— Для чего это, как вы говорите?

Моя лечащая врач с удивлением воззрилась на два толстенных пластиковых цилиндра, снабженных иглами, которые я принесла с собой вместе с инструкцией. Их нужно было заполнить кровью, перевернуть туда-сюда десяток раз и тут же отправить для анализа в исследовательскую лабораторию фармацевтической компании Lundbeck в пригороде Копенгагена.

— Они диагностируют психические заболевания по анализу крови? — спросила врач, привычно вводя одну из иголок в мою вену.

Да, но методика пока только разрабатывается. Идея состоит в том, чтобы уйти от принятой в психиатрии постановки диагноза исходя из субъективного описания в большей или меньшей степени эфемерных симптомов. Обычно пациенту задают ряд вопросов — как он спит, с каким настроением просыпается, как у него обстоят дела с эмоциями, проверяют психомоторные функции и т. п. — и ставят диагноз: депрессия, или социофобия, или пограничное состояние.

Вместо этого исследователи из Lundbeck пытаются найти биомаркеры — биологические молекулы, по содержанию которых в крови можно составить объективную картину состояния психики пациента, точно так же, как терапевты судят о наличии или отсутствии диабета по уровню глюкозы. Биомаркеры — это настоящая чаша Грааля, поэтому, узнав о намерении сотрудников Lundbeck попробовать диагностировать психические заболевания исходя из оценки активности специфических генов, я поспешила еще раз стать участницей пилотного эксперимента.

— Но ведь сейчас у вас нет никакой депрессии! — воскликнула врач, глядя на меня так, будто хотела спросить: «Вы что-то скрываете, лучше скажите сразу».

Нет, я действительно чувствую себя прекрасно. Никаких симптомов — утренних пробуждений с чувством отвращения к жизни; ощущения тяжести от любой работы; мыслей, что я — полная неудачница в этой жизни. И все же, чтобы сохранить мой нынешний тонус, я попросила врача обновить рецепт на свои 150 миллиграмм антидепрессанта.

Тест на биомаркеры не похож на генетические тесты, которые я проходила раньше. В отличие от Гитты Моос Кнудсен и других «мозговедов», биологов из Lundbeck интересует не нуклеотидная последовательность конкретных генов, а то, как организм управляет их работой. Чтобы лучше узнать это, они выделяют из крови лейкоциты, определяют число содержащихся в них молекул РНК, транскрибированных с нескольких вполне определенных генов, и оценивают, сколько белка ни них синтезируется.

Это уже не традиционная генетика; это эпигенетика.

Приставка «эпи-» означает, что мы имеем дело с чем-то, выходящим за рамки классической генетики. Впервые этот термин употребил в 1942 году английский биолог Конрад Уоддингтон, когда попытался описать, как жизненный опыт и обстоятельства могут повлиять на функционирование единиц наследственности. В то время, когда еще не был открыт генетический код, все сводилось к идеям и гипотезам. Сегодня эпигенетика опирается на результаты исследования экспрессии генов — определении их активности, измеряемой количеством синтезированных на них белков, времени и места, где это происходит. Ее интересуют изменения функций генов, которые не являются следствием мутаций.

До недавнего времени большинство ученых полагало, что к взрослому организму эпигенетика неприложима, — ее действие ограничивается развитием эмбриона, геном которого и будет руководить дальнейшей жизнью «хозяина». Ведь в конце концов через весь процесс развития от оплодотворенной яйцеклетки до сформировавшегося организма красной нитью проходит процесс передачи одинакового генетического текста клеткам всех типов, хотя затем они используют разные его «абзацы» или «главы». В зависимости от того, какие гены в эти главы входят, клетки приобретают разную специфичность и выполняют разные функции. Это похоже на оркестр, где каждый музыкант исполняет свою партию, являющуюся частью единой партитуры.

Возьмем, например, печеночные клетки и клетки головного мозга. Печень должна вырабатывать массу ферментов, чтобы выполнять свою функцию, — расщеплять токсичные вещества, попадающие в организм с пищей, и удалять их. Ее клеткам нет никакого резона синтезировать все те рецепторы, которые обеспечивают связь между нервными клетками мозга. Соответственно гены, кодирующие эти рецепторы, в клетках печени не функционируют. Аналогично, в клетках головного мозга «молчат» гены, которые обеспечивают выполнение печенью ее функций фильтра.

Совместную работу всего дивизиона генов регулирует эпигенетическая система. Она включает и выключает гены, делая их доступными или недоступными для клеточных аппаратов копирования ДНК в молекулы матричной РНК, на которых синтезируются белки. Чтобы перекрыть путь к генам, проще всего присоединить к ним химическую группу, например метильную. Это и делает эпигенетическая система, «навешивая» на одно или несколько азотистых оснований молекулярный заслон, блокирующий транскрипцию соответствующего гена. Другой способ — изменение пространственной конфигурации молекул ДНК. Эти молекулы находятся в клетке не в растянутом состоянии (так они в столь ограниченном объеме не поместились бы), а в виде плотно упакованных клубков. Клубки образуются поэтапно: вначале ДНК наматывается на «шпульки» из особого рода белков — гистонов, затем эти шпульки собираются в структуры более высокого порядка — и т. д. Модифицируя химическим путем гистоны, можно слегка ослабить намотку на них цепочек ДНК и тем самым открыть доступ клеточной машины транскрипции к некоторым генам.

Оказалось, что существует целый набор ферментов, которые осуществляют модификации ДНК или гистонов, и другой набор, эти модификации устраняющий. И оба они присутствуют в каждой клетке человека на протяжении всей его жизни. Неудивительно, что эпигенетическое перепрограммирование, как недавно обнаружилось, происходит от рождения до смерти организма и, по-видимому, во всех органах и тканях.

Как это часто бывает в генетике, свидетельства этому получены в значительной мере по результатам наблюдений за близнецами. Принято думать, что однояйцовые близнецы рождаются с идентичными геномами, что на самом деле неверно. Их геномы слегка различаются, и виной тому — мутации и в большей степени — эпигенетические изменения. В 2005 году группа биологов под руководством Марио Фрага из Национального центра по изучению рака в Испании проверила эту гипотезу на 40 близнецовых парах в возрасте от 3 до 74 лет. Ученых интересовали профили эпигенетических модификаций в клетках крови, мышц, кожи и других органов у представителей разных возрастов. Обнаружилось, что со временем эти профили все больше расходятся. Если у трехлетних малышей — членов близнецовых пар — они были почти идентичны, то у пожилых наблюдались различия по всему геному. Не этим ли объясняется, почему один из близнецов заболевает раком или шизофренией, а другой нет; или почему один старится и умирает раньше другого? Все говорит о том, что эти различия проистекают от расхождений в образе жизни; в раннем детстве он был у них одинаковым, одинаковой была и эпигенетика.

С эволюционной точки зрения возможность таких перестроек совершенно очевидна, и это особенно вдохновляет апологетов эпигенетики. Действительно: эпигенетическое перепрограммирование — один из инструментов эволюции. Это адаптивный механизм, изменяющий особь вслед за изменением окружающей среды.

Конечно, изменения могут быть неблагоприятными, и тогда возникает патология. Например, с такими изменениями связаны многие онкологические заболевания — отчасти поэтому пионерами эпигенетики стали именно онкологи. Недавно к ним присоединились психиатры, пытающиеся отыскать корни душевных болезней в головном мозге.

Психические отклонения имеют отчетливо выраженную наследственную составляющую, но на ее проявление оказывают существенное влияние жизненные обстоятельства; как именно это происходит — пока неизвестно. У всех душевных болезней есть и другие общие черты: постепенность развития, прогрессирующее изменение поведения, долгосрочность лечения. Очень часто больным необходима поддерживающая терапия — без нее симптомы появляются вновь. И наконец, некоторые психотропные препараты, стабилизирующие настроение при депрессии и биполярных расстройствах, влияют на метилирование ДНК — ключевой процесс эпигенетического перепрограммирования.

Но как могут такие трудно поддающиеся оценке внешние факторы, как воспитание или взаимоотношения в семье, влиять на активность генов? Еще в 2004 году Моше Зиф из Университета Макгилла в Монреале опубликовал очень интересные результаты наблюдений за поведением лабораторных крыс в нескольких поколениях. Он заметил, что крысята нерадивых мамаш — тех, которые редко их вылизывали, плохо с ними обращались, — хуже переносили стресс, были пугливее, чем их более счастливые собратья. Когда такое нервозное животное становилось матерью, оно тоже пренебрегало своими обязанностями, в то время как крысята, выросшие в нормальных условиях, заботились о потомстве так же, как когда-то заботились о них самих. Такое поведение было прямым результатом воспитания: если новорожденных крысят распределяли между «плохой» и «хорошей» матерями, они вырастали соответственно в «плохих» и «хороших» родителей. Вот вам в чистом виде средовой эффект.

Что именно делала среда — выяснилось, когда Зиф с коллегами умертвили крыс, произвели вскрытие головного мозга и детально исследовали его. Свидетельства воздействия среды обнаружились в ДНК нервных клеток в гене, кодирующем глюкокортикоидный рецептор, — белок, одинаково важный для работы головного мозга как у крыс, так и у человека. Этот рецептор участвует в регуляции ответа на стресс, препятствуя образованию гормонов стресса, когда нам что-то угрожает. У животных, выросших в неблагоприятных условиях, ген глюкокортикоидного рецептора был полностью блокирован метильными группами, хотя его нуклеотидная последовательность оставалась прежней.

Естественно, Зифа интересовало, происходит ли то же самое с людьми: давно было известно, что дети, выросшие в условиях дефицита заботы и ласки или подвергавшиеся насилию, часто превращались в агрессивных подростков, проявляли суицидальные наклонности, страдали депрессией. Для того чтобы проверить состояние головного мозга у таких людей, нужно было иметь биоптаты, образцы мозговых тканей; сделать это прижизненно было невозможно.

Тогда Зиф обратился в Банк головного мозга в Квебеке с просьбой предоставить ему образцы мозговых тканей людей, покончивших жизнь самоубийством и в детстве подвергавшихся насилию. Зиф получил биоптаты 12 самоубийц; все они были жертвами сексуального насилия, жестокого обращения или полного пренебрежения со стороны родителей. Сравнение образцов тканей их головного мозга с таковыми, взятыми у нормальных людей, умерших в результате несчастного случая, выявило отчетливые различия в гиппокампе. Ген глюкокортикоидного рецептора был выключен все тем же метилированием — в точности, как у крыс!

С чем связаны эти различия — с несчастливым детством или тем, что в момент самоубийства люди находились в глубочайшей депрессии? Зиф исследовал головной мозг других 12 самоубийц — тоже страдавших от депрессии, но выросших в благополучных семьях. Эта группа ничем не отличалась от контрольной, члены которой погибли в результате каких-то инцидентов. Эпигенетическая модификация ДНК головного мозга жертв насилия явно происходила с тот период, когда это насилие совершалось, — в детстве.

Аналогичный след в головном мозге ребенка оставляет и депрессия матери. Хорошо известно, что у детей депрессивных родителей повышен риск развития периодической депрессии, и раньше это объясняли тем, что ребенок копирует поведение родителей. Теперь следы влияния этого внешнего фактора просматриваются на уровне плода.

По данным Тима Оберландера из Университета Британской Колумбии, если у матери была депрессия в третьем триместре беременности, у ребенка происходят изменения в гене глюкокортикоидного рецептора. Характер изменений такой же, как и те, что наблюдал Зиф, но исследовался в этом случае не головной мозг, а кровь, взятая из пуповины. Когда Оберландер с коллегами обследовали тех же детей в трехмесячном возрасте, обнаружилось, что при стрессе у них образуется больше кортизола, чем у младенцев обычных матерей. Исследователи утверждают, что эпигенетический эффект не зависит от того, принимала мать антидепрессанты или нет.

Эпигенетика считается одним из самых многообещающих направлений в биологии XXI века, и в первую очередь потому, что позволяет получить ответ на вопрос о механизме влияния на наши гены внешних факторов. Но есть еще кое-что: эпигенетические изменения в принципе обратимы, в отличие от мутаций, с которыми сделать ничего нельзя. Возможно, найдутся способы включения инактивированных генов или подавление слишком активных? И тогда наступит новая эра в борьбе с психическими заболеваниями?

* * *

«У нас были небольшие технические проблемы, но теперь все в порядке, и результаты вашего анализа пришли из лаборатории. Если они вас интересуют, пожалуйста, позвоните мне».

Это лаконичное послание по электронной почте я получила от Бригитты Сёгорд, заведующей отделом трансляционной медицины компании Lundbeck, который занимается «переводом» результатов анализа на язык, понятный для непосвященных. С Сёгорд я раньше не встречалась — образцы крови у меня принимала лаборантка, которая переслала их для исследования в Нью-Джерси. Я, конечно, тут же позвонила. Конечно, меня это интересует.

— Хэллоу, — услышала я в трубке.

Похоже, моя собеседница находилась в прекрасном расположении духа. Без лишних слов она сообщила мне — пожалуй, слишком весело, — что по результатам тестирования я несомненно попадаю в категорию депрессивных субъектов.

— Что? У меня не было никакой депрессии, когда я сдавала кровь, да и сейчас со мной все в порядке.

— Никаких симптомов? — спросила она.

Смутное чувство неудовлетворенности и беспокойство. Но все это связано с текущими неурядицами.

— Прекрасно. Хочу отметить, что наш тест находится на стадии доработки, но это не означает, что ваш результат непременно ошибочен. Может быть, вам стоит подъехать к нам? Мы бы вам все объяснили.

Я немедленно согласилась. Только встретиться мне придется не с самой Сёгорд — она как раз улетает в Нью-Джерси, а с Дженнифер Ларсен, ее коллегой.

Через несколько часов я переступила порог храма фармацевтической индустрии. Никаких следов вечной борьбы с недостатком средств и экономии во всем — того, что ощущается в любом академическом институте и наводит на невеселые мысли. Сразу видно — денег здесь хватает.

Из гигантского стеклянного вестибюля ты попадаешь в другой холл, размерами с вагонное депо. Людей — никого, только две девушки-регистраторши, похожие на фигурки из конструктора Lego. Вооружившись гостевым бейджиком, я прошла к шикарным креслам в углу и огромному телевизору. И то, и другое — чтобы вы не скучали, ожидая, пока за вами придут.

— Можно, мы будем беседовать по-английски? — услышала я голос за спиной.

Дженнифер Ларсен — канадка, и хотя она живет здесь уже 5 лет и свободно говорит по-датски, ей не хочется, чтобы кто-то стал свидетелем ее грамматических ошибок. Насчет моих ошибок в английском никто не спрашивал. Я высказала сомнения относительно результатов своего теста и попросила объяснить, в чем тут загвоздка. Почему мои гены «кричат», что у меня депрессия, когда ее нет? Что именно тестируется?

— Давайте начнем с небольшого вступления, — отозвалась Ларсен.

И пока мы шли по широченным коридорам, минуя одно помещение за другим, она поведала мне о самой большой проблеме, стоящей сегодня перед фармакоиндустрией. Руководство любой компании знает, что не может предоставлять свой продукт как новое лекарственное средство, если он является слегка модифицированным вариантом уже давно известного препарата. Однако чтобы создать что-то действительно новое, нужно прежде всего раскрыть неизвестные ранее детали, касающиеся самого заболевания. В психиатрии это особенно трудно.

— Все упирается в субъективность диагностики, — сказала Ларсен.

Я тут же подумала о депрессии. Психиатры постепенно пришли к выводу, что за термином «эндогенная депрессия» (MDD, major depressive disorder) стоит не одно, а несколько заболеваний. В частности, выяснилось, что примерно треть пациентов с таким диагнозом не реагируют на антидепрессанты — ингибиторы обратного захвата серотонина. И нет никакого критерия, по которому эту группу можно идентифицировать до лечения.

— Приходится признать, что здесь действуют разные биологические механизмы. Так, одни депрессивные больные «впадают в спячку», другие не могут заснуть, а потом рано просыпаются. Складывается впечатление, что у одних уровень гормона стресса — кортизола — повышен, у других понижен. И если это действительно так, то и лечить их надо по-разному. Депрессия депрессии рознь, — заключила Ларсен. — И нам бы очень хотелось найти биомаркеры, позволяющие уловить эту разницу.

Над поисками биомаркеров работает вся фармакоиндустрия. Им посвящают целые конференции. Их требует рынок. В недавно вышедшем докладе, посвященном будущему фармацевтической промышленности, говорится, что к 2020 году будет трудно продать лекарство без сертификата, удостоверяющего, что оно прошло диагностическое тестирование.

— Психиатрия здесь опять-таки стоит особняком. Так, онкологи могут искать биомаркеры в биоптатах опухоли, взять же у больного кусочек головного мозга невозможно.

Это все понятно. Я не понимаю другого: почему пытаются найти биомаркеры депрессии и других психических расстройств, исследуя лейкоциты, относящиеся к работе иммунной системы, а не головного мозга.

Ларсен с готовностью просветила меня:

— У депрессивных больных происходит целый ряд изменений в иммунной системе, и есть основания полагать, что депрессия как-то связана с воспалительными процессами. Мы пока не имеем полной картины того, что именно происходит с компонентами крови, и только ищем показатели, которые можно было бы оценить количественно.

«Больше похоже на рыбную ловлю, чем на научное исследование», — подумала я.

— За последние 50 лет проведено множество экспериментов на животных с целью экстраполяции их результатов на человека, но в том, что касается процессов, затрагивающих головной мозг, такой подход малопригоден. Ведь не спросишь же у крысы о ее настроении или галлюцинациях. Мы вынуждены начинать с живых людей, но не с их головного мозга. Есть огромное количество проб крови пациентов с выраженными симптомами психических заболеваний, и мы решили, что лучше исследовать кровь пациентов, чем мозг крыс.

Пожалуй. Но я все-таки не понимаю, как выявить в клетках крови те гены, чью активность нужно определить. Ведь их больше тысячи!

— Для этого у нас есть эксперты, — ответила Ларсен, как бы отвергая любую персональную ответственность, — но я знаю, что все началось с просмотра литературных данных.

Специалисты из исследовательского отдела компании запаслись терпением и в течение полугода выискивали публикации, в которых имелись хоть какие-то указания на связь между депрессией и одним или другим геном. Так появился список из 29 генов, возможно, имеющих отношение к делу. Интересно, что ни один из них не был связан с работой головного мозга. С теми рецепторами и транспортными белками, о которых мы постоянно слышим.

— Были гены, регулирующие процессы, которые протекают в клеточном ядре, и ряд генов, причастных к работе иммунной системы. Я не могу сказать больше, потому что работа еще не закончена.

Но вот что уже делается. Измерена активность всех 29 генов из списка у нескольких сотен тщательно отобранных лиц, прошедших клиническое тестирование, в Дании, США и Сербии. Среди них были здоровые люди (контрольная группа); страдающие депрессией в тяжелой форме в течение по крайней мере последних трех месяцев и не леченные; и наконец, третья группа, пациенты с пограничным состоянием — субдепрессией или посттравматическим синдромом. Почему именно они? Люди, находящиеся в пограничном состоянии, очень плохо управляют эмоциями, но это характерно и для настоящей депрессии. Посттравматический же синдром отличается от последних двух и может служить свидетельством того, что обнаруженные в крови изменения — стандартная реакция организма, ответ иммунной системы на какой-то непорядок.

Активность генов — по-научному уровень экспрессии — определяется по количеству транскрибированных на них мРНК. Результаты измерений вводят в компьютер и с помощью алгоритмов распознавания изображений получают некие статистически значимые схемы — наборы соответствий между состояниями (пограничное — посттравматический синдром — депрессия), с одной стороны, и генами — с другой. В одних группах активность генов оказывается выше, чем в контрольной, в других — ниже. Для депрессивных больных, например, идентифицирован набор генов из числа 29, обладающих пониженной активностью. В ходе последующего анализа из этой группы были выделены подгруппы — пациенты с примерно одинаковым уровнем экспрессии специфических генов. Пока неясно, получим ли мы в результате диагноз, основанный на количественных оценках, или все останется на уровне описания.

— Первое, что мы хотим теперь сделать, — это посмотреть, нормализуется ли уровень экспрессии в результате лечения. Мы уже следим за этим показателем для всех 29 генов на фоне приема двух разных антидепрессантов. Исследуется несколько тысяч проб крови.

Кроме того, Ларсен с коллегами проверяет альтернативную гипотезу: может быть, наблюдаемый эффект связан с проявлением эпигенетических изменений. А вдруг это как раз мой случай? Сейчас у меня нет депрессии, но она была.

— Не исключено, что мы уловили у вас эпигенетические изменения, которые произошли раньше и сохранились до сих пор. Вероятно, это то, что называется склонностью к депрессии. Тогда эта новость скорее хорошая, чем плохая, — сказала Ларсен с улыбкой, — потому что мы получаем в руки инструмент влияния на заболевание или предрасположенность к нему через нормализацию активности генов в клетках крови.

* * *

— Я не знаком со всеми деталями этого тестирования, но, судя по тому, что вы говорите, речь идет о стабильных эпигенетических изменениях, — сказал Моше Зиф по телефону из своего офиса в Монреале. — И я склонен думать, что когда такие изменения происходят в головном мозге, это сказывается на всем организме. Иммунная же система напрямую связана с нервной. Так что, скорее всего, определение активности генов в лейкоцитах вполне информативно.

— Нет ли еще каких-нибудь работ на эту тему? — спросила я после небольшой паузы.

— Скорее всего, нет.

Моше Зиф был одним из столпов эпигенетики. Он как раз занимался головным мозгом, и мне очень хотелось получить из первых рук информацию о перспективах этой новой области биологии.

— Я и мои коллеги занимаемся исследованием эпигенетических изменений в геноме уже 30 лет, но только в последнее время эпигенетика привлекла к себе всеобщее внимание. Зато сейчас мы полны энтузиазма: наконец-то появилась возможность найти ответы на очень интересные вопросы.

Некоторыми из них и занимается Зиф. Так, он полагает, что эпигенетика объяснит колоссальное различие между состоянием здоровья богатых слоев населения и бедных. Социально-экономический статус налагает отпечаток на геном. Предварительным свидетельством этого служит не только то, что бедные раньше умирают или что у них чаще возникают заболевания, связанные с неправильным образом жизни. Сами заболевания протекают у них тяжелее и чаще заканчиваются смертью.

— Эти различия вряд ли можно объяснить тем, что у богатых «хорошие» гены, а у бедных — «плохие». Здесь явно происходят какие-то эпигенетические изменения, но мы их пока не нашли, — сказал он.

Чтобы проверить эту гипотезу, Зиф с сотрудниками недавно организовали обследование большой группы канадцев, прошедших медицинское тестирование и долгое время находившихся под наблюдением врачей. Ранее у них регулярно исследовали ДНК лейкоцитов, чтобы выявить, какие гены и в какой степени подверглись метилированию, а Зиф намеревается выяснить, коррелируют ли различия в картине эпигенетической модификации с условиями детских лет испытуемых.

— Похоже, там что-то есть! — сказал Зиф, заявив, впрочем, что об окончательных результатах говорить еще рано.

Я не преминула спросить, увидел ли он какие-нибудь эпигенетические изменения в интересных с медицинской точки зрения генах, связанных, например, с развитием рака груди, диабета или сердечно-сосудистых заболеваний — и услышала удрученный вздох.

— Конечно, мы знаем о существовании всех этих генов. Но найденные нами изменения рассеяны по всему геному, а мы не можем тратить время на изучение каких-то отдельных участков.

Причина понятна.

— Но на самом деле наши самые большие ожидания связаны не с локализацией эпигенетических модификаций, а с тем, что ими можно манипулировать. Понимаете? — добавил он. — Нужно просто научиться запускать или останавливать определенные биохимические процессы. В клетках вырабатывается уйма разных ферментов, которые могут инактивировать гены, присоединяя к ним метильные группы, либо открывать и закрывать сегменты ДНК, модифицируя гистоны. И работу всей этой армии ферментов можно регулировать с помощью химических веществ.

Этот механизм в действии Зиф с сотрудниками продемонстрировал в опытах на бедных крысятах, выращенных нерадивыми мамашами. Взрослые, выросшие крысы отличались нервозностью и агрессивным поведением, которые корректировались хорошей дозой трихостатина А (TSA). Это вещество, введенное непосредственно в головной мозг, стирало следы их тяжелого детства, и они превращались в милых, миролюбивых (насколько это возможно для крыс) созданий.

— У нас на примете есть уже несколько лекарственных веществ, которые устраняют эпигенетические изменения, — сказал Зиф. Он упомянул вальпроат, который, как и TSA, блокирует дезацетилирование гистонов и применяется при депрессии. — Сейчас проходят клинические испытания вещества, влияющие на психотические состояния. И когда, наконец, в эти исследования будут вкладываться серьезные средства, за результатом дело не станет.

Но как лечить подобными препаратами реальных больных? Не вколешь же им лекарство в головной мозг. Эпигенетические изменения не могут затрагивать весь организм, и если бы препарат действовал на все его клетки, это привело бы к полной дезорганизации его работы. А нанести удар по определенным клеткам — дело совсем не легкое.

— Никто и не говорит, что будет легко, — сказал Зиф с нотками раздражения в голосе. — Прежде всего нужно идентифицировать ферменты, специфичные для разных тканей, и получить вещества, которые бы избирательно действовали на них.

И все же: нельзя ли обойтись без химии? Не лучше ли пойти более естественным путем, например изменить поведение? Ведь если какое-то там воспитание способно повлиять на наш геном, значит, мы сами тоже можем что-то сделать? Я опять вспомнила о сверхчувствительных личностях.

— Может быть, вы правы, — ответил Зиф более благожелательно. — Я даже думаю, что психологические меры в конце концов окажутся лучше лекарств. Потому что они влияют непосредственно на биологические механизмы, с которыми мы уже знакомы. Но я не специалист по поведению, поэтому не ждите от меня дальнейших разъяснений.

Я и не жду.

— Однако кое-какие наметки уже есть. Получив картину эпигенетических изменений — например, для детей, подвергшихся насилию, — мы сможем подобрать соответствующую психотерапию и посмотреть, как она работает. Исчезают ли интересующие нас маркеры? До сих пор у психотерапевтов не было четких способов выяснить, что происходит с их пациентами. Теперь можно будет подбирать разные виды терапии для разных состояний.

При этом не стоит забывать и о старой доброй генетике. Ведь мы доподлинно знаем, что есть генные варианты, дающие определенный эффект, как физический, так и психологический. Нельзя ли объединить эти два направления? Я позволила себе сослаться на другого известного эпигенетика, американца Эндрю Файнберга из Университета Джонса Хопкинса. Файнберг предложил попытаться определить, какие гены подвержены эпигенетическим изменениям в большей степени, а какие в меньшей.

— Естественно, — опять со вздохом отозвался Зиф. — Я знаю, что прямо сейчас полным ходом идет исследование с привлечением однояйцовых близнецов, страдающих психическими заболеваниями, в котором проводится сравнительный анализ соответствующих генов и профилей эпигенетических изменений в них. Но нужно помнить, что эпигенетика очень молода. Мы находимся лишь в начале пути, и что там впереди — никто не знает.

На самом деле кое-что очень важное уже очевидно: геном — невообразимо динамичная система. Это заставило меня вспомнить часто цитируемое высказывание Джеймса Уотсона, опубликованное в журнале Time в 1989 году. Тогда он заметил в своей ироничной манере: «Когда-то мы думали, что наша судьба определяется положением звезд на небе. Теперь известно, что в значительной мере она записана в наших генах». Сейчас, двадцать с лишним лет спустя, это звучит как крайнее упрощение. Гены — не рок в том смысле, что все задано ими раз и навсегда.

— Конечно, наша судьба зависит от генов, потому что в них записано, что может произойти, — произнес Зиф. — Но не менее важно и другое — как мы обращаемся друг с другом. Мы оказываем существенное влияние на то, как будут работать унаследованные нами гены, через наши взаимоотношения с окружающим миром. Насколько сильно это влияние — должны выяснить ученые.

У Зифа в расписании значилось еще несколько звонков, и я почти воочию увидела людей, ожидающих, пока у него освободится телефон.

— То, чем мы сейчас занимаемся, перевернет представления людей о наследовании признаков. Все яснее становится, что генетический фундамент нашей жизни — это не что-то застывшее. Этой идеей будет пронизана вся наша культура, изменится сам подход к использованию генетической информации. Тут есть над чем подумать.