На следующий день после того, как Ежи сделали операцию, я пришла в больницу и очутилась перед пустой кроватью.

В палату вошла молодая белокурая сестра.

— Скажите пожалуйста, сестра, где он?

— Не волнуйтесь, фрау Яблоновска, ваш брат все перенес как нельзя лучше. Нам пришлось ненадолго отвести его в ванную комнату. У него был легкий приступ, и он весь перепачкался. А вы присядьте и немножко подождите, санитар сейчас его привезет.

Тяжелые капли воды с моей шубы падали на линолеум вокруг стула, на котором я сидела. Образовались маленькие озера. Так я сидела и ждала. Чувствовала на себе взгляд соседа Ежи по палате. Он не сводил с меня глаз. Я посмотрела в окно, и он сказал в мою сторону:

— Какая сегодня холодина, верно?

Я посмотрела на черное от дождя дерево, с ветвей которого свисали уже считаные листья и множество капель.

— Еще здорово хватает за нос, — сказал он и прищелкнул языком. Потом я услышала, как он пьет из поильника, громко глотая, и рискнула взглянуть на него, — он смотрел в вырез моего платья. Я плотнее запахнула шубу и стала наблюдать за черной птицей, которая сидела снаружи, на дереве, и каркала. "Сливочная помадка", — услышала я голос соседа Ежи, потом "сладкий пончик", и увидела, как прилетела вторая черная птица, села рядом с первой, а первая улетела. Когда санитар привез моего брата, то пересадил его из кресла — каталки на кровать, сестра Хильдегард, которой оставалось недолго до пенсии, взбила ему подушку и оправила ночную рубашку. Пока его пересаживали, он в этой рубашке совершенно запутался, им пришлось перевернуть его с левого бока на правый, и на какой-то миг мой взгляд упал на темный и бесформенный кусок мяса, который дрябло лежал у него на ляжке, и был этот кусок маленький, как мой мизинец, и мне понадобилась еще секунда, чтобы осознать, что это такое. С соседней койки доносилось прищелкиванье языком, казалось, никто,› кроме меня, его не слышит. На меня упал стеклянный взгляд моего брата, словно он заметил, куда я смотрела. Я быстро отвела глаза и подумала, что навряд ли я могла это видеть. Видимость еще уменьшилась, может, то был червяк, которого держала в клюве птица на дереве за окном? Сестра Хильдегард еще надела моему брату носки, прежде чем опустить ему рубашку.

— Пять марок, да, — сказал ей санитар, — и это за три недели полного ухода. Вот это, скажу я вам, щедрость.

Она фыркнула:

— Перестань, к этому привыкаешь.

— Только не я. Тогда уж лучше начну ходить в вечернюю школу. — Удивительно гибкими руками он расправил у Ежи одеяло, окутал им его ноги и хорошенько разгладил.

— Это ты, дорогой мой, рассказываешь с тех пор, как я тебя знаю — самое малое четыре года.

Подошла белокурая сестра.

— Могу я помочь?

— Ты его поднимешь, а мы обе натянем простыню, — она сбилась в складки. — Санитар исполнил распоряжение сестры Хильдегард: поднял Ежи, подведя руки ему за спину, а молодая белокурая сестра и сестра Хильдегард натянули под ним простыню.

— Ты изо дня в день их моешь, возишься с ними, когда никто больше не желает к ним прикасаться, и на тебе благодарность — пятб марок. — Санитар так и сыпал словами.

— Они понятия не имеют о приличиях, эти люди, никакого понятия. — Белокурая сестра явно знала, о чем он говорит.

— Тогда лучше бы уж совсем ничего не давали, верно я говорю, Доро? — спросил санитар, а молодая сестра в ответ кивнула и не к месту рассмеялась.

— Когда ты прав, то прав, — добавили остальные. Втроем они подвернули и расправили одеяло, не давая ему образовать складки, и продолжали его разглаживать.

У себя в кармане шубы я нащупала кошелек, в нем осталось всего несколько марок, их никак не хватило бы на то, чтобы дать пять марок хоть одному из этих людей. Молодая белокурая сестра, которую санитар называл Доро, потрепала моего брата по щеке, словно ребенка, и спросила:

— Ну что, нам стало получше? — Хихикая, они удалились. Их фамильярность была мне неприятна, тем более что я знала, как мало замечает ее мой брат.

Я опять услыхала прищелкиванье языком, и теперь, когда Ежи благополучно приземлился в кровати, и я чувствовала в своей руке его худую и холодную руку, я вполне самоуверенно взглянула на его соседа по палате.

— Чем старее, тем глупее, — сказал он, прищелкивая языком. Он смотрел на меня изумленно и в то же время дружелюбно.

Операция прошла успешно, Ежи очнулся. Он спросил меня по-польски, кто я — его мать?

— Нет, Ежи, — ответила я и задумалась: говорить ли ему, что наша мать умерла еше семнадцать лет тому назад, предположительно от той же болезни, которая теперь была у него. — Я — Кристина.

— Это хорошо. — Он задумчиво кивнул, а меня взяли сомнения: знает ли он, кто такая Кристина? Возможно, кивком он просто маскировал свое неведение. Кивок давал ему ориентацию, так что он продолжал равномерно кивать.

— Да. — Я показала ему фотографию нашего отца: как он сидит в лагере на двухъярусной кровати и приветственно машет Ежи рукой. — Отец шлет тебе привет.

— Где он?

— В лагере. Ты же знаешь: двигается он неохотно, целый день лежит в кровати, а неделю назад, незадолго до твоей операции, он уселся и потребовал, чтобы я привела кого-нибудь, кто его сфотографирует. Чтобы ты его не забыл, сказал он. При этом сам он постоянно забывает, что ты в больнице. Жалуется, как редко ты его навещаешь. Потом отец начинает думать, что ты ходишь на работу и подыскиваешь нам квартиру, а временами начинает нервничать и спрашивает, когда ты наконец заберешь нас из лагеря.

— Он в лагере?

— Гм, — я вложила фото в руку Ежи.

Ежи повернул трубку для внутривенных вливаний и, глядя на фото, растерянно покачал головой.

— Это ведь было уже давно, верно? История с лагерем, думал я, уже позади. Отца и меня освободили, Кристина. Сейчас ведь войны уже нет? — Ежи неуверенно смотрел на меня, потом расхохотался, будто поймал меня на лжи. Не только наш отец забывал, где находится его сын, и что мы ради него приехали в Германию — чтобы он прошел хороший курс лечения. Врач предупредил нас, что развитие болезни, а также операция и наркоз могут вызвать осложнения, которые, вероятно, пройдут, но с уверенностью этого предсказать нельзя.

— Какой у нас сейчас год, Ежи?

— Почему ты спрашиваешь об этом меня? Думаешь, я этого не знаю? — Ежи с оскорбленным видом смотрел в окно. Я подошла к шкафу и достала оттуда женский журнал. Ежи мог бы прочитать дату его выпуска и тем избавить меня и себя от неприятного вопроса.

— Смотри, Ежи, вот твой журнал. — На обложке была изображена белокурая женщина с розовыми губами, в шелковой комбинации. "Агнета сама подбирает себе платья", — сообщала подпись под картинкой, набранная мелким шрифтом.

Ежи бросил на меня злобный взгляд, потом его лицо просветлело.

— Нет, Кристина, ты ошибаешься, это не мой журнал.

Наступило молчание.

— Ты такая бледная, Кристина. Тебе грустно? — У самого Ежи не было в лице ни кровинки, но он озабоченно смотрел на меня.

— Нет, ничего.

— Этот Лист осложняет тебе жизнь, верно? Ты все еще разучиваешь это соло. Оно для тебя слищком экспрессивно, Кристина. Тут нужна страсть, страсть.

Я покачала головой. Казалось, он даже не помнит, что я продала виолончель ради того, чтобы купить немецкие документы.

— Листа я больше не играю.

— Ты начала с Брамса, с сонаты номер два, в F — dur, opus 99? — Казалось, он и сам в это не верит.

— Нет, Ежи.

— Кристина, молчи. Соната для виолончели и фортепиано, g-moll, opus 65, Шопен, Кристина. — Лицо его выражало восторг.

За Ежи я могла бы отдать жизнь. Разумеется, только продолжая играть на виолончели, если бы ему дано было это заметить.

— Я это знал, Кристина. Ах, я это знал. Знал, что в один прекрасный день ты с этого начнешь! Ты все думаешь о том молодом человеке, верно? О том рыжеволосом. Как его звали-то? Ты мысленно играешь с этим молодым пианистом.

— Ни с кем я мысленно не играю, Ежи. И что это за молодой человек? Любой молодой человек мог бы быть моим сыном.

— Твоим сыном? Да ты даже не замужем, Кристина, как же тогда он мог бы быть твоим сыном?

— Именно поэтому.

— О каком сыне ты говоришь, Кристина?

— Я ни о каком сыне не говорю. Я говорю о том сыне, которого у меня нет. — Я постепенно теряла терпение.

— Тогда почему же ты так злишься?

— Да ничего я не злюсь.

Когда у меня за спиной открылась дверь, Ежи дернул меня за блузку.

— Тшш, прячься, Кристина.

Я уронила журнал и огляделась. Вошла Молодая белокурая сестра вместе с одним из соседей Ежи по палате, которого она подвела к его кровати.

— Прячься! — Ежи нетерпеливо дергал меня за рукав.

— С чего бы это мне прятаться, — сказала я и отбросила его руку, при этом мне пришлось отгибать его пальцы по одному — так крепко вцепился он мне в рукав.

— Я тебе что сказал! — Ежи был в ярости, а я удивленно смотрела на него. Мне еще никогда в жизни не приходилось прятаться. Казалось, что мое сопротивление причиняет ему настоящие мучения, он закатывал глаза, тяжело дышал и наконец попытался немного оттолкнуть меня в сторону. Потом я заметила у него на лице улыбку, кроткую, зачарованную улыбку. Но она предназначалась не мне, он улыбался кому-то в комнате мимо меня. Я обернулась и увидела, как сестра вытащила несколько увядших цветов из вазы другого пациента и вышла из палаты. Когда я снова посмотрела на своего брата, он отрешенно улыбался, глядя на дверь. Казалось, он даже забыл кивать.

— Ежи? — Я подняла журнал. — Ежи?

Мой брат словно застыл с улыбкой на лице.

— Это Доротея. Мы любим друг друга.

— Кто такая Доротея?

— Вот эта красивая девушка. Ты что, ее не видела? Она каждый день надевает белое платье, только ради меня. До-ро-те-я.

Я заглянула в его широко раскрытый рот — они здесь даже зубы ему толком не чистили.

— Мы любим друг друга. — Он закрыл рот и с наслаждением зачмокал, словно ел какое-то лакомство.

Я кивнула.

— Завтра это произойдет, — прошептал Ежи.

— Да?

— Двадцатое октября — хорошее число.

— Да?

— Я спрошу ее, согласна ли она выйти за меня замуж.

— Да. — Я в изнеможении опустилась на стул возле его кровати. Какое-то время мы молчали, он улыбался и кивал головой, а я, чтобы не отвечать на его улыбку, смотрела в окно. На дереве больше не было ни одной птицы.

— Такое нечасто случается в жизни, Кристина. Наверное, только раз. И тогда нельзя упускать эту возможность.

— Почему мне надо было прятаться?

— Кто знает? Вдруг бы она стала ревновать. Она же о тебе даже не подозревает.

— Не подозревает обо мне?

— Тшш.

Секунду я медлила, потом похлопала по журналу.

— Взгляни-ка, Ежи, в этом журнале…

— Да это не мой журнал. — Он пытался повернуться на другой бок. — Твой поезд ушел, Кристина, теперь ты наверно уже не найдешь себе мужа, — он поднял голову, — но виолончелистке, безусловно, лучше не быть замужем. Никаких детей, никакого мужа, самое большее… — повернуться ему не удалось, — это несчастная любовь.

Я встала, чтобы ему помочь.

— Не надо. Это сделает Доротея, если она вернется. Никакого сына, слышишь, Кристина, для этого ты уже слишком стара. А мой сосед говорит - толста. Но разве он понимает, что такое виолончелистка.

— Оставь меня в покое, Ежи. — Я опять села.

— Говорю тебе: ты должна еще раз попробовать ту вещь Мендельсона. Номер два, opus 58.

— Я уже пробовала. Она меня не привлекает.

— Именно поэтому. Надо всегда браться за то, чего еще не умеешь.

— Ежи, сонату номер два я не люблю.

— Это ничего не значит, Кристина. Повод к проявлению сильной страсти у многих людей сам собой не приходит, его надо искать.

— Это ты мог бы отнести и к себе, — сказала я и развернула журнал.

— Что?

— Какое у нас сегодня число, Ежи?

— Девятнадцатое октября — это же ясно, Кристина, если завтра двадцатое.

— А год какой?

— Ничего-то ты не знаешь. — Ежи озабоченно смотрел на меня и качал головой.

— Я-то знаю, а вот ты, наверно, нет.

— Ты не собиралась уходить, Кристина?

— Нет, почему ты спрашиваешь?

— Ты поднялась с места.

— Да, но теперь я опять сижу, — сказала я и подумала: так скоро я сегодня не уйду. В лагере мне тоже было нечего делать, кроме как сидеть сложа руки. Так уж лучше я посижу здесь. Щелканье языком, раздававшееся с соседней койки, приятно щекотало мне нервы. Иногда у меня завязывался недолгий разговор с кем-нибудь из соседей Ежи по палате. Я снова услышала, как один из них шепчет: "сладкий пончик", — это звучало нежно и ласково. Надо мне в лагере заглянуть в словарь и удостовериться в значении этого слова, прежде чем я отважусь еще раз посмотреть на изумленное лицо этого человека.

Я могла бы отдать всю жизнь за Ежи, если бы только играла на виолончели. Вместо этого я привезла его в Германию и положила в эту больницу, продала виолончель, и все, что я теперь еще могла сделать — это держать его за руку. Я погладила эту руку и сказала:

— До завтра.