Три месяца кряду изо дня в день приносил Эварист в жертву родине людей знаменитых и безвестных, пока, наконец, ему не пришлось быть судьей в процессе, касавшемся лично его: одного из обвиняемых он сделал своим собственным обвиняемым.
С тех пор как Гамлен заседал в Трибунале, он жадно выискивал в толпе привлеченных к суду, проходившей у него перед глазами, соблазнителя Элоди: в своем неугомонном воображении он составил себе образ этого человека, причем некоторые его черты представлялись ему совершенно ясно. Он рисовал его себе юным, красивым, дерзким и почему-то был уверен, что он эмигрировал в Англию. Ему почудилось, что он обнаружил его в лице молодого эмигранта Мобеля, который, возвратившись во Францию, был арестован в Пасси по доносу содержателя гостиницы и дело которого, вместе с несколькими сотнями однородных дел, находилось в производстве у Фукье-Тенвиля. При задержанном оказались письма, в которых следствие усматривало доказательства заговора, составленного Мобелем и агентами Питта; в действительности же это были письма лондонских банкиров, у которых эмигрант поместил свои деньги. Мобель, молодой красавец, по-видимому, больше всего был занят любовными делами. В его записной книжке нашлись заметки, свидетельствовавшие о сношениях с Испанией, с которой Франция в то время вела войну; эти записи носили, в сущности, совершенно интимный характер, и если суд еще не постановил прекратить дело Мобеля за отсутствием улик, то лишь в силу принципа, что никогда не следует торопиться с освобождением арестованного.
Ознакомившись с подробностями первого допроса Мобеля, Гамлен был поражен сходством характера молодого аристократа с теми чертами, которые он приписывал человеку, злоупотребившему доверием Элоди. С тех пор Эварист, запираясь на целые часы в кабинете секретаря Трибунала, с жаром изучал дело. Его подозрения чрезвычайно усилились, когда он наткнулся в старой записной книжке эмигранта на адрес «Амура-Художника», правда, рядом с адресами «Зеленой Обезьяны», «Портрета (бывшей) Дофины» и еще других лавок, торговавших эстампами и картинами.: Но когда он узнал, что в той же записной книжке нашли несколько лепестков красной гвоздики, тщательно переложенных шелковой бумагой, то, помня, что красная гвоздика — любимый цветок Элоди, который она взращивала у себя на окне, носила в волосах, дарила (он сам это знал) в знак любви, Эварист уже больше не сомневался.
Теперь, когда его предположения перешли в уверенность, он решил допросить Элоди, утаив от нее, однако, обстоятельства, которые помогли ему обнаружить преступника.
Подымаясь по лестнице к себе, он еще на нижней площадке почувствовал одуряющий запах фруктов и застал в мастерской Элоди, помогавшую гражданке Гамлен варить айвовое варенье. Пока старая хозяйка, растапливая плиту, прикидывала в уме, как бы сэкономить уголь и сахарный песок без ущерба для качества варенья, гражданка Блез, сидя на соломенном стуле, в сером холщовом переднике, с грудой золотистых плодов на коленях, чистила айву и, разрезая на четвертинки, бросала в медный таз. Боковые рюши ее чепца были отведены назад, пряди черных волос спускались ей на влажный лоб; от всего ее существа исходило очарование домашнего уюта и непринужденной грации, которое вызывало нежные мысли и не будило чувственности.
Не двигаясь с места, она подняла на своего любовника прекрасные глаза цвета расплавленного золота:
— Видите, Эварист, мы работаем для вас, — сказала она. — Всю зиму вы будете есть восхитительное желе из айвы: это укрепит вам желудок и улучшит настроение.
Но Гамлен, подойдя, шепнул ей на ухо:
— Жак Мобель…
В эту минуту в приотворенную дверь мастерской сунул свой красный нос сапожник Комбало. Он принес вместе с башмаками, к которым приделал новые каблуки, счет за прежние починки.
Из опасения прослыть плохим гражданином он пользовался новым календарем. Гражданка Гамлен, любившая ясность в счетах, совершенно терялась в фрук-тидорах и вандемьерах.
Она вздохнула:
— Господи Иисусе! Они все хотят переиначить: дни, месяцы, времена года, солнце и луну! Боже мой, господин Комбало, что это за пара галош восьмого вандемьера?
— Взгляните на ваш календарь, гражданка, и вам все станет ясно.
Она сняла со стены календарь, взглянула на него и тотчас отвела глаза.
— У него совсем не христианский вид! — воскликнула она в испуге.
— Мало того, гражданка, — подхватил сапожник, — у нас теперь только три воскресенья вместо четырех. И это еще не все: скоро переменят нашу систему счета. Не будет больше ни ливров, ни денье, за основу счисленья будет взята дистиллированная вода.
При этих словах у гражданки Гамлен дрогнули губы. Подняв глаза к потолку, она вздохнула:
— Это уже слишком!
Пока она сокрушалась, напоминая своим видом тех святых жен, которых изображают у подножия сельских распятий, головешка, разгоревшаяся на пылающих углях, наполнила мастерскую смрадом, что вместе с одуряющим запахом айвы делало воздух совсем невыносимым.
Элоди стала жаловаться, что у нее першит в горле, и попросила открыть окно. Но как только сапожник ушел и гражданка Гамлен вернулась к плите, Эварист вторично шепнул на ухо гражданке Блез:
— Жак Мобель!
Она взглянула на него, немного удивленная, и с невозмутимым спокойствием, продолжая разрезать айву на четвертинки, спросила:
— Ну и что же?.. Жак Мобель?
— Это он!
— Кто он?
— Тот, которому ты подарила красную гвоздику. Она заявила, что ничего не понимает, и потребовала, чтоб он объяснил, в чем дело.
— Этот аристократ! Этот эмигрант! Этот подлец!.. Она пожала плечами и с глубокой искренностью стала уверять, что не была знакома ни с каким Жаком Мобелем.
И действительно, она никогда его не знала.
По ее словам, она никому, кроме Эвариста, не дарила красных гвоздик. Но в этом пункте, пожалуй, память ей и изменяла.
Он плохо знал женщин и не слишком хорошо изучил характер Элоди, однако считал, что она способна притворяться и может легко обмануть человека и более опытного, чем он.
— Зачем отпираться? — сказал он. — Я знаю.
Она снова попыталась убедить его, что никогда не была знакома ни с каким Мобелем. И, кончив чистить айву, попросила дать ей воды: у нее липли пальцы.
Гамлен принес таз с водой.
Моя руки, она возобновила свои уверения.
Он повторил, что знает все, и на этот раз она ничего не возразила.
Она даже не догадывалась, куда клонится вопрос ее любовника, и была бесконечно далека от мысли, что этот Мобель, о котором она никогда не слыхала, должен будет предстать перед Революционным трибуналом; она ничего не понимала в подозрениях, которыми ей докучал Эварист, но знала всю их неосновательность. Поэтому, не надеясь их рассеять, она и не стремилась сделать это. Она больше не отрицала, что знакома с Мобелем, предпочитая направить ревнивца по ложному следу, ибо в любую минуту малейшая случайность могла навести его на верный путь. Прежний избранник ее сердца, незначительный писец, превратившийся в патриота-драгуна, был теперь в ссоре со своей любовницей-аристократкой. Встречая Элоди на улице, он смотрел на нее взором, который, казалось, говорил: «Ну, ну, моя красотка! Я чувствую, что скоро прощу вам свою измену и не сегодня-завтра верну вам благосклонность». Поэтому она больше не старалась излечить возлюбленного от того, что называла его причудами, и Гамлен остался в убеждении, что Жак Мобель — соблазнитель Элоди.
В последующие дни Трибунал занимался без передышки изничтожением федерализма, который, как гидра, угрожал поглотить свободу. Это были трудные дни, и присяжные, изнемогая от усталости, поспешили отправить на эшафот гражданку Ролан, вдохновительницу или соучастницу преступлений бриссотинцев.
Между тем Гамлен каждое утро являлся в суд, настаивая на скорейшем рассмотрении дела Мобеля. В Бордо находились важные документы: он добился того, что за ними отправили на почтовых комиссара. Наконец они прибыли.
Помощник общественного обвинителя ознакомился с ними, поморщился и сказал Эваристу:
— Ну, бумаги-то не из важных, ничего существенного. Всякий вздор! Будь у нас хотя бы уверенность, что этот бывший граф Мобель эмигрировал!..
Наконец Гамлен добился своего. Молодой Мобель получил обвинительный акт и девятнадцатого брюмера предстал перед Революционным трибуналом.
С самого начала заседания у председателя было угрюмое и зловещее выражение, которое он стремился придать своему лицу всякий раз, когда дело было неясное. Товарищ общественного обвинителя пером почесывал себе подбородок и всячески старался принять вид человека, совесть которого чиста. Секретарь огласил обвинительный акт: всех поразила его необоснованность.
Председатель спросил у подсудимого, знал ли он о законах, изданных против эмигрантов.
— Да, я знал их и соблюдал, — ответил Мобель. — Когда я уезжал из Франции, мой паспорт был в полной исправности.
По поводу обстоятельств, вызвавших его путешествие в Англию и возвращение на родину, он дал вполне удовлетворительные объяснения. Лицо у него было приятное; откровенность и достоинство, с которым он держался, располагали в его пользу. Женщины, завсегдатаи трибун, смотрели на него благосклонным взором. Обвинение утверждало, что он проживал в Испании уже в то время, когда эта страна находилась в состоянии войны с Францией. Он же утверждал, что в ту пору не покидал Байонны. Один только пункт оставался невыясненным. В бумагах, которые он в момент ареста бросил в камин и от которых остались лишь клочки, можно было разобрать испанские слова и имя «Ниевес».
Жак Мобель наотрез отказался дать по этому поводу какие бы то ни было объяснения. А когда председатель указал ему, что в интересах самого подсудимого осветить это обстоятельство, он ответил, что не всегда должно руководствоваться своими интересами.
Гамлен старался изобличить Мобеля лишь в одном преступлении: три раза он заставлял председателя спрашивать у подсудимого, может ли тот объяснить, что это за гвоздика, высохшие лепестки которой он так тщательно хранил. Мобель ответил, что не считает себя обязанным отвечать на вопрос, не имеющий к суду никакого отношения, ибо в этом цветке не нашли спрятанного письма.
Присяжные удалились в совещательную комнату, настроенные в пользу молодого человека, в запутанном деле которого главное место, по-видимому, занимали любовные тайны. На этот раз даже самые горячие, самые правоверные патриоты охотно высказались бы за оправдательный приговор. Один из них, бывший дворянин, доказавший свою преданность революции, спросил:
— Неужели ему вменяют в вину его происхождение? Я, например, тоже имел несчастье родиться аристократом.
— Да, но ты порвал с этой средой, — возразил Гамлен, — а он остается в ней и поныне.
И он с такой яростью обрушился на этого заговорщика, на этого эмиссара Питта, на этого сообщника Кобурга, отправившегося чуть ли не на край света, чтобы поднять против свободы ее врагов, он с таким жаром добивался осуждения изменника, что всколыхнул в суровой душе патриотов тревогу, всегда готовую пробудиться.
Один из них цинично заявил ему:
— Есть услуги, в которых нельзя отказать товарищу.
Смертный приговор был вынесен большинством одного голоса.
Осужденный выслушал его с невозмутимой улыбкой. Взгляд, которым он спокойно окинул весь зал, натолкнувшись на лицо Гамлена, исполнился невыразимым презрением.
Приговор был встречен гробовым молчанием, Жака Мобеля отвели в Консьержери, и там в ожидании казни, которая должна была состояться в тот же вечер, при свете факелов, он набросал письмо: «Дорогая сестра, Трибунал отправляет меня на эшафот, доставляя мне этим единственную радость, которую я еще могу испытать после смерти моей обожаемой Ниевес. Они забрали у меня все, что мне от нее оставалось, — цветок граната, который они, не знаю почему, называли гвоздикой.
Я любил искусство: в Париже, в счастливые времена, я собрал коллекцию картин и гравюр; они теперь спрятаны в надежном месте и будут тебе переданы при первой возможности. Прошу тебя, дорогая сестра, сохрани их на память обо мне».
Отрезав прядь волос, он вложил ее в письмо, запечатал конверт и надписал:
«Гражданке Клеманс Дезеймери, урожденной Мобель. Ла-Реоль».
Он отдал все находившиеся при нем деньги тюремщику с тем, чтобы тот вручил письмо по назначению, затем спросил бутылку вина и в ожидании принялся пить его маленькими глотками.
После ужина Гамлен поспешил к «Амуру-Художнику» и стремительно вбежал в голубую комнату, где каждую ночь его ожидала Элоди.
— Ты отомщена! — сказал он. — Жака Мобеля уже нет в живых. Телега, в которой его повезли на казнь, проехала под твоими окнами, окруженная факелами. Она поняла:
— Негодяй! Это ты его убил, а он не был моим любовником. Я не знала его… никогда не видала этого человека… Каков он был собою? Наверно, молод, красив?.. И ведь он ни в чем неповинен!.. А ты убил его, негодяй! Негодяй!
Она лишилась сознания. Но и в обмороке, так походившем на смерть, она почувствовала, как вместе с ужасом ее заливает страсть. Она наполовину пришла в себя: из-под отяжелевших век показались белки глаз, грудь вздымалась, бессильные повисшие руки искали любовника. Она сжала его в своих объятиях, впилась ему в тело ногтями и, прильнув судорожно раскрытым ртом, запечатлела на его губах самый немой, самый глухой, самый долгий, самый скорбный и самый восхитительный из поцелуев.
Она тянулась к нему всем телом, и чем ужаснее, беспощадней и свирепей он ей казался, чем больше обагрял он себя кровью своих жертв, тем сильнее жаждала она его.