С койки верхнего яруса до меня донеслось знакомое сопение — мой отец дышал ровно, лишь иногда он, казалось, захлебывался воздухом. Изредка дыхание его ненадолго пресекалось, наводя на мысль, что он может перестать дышать. В семьдесят восемь лет человек уже не обязан ровно дышать, он больше вообще ничего не обязан делать. Снаружи было еще темно. Но света фонарей, поставленных между блоками на небольшом расстоянии друг от друга, было достаточно для того, чтобы лагерь оставался обозримым и ночью, в темноте, для того, чтобы я могла одеться и уложить в мешок выстиранные кальсоны Ежи. Для Ежи я могла сделать не так уж много. Приносить ему в больницу еду мне не разрешали, какие-нибудь напитки — тоже. Однажды я потихоньку выделила ему толику из нашего колбасного пайка, но он колбасу есть не захотел, сестры разозлились, когда нашли ее у него в тумбочке. Кальсоны он не носил, но я тем не менее неделю за неделей ему их стирала. Я тихо открыла дверь, чтобы не проснулся отец и не заорал на меня сверху: "Кристина, корова ты эдакая!" Большая часть людей в квартире, казалось, еще спала. И подходя к привратнику, я тоже никого не встретила. Для детей, ходивших в школу, было еще рано, в такое время мало кто выходил из лагеря.
Когда я добралась до больницы, брезжил рассвет.
— Неужели ты не можешь надеть хотя бы приличную пижаму? Для чего я притащила тебе выстиранные вещи? — В платяном шкафу у Ежи царил сплошной хаос. Я уложила в ящик выглаженные кальсоны. Среди рубашек и пижам, которых он до сих пор ни разу не надел, я нашла пачку сигарет и немецкий женский журнал.
— Ты читаешь такие вещи?
— Ха, как я мог это читать? Этот журнал лежал в комнате для посетителей, вот я его и взял.
— А зачем? — Я обернулась к нему, вскинув вверх руку с женским журналом.
— Затем, что там красивые женщины.
— Красивые женщины, — повторила я и положила журнал в пустой ящик, под пижамы. Мне казалось, что тут скорее кроется какой-то секрет, но у Ежи не было от меня секретов. Возможно, они были у него тогда, в течение четырех лет его брака, но с тех пор, как он переехал обратно к нам с отцом, он вряд ли мог что-то скрывать.
Я не хотела смотреть, как он чистит ногти, проводя одним ногтем под другими.
— Дай-ка сюда. — Маникюрный набор лежал в ящике тумбочки. Я снова села на стул возле его кровати и взяла его за руку.
— Нет. — Ежи попытался высвободить руку, но я крепко ухватила его запястье. Канюля была закреплена пластырем, если его натянуть, то Ежи будет так больно, что он и слова вымолвить не сможет. Кожа у него была белая, растрескавшаяся, и напоминала кору старого дерева. Там, где пролегали сосуды, виделись следы уколов.
— Так что же с пижамой?
— Никто здесь в пижаме не ходит. Оглядись, Кристина. Видишь ты тут кого-нибудь в пижаме?
Я повернулась и окинула взглядом мужчин, сидевших на кроватях, — все, как один, были в белых ночных рубашках.
— Ну и что? — Я обстригала ножницами ногти у Ежи до самого мяса. — Ты не должен так опускаться только потому, что это позволяют себе другие.
Ежи молчал, он жевал зубочистку и разглядывал ногти своей другой руки. Краем глаза я видела, как одна из сестер меняла соседу Ежи ночную рубашку. Она растирала ему спину "французской водкой" и массировала этого человека, который был немного моложе Ежи; синеватые вены проступали у него по всему телу. Под руками сестры он тихо постанывал.
— Поэтому, да? — прошептала я, обращаясь к Ежи, но он, казалось, был всецело поглощен созерцанием своих ногтей. — Так ты поэтому не хочешь надевать пижаму, да? Ежи, ответь мне.
Ежи посмотрел на меня пустым взглядом.
— Что ты сказала?
— Только не прикидывайся опять, будто ты плохо слышишь. Ты хорошо слышишь, Ежи, очень хорошо. Ты бы хотел, чтобы она тебя переодела, ради этого ты готов носить эту дурацкую больничную ночную рубашку. Только чтобы она тебя переодела, — других причин нет.
— Что поделывает отец?
— Что он может поделывать? День-деньской отдыхает. С утра до вечера.
— Ты бы сходила с ним погулять.
— Ты так считаешь? Лучше я приду навестить тебя, Ежи. Если отец перестанет самостоятельно передвигаться, я не буду ему помогать.
— Ай! Будь поосторожнее.
— Я осторожна, Ежи, этот ноготь у тебя врос.
— Я же сказал, чтобы ты была поосторожнее. — Ежи пытался вырвать у меня руку, но я держала ее крепко.
— Вот еще этот ноготь, — сказала я и обстригла ему ноготь на мизинце. Потом я попыталась немного смягчить тон. — Я тоже могу тебя переодеть, Ежи, если тебе нужна помощь. — Под глазами у него были тяжелые синеватые мешки; с тех пор, как он оказался здесь, лицо у него как будто бы осунулось. Словно они морили его голодом. — Я это сделаю. Ты только скажи, и я тебя переодену. Тебе не нужны эти сестрьр, Ежи, у тебя ведь есть я. — За спиной я услышала стук деревянных башмаков, по палате шла сестра, звонким голосом она крикнула какому-то старику:
— Ну, как у нас дела сегодня?
Я слышала, как она встряхивает чье-то одеяло, и видела, как Ежи провожает ее взглядом через всю палату, не обращая внимания на меня и на мое предложение.
— Ты прячешься в угол, — сказал Ежи, не удостаивая меня взглядом.
Я остригла ему ноготь, хватив ножницами так близко к кончику пальца, что Ежи наверняка было больно.
— От чего?
— Это ты знаешь совершенно точно. — Он внимательно прислушивался к стуку деревянных башмаков позади меня.
Больше я не спрашивала, в конце концов, я знала, что он имел в виду не заботу об отце. Он имел в виду, что его сестра попусту расточает себя и свою жизнь. Он осуждал любую форму расточительства. Ему не давало покоя, что я продала свою виолончель и не добилась того, на что, по его мнению, была способна. И не только способна, как он без конца твердил, а скорее, благодаря этой моей способности прямо-таки обязана добиться. Однако он настолько же не терпел моей заботы о нем, насколько я не переносила его беспокойства обо мне. "Не для того мы покинули Щецин, чтобы…"
— Почему ты не уходишь, Кристина? Оставь меня одного. Смотри, сестры готовят ужин.
— Я еще немного посижу. Минутку. — Я крепко держала тонкую и холодную руку Ежи, даже когда он хотел ее у меня вырвать. Первый раз в нашей жизни я оказалась сильнее его.
— Ежи, они тебя здесь толком не кормят, я же вижу. Морят голодом. Как ты выглядишь!
— Уйди, пожалуйста. Уйди. Лучше сходи к отцу в лагерь, он боится темноты.
— Я знаю, но ведь осенью всегда темно. Если бы я не оставляла его одного, то зимой вообще не могла бы навещать тебя, — сказала я, стараясь, чтобы голос у меня звучал не угрожающе и не умоляюще, и ощутила глубокий страх оттого, что оставляю Ежи здесь, в больнице, на произвол сестер, дня и ночи, и капельницы, которую ему поставили в начале недели; страх перед дорогой домой в темноте, перед двухэтажным автобусом с неоновым освещением, дорогой домой, в лагерь, ибо никакого другого пристанища у нас больше не было. Даже если наш дом, скорее всего целый и невредимый, стоял на своем месте, совершенно равнодушный к нашему отсутствию. Теперь его отделяли от нас бесчисленные километры и две границы на Востоке, на другом берегу Одера. Дом был недосягаем. Я обязана была ему это сказать, чтобы он вспомнил, и при этом немножко поплакать.
Ежи вздохнул.
— Почему ты всегда так громко вздыхаешь? — спросила я: я не хотела слышать, как он вздыхает.
Ежи опять вздохнул.
— Прошу тебя, не надо. — Я крепко держала его за руку.
— Я не вздыхал, я стонал. Не зря же я здесь. Когда стонешь, легче дышать. — Ежи рассмеялся. — Что это такое? — Он испуганно посмотрел на наши руки, изо всех сил отдернул свою руку, а я раскрыла свою. В ней лежали его состриженные ногти. Желтые полумесяцы. Я кивнула ему и надела шубу. За многие годы, пока ее носила сначала моя мать, потом я, блеск меха потускнел. На постели у Ежи остались черные волоски. Одной рукой я собрала их с одеяла в комок, другой опять сжала пальцы Ежи.
— Тебе чего-нибудь хочется? — Я погладила его холодный блестящий лоб.
— Чтобы ты ушла. — Ежи повернул голову к окну. В стекле отражались кровати семи обитателей палаты. Я отпустила его руку.
Когда я отворила дверь в коридор, белокурая медсестра стояла спиной ко мне в нише перед большой двустворчатой дверью, ее волосы переливались в зеленоватом свете, горевшем над запасным выходом, — она поправляла белье у себя под халатом.
— Добрый вечер, — приветствовала я ее.
— И вам того же, — пробомотала она, наклонившись и подтягивая чулки. Мне ничего не оставалось, как пройти по коридору и спуститься по лестнице с липкими перилами. Внизу, в вестибюле, было маленькое кафе, но оно уже закрылось, иначе я бы там присела, съела бы мороженого на палочке, а еще выпила бы горячего какао. Напоследок, как каждый вечер, взяла бы с полки зеленую бутылочку лимонада и промочила бы горло сладким напитком. Последние капли вылизала бы из горлышка бутылки кончиком языка.
Огни в кафе были погашены, свет виднелся только над холодильным прилавком и над кассой. Через толстое стекло слышался рокот холодильника. Ноги у меня отяжелели. Язык во рту казался каким-то мохнатым, я еще чувствовала вкус кофе, который сестра давеча предложила мне выпить вместо Ежи. Я попросила два дополнительных куска сахару. Снизу в коридоре раздался какой-то скрип. Слышалось равномерное постукивание дерева о дерево. Уборщица орудовала в коридоре шваброй, которая попеременно, то слева, то справа, стукалась о плинтус, потом скрипела тележка, когда эта женщина подвигала ее немного вперед. Сама не зная зачем, я по одной из задних лестниц опять поднялась на второй этаж. Напротив некоторых дверей на подоконниках стояли подносы с тарелками и чайниками. Чтобы меня не застукали поблизости от двери в палату Ежи, я пошла по коридору в другую сторону. Могла бы открыться какая — нибудь дверь, и вышел бы кто-то из вречей. Я бы его остановила и спросила, как обстоят дела у Ежи. У больничных врачей мысли блуждают где-то далеко, но отвечают они всегда что-то вроде: "К Рождеству вы сможете забрать вашего брата домой". Ради этой надежды мы и приехали сюда, в ФРГ, и указали в документах мнимых немецких предков, исключительно ради этого. Бумаги стоили дорого.
Впереди открылась дверь одной из палат, сестра толкнула ее локтем и вынесла из палаты поднос. Она поставила его на подоконник, наклонилась над ним и подняла какую-то крышку. Тонкими пальцами вытащила она из миски горсть виноградин и сунула их в карман халата. Потом вскрыла какой — то пакет, закинула голову назад и выпила содержимое пакета. На меня она внимания не обращала. Мне хотелось, чтобы из той или другой двери вышел врач, и я могла бы его расспросить. Но за то время, что я ходила взад-вперед по коридору, ни один врач показаться не изволил. Устав ждать, я потуже затянула на голове платок.
Из-за моросящего дождя машины ехали медленно. В двухэтажном автобусе сидел целый школьный класс с коньками. Вода еще не замерзла, вероятно, ребята ехали на каток с искусственным льдом. Они толкали друг друга в бок, иногда указывали и в мою сторону, но я смотрела в окно. Один мальчик сказал другому, чтобы он присматривал за бабкой. Поскольку, кроме двух учителей и детей, в верхней части автобуса больше никого не было, то мальчик, очевидно, имел в виду меня. Он открыл пакет с леденцами, и они рассыпались по автобусу. Дети кинулись подбирать с полу конфеты в сверкающих обертках. Я неспешно наклонилась и подобрала одну конфету, которая подкатилась прямо к моей ноге;. Конфета была мягкая, она прилипала к зубам и к нёбу.
Одна мысль о том, чтобы поехать прямиком в лагерь и уговорить отца поужинать, внушала мне тревогу. У меня не было денег, в моем кошельке лежала только монета в две марки, на всякий пожарный случай.
Сойдя с автобуса на Мариенфельдер Аллее, я перешла на другую сторону улицы к небольшому супермаркету фирмы "Эдека". Я стала просматривать журналы, пока одна из продавщиц не сказала мне, что я сперва должна купить их, а уж потом читать. Я остановилась перед полкой с хозяйственными товарами и сравнила две открывалки для бутылок. У одной из них была пластмассовая ручка, и стоила она дороже. Посуда для вечеринок — тарелки из прессованного картона и белые пластмассовые стаканчики — показалась мне слишком дорогой при таком ее качестве. Вдруг музыка смолкла, громкоговорители запыхавшимся голосом возвестили: "Уважаемые покупатели, пожалуйста, подойдите со своими покупками к кассе. Через несколько минут мы закрываемся".
Было без чего-то шесть, я поставила пустую корзинку для покупок в башню из таких же корзинок и опять вышла под моросящий дождь.
Снаружи лагерь выглядел, как современная крепость. Оранжевые уличные фонари освещали новое здание, гладкий фасад был усеян маленькими окнами. В эти часы большинство обитателей лагеря находилось в своих квартирах. Они ужинали. Тарелки у них были белые, у чашек по бокам красовались маленькие розочки. Чайники были из серебристого металла.
В проходной меня остановил привратник. Это был новый привратник, которого я видела впервые.
— Вы куда?
— Я здесь живу.
— Ваша фамилия?
— Яблоновска. Кристина Яблоновска.
Он порылся в ящике с картотекой, пожелал увидеть мое удостоверение личности.
Я не без гордости показала ему удостоверение, выправленное по всей форме. Его украшала цветная фотография. В отделе регистрации мне объяснили, что я могу изменить имя, по меньшей мере, его написание. Молодые люди это делали. Но, перешагнув за пятьдесят, я считала себя слишком старой для таких перемен. Имя "Кристина" казалось мне вполне подходящим.
Привратник пожелал узнать, что у меня в пакете.
— Этим еще никто не интересовался, — ответила я и добавила: — Там грязное белье моего брата, он лежит в больнице, и я его навещала. — Привратник кивнул.
Потом я пошла своей дорогой, мимо первых двух блоков, второй поворот и наверх. Влажный воздух на лестничной клетке отдавал человеческим запахом.
Прежде чем войти в нашу комнату, я заглянула в кухню. Пластиковая облицовка навесных шкафов, видимо, должна была напоминать дерево; плита и мойка были такими же. Холодильник был пуст — кто-то опять стибрил мои запасы.
— Кристина! Кристина! — Голос отца глухо донесся до меня из нашей комнаты, как будто, несмотря на свою тугоухость, он услышал, как я тихонько вошла в квартиру, как будто он меня учуял или часами ждал моего появления и время от времени выкрикивал мое имя. Я пыталась отдышаться.
Отец лежал на кровати, как Обломов на печке. В темной комнате я услышала скрип двухъярусной металлической кровати и повернула выключатель. Казалось, что с сегодняшнего утра, когда я оставила отца в одиночестве, он не двинулся с места.
— Вот и ты, наконец. — Он повернулся набок, чтобы лучше меня видеть. — Принесла мне что — нибудь попить?
— Лимонад. — Я достала из сумки бутылку и поставила ее на столик, находившийся между двумя двухъярусными кроватями. Сумку я повесила на спинку стула.
— Я его терпеть не могу, — сказал отец. Он произнес это с удивлением, пораженный, словно говорил такое в первый раз, и я не знала, что лимонад он не пьет.
Пробка отвинтилась не без труда, в носу защекотали пузырьки газа, — я глубоко вдохнула аромат сладкого лимона, потом поднесла бутылку ко рту и сделала основательный глоток.
— Эх ты, толстая девчонка, — ворчал отец у меня за спиной, а мне хотелось ему напомнить, что я уже старая, и ему должно быть безразлично, какая я — толстая или тонкая. Но я ничего не сказала. Моему отцу радоваться бы, что мы просто-напросто не бросили его в нашем большом доме в Щецине.
— Ты хорошенько объедала своего брата, вот почему он так болен.
Я уже давно не могла принимать всерьез слова отца. Он считал, что рак бывает от голода, — он-де заводится у людей, когда они недоедают.
Позднее я лежала на двухъярусной кровати под его койкой и глядела в темноту над собой. Слышала, как он тихо говорит: "Ну до чего же ты толстая девчонка!", и как еще прежде, чем отзвучит слово "девчонка", в горле у него начинает булькать какой-то странный смех, дьявольский смех, которым он хотел меня заколдовать и низринуть в ад. Ему что-то снилось, и он разговаривал во сне. Я лежала с открытыми глазами, когда дверь комнаты отворилась, и кто-то включил свет. Над собой я увидела металлические пружины и коричневый матрац в бежевую полоску. На какую-то секунду я усомнилась в том, что там, наверху, лежит мой отец, и что это он сейчас разговаривал. Я отвернулась к стене и воззрилась на крошечные пупырышки в масляной краске. Как раз на уровне моих глаз кто — то из прежних жильцов черным фломастером нарисовал мужской член. За последние недели я прихватила на работе кое-что из чистящих средств, сунула себе в карман и пыталась с их помощью удалить эту мазню.
— Из-звините, — пробормотал чей-то голос, — это был один из наших соседей, который явно ошибся дверью. Он ушел, а мне пришлось встать, чтобы погасить свет.