Я проснулась от какого-то хруста. Было еще темно. Дети спокойно спали в кровати напротив. Катя протиснулась вниз, в кровать Алексея, это она делала часто с тех пор, как мы оказались здесь. Уверяла, что наверху, одна, она замерзает, и что воздух там слишком спертый. Хруст и шелест надо мной звучали так, будто их производил мелкий грызун. Было еще настолько темно, что я с трудом различала белые полосы матраца надо мной. Пружины тихо взвизгивали, и я чувствовала, как нечто поворачивается набок, чтобы удобнее было грызть. Однажды я провела с Василием несколько недель в доме на Крайдезее. Над нашей кроватью по вечерам и на рассвете кто-то что-то грыз и хрустел. Василий говорил: это куница что-то грызет, чтобы выжить, как все звери, глодает изо дня в день одну мышиную косточку за другой. Тем не менее я ничего так сильно не хотела, как чтобы этот хруст прекратился.

Будто бы случайно я стукнула о спинку кровати, на секунду стало тихо, потом, наверно, пришел черед мышиного спинного хребта, — глоданье невозмутимо продолжалось.

Я часто просыпалась рано утром, когда Сюзанна возвращалась домой. Она старалась не шуметь, но я сразу слышала, как она поворачивает ключ в замке, а иногда следила за ее тенью: она входила, первым делом снимала сапоги, из одного что-то вынимала — пачку денег, которые пересчитывала и потом убирала в свой ящик общего шкафа, лишь после этого снимала кожаную куртку и в конце концов, слой за слоем, отделяла от себя одну вещь за другой, пока в темноте не начинало светиться ее нагое тело, и я могла разглядеть очертания ее прически. Глаза мои привыкли к темноте. Чаще всего она собирала волосы в "конский хвост". Раньше пяти утра она никогда не приходила, изредка — после половины седьмого. Потом она забиралась в свою кровать и что-то грызла, грызла с таким упорством, будто от этого зависела ее жизнь.

Когда звонил будильник, я слышала громкий шелест и шуршание, потом хруст умолкал, возможно, она поспешно прятала мышиные головы и другую еду, металлические пружины еще раз взвизгивали, и я могла быть уверена: она повернулась к стене. Я влезала в тапочки и шла в туалет.

Вернувшись, я зажгла маленькую настольную лампу, которую купила на часть пособия, выданного при въезде. На одном из четырех стульев, стоявших вокруг нашего стола, между обеими кроватями, лежала ее одежда. От нее шел запах дыма и пота, на спинке стула, сверху, висело нижнее белье, — почти прозрачные трусики ярко-розового цвета, в тон к ним — бюстгальтер с кружевами и мелкими блестками по верхнему краю. Под бельем я заметила нейлоновые колготки и что-то вроде жакета с оторочкой из искусственного меха. Миниюбку из голубого кожзаменителя она положила на сиденье стула, под ним стояли сапоги, образовавшие вокруг себя небольшую лужу. Как всегда по утрам, я взяла свое полотенце и прикрыла им вещи на стуле, с тем чтобы потом, когда дети выйдут из дома, незаметно его убрать.

— Подъем! — Катя крепко обнимала Алексея за шею; оба повернулись ко мне спиной.

— Эй, вам пора вставать, — я говорила шепотом, чтобы не разбудить Сюзанну.

— Я не хочу.

— Я не могу.

— Нет, можете, вы должны. — Я подняла Катю с кровати и посадила на стул. Она была легкая и тоненькая, как мальчик. На раскрасневшейся от сна щеке остался отпечаток волос. Глаза у нее слезились, веки покраснели. Она кашляла и шмыгала носом. Пустым взглядом она неподвижно смотрела на стол. Чтобы не говорить ей "прикрой рот рукой", когда она зевнула, я заслонила ей рот ладонью.

— Вот твои вещи, Катя. Ты, Алексей, одевайся тоже. Я приготовлю вам завтрак.

— Я не голодна. — Катя вытерла слезинку в уголке глаза, шмыгнула носом и запустила в него палец. На столе лежала ее школьная тетрадь. Я ее открыла и принялась листать. Сплошные красные штрихи и завитушки доказывали, насколько слабо еще усвоила Катя западную каллиграфию.

— Нет, вы должны что-нибудь съесть, — сказала я и начала читать, что было написано красным карандашом под Катиными строчками. "Большое "L" мы пишем с завитушкой, так же, как "S" и "V". Большое "Z" отличается от малого черточкой посередине. До завтра переписать три предложения двадцать раз". Катя этого требования не выполнила. Следующие строчки остались пустыми.

— Нет, я не буду. — Катя дрожала.

— Тогда я вам дам что-нибудь с собой. Иди оденься, неудивительно, что ты так простужена. — Я листала тетрадь дальше. Каждое, пусть даже вполне четко написанное слово, было снабжено сверху, снизу и по бокам красными дополнениями.

Катя тяжело вздохнула.

— Здесь, в этих краях, они повсюду рисуют завитушки.

— В этих краях?

— Ну да. Здесь, в школе, — сказала она и зевнула, широко раскрыв рот. Я опять прикрыла его ладонью. Она отняла мою руку. — Не надо. Твоя рука как-то странно пахнет.

— Ну, это, наверно, не имеет большого значения, раз тебе все равно ставят неплохие отметки.

— Да, но строчки получаются не такие, смотри — ка, у нас в прописях пропечатаны совсем другие линии, а пузо буквы "в" торчит вот здесь, наверху, А не там. Смотри.

— Да это же не так важно, Катя. — Я закрыла тетрадь.

— Конечно, важно. Ты не смотришь как следует. — Катя выхватила у меня тетрадь и засунула ее в свой школьный ранец.

На кухне повсюду, на всех столах и полках стояли бутылки наших соседей, подошвы у меня прилипали к полу. Сигареты гасились о крышку консервной банки, в мойке стояла мутная жижа, и в ней тоже плавали окурки, из которых высыпался несгоревший табак. Я выудила из этой жижи бумажный пакетик с надписью "Глинтвейн — пряная смесь". Кухня была вся такая грязная, словно вчера я не надраила ее сверху донизу.

— Мама, эти ботинки мне уже не годятся. — Катя вошла на кухню следом за мной и подняла ногу. — Вот, потрогай.

— Как это — вдруг, ни с того, ни с сего?

— Я ведь расту.

— Мы получили эти ботинки всего две недели назад.

— Три недели, самое малое. Кроме того, по бокам у них дырки, вот, вся подошва отстает. Смотри. У меня целый день мокрые и холодные ноги.

— А ты забываешь с вечера набить в ботинки газетную бумагу. — Я погладила Катю по голове, она еще не причесалась. — Я же тебе показывала, как это делается. Неудивительно, что утром они у тебя еще мокрые.

— Бе-бе-бе-бе-е-е, — заблеяла она и, выходя из кухни, сказала: — У других ребят настоящие зимние сапоги, знаешь, на таких толстых подошвах, у девочек — красные или голубые.

— Хм, сапоги из пластика.

— Да, они подходят к школьным ранцам.

— Мы об этом уже говорили.

— Но если… — казалось, Катя размышляет, — …если ты не можешь их купить, то лучше мы тогда надолго откажемся от карманных денег.

В кухню вошел Алексей.

— Мама, а, мам!

— Вы получаете пятьдесят пфеннигов, на них я вам сапог не куплю.

В глазах Кати затаился вопрос о школьном ранце, а его я хотела предотвратить.

— Всё невозможно пестрое и из пластика. Огненно-красные ботинки из полиэстера, светло-желтые школьные ранцы из полиэстера, небесно-голубые куртки из полиэстера. Скажите, Бога ради, зачем вам понадобились именно такие ранцы? Вид у них абсолютно дурацкий. У всех ребят одинаковые ранцы — это же смешно. Испуганная своим миссионерским порывом, я прибавила: — У вас есть нечто особенное, настоящее… — и тут мне стало стыдно.

— … старые ранцы с Востока. — Алексей смотрел на меня с состраданием. — Заметно, мама, что ты уже вышла из детского возраста.

В подобные моменты я спрашивала себя, откуда у Алексея такая невозмутимость по отношению ко мне. Его сострадание выглядело почти высокомерным. Катя и Алексей избегали встречаться со мной глазами.

— Что, ребята над вами смеются?

Алексей наклонился и стал зашнуровывать ботинки. Катя закатила глаза, как будто с моей стороны было особенно бестактно задавать такой вопрос. Ни он, ни она не стали бы жаловаться из одного только тщеславия, — значит, над ними смеялись другие дети. Какую-то секунду я не была уверена, правильно ли мое предположение, вдруг этот их намек — просто выдумка, чтобы убедить меня в необходимости купить им массу новых вещей. Катя спросила только про сапоги. Другие пожелания сохранялись лишь в моей памяти, отдаляя нас друг от друга и заставляя моих детей казаться мне чужими. Я ненавидела это отчуждение, но чем сильнее я его ненавидела, тем более чужими они становились. Я не любила их, когда они выпрашивали у меня новые ранцы или модных тряпичных зверюшек. Я не могла исполнить ни одного их желания. Да больше и не хотела этого. Их жадность сделалась мне противна.

"Если ботинки станут малы, то мы сходим еще раз на вещевой склад, сдадим их туда и посмотрим, не найдутся ли там другие".

Алексей сел на пол в кухне и стал привязывать оборвавшийся кусок шнурка к тому, что остался в ботинке. Очки съехали у него с носа и упали на пол.

— Сегодня во второй половине дня мы с тобой идем к глазному врачу. — Я подобрала очки. Хорошо еще, что у них были такие толстые стекла — благодаря этому они не разбились. Я надела оправу Алексею на нос и потянула за резинку. Она была такая старая и пересохшая, что едва держалась. — Потом ты получишь новые очки.

— Это необходимо?

— Да, это необходимо.

Хлопнула какая-то дверь, в проеме показался сосед с пивным брюшком, сорочка прикрывала лишь верхнюю половину этого брюшка. Я предпочла не смотреть на его кальсоны и на то, что из них выглядывало, и помогла Алексею. Сосед стоял возле двери в кухню и растерянно качал гловой.

— Послушайте, каждое утро у вас здесь какой-то крик. Вы что, потише не можете? Не даете человеку глаз сомкнуть. — Продолжая ворчать, он пошел в туалет, откуда понеслись громкое пуканье и непрерывная брань.

В дверях я обняла обоих детей.

— Ты доведешь Алексея до его класса?

— Само собой.

Я смотрела им вслед, пока они спускались по лестнице. За окном лестничной клетки было еще совсем темно. На площадке Алексей повернулся ко мне и помахал рукой. Казалось, его взгляду известно об отчуждении, о моей ненависти, о стыде, который вызывал у меня этот взгляд. Он махал мне и улыбался, будто испытывал ко мне сострадание.

— Будьте здоровы оба!

— Мама? — вдруг тихо произнес Алексей.

— Да?

— Что такое "чума восточная"?

— Во всяком случае, не болезнь. Чума бывает бубонная или легочная, но южной или северной чумы не бывает. — Я невольно рассмеялась.

— Зато есть восточная, — сказал он, но тут Катя утащила его вниз по лестнице.

Когда я опять вошла в квартиру, у меня перехватило дыхание. Воздух был такой спертый, словно здесь спали не десять, а сто человек, словно на дворе не была зима, словно здесь совсем не было окон, которые можно было бы открыть. Разило алкоголем и потом множества людей, человеческими испарениями. И все же в этих дебрях присутствовал и наш запах, неразличимый, но реальный.

Чтобы не будить Сюзанну, я решила пока что уладить кое-какие дела, справиться насчет работы и спросить у привратника, нет ли почты.

Позднее пошел снег. Снежинки, приплясывая, взлетали вверх. На все кругом ложился тонкий белый налет. В такие дни свет исходит не от неба, а от земли. Я стояла в прачечной, вынимала из машины мокрое белье и перекладывала его в центрифугу, как вдруг распахнулась дверь и в прачечную влетела Катя.

— Пойдем скорее, Алексею плохо!

— А почему вы не в школе? — спросила я. Было одиннадцать часов, а занятия в школе заканчивались только в половине первого.

— Скорее, мама, поторопись, белье подождет.

Я поспешила за Катей сквозь снежную стену. Перед дверью нашего дома стоял Алексей — его рвало на оледеневшую ржавую сетку для вытирания ног.

— Учительница сказала, что ему надо час полежать, и позвала меня, чтобы я присмотрела за ним в медпункте, но ему было так плохо, мама. И тогда мы убежали.

— Убежали? Просто взяли и убежали из школы?

— Мама, эти ребята на большой перемене сбили его с ног и стали топтать. — Катя едва переводила дыхание, она села возле брата и обняла его. — Мама, сделай же что-нибудь, разве ты не видишь, как ему плохо?

— А где его очки?

— Понятия не имею, наверно, еще валяются на школьном дворе.

Алексей вытер себе рот рукавом, лицо у него было совсем белое.

— Велосипед на морде.

— Что? — Видимо, мысли у него путались.

— Это они его так дразнили: у восточной чумы на морде велосипед.

— Пойдем. — Я взяла Алексея на руки и понесла по лестнице наверх. Его рвало через мое плечо — он просто сплевывал немного жидкости.

— Ну вот. Теперь ты немножко полежишь.

— Нет, мама, нет, все кружится, нет, мама, нет, не уходи.

— Я позову врача, малыш, с тобой побудет Катя.

Я выбежала из квартиры и понеслась к привратнику.

— Да?

— Врача, пожалуйста, вызовите врача, с моим ребенком произошел несчастный случай.

— Несчастный случай?

— У него наверняка сотрясение мозга. Скорее!

— Что за несчастный случай? И где?

— Пожалуйста, просто вызовите врача. Блок "Б", второй подъезд, второй этаж.

— Не хотите взять носовой платок? — Он протянул мне в окошко бумажный носовой платок, и я пошла обратно. Я шарила взглядом по снегу слева и справа, но белизна обжигала глаза. Возможно, очки он потерял все-таки уже в лагере. Я вытерла слезы. До меня донеслась песня: Where we sat down, ye-eah we wept, when we remember Zion. Наверху, возле открытого окна, стояла женщина и протирала стекло. Неудивительно, думала я, что дети так обороняются, с самого начала к ним в класс поступают ребята, которые в скором времени уйдут, бывает, что они пробудут две недели, бывает, что четыре месяца, а встречались и такие, что пробыли два года. Никто не знал, сколько времени это продлится. Несомненно было одно: долго они здесь не пробудут. Так почему не выступить против непрошеных гостей, против этого постоянного вторжения извне, против чужаков, у которых другой выговор, другие любимые словечки, которые не носят зимних спортивных костюмов, ходят в других сапогах и с другими ранцами, — не такими, как у остальных ребят в классе? Их подначивали, и надо же — они поддавались, за короткое время удавалось их запугать, и они больше не приходили. Просто исчезали. Такие переживания дети в этой школе испытывали изо дня в день, из года в год. Женщина наверху, мывшая окно, высунулась далеко наружу, ей хотелось очистить щеткой край карниза. Мы следим за тем, чтобы в одном классе училось одновременно не более троих детей из лагеря, сказала мне директириса, когда я принесла ей документы и копии школьных свидетельств моих детей. В последние годы стало легче, в конце концов, теперь из Восточного блока приезжает уже не так много народу. Но трудности все равно есть, особенно с поляками и с русскими. Ведь я понимаю, что она имеет в виду, — ну, там посмотрим.

Тогда я над этим не слишком задумывалась, я все еще мало что понимала. В противоположность моим детям, я почти не имела дела в людьми снаружи, вне лагеря. Разве что с продавцами из магазина напротив. С продавцами мебельных салонов, куда я иногда по утрам заглядывала, хоть и не искала ничего определенного. Между тем я уже давно заметила, что мои дети не обзавелись друзьями, и что никто не приглашает их даже на день рождения. Катя уверяла, что все дело тут в маленькой белокурой кукле, которой у нее нет, так же, как нет и принятой здесь одежды, к тому же она не ходит, как ходят многие девочки из ее класса, в расположенную поблизости евангелическую церковь, чтобы брать уроки игры на флейте, да у нее даже и флейты нет, а о Боге уж и говорить нечего. Алексей, напротив того, однажды пришел домой и между прочим рассказал, что его сосед по парте Оливье сегодня ему объяснил, почему не может пригласить его к себе на день рождения. Причин было две. Во-первых, дети из лагеря накогда не приносят стоящих подарков, а только так, ерунду; во-вторых, другие ребята удивятся, если он пригласит кого-нибудь такого. В утешение сосед подарил Алексею двух резиновых медвежат. Я бы все равно к нему не пошел, сказал Алексей, но не захотел мне открыть, почему.

Наверху, в комнате, на кровати Алексея сидела Катя и мурлыкала модную песенку. Алексей заснул.

— Ты видела, как его сшибли с ног? — Я опустилась на колени и стала поглаживать плечо моего сына. Катя мурлыкать не перестала, на меня не посмотрела и покачала головой.

— Так может быть, он просто упал.

Она пожала плечами, продолжая мурлыкать.

— Катя, пожалуйста, перестань напевать эту песню, я ее уже слышать не могу — куди ни придешь, только ее и играют.

— Ласкает слух, мама.

— А не может быть, что он упал?

— Не думаю, ребята выли и орали, они встали в круг, и когда я туда протиснулась, то увидела, как они на нем стоят.

— На нем стоят?

— Ну, они все его прямо топтали.

— И ты так просто, так спокойно это говоришь, словно это вполне нормально. Ты сказала, топтали?

— Мамочка, ну не волнуйся ты так, этим делу не поможешь. — Моя десятилетняя дочь делала вид, будто с такой ситуацией сталкивается каждый день, и что если толпа ребят на глазах у всех топтала Алексея, то волноваться тут не из-за чего. Невольно мне вспомнился сострадательный взгляд Алексея, и я поймала себя на мысли, что его школьные товарищи, пожалуй, считали, что он бросает им вызов. Восьмилетний мальчик, который читает газету и полдня сидит, уткнувшись в книжку, — детям это должно было казаться странным. Алексей многое знал лучше, чем люди, его окружавшие. Он этим не гордился, но и не делал из этого тайны и, случалось, поправлял кое-кого. Разумеется, он не делал разницы между взрослыми и детьми, между родными и чужими. Иногда я называла его всезнайкой, выскочкой и задавакой. Но в ответ он только мягко и снисходительно улыбался. Своих мнений он никому не навязывал.

— Пить хочу. — Алексей открыл глаза.

— Вода из-под крана, другого ничего нет, чай кончился. Катя, сходи принеси стакан. — Я наклонилась и потрогала его — нет ли температуры, но рука у меня была такая холодная, что даже металл кровати показался мне теплым.

— Нет, мама, воды не надо.

— Хорошо. Катя, сбегай, купи шипучки, в виде исключения.

— Нет, я не хочу. — Катя сидела, как прикованная.

— Шипучки не хочешь?

— Я не хочу ее покупать, мама, не хочу идти в магазин.

— Ну вот, на тебе. Катя, не ломайся. Ты разве не видишь — Алексею плохо. Сейчас приедет врач, а ты сходи купи шипучки. Кошелек лежит на столе. Возьми оттуда марки.

— Нет.

— Можешь ты мне, наконец, открыть этот секрет: почему ты уже несколько дней упорно отказываешься ходить в этот магазин?

— Я не хочу.

Послышалось завывание сирены, оно приближалось, становясь все громче. Я встала и поглядела в окно. Между жилыми кварталами лагеря не было улицы, а только проезды, машина "скорой помощи" просто въехала на заснеженную лужайку и остановилась у наших дверей. Сюзанна села в кровати и стала протирать глаза.

— Что-нибудь стряслось?

— Так, ничего, — ответила я и направилась к входной двери, чтобы открыть раньше, чем звонок успеет всех перебудить. Вошли два санитара и выслушали наши с Катей объяснения насчет того, что могло случиться с Алексеем.

— Хорошенький несчастный случай, — сказал один из них прежде, чем отважился взглянуть наверх, на голые ноги Сюзанны; потом он уложил моего сына на слишком большие для ребенка носилки. Сюзанна молча наблюдала за происходящим. Вы тоже можете поехать, пожалуйста, сказали они нам, но в машине есть только одно место.

Они дали мне адрес больницы и вынесли моего ребенка из квартиры. Я смотрела, как внизу они вдвигают носилки в кузов. Потом уложила его вещи: пижаму, зубную щетку, тапочки. Всё уместилось в одном пакете. Плюшевого ослика, которого я два года назад сунула ему в школьную сумку и который сопровождал нас всю дорогу, вплоть до лагеря, Катя взяла под мышку.

— Как ты думаешь, захочется ему рисовать? — Катя хотела вложить в пакет цветные карандаши.

— Не знаю, боюсь, что для этого он слишком плохо себя чувствует.

— Мы можем купить ему фломастеры.

— Катя, мы не должны все время что-то покупать, пожалуйста, не своди меня с ума.

— Ты считаешь, дело плохо?

— Хорошего, во всяком случае, мало. Вероятно, у него сотрясение мозга, при этом полагается просто несколько дней спокойно полежать в постели.

— А тебе не будет холодно? — спросила Катя, наблюдая, как Сюзанна надевает мини-юбку.

— Нет, вообще-то не холодно, — она натянула чулки, которые я все время ошибочно принимала за колготки, и пристегнула их подвязками под мини-юбкой.

— А они у тебя порвались?

— Кто — "они"? — Сюзанна оглядела свои ноги.

— Ну, эти — колготки.

— Ерунда, это не колготки.

— А что же тогда?

— Чулки с подвязками, — Сюзанна захихикала и подняла молнию на сапоге.

— Я бы наверняка замерзла. — Катя сочувственно смотрела на ноги Сюзанны. — Ты куришь?

— Нет, по-настоящему не курю. Так, изредка.

— От тебя прямо дико пахнет сигаретами.

— Это пахнет от моих вещей. — Сюзанна опять засмеялась и погладила Катю по голове. — Пойди — ка лучше позаботься о брате.

В больнице нам предложили сначала подождать на первом этаже, в комнате для посетителей. Прежде всего там хотели выяснить, какое обследование сейчас проходит Алексей и в каком отделении он находится. Немолодая женщина сидела на скамейке под окном и листала журнал. Она показалась мне знакомой, я немного наклонилась, чтобы лучше разглядеть ее лицо, и узнала фрау Яблоновску, польку из нашего дома, которая, когда бы я ее ни встретила на лестнице или в прачечной, пыталась втянуть меня в разговор о моих "ах, таких прелестных детях". Она подняла глаза.

— Привет.

— Ах, привет. — Она уронила журнал на свою меховую шубу и с удивлением посмотрела на нас, потом снова развернула журнал и стала его читать, а может, рассматривать черно-белые фотографии. Ее отец был тот самый сумасшедший танцор, возможно, с ним что-то случилось, и она его ждала. При наших последних встречах я не изъявляла желания с ней беседовать.

— Алексей подарил этой женщине зуб, — шепнула мне Катя и указала пальцем на место рядом с собой; она шептала так громко, что та женщина наверняка могла ее расслышать.

— Зуб? — Не следя за Катиным пальцем, я взяла у нее из другой руки ослика и положила его между нами на скамейку. Женщина тяжело дышала. Катя встала и принялась разглядывать книги, стоявшие на низкой полке. Она сняла с этой полки книжку и принесла ее мне.

— Ты мне что-нибудь отсюда почитаешь?

— Не сейчас. Почитай сама. — Я взглянула на большие часы, стрелки только что миновали половину первого. Катя забрала у меня книжку и несколько минут держала ее у себя на коленях.

— В передвижной библиотеке этих книг никогда нет на месте — они выданы, — тихо сказала она, но я ей не ответила. Тогда она встала и поставила книжку обратно на полку. Осторожно, искоса поглядывая на нас, фрау Яблоновска старалась незаметно не выпускать нас из поля зрения.

— А разве ты не можешь взять почитать такую книжку у какой-нибудь девочки из твоего класса?

Катя пожала плечами.

— Да, конечно, — сказала она как раз тогда, когда я поняла, что она вынуждена врать. Я обхватила рукой ее узкие плечи, опять взглянула на часы и начала покачивать ногой, вверх-вниз. Откуда-то донеслась песня. Звук ее отражали стены, покрашенные в светло-бежевый цвет. Эхо было каким-то странным. Сначала голоса, казалось, прыгали, они прямо-таки насмехались над моей вялостью, которая защищала меня от песни, весело и беспечно разгонявшей уныние, однако чем чаще повторялась мелодия, тем сильнее накатывали голоса на волне музыки, будто всех нас обуревали одни и те же чувства, и сидели мы где-то у одной из рек вавилонских. Хор негромко исполнял припев, и словно ветер проносился над морем, открывая невероятный простор свободы и любви, у меня комок подкатил к горлу — мне вдруг стало плохо.

— Что вы здесь делаете?

Я наклонилась вперед, но фрау Яблоновска в своей шубе, казалось, не хотела замечать, что я обращаюсь к ней.

— Извините, пожалуйста. — Я поднялась и села с ней рядом. — Мы с вами недавно встретились в прачечной. Я тогда не дала вам договорить и ушла.

— Ах, правда? — На коленях у нее лежал иллюстрированный журнал с видом Кремля зимой. Фотография в красной рамке выглядела бесцветной, словно снег или недостаточно чувствительная пленка лишили ее всякой резкости и красок. Желтый заголовок вопрошал: "Что случилось в Восточном блоке?" Казалось, женщина читать журнал не собирается.

— Да-да, это так. Что привело вас в больницу?

Фрау Яблоновска долго смотрела на меня, она дышала и дышала, казалось, меховая шуба просто слишком тесна для ее тяжелого дыхания.

— Я жду своего брата. Они сказали, что приведут его в порядок.

— Значит, он был болен, а теперь его выписывают? — Я улыбнулась, чтобы показать, что вовсе не собираюсь ее отталкивать.

— Так что они приводят его в порядок, потому что мой брат сегодня ночью умер.

— О-о! — Я взглянула на ее руку в пятнах, державшую носовой платок: рука дрожала. — Мне очень жаль.

— Нет, нет, вы тут ни при чем. Ничего не поделаешь. Он был очень болен.

— Вы за ним ухаживали?

— Нет, в последние месяцы ему пришлось лежать здесь. Они мне не позвонили. Понимаете, сегодня утром я пришла сюда. Четыре дня я ждала их звонка. Каждое утро или после обеда приходила посмотреть, дышит ли он еще. Сегодня его палата оказалась пустой. — Ее окружала, точно облако, острая смесь из запаха жира и аромата духов. Запах ее пота проникал через мех. Несмотря на то, что все пуговицы-крючки на ее шубе были застегнуты доверху. Она открыла рот, чтобы легче было сделать вдох. — Я хотела быть с ним, понимаете? И вот он умирает, — она отдышалась, сделала паузу, — можно сказать, у меня за спиной. — Фрау Яблоновска провела рукой по своей шубе и выдернула несколько волосков. — Они мне обещали, что позвонят.

— В лагерь? Там же нет телефонов.

— Ну, хотя бы в правление. Но они, наверно, забыли. Возможно, им было некогда.

— А эта? — Катя сунула книжку прямо мне под нос. — Может, эта тебе больше нравится? — спросила она и выкатила глаза.

— Поди сюда, — я подтащила ее за рукав ближе к себе, на скамейку, — сядь здесь, возле меня, и просто немножко почитай, ладно? — Потом я опять повернулась к фрау Яблоновской. — И теперь вашего брата приводят в порядок?

— Наверно, они должны сложить ему руки на груди и подвязать подбородок, прежде чем близкие придут на него посмотреть.

— Подвязать подбородок?

— Иначе он опустится и, когда наступит трупное окоченение, рот будет широко открыт: придут родственники, а у покойника отпала нижняя челюсть. — Фрау Яблоновска неожиданно разинула рот. — Вот так. — У нее были золотые зубы.

— А-а, да. — Я представила себе мертвеца с широко разинутым ртом.

Она закрыла рот.

— А вы почему здесь?

Только я хотела ей ответить, как открылась дверь. Сестра сначала оглядела меня, потом фрау Яблоновску, а под конец ее взгляд упал на Катю, которая опять стояла на коленях перед книжной полкой.

— Яблоновска?

Она поднялась на ноги, видневшиеся из-под меховой шубы и казавшиеся в сравнении с ее массивным телом тонкими, как щепки. На ногах были грубые резиновые сапоги, которыми она шаркала так, словно они ей слишком велики. Журнал она положила на скамейку позади себя.

— Пройдемте со мной, пожалуйста.

— Да, я пойду, но можно мне на секундочку еще заглянуть в туалет?

— Если ненадолго, то, разумеется, можно.

Фрау Яблоновска последовала за сестрой по коридору.

Катя взяла новую книжку, она сидела неподвижно, держа книжку на коленях, и читала. Я поглядела через ее плечо.

— Эта наверняка не лучше.

— Мама, тебе же ее читать необязательно. К тому же наш папа тоже читал эту книжку.

— Откуда ты это взяла?

— Я помню обложку.

— Что? Прошло столько лет, а ты уверяешь, будто помнишь обложку? С какой стати он заинтересовался бы такой книжкой?

Катя захлопнула книжку. Обложку украшал коричневатый рисунок. С чего бы это Василий стал читать детскую книжку, да еще с Запада? Мне все чаще казалось, что я ловлю Катю на лжи.

— Я недостаточно быстро от них убегал, — сказал Алексей, когда мы пришли к нему в палату. Я взяла стул и придвинула к кровати.

— Вот видишь, мама, а если бы у него были спортивные ботинки… — Катя наклонилась к брату с другой стороны кровати и положила руку ему на лоб, словно была его матерью. — Угадай-ка, что тут, — она открыла "молнию" своей куртки — из — под нее выглядывал ослик.

— Думаешь, я умру, как наш папа?

— Нет, миленький, конечно же, нет. — Я подумала о заключении, которое в коридоре показал мне врач, и которое я должна была подписать. Это означает, что я беру ответственность на себя, ибо хотя в целом обследование не опасно, все же нельзя исключать нежелательного воздействия рентгеновских лучей. Причем все эти обследования они уже успели провести, и теперь мне больше ничего не оставалось, как поставить свою подпись. У Алексея было сотрясение мозга, ушиб черепа, множество других ушибов и перелом ребра. Кроме того, — это врач подчеркнул особо, — они установили, что мальчик истощен. При его росте он должен был весить самое малое двадцать шесть килограммов, а его вес был на несколько фунтов меньше. Об этом врач хотел еще раз подробнее со мной поговорить, он строго смотрел на меня, словно я заставляла своих детей голодать или совершенно их забросила.

— Знаешь, мама, я все время думаю, что наш папа хочет быть здесь и жить во мне. — Щеки у Алексея были красные и в прыщах. Глаза казались стеклянными.

— В тебе?

— Да, ведь он же теперь просто труп, и живого тела у него больше нет, вот я и думаю, может, ему захочется жить у меня внутри, в животе.

— Откуда ты это взял?

— Бабушка как-то сказала, что он продолжает жить в нас.

— Это надо понимать по-другому. Бабушка считает, что он продолжает жить в нас, когда мы его вспоминаем.

— Я знаю, что бабушка имела в виду. Но этого мало, мама. Душа желает большего.

Теперь Алексею уже казалось, будто он кое-что знает о желаниях душ. Я покачала головой и потрогала его губы, которые, несмотря на внутренние травмы, выглядели неестественно здоровыми.

Вошел врач и попросил меня зайти к нему в кабинет. Там он пригласил меня сесть в оранжевое кресло, предложил мандариновый сироп с водой.

— Вы всем вашим пациентам предоставляете отдельную палату? — Я положила ногу на ногу и собиралась выразить ему благодарность.

— Отдельную палату? Нет, только на первые три дня, из-за опасности заражения.

— Опасности заражения?

— Пожалуйста, не смотрите на меня такими испуганными глазами. — Он великодушно улыбнулся и еще секунду-другую смаковал воздействие своих слов, потом наклонился ко мне, сложил руки на столе и сказал:

— У вашего сына — вши, я полагаю, что от вас это не укрылось? Полная голова. Нам придется сначала проделать ряд процедур.

— Ах, — я вдруг замолчала и сняла руку с головы: пускай чешется, я потерплю.

— Вы ведь читали заключение?

Я кивнула.

— Ваш сын уверяет, будто его избили в школе. — Он смотрел на меня и явно ждал ответа.

— Да?

— И у нас возникает вопрос: так ли это? Мальчик в своем рассказе очень путается. Школа не имела никакого права отправлять его домой в таком состоянии. Что я хочу сказать, — может, он вообще не был в школе?

— Не был? Где же, по вашему, он находился?

— Пожалуйста, не волнуйтесь, такой разговор для нас тоже небольшое удовольствие. Нам все чаще приходится иметь дело с подобными случаями. Жестокое обращение с детьми, да, это бывает в лучших семьях.

— Как вы сказали?

— Он находился у вас дома?

— Нет, в лагере его не было. Насколько я знаю.

— Фрау Зенф, наши санитары забрали его…погодите-ка… из блока "Б" в лагере экстренного приема. Вы ведь там живете?

— Мы там живем, да… Но…

— Только не волнуйтесь, фрау Зенф, я не полиция. Кроме того, нам здесь запрещено разглашать доверенные нам секреты. Просто все это кажется нам крайне невероятным, понимаете, тяжелые повреждения, такие ушибы, — сломано ребро, точечные раны на руках и на спине, явно нанесенные острым предметом, теперь в ходу иголки, да, предпочтительно раскаленные, — пока этот врач говорил, он как-то странно причмокивал, словно говорить о подобных вещах было для него и мукой, и неслыханным наслаждением, — сотрясение мозга с травмой черепа — для этого требуется немалая сила. Ему нужны очки, а у него их нет. Ко всему еще у него истощение.

— Я не обратила внимания на то… — Я раздумывала, не будет ли ошибкой сказать то, что я собиралась сказать, и закурила сигарету.

— Не обратили внимания на то, что ваш сын слишком худой, слишком легкий? Теперь ведь у всех есть весы.

— Нет, господин… Как ваша фамилия?

— Доктор Бендер. Вы не будете столь любезны погасить сигарету?

— Господин Бендер, в лагере нет весов, ими пользуются только при медицинских обследованиях, да и кому придет в голову взвешивать своего ребенка? Я хочу сказать, кроме как на приеме у детского врача. И при последних осмотрах все было в порядке, по крайней мере, об истощении никто не говорил.

— В таком случае мы должны зафиксировать ваше высказывание и в интересах страхования передать его дальше, в кассу. Там дело почти наверняка дойдет и до расследования в отношении школы, ибо тут либо вы пренебрегли своим долгом присматривать за детьми, либо школа.

— Мои дети питаются нормально. Едят не много, но много теперь никто из нас не ест. Если бы вам каждый день выдавали еду порциями, у вас тоже пропал бы аппетит.

— Только не переходите на личности, фрау Зенф.

— Это вы как раз перешли.

— Да неужели? Ну, как я уже говорил, об этом позаботятся органы страхования. Разбираться, откуда у него взялись эти повреждения, — не мое дело. У меня могут быть только предположения.

— Ах, у вас есть предположения.

— Фрау Зенф, давайте будем объективны. Для вас это наверняка не очень просто.

— Нет, не очень просто, — я встала, — но я в вашу семейную жизнь не вмешиваюсь.

— Вмешательство иногда важно, фрау Зенф. — Он причмокивал и глотал слюну.

Доктор Бендер делал вид, будто его уже не интересует, нахожусь я у него в кабинете или нет; он вносил пометки в свой формуляр, подлил себе еще глоток мандаринового сиропа и выпил его неразбавленным, а под конец снял телефонную трубку и что-то в нее прошептал.

— Важно, важно, — повторила я, но он даже не повернул головы в мою сторону, я могла сколько угодно говорить себе под нос: когда он приводил в порядок свои формуляры, то не позволял, чтобы ему мешали, — вам можно просто не выходить из роли, верно? Как хорошо вы все устроились со своими ролями, верно? Роли на всю жизнь. В самом деле, разве их можно где-нибудь купить? — Я вышла, широко распахнув дверь, и спустилась вниз.

Катя лежала на кровати Алексея. Улеглась поперёк его туловища, болтая внизу ногами, и пела песню, которую я больше не хотела слышать.

— Ублюдок. — Катя решительно села.

— Ублюдок?

— Да, ублюдок, так кричали некоторые из ребят, когда топтали Алексея. Ублюдок, ублюдок. И, конечно, "чума восточная".

— Почему "ублюдок"?

— Не знаю, — она пожала плечами, — может, потому, что им известно: у нас нет отца, и вы с ним не были женаты.

— Ах, что ты, откуда им это знать?

— Да ведь учительница все время спрашивает. Кто по профессии твоя мама, чем занимается твой папа?

— А причем тут "женаты-не женаты"?

— Ну, тогда я сказала, что мой папа умер.

— И что?

— Тогда учительница сказала: значит, твоя мама вдова. Вдова — это звучало как-то нехорошо. Но я ведь знаю, что такое вдова. Это старая супруга мужчины, который умирает. И тогда я сказала, что ты не вдова, потому что вы никогда не были женаты, и ты еще совсем молодая, никакая не вдова.

— Ну я что? Сегодня это совсем не редкость. Вы родились вне брака. Что в этом такого? Я тоже была внебрачным ребенком, вы что думаете, моя мать могла так просто выйти замуж?

— А почему бабушка не вышла замуж?

— Это не разрешалось.

— Почему?

— Я вам уже рассказывала.

— Расскажи еще раз, мама, ну пожалуйста.

— Они не имели права. Она была еврейка, а он нет.

— Расскажи еще раз, как они познакомились.

— Нет, не сейчас. — Я довольно грубо оттолкнула Катю от Алексея. — Ты делаешь ему еще больнее, когда так на него наваливаешься.

— Я совсем не наваливалась.

— Поди-ка сюда, — я осторожно подняла руку Алексея: разумеется, она была легкой. Руки у Алексея всегда были легкие, про истощение еще никто не говорил. Сначала я погладила его руку, потом закатала ему рукава.

— А это что такое? — Я провела пальцем по крошечным сине-черным точкам, две из них воспалились и походили на маленькие кратеры с крошечными кольцами от засохшего гноя вокруг отверстия, в котором стояла прозрачная жидкость.

— Нет. — Алексей оттолкнул мою руку.

— Что это такое?

Катя наклонилась к руке Алексея и гладила ее.

— Почему ты не отвечаешь?

Я только что не кричала на нее.

Алексей устало и измученно смотрел куда-то мимо меня: он повернулся набок и уставился взглядом в подушку перед собой.

— Мама, не спрашивай его так. — Катя осуждающе глядела на меня, словно я задала неприличный вопрос. — В моем классе они тоже вытворяют такое с одним мальчиком. Во время урока колют его ручкой.

— Колют ручкой?

— Да, точно. Или карандашами. Как-то раз один мальчишка даже взял циркуль. Но учительница это запретила. Ведь на уроке надо сидеть тихо, и потом тот мальчик кричать боится, они и без того на перемене над ним смеются и обзывают его тряпкой.

— Тряпкой? — "Почему ты чуть что — и в слезы?" — как-то однажды спросил Василий. Я не знала, что ответить. С тех пор, как я получила свидетельство о его смерти, я больше не могла плакать, даже когда мне хотелось, и я находила это уместным. Я погладила эти мелкие точки, — некоторые из них, казалось, складывались в круги и узоры.

— Это же татуировка. — Я покачала головой.

— Они еще не такое делают, — сказала Катя. — Например, недавно, после урока физкультуры, они написали ему в ботинки, — Катя хихикнула, — ботинки были совсем мокрые.

Я закрыла глаза и почувствовала, как на гладкой детской коже выступили маленькие кратеры. "Клейма", — тихо сказала я и подумала о животных, которых клеймят.

— Или еще, представь себе, мама, представь себе, у этого мальчика, — по-моему, он приемный сын, но те всегда называют его приютским, — у него единственного, кроме меня, нет такой толстой сумки с магнитной застежкой. Вместо нее он носит сумку на "молнии", и они подложили ему туда собачьи какашки. — Катя передернула плечами и перестала хихикать. — Какая гадость, правда, мама?

— Ты не могла бы на минутку перестать тараторить? — Веки у меня налились тяжестью, а Катя, похоже, решила, что наступил ее звездный час.

— Только одно, да, только еще одно, мама, они как-то написали этому мальчику шариковой ручкой на куртке "Я дурак". А потом они хотели что — то написать и на моей куртке, но я удрала от них, да так быстро, — да, так быстро, как эти ребята бегать не умеют. — Катя хихикала и хихикала.

— Скажи, ты находишь это смешным?

— Нет, вовсе нет.

Случались моменты, когда Катино настойчивое желание разделить со мной свою детскую радость становилось для меня непереносимым. Она, как маленький несмысленыш, резвилась в таких ситуациях, в которых я от усталости могла заснуть на месте и ничего так страстно не желала, как десять минут побыть одной. Возможно, это были моменты, когда мне хотелось плакать, и я не плакала лишь потому, что больше не могла. Если я ее отталкивала, то мне бывало стыдно, тем более что она явно не случайно с тем большим упорством смеялась, чем глубже становилось мое отчаяние.

— Послушай, мама, можно я расскажу анекдот?

— Нет, анекдота не надо. — Я встала, вынула из пакета принесенные вещи и положила их в пустой ящик шкафа. Перед кроватью валялся ослик. У меня так устали ноги, что я снова села на кровать. Очки Алексей, должно быть, потерял на школьном дворе, хорошо, что теперь он спал, будить его, чтобы спросить об этом, я не стану, только вот визит к глазному врачу теперь надо будет отложить. Если бы этот Бендер, который именовал себя доктором, не жил в настолько ином мире, то я могла бы его попросить, чтобы Алексею уже здесь, в больнице, подобрали новые очки. Хотя провести зрительные тесты при сотрясении мозга было наверняка затруднительно.

— Я только хочу тебя утешить, — сказала Катя и обвила мне шею своими тонкими руками.

Сначала я почувствовала себя в объятиях моей дочери, как неподвижно покоящаяся огромная гора. Но потом внутри у меня что-то защекотало, широко разлился стыд, словно раскаленная лава подкатывала к лицу, но застывала на руках. Не шевелясь, пребывала я в ее объятиях. Мне просто не приходило в голову никакого осмысленного занятия. Да и слова казались не более чем бесполезным сотрясением воздуха.

На остановке автобуса сидела в своей меховой шубе фрау Яблоновска. Увидев, как мы подходим, она нам замахала.

— Похоже, что нам по дороге, — обратилась я к ней. Мех ее шубы выглядел тусклым. Я невольно задалась вопросом, захотят ли вши водиться в такой вот шубе, в конце концов она изо дня в день прогревается изнутри.

— К сожалению, нет, я еду на работу, у меня пересменка.

— А вы где работаете?

— В ресторане быстрого питания. Готовлю еду. С начала будущей недели меня, возможно, посадят за кассу. — Она гордо разгладила мех у себя на колене и поплотнее соединила полы шубы, чтобы они не расходились. Ее улыбку можно было принять за улыбку здоровой и дружелюбной крестьянки. Мне вспомнилось, что сказал у нее за спиной ее папаша: она была виолончелистка, притом плохая. Между ее круглыми коленями, должно быть, когда-то стояла та самая виолончель, которую их семья продала, чтобы похоронить здесь брата. Гордый взгляд фрау Яблоновской меня испугал.

— Это наверняка утомительно — целый день без свежего воздуха и дневного света.

— Без дневного света? Это мне и в голову не приходило. Без дневного света. — Фрау Яблоновска погладила свой тусклый мех. — Но мне это доставляет удовольствие. И не так уж это утомительно.

Ее бодрость казалась мне наигранной. Мизинцем она смахнула слезинку. Она молчала, и это молчание уже стало казаться мне молчанием замкнувшейся в себе женщины, которая, похоже, была совсем не такой, как я, не терзала себя мучительными мыслями. В том, что крестьянки ведут совершенно беззаботную жизнь, я не сомневалась. О виолончелистках я мало что знала. Безымянным пальцем она вытерла другой глаз. Сегодня ночью умер ее брат. Сейчас он лежит с отпавшей челюстью, если они не привели его в порядок. Минуты, когда я представляла себе Василия мертвым, случались у меня все реже. Его руки и ноги были неестественно вывернуты, темные глаза, которые больше не видели, стали неузнаваемыми, и во мне что-то надломилось. Дети принуждали меня жить дальше. Сначала это вызывало у меня внутренний протест, потом стыд за то, что я продолжаю жить. В конце концов в один прекрасный день я впервые ощутила затаенную радость от того, что я смогла на миг забыться. При мысли об отпавшей челюсти брата фрау Яблоновской я внезапно увидела Василия. Но мимо такого Василия я смогла бы пройти не задерживаяеь. Чувство превосходства казалось каким — то странным, чуждым моему существу, не имеющим со мной ничего общего. Как хорошо было бы иметь шапку-невидимку. Польские цыгане — так в лагере называли всех поляков. Причиной, наверно, была их любовь к праздникам, потому что они часто собирались внутри лагеря и могли быть такими бесстыдно веселыми. Ночи напролет они пели. Вот и мужчина в прачечной рассказывал мне, что часто не может заснуть, потому что польская банда всю ночь гуляет. Это оскорбляет нашу строгую немецкую чувствительность, — сказал мне этот маленький человек и взглянул на меня снизу вверх. Я не поняла, всерьез он это или нет.

Подошел автобус, и мы сели. У цыган не было не только жилья, это были люди без родины и без определенного занятия. Люди, не привязанные ни к чему, кроме своего племени, — свободные люди, как уверял Василий, люди без прав, как возражала ему я. Только вот никто не хотел быть такими, как они, никто, кроме Василия, который в минуты, когда бывал особенно ребячливым, говорил: как жаль, что он не родился цыганенком, ведь стать цыганом нельзя, а значит, он обречен всю жизнь оставаться несвободным. Эта его мысль казалась мне какой-то дурашливой, дурашливой потому, что собственное бытие и становление он связывал исключительно с происхождением, словно верил в судьбу — и эта его вера казалась мне такой по — детски наивной, что я за это его полюбила.

Всего несколько дней назад бюро по трудоустройству предложило мне место помощника продавца в винном магазине. Я отказалась. Как-никак я была химик, пусть и пришлось одно время заниматься совершенно другими делами, — когда в Академии наук мне сообщили, что больше меня использовать не могут, то меня определили работать на кладбище. По крайней мере, свежий воздух и дневной свет. Кладбище в Вайсензее уже почти не использовалось. Кого в Восточном Берлине еще хоронили по еврейскому обряду? Плющ и большие кусты рододендронов. Влажная тень. Колонны из песчаника, увитые молодыми побегами. Надписи, имена. В голове — только собственные мысли, никакой болтовни, никаких приказов. Однако сотрудник бюро по трудоустройству сказал: он охотно верит, что я была химиком, — при этом он пристально смотрел мне в глаза и подолгу — на мою грудь, только согласно его данным я не могу поступить на работу. Куда я на целый день пристрою детей? И вообще, то, что вы столь продолжительное время не работали по специальности, плюс разница в уровне развития науки в обеих странах, да еще ваш статус беженца с удостоверением "Б", — разве вы не подвергались преследованиям из-за морального конфликта с властью? Его взгляд изучал вырез моего платья. Итак, кем бы я ни была прежде, — его рука под столом стала особенно беспокойной, — как химика он меня наверняка устроить не сможет. Нет, сказала я, возражая ему, в винном магазине за неполных тысячу двести марок в месяц с вычетами — неизвестно еще, что я получу на руки, — я, конечно, работать не буду. Этот человек долго заверял меня, будто это совсем неплохая зарплата, а благодаря берлинской надбавке — просто хорошая, а я все время слышала, как он сглатывает слюну. Для чего нужна вся западная свобода, если не для того, чтобы принимать решения. Тут я донашиваю чужую обувь, живу с детьми в общей комнате, мы спим в кроватях с казенным бельем, где до нас неизвестно кто спал, но в чужую жизнь я не влезу, и со второй попытки не влезу, и с третьей, и с четвертой. Зато эта фрау Яблоновска, которая по пути на работу гордо запахнула свою меховую шубу, чтобы я могла сесть рядом с ней, казалась мне такой несгибаемой и цельной, что я, хоть и не верила тому, что они цыгане, вдруг ясно поняла: в Польше не может быть ресторанов быстрого питания. Поразительно молчаливой показалась мне сегодня фрау Яблоновска. "В душе она слышит музыку", — сказал мне Алексей в наше первое лагерное воскресенье, когда я забирала детей из ее квартиры, пропахшей капустой и свиным салом, а они не хотели уходить, чтобы не оставлять недопитыми стаканы с "колой". Недавно в прачечной я бы охотно заткнула ей рот. "Какое прелестное платьице", — сказала она с увлажнившимися глазами, взяв в руки одно из Катиных платьев, — будто речь шла о роскошном наряде из шелка. Она болтала о том, как хорошо воспитаны мои дети, и ни слова не говорила о своем капризном папаше и своем прошлом виолончелистки, которое, возможно, было всего лишь фантазией отца, а к ней никакого отношения не имело. Ее болтовня так действовала мне на нервы, что у меня не оставалось другого выхода, кроме как взять свое белье и не прощаясь покинуть прачечную. Похоже, она не обиделась на меня за это. И все — таки сегодня вся ее сердечность и симпатия словно улетучились. Она меня оставила наедине с моими размышлениями о ее жизни. Кристина Яблоновска попрощалась, ей предстояла пересадка, и Катя прыгнула на ее место.

Обратно в лагерь я шла с Катей мимо нашего жилого блока, и вдруг перед нами возникла и закачалась какая-то бутылка. Мы остановились и взглянули наверх. На подоконнике открытого окна сидел тот маленький мужчина.

— Пожалуйста, возьмите и посмотрите. Очень прошу. — Он затянулся сигаретой и, сильно размахнувшись, бросил ее вниз. Бутылка прыгала вверх-вниз. Катя вырвала свою руку и побежала обследовать бутылку.

— Не надо. Пойдем, — прошептала я Кате, надеясь, что она сможет обуздать свое любопытство.

— У меня получится, подожди. — Она тянула и дергала, пока узел на горышке бутылки не развязался. Когда Катя запрокинула голову, я сдалась и тоже взглянула наверх.

— Ну, давайте, давайте. — Он сделал движение рукой, призывавшее меня вскрыть бутылочную почту.

— Почему вы больше не носите ваше летнее платье?

— Зимой? — Я смотрела наверх.

— Но осенью вы его носили.

Этот маленький человек меня преследовал. Он появлялся возле меня все чаще и назойливее, будто для него было делом чести не упускать меня из виду. Уже не первый день я сталкивалась с ним повсюду, он либо шел за мной, либо случайно попадался мне навстречу или сидел в прачечной, когда я приходила туда. Катя протянула мне бутылку, которую я у нее буквально вырвала. Иногда я видела, как он прохаживается взад-вперед у нашего блока, словно ждет, что я выгляну из дома. Свернутая трубочкой записка легко выскочила из горлышка.

— Что там написано? — Катя хотела взять у меня трубочку, но я дала ей пустую бутылку.

— Неважно, пойдем. — Я крепко держала трубочку и засунула ее в карман куртки.

— Это определенно поклонник, мама.

— Может быть. — Мы поднялись по лестнице. Маленькую бумажную трубочку я положила на верх платяного шкафа и решила ее не разворачивать. Пусть люди, которые будут жить после нас в этой комнате и пользоваться этим шкафом, узнают, что карлик там написал. Я это читать не собираюсь.

Как-то раз я хотела спросить у привратника, нет ли почты для меня, я была уверена, что должно прийти письмо от моей мамы, из которого станет ясно, когда приедет из Парижа мой дядя. Он ведь объявил о предстоящем визите, но я до сих пор не знала, когда этот визит состоится. Дождь лил как из ведра. И тут я увидела этого человечка, он стоял возле привратника, листал толстую телефонную книгу и не желал замечать, что за ним стоит, и ждет, и мерзнет еще кто-то. Он закуривал сигарету за сигаретой, и только когда я тронула его за плечо, отошел в сторону. Я спросила привратника насчет почты, но у него не было для меня никаких писем. Разочарованная, направилась я обратно к себе в комнату, мимо первого жилого блока, мимо второго, и вскоре заметила, что он идет рядом со мной. Он завел разговор. Что он уже давно за мной наблюдает, хотя это совсем не в его привычках, поскольку женщины для него ничего не значат, решительно ничего. Наблюдает он только за мной. Смеяться над ним не надо, он бы с удовольствием со мною познакомился, потому что я ношу такое красивое платье, которое никак нельзя надеть в дождь. Однако его слова звучали так настойчиво, надежда была такой неколебимой, что мне было совсем не смешно. Весь этот разговор о платье — только предлог для более короткого знакомства, думала я и, опасаясь этого, не ответила на его умоляющий взгляд. Пока мы шли, он все время бежал на шаг впереди меня, часто спотыкаясь, словно ему было трудно идти с такой же скоростью, как я, при этом он раз-другой толкнул меня плечом в грудь. И это тоже, как мне показалось, было не чем иным, как несколько неуклюжей попыткой сближения. Он неудачник, как он сам уверяет, слабак, даже бегство ему не удалось. Потом он каким — то чудом освободился, однако не верит в то, что государство само додумалось его купить. Вероятно, им пришлось принять его бесплатно, впридачу, когда им понадобился кто-то другой. Я кивнула, но этого ему было мало. Вот и я тоже, сказал он, вначале показалась ему нереальной, какой-то сказочной принцессой. Глаза его сияли. "Три орешка для Золушки", этот фильм я должна знать. Опять он как бы случайно коснулся моей груди. Теперь он видит меня уже другой, более земной, но мне незачем беспокоиться, у него с женщинами ничего не получается, он уже пробовал, но ничего не выходит. Я сомневалась в том, что он пробовал, но вполне допускала, что у него не получилось.

Я даже не хотела слушать историю о женщине, которая его бросила. Мне не хватало терпения выслушивать этого суетливого человечка. Однако он говорил и говорил, не дожидаясь моего одобрения. И я услышала его рассказ про то, как он с кем был на пляже, и предположила, что речь идет о той самой женщине. Я не хотела задавать лишних вопросов, опасаясь, что тогда уже его рассказу не будет конца. Как она сидела в своей пляжной кабинке, совсем одна, смотрела на море и не желала, чтобы ей в этом мешали, в то время как он кувыркался перед ней на песке, точно собачонка, и за это лишь изредка удостаивался презрительного взгляда. Возможно, страх, глубокий ужас виновны в том, именно это осталось его единственным ярким воспоминанием о тех семи годах. Это я должна себе представить — после семи лет она просто взяла и ушла.

Я ничего не хотела себе представлять, я оборвала его на полуслове, на середине предложения с восклицательным, а также с вопросительным знаком, сказала, что здесь я живу, и скрылась в своем подъезде.

За две недели в больнице Алексей потерял два фунта веса, лежал он палате с еще четырьмя мальчиками.

— Мы не ошиблись, в этой палате Алексей Зенф?

Мы трое подняли глаза и увидели в дверях высокую изящную фигуру. Жещина боязливо оглядывала присутствующих, рассматривала каждое лицо, пока не остановилась на наших лицах. За собой она вела маленького мальчика.

— Это мой сын Оливье, он бы очень хотел извиниться. Оливье, Оливье, давай извиняйся. — Оливье прятался за спиной у матери и с интересом разглядывал потолок. — Ты слышишь, Оливье? Или, может, сначала отец должен с тобой..? — Оливье хотел было топнуть ногой, но нечаянно угодил сапогом по ножке моего стула.

— Извините нас за вторжение. Мы сегодня так торопимся. — Эта мамаша не удостоила меня рукопожатия. Мать и сын были в брюках для верховой езды. Она стянула с руки тонкую лайковую перчатку. — Мы и понятия не имели, боже мой, пока нам в пятницу не позвонила учительница. В выходные у нас были гости, а теперь еще это. Оливье, извинись. Сейчас же. — Оливье слегка поднял руку, видимо, ожидая, что я ее подхвачу. Я ощутила только холодные кончики пальцев, которые он поспешно отдернул, словно боялся заразиться. Чума восточная, подумала я. Он сунул руки в карманы куртки и отвернулся от нас. Его мать достала из своей сумочки какой-то пакетик, завернутый в глянцевую бумагу, с большим серебряным бантом. Она вложила этот пакетик сыну в руки. Как только что обезвреженную бомбу бросил он этот пакетик на кровать Алексея, потом повернулся на каблуке и короткими твердыми шагами направился к двери. Женщина покачала головой; она была в больших очках с тонированными стеклами, сквозь которые улыбались ее глаза. Однако смотреть мне в глаза она избегала. Ни к Алексею, ни к Кате она не обратилась. Только улыбнулась собственному колену.

— Ах, уж эти дети, верно? Бьешься с ними, бьешься. Он все время был первым учеником, а теперь вот отличился. Она с любовью смотрела вслед сыну, который как раз закрыл за собой дверь. — Ну что с ними делать? — Она опять натянула перчатку. — Как я уже сказала, фрау Зенф, Оливье очень сожалеет. Ведь как это ужасно, когда звонит телефон, и ты снимаешь трубку, ничего не подозревая. — Женщина не удостоила Алексея и Катю ни единым взглядом, она взяла пакетик с кровати Алексея и дернула его за серебряный бант. — Учительница сразу сказала, что он там был не один. Но это все равно неприятно. — Женщина облегченно вздохнула и положила пакетик обратно на одеяло. Она откинула назад свои длинные, до плеч, волосы. Кончиками пальцев потрогала уголки рта, словно боясь, что блестящая помада уже стерлась. — К счастью, ничего страшного не случилось. Видите ли, Оливье все время уверял, что он не виноват, это другой мальчик подстрекал ребят. Но я сказала: извиниться он все равно должен. — Лицо ее приняло прямо-таки печальное выражение, она снова потрогала уголки рта. — В конце концов, он ведь хорошо воспитан. — Она засмеялась и потуже затянула на шее шелковый платок. — Мы, по крайней мере, заботимся о том, чтобы все было как надо. — И, помахав нам на прощание, она направилась к двери.