спрятала когда-то свой маленький радиоприемник. Это было 3 сентября 1939 года:

«Говорит Лондон! Говорит Лондон! Прерываем нашу передачу. Только что Англия объявила войну Германии».

«Война длилась шесть лет, шесть неимоверно трудных лет, и все же он вернулся… В тот день я рассказала Барбаре историю своей любви, историю девочки-безручки; я притворилась, будто читаю красную книгу сказок».

«Ну и что, этот человек пришел, мама?» — спрашивала Барбара. «Да, он пришел, он вернулся».

Чтобы не мешать Барбаре и Андреасу, Матильда отошла на несколько шагов. Но в лесу было так тихо, что она слышала каждое их слово: мечты этих детей образца тысяча девятьсот сорок пятого года поразили ее.

Андреас был стройный и широкоплечий мальчик, с темными волосами, с тонким красивым лицом, как бы высеченным смелым резцом скульптора.

Свои планы он излагал весьма категорическим тоном, словно речь шла о само собой разумеющихся вещах.

— С будущего года я собираюсь наезжать в Америку. Уже сейчас туда только пятнадцать часов лету, а через год, возможно, будет всего десять. Если я вылечу в четверг, то смогу пробыть в Нью-Йорке дня два-три, а в понедельник уже приехать обратно.

Барбара сказала: «Week-end», — и вытянула носки ног так, что они образовали прямую линию со всей ступней.

— Как ты думаешь, есть в Нью-Йорке хорошая балетная школа? По-настоящему хорошая?

Барбара решила стать балериной и уже целый год брала уроки танцев.

— Могу разузнать, когда буду там. Но я уверен, что в Нью-Йорке такая школа есть.

Барбара искоса взглянула на Андреаса, но он не заметил ее быстрого взгляда.

— Значит, мы сможем иногда летать вместе… если это так просто, как ты говоришь.

В первый раз Барбара подала надежду своему другу. Андреас покраснел. Безыскусная прелесть Барбары уже давно зажгла пожар в сердце юноши. Все десять дней, что они жили в деревне, Андреас добивался ее благосклонности, он держался так же робко и застенчиво, как держались шестнадцатилетние юноши лет сто назад и как, наверное, будут держаться столетие спустя.

Барбара еще не верила в силу своих женских чар; ведь она осознала их только сейчас благодаря Андреасу. Она вела себя точно так же, как вели себя девочки ее возраста в старину, — осторожно, словно шла по тонкому льду. Она боялась, что Андреас признается ей в любви, и делала вид, будто не замечает его поклонения.

«Через пять лет мы сможем пожениться. Барбаре будет семнадцать, а мне двадцать один», — подумал Андреас, но вслух он сказал:

— На самолете с атомным двигателем полет через океан продлится, наверное, не больше часа… Так будет через пять лет.

При этих словах Андреас густо покраснел, он, видимо, хотел еще что-то добавить, но Барбара быстро отвернулась и крикнула матери:

— Андреас сказал, что ему хотелось бы попробовать картошку с творогом. В Америке не едят картошку с творогом.

Матильда вздохнула с облегчением: «Лишь бы у него не появлялось других желаний. Господи, я рассуждаю совсем как старая глупая наседка».

— Ну что ж, дети, давайте поужинаем сегодня картошкой с творогом.