На Сене уже показался первый лед нивоза. Бассейны Тюильри, ручейки, фонтаны замерзли. Северный ветер поднимал на улицах облака снежной пыли. У лошадей шел из ноздрей белый пар. Горожане, проходя мимо лавок оптиков, взглядывали на термометр. Приказчик протирал заиндевелые окна «Амура-Художника», и любопытные останавливались поглазеть на модные эстампы: на Робеспьера, выжимающего над чашей человеческое сердце, словно лимон, чтобы напиться крови, и на большие аллегорические картины, вроде «Тигрократии Робеспьера», представлявшей сплошное нагромождение гидр, змей, страшных чудовищ, которых тиран спустил на Францию. Тут же были выставлены: «Ужасный заговор Робеспьера», «Арест Робеспьера», «Смерть Робеспьера».
В этот день, после обеда, Филипп Демаи с папкой под мышкой вошел в лавку Жана Блеза. Он принес ему доску, на которой выгравировал пунктиром «Самоубийство Робеспьера». Язвительно-насмешливый резец гравера изобразил Робеспьера настолько отвратительным, насколько это было возможно. Французский народ еще не успел упиться подобными произведениями, пытавшимися увековечить чудовищные и позорные деяния человека, которого теперь винили во всех преступлениях революции. Однако торговец эстампами, знавший публику, предупредил Демаи, что отныне он будет заказывать ему только военные сюжеты.
— Нам понадобятся победы и завоевания, сабли, султаны, генералы. Мы вступили на путь славы. Я это чувствую по себе: сердце у меня усиленно бьется при рассказах о подвигах наших доблестных армий. А когда я испытываю какое-нибудь чувство, редко бывает, чтобы все не испытывали его одновременно со мной. Воины и женщины, Марс и Венера — вот что нам нужно.
— Гражданин Блез, у меня остались еще два — три рисунка Гамлена, которые вы дали мне гравировать. Надо ли с этим поторопиться?
— Совершенно незачем.
— Кстати о Гамлене: вчера, проходя по бульвару Тампль, я видел у одного старьевщика, лавка которого помещается как раз напротив дома Бомарше, все полотна этого несчастного, в том числе его «Ореста и Электру». Голова Ореста, похожая на Гамлена, прекрасна, уверяю вас… голова и плечо великолепны… Старьевщик мне сказал, что он продает эти холсты художникам, которые заново будут писать на них свои картины… Бедняга Гамлен! Из него, быть может, выработался бы первоклассный живописец, не займись он политикой.
— У него была душа преступника! — возразил гражданин Блез. — Я вывел его на чистую воду вот на этом самом месте, еще в ту пору, когда он не давал воли своим кровожадным инстинктам. Этого он никогда не мог мне простить… О, это был редкий мерзавец!
— Бедняга! Он был искренен. Его погубили фанатики.
— Надеюсь, вы не станете оправдывать его, Демаи?.. Ему нет оправдания.
— Да, гражданин Блез, ему нет оправдания. Гражданин Блез похлопал красавца Демаи по плечу.
— Времена изменились. Теперь, когда Конвент зовет изгнанников обратно, вас можно называть «Барбару»… Знаете, Демаи, что мне пришло в голову? Выгравируйте-ка портрет Шарлотты Корде.
В лавку вошла закутанная в меха высокая, красивая брюнетка и по-приятельски кивнула гражданину Блезу головой. Это была Жюли Гамлен; но она уже не носила этой обесчещенной фамилии, она называла себя вдовой Шассань, и под шубкой на ней была надета красная туника в честь красных рубашек эпохи террора.
Сначала Жюли испытывала недобрые чувства к любовнице Эвариста: все, что имело какое-либо отношение к брату, было ей ненавистно. Но гражданка Блез после смерти Эвариста приютила его несчастную мать в каморке под самой крышей «Амура-Художника». Жюли на первых порах тоже нашла там убежище, затем она получила место в модной лавке на Ломбардской улице. Коротко остриженные в стиле «жертвы гильотины» волосы, аристократическая внешность, траур привлекали к ней симпатии золотой молодежи. Жан Блез, которого Роза Тевенен бросила почти совсем, стал проявлять к ней усиленное внимание, и она не отказывалась от его ухаживаний. Как в прежние трагические дни, Жюли любила одеваться в мужской костюм; она заказала себе щегольской фрак и часто отправлялась с огромной тростью в руке в Севр или в Медон поужинать там со знакомой модисткой в каком-нибудь кабачке. Мужественная Жюли все еще не могла утешиться после смерти молодого дворянина, чье имя она носила, и только в ярости находила некоторое облегчение своей скорби: встречая якобинцев, она натравливала на них прохожих, настаивая на расправе с ними. Матери она уделяла мало времени, и та, одна в своей каморке, по целым дням перебирала четки: трагическая гибель сына до того потрясла ее, что она даже не чувствовала горя. Роза также стала близкой подругой Элоди, которая обладала способностью отлично уживаться со своими «мачехами».
— Где Элоди? — спросила гражданка Шассань. Жан Блез отрицательно покачал головой. Он никогда не знал, где его дочь: это было правилом, которого он твердо держался.
Жюли зашла за ней, чтобы вместе отправиться к Розе Тевенен, в Монсо, где у актрисы был маленький домик с английским садом.
В Консьержери Роза Тевенен познакомилась с гражданином Монфором, занимавшимся крупными поставками на армию. Когда ее благодаря хлопотам Жана Блеза выпустили на свободу, она добилась освобождения гражданина Монфора, и тот сейчас же по выходе из тюрьмы занялся поставками провианта в воинские части, а также стал скупать земельные участки в квартале, Пепиньер. Архитекторы Леду, Оливье и Вайи настроили там целый ряд хорошеньких домиков, и в каких-нибудь три месяца цена земли поднялась втрое. Монфор со времени совместного заключения в Люксембурге был любовником Розы Тевенен: он подарил ей маленький особняк близ Тиволи, на улице Роше. Особняк этот стоил больших денег, но Монфору, можно сказать, достался даром, так как продажа соседних участков с излишком покрыла все расходы. Жан Блез был человек воспитанный: он полагал, что надо мириться с тем, чему мы не в силах воспрепятствовать: он уступил Розу Тевенен Монфору без ссоры.
Вскоре после прихода Жюли в лавку спустилась нарядно разодетая Элоди. Несмотря на мороз, на ней под шубкой было надето открытое платье из белой ткани; лицо ее побледнело, талия стала тоньше, глаза светились томностью, и все ее существо дышало сладострастием.
Обе женщины отправились к Розе Тевенен, которая ждала их. Демаи поехал с ними: актриса, обставляя свой особняк, пользовалась его советами, а он любил Элоди, которая уже почти решилась избавить его от дальнейших мук ожидания. Когда они проезжали мимо Монсо, где под слоем извести были зарыты казненные на площади Революции, Жюли заметила:
— Пока стоят холода, это еще ничего; но весной трупный запах отравит половину города.
Роза Тевенен приняла подруг в гостиной, выдержанной в античном стиле; все диваны и кресла были исполнены по рисункам Давида. По стенам, над статуями, над бюстами, над канделябрами, раскрашенными под бронзу, висели одноцветные копии с римских барельефов. Актриса носила белокурый, цвета соломы, парик в буклях. По парикам в ту эпоху сходили с ума: их клали по шести, по двенадцати, по восемнадцати штук в свадебные корзины. Платье в «жипридином» стиле, узкое, как чехол, облегало ее тело.
Накинув на плечи манто, она повела обеих приятельниц и гравера в сад, который разбивали по плану Леду, но в котором пока были свалены голые деревья и груды щебня. Тем не менее она показала им Фингалов грот, готическую часовню с колоколом, храм, поток.
— Здесь, — вздохнула она, подведя гостей к группе елей, — я хотела бы воздвигнуть кенотаф в память несчастного Бротто дез-Илетта. Я была к нему не совсем равнодушна. Это был очаровательный человек. Изверги убили его: я пролила немало слез. Демаи, вы нарисуете мне урну на колонне.
И почти сейчас же вслед за тем прибавила:
— Ужасно… я хотела дать бал на этой неделе, но все скрипачи приглашены за три недели вперед. У гражданки Тальен танцуют каждый вечер.
После обеда коляска Розы Тевенен отвезла трех приятельниц и Демаи в театр Фейдо. Там собралось все, что было наиболее изящного в Париже: женщины, причесанные в стиле «античном» или в стиле «жертвы», в сильно декольтированных платьях, пурпурных или белых, усеянных золотыми блестками, мужчины в высоких черных воротниках и в широких белых галстуках, в которых утопали подбородки. В этот вечер ставили «Федру» и «Собаку садовника». Весь зал потребовал исполнения «Пробуждения народа» — гимна, любимого щеголями и золотой молодежью.
Взвился занавес, и на сцену вышел толстый, низкорослый человек: это был знаменитый Лаис. Прекрасным тенором он спел:
Народ французский, все мы братья!
Раздался такой гром рукоплесканий, что зазвенели хрустальные подвески люстры. Затем послышался невнятный ропот, и голос какого-то гражданина в круглой шляпе ответил из партера «Гимном марсельцев»:
Вперед, сыны отчизны милой!
Ему не дали кончить. Раздались свистки и крики:
— Долой террористов! Смерть якобинцам!
И Лаис, вызванный еще раз, снова спел гимн термидорианцев:
Народ французский, все мы братья!
В зрительных залах решительно всех театров на колонне или на цоколе стоял бюст Марата; в театре Фейдо этот бюст возвышался на пьедестале в одной из ниш, расположенных по обе стороны рампы.
Во время исполнения оркестром увертюры из «Федры и Ипполита» какой-то молодой щеголь крикнул, указывая на бюст концом трости:
— Долой Марата!
И весь зал подхватил:
— Долой Марата! Долой Марата!
Из общего гула вырвались отдельные красноречивые возгласы:
— Позор, что этот бюст еще здесь!
— Гнусный Марат, к стыду нашему, царит еще повсюду! Количество его бюстов не меньше количества голов, которые он хотел отсечь.
— Ядовитая жаба!
— Тигр!
— Черная змея!
Вдруг какой-то франт взбирается на выступ ложи, толкает бюст и сбрасывает его. Осколки гипса падают на головы музыкантам под рукоплескания всего зрительного зала, который подымается и стоя поет «Пробуждение народа»:
Народ французский, все мы братья!
Среди наиболее восторженных певцов Элоди узнала красивого драгуна Анри, прокурорского писца, свою первую любовь.
После спектакля красавец Демаи позвал кабриолет и отвез гражданку Элоди к «Амуру-Художнику».
В коляске молодой человек взял руку Элоди в обе руки:
— Верите вы, Элоди, что я вас люблю?
— Верю, потому что вы любите всех женщин.
— Я люблю их в вашем лице. Она улыбнулась.
— Я взяла бы на себя нелегкую задачу, даже несмотря на модные теперь черные, белокурые и рыжие парики, если бы решилась заменять вам женщин всех типов.
— Элоди, клянусь вам…
— Что? Клятвы, гражданин Демаи? Либо вы меня считаете наивной, либо вы сами слишком наивны.
Демаи не нашелся что ответить, и она с удовольствием подумала, что он от нее без ума.
На углу улицы Закона они услыхали пение и крики; вокруг костра шевелились какие-то тени. Это была куча щеголей, которые по выходе из Французского театра сжигали чучело, представлявшее Друга Народа.
На улице Оноре кучер задел шляпой карикатурное изображение Марата, повешенное на фонаре.
Придя в веселое настроение, возница обернулся к седокам и рассказал им, как накануне продавец требухи на улице Монторгейль вымазал кровью бюст Марата, приговаривая: «Это он любил больше всего на свете»; как затем десятилетние мальчишки бросили бюст в сточную канаву и как присутствовавшие при этом граждане воскликнули: «Вот его Пантеон!»
Во всех ресторанах и у всех торговцев лимонадом, мимо которых они проезжали, публика пела:
Народ французский, все мы братья!
Когда они очутились у ворот «Амура-Художника», Элоди, выпрыгнув из кабриолета, сказала:
— Прощайте!
Но молодой человек так нежно, так настойчиво и вместе с тем так кротко стал умолять ее, что у нее не хватило решимости захлопнуть перед ним дверь.
— Уже поздно, — сказала она. — Я впущу вас только на минутку.
В голубой спальне она сбросила шубку и осталась в белом «античном» платье, обрисовывавшем ее формы и согретом ее телом.
— Может быть, вам холодно? — спросила она. — Я разведу огонь: дрова уже приготовлены.
Она высекла огонь и положила горящую лучинку в камин.
Филипп заключил Элоди в объятия с тою нежной осторожностью, которая свидетельствует о силе, и это доставило ей какое-то особое удовольствие. Уже почти не сопротивляясь его поцелуям, она вдруг высвободилась из его рук.
— Оставьте меня!
Стоя перед каминным зеркалом, она медленно сняла шляпу, затем взглянула с грустью на кольцо, которое носила на безыменном пальце левой руки, маленький серебряный перстенек со сплющенным, полустертым изображением Марата. Она смотрела на него, пока слезы не затуманили ей глаз, потом тихонько сняла его и кинула в огонь.
И лишь после этого, улыбаясь сквозь слезы, похорошев от нежности и любви, она бросилась в объятия Филиппа.
Было уже далеко за полночь, когда гражданка Блез отперла своему любовнику дверь квартиры и шепнула ему в темноте:
— Прощай, любовь моя! Сейчас должен вернуться отец. Если ты услышишь шаги на лестнице, быстро поднимись этажом выше и не спускайся, пока не убедишься, что всякая опасность миновала. Внизу постучи три раза в окно привратнице: она выпустит тебя на улицу. Прощай, жизнь моя! Прощай, моя душа!
Последние угли догорели в камине. Элоди, счастливая и усталая, бессильно опустила голову на подушку.