Надо признать со всей большевистской прямотой, что выход в свет моих «Глав из книги жизни» не стал крупным событием для широкой читательской аудитории и не оказал сколько-нибудь заметного влияния на текущий литературный процесс. Удивляться тут особенно нечему — художественные достоинства этого произведения, если говорить начистоту, не так уж велики, да и в наше тяжелое время, когда над страной непрестанно бушуют социальные бури и свирепствуют всякие, я извиняюсь, политические катаклизмы, когда, по меткому замечанию Я.Гашека, «дорогую Родину заволокли тучи», от читателя не приходится ждать повышенного внимания к столь специфическим экзерсисам в области изящной словесности. Но, несмотря на это, отдельным наиболее взыскательным и по-хорошему пристрастным ценителям моя незатейливая книжонка все-таки пришлась по вкусу, и, окрыленный таким, хотя и весьма относительным успехом, я, конечно, сразу начал думать, о чем бы еще эдаком написать, и, конечно, очень долго ничего не мог придумать.

Вообще-то тому, кто хотя бы отчасти знаком с моим беспросветно эклектичным творчеством, на первый взгляд может показаться, что мне по сути дела должно быть более или менее безразлично, о чем писать, поскольку в прозе такого рода главную роль играют, не побоюсь этого слова, личность самого автора и его вычурная манера излагать свои вздорные соображения по тому или иному поводу. А предмет рассуждений — он как бы вторичен и самостоятельного интереса (по крайней мере с художественной точки зрения) не представляет.

Разумеется, для читателя, пусть даже чертовски искушенного и считающего, что он своим пытливым взором проник в самые что ни на есть сокровенные уголки писательской лаборатории, все это так. Но для писателя (а он, замечу в скобках, в лице своих лучших представителей гораздо коварней и неискренней, чем полагает самый искушенный читатель, который, к своему счастью, не в состоянии даже вообразить, на какие иезуитские ухищрения и каверзы готов пуститься пресловутый писатель, чтобы запудрить читателю его искушенные мозги) дело обстоит далеко не так просто, и ему совсем не все равно, по какой канве вышивать свои, с позволения сказать, узоры и орнаменты.

Здесь, разумеется, вполне можно было бы углубиться в напрашивающиеся банальности по поводу единства формы и содержания, тем более что я, в принципе, ничего не имею против такого, в общем-то замечательного, единства — ведь в каждом отдельно взятом случае мы всегда можем с уверенностью утверждать одно из двух: или это единство есть (что очень хорошо), или его нет (что, если вдуматься, тоже не так уж плохо). Хотя здесь, как правило, бывает очень сложно разобраться, что лучше, что хуже, поскольку ни то, ни другое пока еще невозможно доказать или опровергнуть без помощи замысловатых риторических фигур и беззастенчивых логических спекуляций. Да и потом, прежде чем рассуждать о таких высокоумных материях, нужно как минимум как-то определить для себя упомянутые понятия, чего я по недостатку систематического образования делать, безусловно, не возьмусь, не без оснований подозревая, что моя трактовка будет сильно расходиться с общепринятой, хотя и об этой последней я, откровенно говоря, имею довольно смутное представление.

Таким образом, в свете вышесказанного вопрос «о чем писать?» до некоторой степени перестает быть праздным, даже если в общих чертах отдаешь себе отчет в том, «что писать?» Я не касаюсь сейчас сакраментального вопроса «как писать?» хотя бы потому, что, по признанию Б.Окуджавы, которое, насколько я могу судить, вырвалось у него в трудные минуты критического осмысления пройденного творческого пути, «каждый пишет, как он дышит», то есть если отбросить в сторону поэтические двусмысленности и внутренние рифмы, каждый пишет только так, как у него получается, и никак по-другому, в меру отпущенного ему таланта. И тут уже, как писал другой советский классик, «ни убавить, ни прибавить» — чего, как говорится, Бог не дал, того в аптеке не купишь.

Короче говоря, каждому, кто хоть раз имел дело с письменными принадлежностями, должно быть абсолютно ясно, что, не сделав для себя однозначного и окончательного выбора «о чем писать?», не напишешь ни строчки, будь ты хоть семи пядей во лбу. Как выражался Шолом-Алейхем (местами, между прочим, презабавнейший писатель), «без пальцев и кукиша не покажешь». Ясно это было и мне, но, к сожалению, не до такой степени, чтобы заставить отказаться от моих более или менее безосновательных литературных поползновений и притязаний. То есть я, конечно, не оставался совершенно глух к голосу разума, но при этом изо всех сил делал вид, будто я его не слышу. Мой тезка Цицерон говорил о таких тяжелых случаях: «Cujusvis hominis est errare; nullius, nisi insipientis, in errore perseverare».

Надеюсь, проницательный читатель уже давно понял, что всю эту выспреннюю и маловразумительную чушь я излагаю здесь вместо того, чтобы честно признаться, что так и не сумел придумать, о чем именно должна быть моя следующая книга, хотя «сквозь магический кристалл» я вполне отчетливо представлял себе ее тематику, проблематику и даже художественную концепцию. Иначе говоря, мне никак не удавалось создать в воображении то, что я условно называю «фиктивным сюжетом», найти какую-то связующую фабульную основу, каковая, будучи достаточно привлекательной и нетривиальной сама по себе, тем не менее выполняла бы преимущественно служебные функции, объединяя и организовывая (как, к примеру, в «Воспоминаниях еврея-грузчика») все те выстраданные житейские и литературные коллизии, которые составляют материал моей новой книги.

И я решил плюнуть на это дело. Я решил отказаться к свиньям собачьим от всех этих подпорок и котурн и, так сказать, «без руля и без ветрил» пуститься в вольное плаванье по безбрежному океану пустословия. Не потому, что я такой уж горячий поборник пресловутой «свободы творчества», — напротив, меня как потребителя всегда привлекали в искусстве именно строгие классические формы и каноны, неукоснительное следование каковым я почитаю первейшей заповедью истинного артиста, относясь с нескрываемым предубеждением ко всякого рода модернизму, авангардизму, постмодернизму, поставангардизму и тому подобным верлибру, абстрактной живописи и атональной музыке, — а просто от безвыходности, от сознания своей беспомощности перед лицом литературной судьбы.

Кстати говоря, мне не раз случалось замечать, что если в обычной жизни человек еще способен порой противопоставить что-то неколебимой логике предначертанного, то во всем имеющем отношение к судьбе литературной такие попытки заведомо обречены на провал. Вот, скажем, когда я лелею в мыслях план какого-нибудь нового прозаического произведения, оно в проекте обычно представляется мне эдаким монументальным эпическим полотном листов эдак на семь-восемь. А в результате, как я ни стараюсь, как ни лезу вон из кожи, но мне еще ни разу не удавалось накропать больше четырех-пяти. И это меня всегда ужасно огорчало. Краткость, конечно, сестра таланта, но все-таки обидно: люди пишут по десять, двадцать, а некоторые наиболее выдающиеся — даже по пятьдесят листов, а я, значит, не могу, кишка тонка. И вот однажды я решил попробовать, восстать против этого унизительного положения вещей, свергнуть, как говорится, могучей рукою и так далее. Я взялся писать свою родословную (в окончательном варианте это довольно любопытное произведение называется «Эскиз генеалогического древа»). Я провел огромную подготовительную работу. Я несколько лет собирал материалы. Я часами беседовал со своими престарелыми родственниками и родственницами, выуживая у них всевозможную недостоверную информацию. Я вел обширную переписку и даже пару раз выезжал в другие города. Мой титанический труд увенчался тем, что мне удалось углубиться в историю моих предков аж до шестого колена. Ну, думаю, уж теперь-то должно получиться никак не меньше листов десяти. Черта с два! Ровно 4,5 листа. Как писал один мой приятель, фигурально описывая свои попытки уклониться от военной службы: «Я смело вышел на битву с судьбой, и долго еще после этого мои ноги торчали из придорожной канавы».

Боюсь, что и нынешнее мое произведение с точки зрения объема (и очевидно, не только объема) можно будет охарактеризовать популярным выражением времен моего детства «замах на рубль — удар на копейку», но, видно, такое уж мое счастье. Что ж, non cuivis homini contingit adire Corinthum, или, как выражался знаменитый Ибн-Эзра в переложении не менее знаменитого Арье-Лейба, «если ты вздумаешь, человек, заняться изготовлением свечей, то солнце встанет посреди неба, как тумба, и не закатится никогда…»

С цитатами, кажется, вышел перебор. Ну, да чего уж теперь — не вычеркивать же. А впрочем, можно и вычеркнуть. Хуже не будет…

Однако я немного отвлекся. Не стану лицемерить, решение отказаться от «фиктивного сюжета» далось мне очень и очень непросто, и не только в силу вышеизложенных причин. Дело еще и в том, что я, наряду со своей общеизвестной взыскательностью к художественному творчеству, об извращенных проявлениях которой мне, очевидно, еще придется рассказать, по самому складу своего характера неисправимый бездельник, сибарит (помню, еще в школе учительница английского языка обращалась ко мне не иначе как «you lazy bones») и, в сущности, дилетант, совершенно несклонный и неспособный к каждодневному каторжному литературному труду. А писать «свободно» (то есть до такой степени, что буквально не знаешь, о чем будет следующий абзац) в действительности гораздо сложней и, не побоюсь этого слова, мучительней, чем творить, держа в уме хотя бы смутные наметки общей композиции. Ведь это только так говорится, что пишешь «свободно», а на самом деле никакой свободы тут и близко нет — просто вместо привычного композиционного плана держать в уме приходится огромное количество всевозможных внезапно возникающих побочных соображений, трудноуловимых взаимообусловленностей и прочих чисто технологических нюансов и тонкостей, что, как читатель может предположить, не только не облегчает писательский труд, но и делает его процесс весьма и весьма чреватым умственным расстройством. И, признаться, у меня не было ни малейшей охоты ввязываться в эту не слишком перспективную со всех точек зрения литературную игру, особенно теперь, когда руководство убыточным издательством и необходимость зарабатывать на хлеб беспрестанными поэтическими и прозаическими переводами до последней крайности истощили мой и без того не слишком изощренный ментальный аппарат.

Словом, с какой стороны ни погляди на эту затею, ничего хорошего она не сулила. Но выхода у меня, повторяю, не было — успех «Глав из книги жизни» и настоятельные требования лучших представителей литературной общественности властно понуждали меня не покидать тернистой писательской стези и попытаться осчастливить мир еще одним столь же сомнительным шедевром.

Здесь я хотел бы заметить как бы a parte, что знаменитое mot «можешь не писать — не пиши» мне видится ярким примером, с одной стороны, бессовестного лицемерия тех авторов, которые рассчитывают смягчить заслуженно суровую оценку своей продукции тем, что они якобы не могут не писать (как, к примеру, больной клептоманией не может не воровать), и, с другой стороны, не менее ярким примером полного непонимания природы художественного творчества, весьма характерным для экзальтированных и искаженных представлений о людях искусства, которые (представления) широко бытуют преимущественно в обывательской и окололитературной среде. Поэтому скажу сразу: не писать я могу. И более того, это мне дается гораздо легче, чем противоположное. То есть просто никакого сравнения. Но, «столь долго состоя при Музах», поневоле начинаешь ощущать какую-то ответственность и причастность к этому делу, поневоле начинает казаться, что ты здесь не случайный гость, а по меньшей мере завсегдатай. А от таких дурацких мыслей уже один шаг к тому, чтобы не по заслугам возомнить о себе и без чрезмерных капризов поддаваться на сладко щекочущие самолюбие уговоры не зарывать талант в землю.

Впрочем, что касается таланта (не удержусь привести здесь свою изящную поэтическую зарисовку почти пятнадцатилетней давности:

Неважно, обладаешь ли талантом, — здоровья он тебе не принесет. А пользуешься ли дезодорантом, позволь спросить? Лишь он тебя спасет и устранит ужасный запах пота, всечасно издаваемый тобой от истощенья творческой работой и недовольства творческой судьбой.),

— то, вполне допуская у себя наличие такового, я тем не менее никогда не был склонен относиться к нему с излишним пиететом и беззастенчиво транжирил на всевозможные литературные поделки и безделушки. Трудно сказать, что служило этому причиной — специфика ли самого дарования или легкомысленное к нему отношение, но даже сейчас, когда мой возраст исчисляется, по выражению М.М.Зощенко, «почти трехзначной цифрой» и я уже в значительной мере утратил бойкость пера и легкость характера, когда я уже давно перестал быть душой каждой веселой компании и сделался настолько угрюм и неразговорчив в быту, что моей молодой жене впору, подобно героине Шукшина, писать мне прощальную записку: «Прости, Вася, но жить с таким пеньком я больше не могу!», меня по-прежнему неудержимо тянет ко всем этим недостойным bagatelles.

Не хочу скрывать, что ознакомление читателя с лучшими из них является одной из побочных творческих задач данного произведения. Согласно этому непритязательному замыслу, они должны немного скрасить впечатление от моих отчасти занудных рассуждений на разные отвлеченные темы и в то же время быть для них (рассуждений) своего рода иллюстрациями, художественная убедительность которых могла бы подкрепить слабость иных моих доводов.

Здесь, однако, возникает определенная сложность, поскольку преобладающее количество этих экспромтов и бурлесков писалось, что называется, «на случай» и обычно посвящалось какому-то конкретному (и, как правило, довольно незначительному) событию, известному лишь узкому кругу посвященных, или было персонально обращено к кому-то из моих друзей и подруг, чьи простые имена и незнаменитые фамилии, к сожалению, мало что говорят просвещенной публике. Достаточно сказать, что вышеприведенное стихотворение появилось на свет в результате моего проигрыша в карты — в те далекие годы мы играли не на деньги, которыми по молодости лет не располагали, а на стихи, причем проигравший должен был за 10–15 минут написать короткое стихотворение на тему, заказанную победителем.

Разумеется, такой оригинальный творческий метод придавал этим произведениям специфический и неповторимый couleur local, но в то же время ограниченность тематики и (что скрывать?) некоторая утилитарность самого подхода к делу отчасти снижали их абсолютную художественную ценность. Правда, я по мере сил стремился с помощью всяческих стилистических изысков и версификационных излишеств вывести эти вещи из круга чисто «домашней» словесности, но не могу поручиться, что мне это всегда удавалось.

Вот, например, один такой отчасти виртуозный сонет (не имеющий, впрочем, никакого отношения к моим карточным проигрышам, которых, кстати говоря, было гораздо меньше, чем могли бы в этой связи желать будущие исследователи моего творчества, и каковой факт, надо признаться, невыгодно отличает меня от многих лучших представителей русской литературы — они, как известно, в большинстве случаев весьма неудачно играли в азартные игры), посвященный моей хорошей знакомой, некой Е.С., и написанный, помню как сейчас, в электричке на перегоне Москва — Бирюлево пасс.:

Друзья! Малютка Эжени для нас не просто инженю — небесных глаз ее огни сердца сжигают на корню. В угаре чувственной стряпни я повидал немало ню, но Эжени, конечно, ни с одной из них я не сравню. Но только Боже сохрани подумать, будто бы я мню себя, каков я искони, достойным этого меню. Отнюдь! Я лишь тону в тени ресниц прелестной Эжени.

Только пусть читатель не ждет, что я сейчас начну обстоятельно, с обилием натуралистических подробностей и психологических нюансов рассказывать, кто такая Е.С. и каковы были наши с ней взаимоотношения. Она, конечно, очень славная девочка и, помимо прочих талантов, замечательно поет по-французски «Mon pere m'a donne a mari», но, во-первых, я всякий раз с содроганием думаю о том, что могло бы получиться, если бы я попробовал писать о чем бы то ни было в манере классического французского романа второй половины прошлого века (а описывать очаровательную Е.С. в какой-нибудь иной манере было бы такой же стилистической бестактностью, как, к примеру, рассказывать о деликатных злоключениях Нарцисса хамским слогом Э.Лимонова), а во-вторых, в действительности за более чем десять лет знакомства между мной и Е.С., к сожалению (и опасаюсь, что в основном по причине моей безответственности и безынициативности), не произошло ничего такого, что при известной фантазии мог бы предположить доброжелательный читатель, ознакомившись с другим (более ранним и чуть менее, на мой взгляд, виртуозным) стихотворением, посвященным ей же:

Дитя, когда прославленный поэт к Вам обращает трепетные строки, пусть не смутят Вас, юная, — о нет! — его седины. Времена жестоки к певцам, но Вы, чью стать не облеку в слова за неименьем в свете оных, не будете суровой к старику и не лишите взглядов благосклонных, и робкого пожатия руки, и нежного, как вздох, полупризнанья (чувствительны ужасно старики к подобным проявлениям вниманья). Так будь со мной, красавица, смелей! Пусть лаврами увитое величье не помешает пылкости твоей отбросить прочь постылые приличья!

Да и вообще, я меньше всего намерен пускаться в воспоминания о своих состоявшихся и несостоявшихся амурных историях — просто в качестве примера пресловутых поэтических bagatelles мне подвернулись под руку стихи, посвященные юной девушке, каковое обстоятельство почти всегда однозначно определяет их тематику и стилистику. Как выражался Проперций, «aetas prima canat Veneres…» Но, с другой стороны, по меткому замечанию Горация, «…neque semper arcum tendit Apollo», и с таким же успехом я мог бы привести ничуть не хуже, как мне кажется, написанное стихотворение, поcвященное зрелому мужчине (ничего не имея против гомосексуализма как полноправного явления нашей общественной и культурной жизни, я все-таки хотел бы надеяться, что это не даст проницательному читателю повода усомниться в моей сексуальной ориентации — хотя, если вдуматься, почему бы и нет? — после того, как одна писательница, кажется, из Омска или из Перми при посылке мне своих эротических этюдов назвала меня мужем (хорошо еще, что не любовником) О.А.Седаковой, я уже ничему не удивляюсь).

Вот, например, на какой парафраз пушкинского «Слыхали ль вы…» вдохновила меня несколько экзотическая фамилия известного ученого и экстрасенса Андрея Ли, с которым я одно время имел удовольствие быть знакомым:

Когда в садах любви цвели медлительные ивы и вы вдоль этих ив брели, заметили ли Ли вы? Когда клонились до земли сонливые оливы, в той ослепительной дали вздохнули ли о Ли вы?

— и т. д.

Хотя, конечно, надо с грустью признать, что в современной поэзии любовная лирика явно сдает свои позиции. Нынешние серьезные поэты (я не стану, хоть режьте, называть никаких имен, потому что, несмотря на бытующее мнение, что самые обидчивые и легко ранимые люди на свете — это актеры и работники отечественной сферы обслуживания, лично я в этом вопросе отдаю поэтам безусловный преферанс, ибо «irritabilis gens poetarum») в последнее время почему-то избегают писать на эту скользкую тему. А если и пишут, то до такой степени отстраненно и иносказательно, что порой не сразу поймешь, о чем речь.

Раньше так не было. Раньше поэты, даже когда им удавалось дожить до самых преклонных годов, отнюдь не теряли интереса к этому вопросу. Вот, помнится, переводил я несколько лет назад Бена Джонсона, так он так и писал:

Будь, как Вергилий, холоден поэт, иль тучен, как Гораций, или сед и стар годами, как Анакреон, — все мнит читатель, что поэт влюблен.

А теперь, конечно, все стало по-другому. Теперь, едва только поэт выходит из возраста полового созревания, едва только его творчество перестает быть, как выражался один мой знакомый психиатр, «спонтанной производной гормонального давления», поэта на эту тему калачом не заманишь. Причем зачастую это вовсе не означает, что пресловутое гормональное давление пришло в норму. Просто по мере становления поэтического самосознания его (давления) воздействие на творческий процесс теряет упомянутую спонтанность и приобретает всевозможные (и порой довольно причудливые) опосредованные формы. Проблема как раз в том, почему высокоразвитое поэтическое самосознание стремится так или иначе опосредовать любовную проблематику.

Я, например, склонен усматривать здесь пагубное воздействие на умы моих одаренных современников и современниц стихов О.Мандельштама и Р.-М.Рильке. После ознакомления с их гениальным творчеством стало уже как-то неловко делать предметом поэзии свои мелкие переживания из области личной жизни — это вроде как уводит в сторону от словесного и концептуального видения мира. После этих и других великих поэтических открытий и свершений нашего века нужна просто чертовская изобретательность в выразительных средствах, чтобы любовное стихотворение не выглядело трюизмом. Да и потом, триумфальное шествие сексуальной революции настолько быстро и кардинально изменило стиль взаимоотношений полов, что высокая лирика еще не успела перестроиться и выработать на данном направлении новую поэтическую традицию.

Я рассуждаю обо всем этом отнюдь не понаслышке, поскольку, подобно «многим славным», начинал свой путь в литературу именно в качестве лирического поэта и, натурально, в моем раннем творчестве безоговорочно преобладала любовная (а местами даже интимная) лирика, причем до такой степени, что я попросту плохо себе представлял, как можно, не кривя душой, писать о чем-нибудь другом, благо фактического материала в то золотое времечко у меня было более чем достаточно. Но с годами, по мере того как в силу различных обстоятельств упомянутого фактического материала становилось все меньше (по поводу этих обстоятельств я даже написал довольно забавную песенку:

Мне тоже бывало не чуждо мирское, и я на любовном огне мог с треском гореть, как полено сухое, а нынче женат я и не изменяю жене — состоянье такое мужчине досадно вдвойне, и мужское зажглось самолюбье во мне. Решил я попробовать веки-то в кои развеяться на стороне, и, тряхнув портмоне, оказался я вскоре с красоткою наедине. Мы обои с ней были нагими вполне. Я то, что хотел, мог потрогать рукою — все шло как по маслу, но вне — запно так я зане — мог прямою кишкою, что смолкло желанье во мне. С тех пор я мирское оставил в покое, найдя утешенье в вине, и больше налево уже ни ногою — я даже и в помыслах не изменяю жене, но с какой-то тоскою гляжу на девиц по весне.

С музыкой это звучит очаровательно), и по вышеуказанным объективным причинам я уже не имел никаких реальных оснований относить к себе исповедальные строки Н.Олейникова: «Половых излишеств бремя тяготеет надо мной», в моем поэтическом репертуаре любовную тему стали понемногу вытеснять всякие метафизические и внеличностные мотивы, что на удивление быстро и вполне самопроизвольно привело к полному прекращению моего лирического творчества. Помнится, я довольно долго изо всех сил старался с этим не смириться (если быть честным, то я и сейчас еще не смирился до конца и лелею в тайниках души какие-то невразумительные надежды) и на протяжении нескольких лет продолжал спорадические и абсолютно безуспешные попытки восстановить свою угасающую с каждым днем лирическую потенцию. Лучше не вспоминать, каким невероятным истязаниям я подвергал свой дух и плоть ради этой героической цели. Мне казалось, что именно теперь, когда я в общих чертах завершил свои странствия по жизни и в совершенстве овладел всеми секретами поэтического мастерства, я мог бы наконец создать что-то действительно высокое и достойное моего предназначения, но — увы!.. Как говорится, если бы молодость знала, если бы старость могла.

Здесь, пожалуй, будет наиболее уместным привести отрывок из моего незаконченного эссе «Education sentimentale», в котором я многие годы спустя пытался осмыслить то критическое для меня время:

«… с течением лет, по мере того как атеросклеротические бляшки необратимо сужают просветы сосудов головного мозга, вопросы пресловутого взаимоотношения полов, столь горячо волновавшие прежде автора этих строк, как-то незаметно отступают на задний план. Кажется, давно ли всем своим существом, всеми сознательными и подсознательными движениями души я был устремлен лишь к тому, о чем на склоне лет прекрасно сказал И.А.Бунин: „…из году в год, изо дня в день втайне ждешь только одного, — счастливой любовной встречи, живешь в сущности только надеждой на эту встречу…“? Давно ли всевозможные подлинные и воображаемые любовные коллизии служили единственным и неиссякаемым источником томлений и рефлексий, поэтических восторгов и душевных депрессий, удавшихся и неудавшихся попыток самоутверждения, изнуряющих и бесплодных размышлений о коренных проблемах бытия — словом, всего того, что, как ни грустно в этом признаваться, во многом определило мой нынешний неприглядный облик и что в годы моей юности туманно и, как я понимаю теперь, терминологически безграмотно называлось „духовной жизнью“?..»

Не правда ли, написано с большим чувством? Особенно мне нравится первая фраза — ее, на мой взгляд, не постыдился бы и бесконечно мною чтимый Иван Алексеевич. Но, к сожалению, то оригинальное по форме и глубокое по замыслу эссе так и осталось незавершенным, а вместо того, чтобы с блеском довести его до конца, я взялся за это унылое и бесперспективное повествование. Почему? Мне трудно дать однозначное объяснение, но одно могу сказать вполне ответственно: я не без оснований полагаю, что мою литературную карьеру подкосило под корень вечное дурацкое желание прыгнуть выше головы (французы это формулируют несколько иначе: «peter plus haut que son cul», и для некоторых клинических случаев — в том числе и для моего — такой вариант подходит гораздо больше).

Когда я, черт возьми, берусь за перо, стремление к совершенству в рамках того или иного жанра захватывает меня настолько, что изложение любой, даже самой обиходной и прикладной мысли на бумаге я непременно должен превратить в своего рода tour de force. И если я вижу, что этот tour de force почему-либо невозможен, то дальнейшее уже не представляет для меня интереса. Отнюдь не будучи максималистом в жизни и от души презирая все бытовые проявления ригоризма и воинствующего нонконформизма, я, когда речь заходит о любом виде литературного творчества, буквально зверею и, как говорил поэт, «вдруг теряю весь мой ум».

О каком, я извиняюсь, уме тут можно говорить, если даже несчастное заявление в ЖЭК, которое, скорей всего, ни одна живая душа никогда не прочтет, я вылизываю с такой тщательностью, с какой Федор Михайлович Достоевский не отделывал ни один из своих бессмертных романов? Много бы я дал, чтобы избавиться от этой «высокой болезни», в молодые годы не раз и не два ставившей меня в невероятно глупые и противоестественные положения и многократно выставлявшей в совершенно несвойственном мне образе «чудака» и «человека не от мира сего». Вот, скажем, как бы писал заявление об увольнении с работы любой нормальный человек, пускай даже и литератор? Он написал бы что-нибудь вроде: «Прошу уволить меня с занимаемой должности по собственному желанию. Число. Подпись». А как писывал такие заявления ваш покорный слуга? Могу наглядно продемонстрировать:

«Чувствуя на данный момент свою совершенную неспособность надлежащим образом исправлять опрометчиво вверенные моему легкомысленному попечению обязанности дворника, считаю своим непременным долгом сообщить, что означенная неспособность не является результатом злого умысла или порочного образа жизни, а возникла благодаря фатальному стечению целого ряда сугубо личных обстоятельств, описывать которые мне представляется не вполне уместным на страницах официального документа, и потому убедительно прошу, не расценивая мой поступок как постыдный акт дезертирства с трудового фронта, в желательно кратчайшее время освободить меня от отправления вышеуказанных обязанностей, буде упомянутое освобождение не причинит осязаемого ущерба общему благу, поскольку самая мысль о возможности такового ущерба повергает меня в трепет и заставляет всечасно угрызаться жесточайшими муками нечистой совести

Примите неложные уверения в совершенном почтении.

Искренне Ваш Подпись. Число»

Ну скажите, разве можно до такой степени буквально воспринимать рекомендацию Горация «saepe stilum vertas…»? Причем, как правило, подобными произведениями я оставался еще и недоволен, справедливо считая, что далеко не до конца исчерпал художественные возможности жанра.

За всю свою жизнь мне только однажды (да и то заочно) довелось познакомиться с человеком, страдавшим аналогичным недугом. Впрочем, как вы убедитесь из дальнейшего, ему, в отличие от меня, удалось вполне излечиться.

Знакомство это произошло при следующих обстоятельствах: когда-то давно я достаточно регулярно посещал одних своих друзей, с которыми мне теперь уже едва ли суждено встретиться по причине моего упорного нежелания сменить российское гражданство на какое-нибудь более перспективное. Так вот, на дверях подъезда их кооперативного дома я каждый раз на протяжении нескольких лет имел удовольствие читать записки, написанные одной и той же рукой, причем содержание этих записок оставалось неизменным — менялся только стиль, и менялся он дважды. Сейчас я, конечно, не могу ручаться за абсолютную точность воспроизведения, но в общих чертах (и довольно близко к тексту оригинала) выглядели они примерно так:

1. Мир сюда входящему! Да снизойдет он к моей почтительной просьбе и да закроет за собой сколь можно плотнее входную дверь, дабы не стала она жалким игралищем в неразумных руках бушующих стихий!

2. Сограждане! Не закрывая за собой входную дверь, вы, очевидно, не до конца представляете себе, на какие ужасные неудобства обрекаете несчастных жильцов первого этажа!

3. Вы будете закрывать за собой дверь или нет, бляди?!!

Согласитесь, эволюция впечатляющая и радикальная. Впрочем, справедливости ради следует заметить, что первый вариант все-таки продержался большую часть подотчетного периода, а промежуток между вторым и третьим оказался до такой степени коротким, как будто его не было вовсе. Хотя, конечно, он (первый вариант), при безусловном наличии уже знакомой нам тенденции, тем не менее весьма слабоват с художественной точки зрения и по этому показателю не выдерживает никакого сравнения не только с моим заявлением об увольнении (а ведь и оно отнюдь не безупречно), но и даже со своей третьей ипостасью, которая, несмотря на предельную лапидарность и ограниченность в выразительных средствах, звучит гораздо интересней, хотя, на мой вкус, и несколько претенциозно.

Как мне представляется, беда первого варианта в том, что он недостаточно досконален и основная часть его экзистенциального содержания либо скрыта за стилистическими мелизмами, либо вообще уведена в подтекст, и читатель вынужден многое домысливать за автора, который просто поленился до конца разобраться в своих мыслях и ощущениях.

При вполне терпимом отношении к Хемингуэю (а в близких мне литературных кругах даже упоминать его считается дурным тоном), я всегда был и остаюсь противником так называемой «теории айсберга». По моему глубокому убеждению, если ты хочешь называться писателем и берешь на себя смелость обратить внимание читателя на тот или иной предмет, то уж будь любезен не валять дурака и изложить открытым текстом абсолютно все, что имеешь сказать по данному поводу, выдать, как говорится, на-гора весь объем художественной и фактической информации, чтобы читателю не нужно было ломать себе голову над тем, «что автор хотел сказать этим художественным произведением». А всякие там недомолвки, иносказания, лакуны и, конечно же, пресловутый «подтекст» — это, на мой взгляд, проистекает от неумения владеть материалом и являет собой неприглядные попытки выдать вопиющий непрофессионализм за нечто ему противоположное. Вот, скажем, при чтении Стерна никаких таких дурацких вопросов у умственно полноценного читателя не возникает и возникнуть не может, потому что добросовестный автор все эти вопросы предусмотрел и дал на них непосредственно в тексте доскональные и исчерпывающие ответы.

Причем доскональность в нашем случае вовсе не означает непременного обилия ненужных деталей и подробностей и вообще многословия, и в этом смысле третий вариант объявления при всей своей лаконичности вполне досконален и безукоризненно самодостаточен. Таким образом, проблема доскональности — это в первую очередь проблема художественной достоверности, что само по себе исключает перегруженность текста излишней информацией, хотя, как мы видели выше, недостаток информативности также способен сослужить автору плохую службу. Словом, здесь, как и везде в искусстве, est modus in rebus. Было время, когда все, что связано с вопросами доскональности в художественном произведении, вызывало у меня едва ли не болезненный интерес и не раз побуждало углубляться в довольно странные материи, на первый взгляд совершенно не имеющие отношения к предмету. Вот, помнится, однажды я (risum teneatis, amici?) непонятно зачем собрал и отчасти систематизировал все известные мне синонимы и наиболее устойчивые эвфемизмы (за исключением нецензурных) к глаголу «выпить».

Вообще состояние отечественной словарной литературы всегда производило на меня крайне тягостное впечатление. Тем более, что, занимаясь поэтическими переводами с разных европейских языков, я имел возможность на примере всевозможных «оксфордов» и «ларуссов» воочию убедиться, чем отличаются настоящие словари (особенно толковые) от того, я извиняюсь, дерьма собачьего, которым регламентируется наш великий, могучий, правдивый и свободный. Иной раз я даже начинал думать, что отсутствие в наших словарях нецензурных выражений объясняется именно тем, что только с их помощью можно по достоинству охарактеризовать качество нашей словарной литературы, ее количество, стоимость и степень доступности для потребителя.

Впрочем, если говорить о моей работе, то я также исключил из нее нецензурные выражения, но лишь потому, что их употребление в данном случае носит преимущественно эвфемический характер и они, являясь по сути дела провербиальной формой междометий, не представляют (вследствие своей лексической тавтологичности) самостоятельного интереса в контексте настоящего исследования.

Приводя ниже свой труд, я хотел бы обратить внимание читателя не только на его (труда) беспрецедентность («Словарь синонимов русского языка», изданный, между прочим, Институтом русского языка Академии наук СССР, дает к слову «выпить» 14 основных синонимов, а я даю 194), но и на то, что я отнюдь не считаю его завершенным и был бы очень благодарен за любые поправки. уточнения и дополнения. И еще: для тех, кто не читал «Глав из книги жизни», я готов повторить, что мое обращение к «алкогольной» проблематике вызвано ни в коем случае не личным и нездоровым интересом к этой теме, который столь традиционен для русской прозы, поэзии и эссеистики, а естественным желанием оставаться по мере моих скромных сил в русле этой плодотворной традиции.

1. алкашнуть

2. ахнуть

3. бабахнуть

4. бацнуть

5. бормотнуть (т. е., выпить «бормотухи»)

6. булькнуть

7. бухнуть

8. вздрогнуть

9. вландырить

10. влепить

11. влить (в утробу, см. Н.А.Некрасов «Касьян»: «Февраля двадцать девятого целый штоф вина проклятого влил Касьян в утробу грешную…»)

12. вломить

13. влындить

14. вмазать

15. воспринять

16. восстановить (здоровье)

17. врезать

18. врубить

19. всосать

20. вспрыснуть (что-л. чём-л.)

21. вшендяпить

22. выглушить

23. выдуть

24. выдушить (см. Н.С.Лесков «Левша»: «… а Платов еще больший стакан кислярки выдушил и спал крепким казачьим сном».)

25. выжрать

26. выкушать (см. М.М.Зощенко «Лимонад»: «Один раз, помню, в день своего бывшего ангела, я четверть выкушал».)

27. вылакать

28. вылить (в себя)

29. выплеснуть (см. М.А.Булгаков «Собачье сердце»: «Шариков выплеснул содержимое рюмки себе в глотку…»)

30. высосать (см. И.А.Бунин «Захар Воробьев»: «Захар… взял бутыль за горло, до дна опорожнил ее, с краями наполнив корец, и до дна высосал его».)

31. вытрескать

32. вытянуть

33. выхлебать

34. выхлестать

35. выхлобыстать

36. выцедить

37. газануть

38. глотануть

39. глотнуть

40. глушануть

41. глюкнуть

42. грохнуть

43. дать (газу в сердце — см. А.П.Платонов «Одухотворенные люди»: «Сейчас удобно бы газу в сердце дать: водочки выпить».)

44. двинуть

45. дербалызнуть

46. дербануть

47. дернуть (см. Вен. В. Ерофеев «Вальпургиева ночь»: «Хохуля! Для оживления психеи хочешь еще немножко дернуть?»)

48. дерябнуть (см. Н.С.Лесков «Левша»: «А Платов… велел денщику подать из погребца фляжку кавказской водки-кислярки, дерябнул хороший стакан… и захрапел так, что во всем доме англичанам никому спать было нельзя».)

49. добавить (возможно, включение этого глагола в настоящий список несколько спорно, т. к., строго говоря, он не вполне отвечает требованиям синонимичности, но согласитесь, что и не включать его было бы не слишком естественно, тем более см. Вен. В.Ерофеев «Москва — Петушки»: «Поэтому там же, на Каляевской, я добавил еще две кружки жигулевского и из горлышка альб-де-десерт».)

50. долбануть

51. дрызнуть (см. А.П.Чехов «Надлежащие меры»: «Теперь, после трудов праведных, недурно бы дрызнуть».)

52. жахнуть (см. В.П.Астафьев «Царь-рыба»: «Лы-луч-ше „Солнцедару“ жахнем!»)

53. жевнуть (см. А.П.Платонов «Одухотворенные люди»: «…я, Ваня, на твоей свадьбе буду гулять и тогда уже жевну из бутылки!»)

54. забубонить

55. завинтить (т. е. выпить бутылку из горлышка «винтом», предварительно раскрутив ее содержимое)

56. заглотать

57. заглотнуть

58. заглянуть (в стакан, в бутылку)

59. загрузиться

60. задвинуть

61. задринчить (от англ. «to drink» — пить, в основном имеет хождение в подростковой среде)

62. заквасить

63. закрасить (т. е., выпить «красного»)

64. залепить

65. залимонить

66. залить (за галстук — см. Н.Р.Эрдман «Мандат»: «Да, за это теперь и за галстук залить не мешает».)

67. заложить (за воротник)

68. залудить

69. залупить (из горла)

70. замазать

71. запендрячить

72. запендюрить

73. запить (что-л. чём-л.)

74. заправиться (горючим)

75. запузырить

76. запупырить

77. засадить (стаканище)

78. засандалить

79. засосать (см. В.Высоцкий: «Я б засосал стакан — и в Ватикан!»)

80. зафитилить

81. зафуфырить

82. зашибить

83. звездануть

84. злоупотребить (спиртным)

85. зюзюкнуть

86. зяпнуть

87. испить

88. квакнуть

89. кернуть (или: «кирнуть» — встречается, как правило, в устной речи, поэтому точное правописание мной не установлено)

90. клюкнуть

91. куликнуть (см. Саша Соколов «Между собакой и волком: „А ну, говорит, разреши я тебе за это плесну сызнова. И мы куликнули оба“».)

92. курнуть (см. Н.В.Гоголь «Тарас Бульба»: «Крепко курнули казаки… и прокурили свою долю».)

93. ливануть (в глотку)

94. лизнуть

95. ломануть

96. лупануть (см. поговорку: «Справа немцы, слева турки — лупануть бы политурки».)

97. махануть

98. махнуть

99. налить (глаза, зенки)

100. обмыть (что-л. чём-л.)

101. оглушить (стакан, бутылку)

102. опорожнить

103. опохмелиться

104. оприходовать

105. опрокинуть (рюмку)

106. освежиться

107. остаканиться

108. остограммиться

109. осушить (стакан, бутылку)

110. откушать

111. отлакировать (напр., водку пивом)

112. отметить (что-л. чём-л.), отметиться

113. отпить

114. отравиться

115. оттянуться

116. отхлебнуть

117. офигачить

118. охерачить

119. охреначить

120. плескануть (в глотку)

121. плеснуть

122. подвыпить

123. подгулять

124. поддать (см. Вен. В.Ерофеев «Москва — Петушки»: «Наоборот, чем хуже баба, тем лучше надо поддать…»)

125. подпить

126. позволить (себе)

127. попить

128. поправиться (или: поправить здоровье)

129. посидеть (включение этого глагола также не бесспорно, но когда говорят: «мы вчера хорошо посидели», это ли не классический пример эвфемизма?)

130. потребить

131. похмелиться

132. предаться (слабости)

133. пригубить

134. приложиться (к бутылке)

135. принести (жертву Бахусу)

136. принять (на грудь, по граммулечке, по маленькой, по чуть-чуть и т. д.)

137. причаститься

138. проглотить

139. продегустировать

140. прожевать

141. промочить (горло — см. Н.Р.Эрдман «Мандат»: «…побеседовали, теперь не мешает и горло промочить».)

142. прополоскать (глотку, горло — см. М.М.Зощенко «Прелести культуры»: «Горло, говорят, Василий Митрофанович, от вас не убежит. Горло завсегда при вас, завсегда его прополоскать успеете».)

143. пропустить (см. Вен. В.Ерофеев «Москва — Петушки»: «Пропустит пять бокалов — готова целая трагедия в пяти актах…»)

144. раздавить (поллитра)

145. размяться (пивком)

146. распить

147. расслабиться (сухеньким)

148. садануть

149. скушать

150. слопать

151. совершить (возлияние)

152. согреться

153. сожрать

154. сообразить (на троих)

155. соснуть (не путать с омонимом в значении «поспать»)

156. спрыснуть (что-л. чём-л.)

157. стрескать (см. А.П.Чехов «Конь и трепетная лань»: «А иной раз и сведения не получишь без того, чтобы с какой-нибудь свиньей бутылку водки не стрескать!»)

158. схавать

159. съесть (см. В.Высоцкий: «Сосед вторую литру съел…»)

160. трахнуть (этот глагол в последнее время стал более употребителен в другом эвфемическом значении, но достаточно часто встречается и в значении «выпить», напр. «пойдем трахнем по маленькой» и проч.)

161. треснуть

162. тюкнуть

163. тяпнуть (см. М.А.Булгаков «Мастер и Маргарита»: «Бегемот… так залихватски тяпнул вторую стопку спирта, что все зааплодировали.»)

164. убрать

165. уговорить

166. угоститься (из бутылки)

167. ударить (по банке)

168. ужрать

169. уконтрапупить

170. укушать

171. употребить (см. М.М.Зощенко «Лимонад»: «Больше как две бутылки мне враз нипочем не употребить. Здоровье не дозволяет».)

172. усидеть

173. усугубить (см. В.Высоцкий: «А что очки прохожему разбили, так то портвейном усугубили»)

174. утолить (жажду)

175. ухайдакать

176. хапнуть

177. хватануть

178. хватить (см. Саша Соколов «Между собакой и волком»: «…не лепо ли бормотухи хватить с хлебной слезой пополам?»)

179. хлебануть

180. хлебнуть (см. Н.В.Гоголь «Мертвые души»: «Недурно, матушка, хлебнем и фруктовой».)

181. хлобыстнуть

182. хлопнуть (см. М.Е.Салтыков-Щедрин «Господа Головлевы»: «Сначала искупаемся-с, потом чуточку хлопнем-с, а потом немного проклаже и опять искупаемся-с!»)

183. хрюкнуть

184. хрякнуть

185. хряпнуть (см. В.П.Астафьев «Царь-рыба»: «Аким… от раздражения хряпнул лишковато спирту».)

186. чебурахнуть

187. чекалдыкнуть (см. Саша Соколов «Между собакой и волком»: «В день дорожной получки, в аванца ль день чекалдыкнул в пристанционном шалмане с путевиками-пропойцами…»)

188. чпокнуть

189. шандарахнуть

190. шарахнуть

191. шваркнуть

192. шибануть

193. шлепнуть (см. Вен. В.Ерофеев «Вальпургиева ночь»: «Можешь, можешь, Гуревич! Давай еще шлепнем по маленькой!»)

194. шмякнуть

Разумеется, работа над составлением этого списка вследствие моей уже известной читателю тяги к доскональности естественно повлекла за собой и составление аналогичных списков для глаголов «пить» (несовершенная форма) и «напиться», без которых настоящий список оставляет впечатление незавершенности, но в целях экономии места я не стану обнародовать их здесь, хотя, вероятно, они бы особенно интересно смотрелись именно в pendant с вышеприведенным.

Вообще разные синонимы, антонимы, омонимы, всякие, я извиняюсь, палиндромы, анаграммы и анжабеманы — суть большое подспорье в трудной работе литератора. Они помогают как-то скрасить это унылое и отчасти безнравственное занятие, когда буквально из ничего, на голом, можно сказать, месте, из каких-то обрывков своих и чужих слов, из туманных припоминаний, сомнительных реминисценций и неоформившихся мыслей, руководствуясь волюнтарными и химерическими представлениями о том, как это должно быть, и в то же время абсолютно не зная, что в конце концов из этого получится, нужно сделать что-то реальное, осязаемое и вполне конкретное, по мере сил не очень кривя душой и не слишком далеко отступая от художественных принципов, если таковые имеются. Мне страшно подумать, как бы я выдерживал это дьявольское напряжение, не будь у меня возможности обращаться на каждом шагу к вышеуказанным (и многим другим) формам литературной игры, — мне бы, наверно, пришлось тогда отказаться к чертовой матери от писательской деятельности и искать для своих незаурядных способностей какое-нибудь иное применение (меня, например, всегда чрезвычайно привлекала профессия футбольного комментатора, и я до сих пор жалею, что мне так и не довелось испробовать себя в этом амплуа).

Более того, ставя перед собой определенную художественную задачу, я в первую очередь думаю не о том, какими выразительными средствами эту задачу решить, а о том, как бы внутри нее найти какую-нибудь зацепку, какой-нибудь повод для словесной эквилибристики. А когда этот повод найден, то и сама задача незаметно отступает на задний план, становясь одной из разновидностей того «фиктивного сюжета», о котором я уже упоминал в начале моего повествования. То есть, если использовать психологические термины, происходит вытеснение задачи, сформулированной на уровне сознания, задачей, которую формирует подсознание, причем подобное замещение приводит иной раз к довольно любопытным результатам и, безусловно, должно представлять немалый интерес для специалистов по эвристике. Вот, скажем, к чему меня привело вполне сознательное стремление написать лирическое стихотворение, посвященное временной разлуке с одной моей знакомой, некой М.Л. (в девичестве — К.):

Нехай судьбы безжалостной десницей с тобой разлучены мы, милый друг! Нехай нас разбросало по столице — тебя на север, а меня на юг. Нехай поднесь не можем мы привыкнуть к тому, что рядом нет души родной. Нехай все реже грезишь ты приникнуть к моей груди широкой, но больной. Нехай, нехай за слезною рюмахой, когда на сердце грусть хоть подыхай (читатель, верно, ждет уж рифмы: «на хуй», как пел поэт, — но все-таки: «нехай!»)… Нехай горька нам фатума отрыжка, но ты его превратности не хай — нехай он сам дрожит, ядрена шишка, от горестного нашего «нехай»!

Я надеюсь, читатель удержится от соблазна предположить, что я сейчас начну подробно рассказывать, кто такая М.Л. и какова история и предыстория наших многолетних взаимоотношений (по поводу последнего могу сказать одно: у многих из моих читателей не сыщется столько волос на голове, сколько лет мы с ней знаем друг друга), хотя она, конечно же, очаровательная женщина и, между прочим, в минуты вдохновения прекрасно исполняет популярную песню «Неман — дивная река». Как я уже говорил выше, я совершенно не намерен в этом произведении углубляться в свои сугубо личные воспоминания (впрочем, я вовсе не исключаю такой возможности в моем дальнейшем творчестве и, более того, имею даже на этот предмет вполне определенные, хотя еще и не совсем оформившиеся замыслы), и кроме того, вопреки утверждениям злых языков, за долгие годы сердечной дружбы между мной и М.Л., к сожалению, так и не произошло (и, насколько я понимаю, не могло произойти, даже если б я когда-нибудь и обнаружил такие намерения) ничего похожего на то, что при некотором воображении можно себе представить, ознакомившись с другим (более ранним) стихотворением, посвященным ей же:

Куя металл, паша и боронуя, иль забываясь в творческом труде, я к мужу так порой тебя ревную, что даже забываю о еде. Давно мечтал найти себе жену я, тебе во всем подобную, но где еще найдешь такую же родную — ужель меж безрассудных наших де — вушек, от коих прячусь я в испуге? Ну что, к примеру, все твои подруги? Нет у одних души твоей простой, а у других — твоей большой зарплаты. Вот почему хожу я неженатый. Вот почему хожу я холостой.

Правда, иной раз (увы, весьма редко!) в моей литературной практике случались ситуации, когда по тем или иным причинам эта игра переставала носить прикладной характер и становилась в некотором роде адекватной самой себе. И что удивительно: можно было бы предположить, что в этих случаях она должна потерять (по крайней мере для автора) большую часть своей привлекательности — ведь заниматься игрой ради процесса игры и для того, чтобы в конечном результате опять-таки получилась игра, не только не слишком интересно, но и отчасти противоречит моему классицистическому неприятию безыдейности в искусстве. Но нет! Даже в таких ситуациях очарование игры брало верх над всякими надстроечными и идеологическими соображениями.

Вот, помнится, одно время в нашей компании были очень в ходу литературно-художественные шарады. Это такие шарады, в которых (как правило, в поэтической форме) непременно должен быть загадан какой-нибудь деятель литературы и искусства или что-нибудь еще, но обязательно к искусству относящееся. Так все мы (и я в первую очередь) буквально помешались на этом деле и сочиняли шарады с утра до вечера и даже иногда звонили друг другу далеко за полночь, чтобы поделиться своим новым произведением. Вы скажете: ерунда, баловство, шалит молодежь от избытка творческих сил. Мало ли, мол, такой, с позволения сказать, литературы рождается в любом дружеском кружке? Ну, во-первых, кружок кружку — рознь, а во-вторых, я не вижу ничего хорошего в том, что все эти дружеские архивы обречены прозябать в безвестности. Я надеюсь, нет нужды приводить примеры из истории словесности, когда подобные архивы становились со временем классикой мировой литературы. Взять хотя бы компанию Свифта, Попа, Гея и, я извиняюсь, Арбетнота.

Да что там говорить! Во все времена настоящая литература в той или иной форме писалась друзьям, для друзей и о друзьях, и если бы мне когда-нибудь выпала честь составлять антологию лучших литературных произведений всех времен и народов, я бы озаглавил ее: «Выбранные места из переписки с друзьями».

Конечно, преобладающая часть того, что пишется в дружеских кружках, мягко выражаясь, не отмечена печатью таланта или хотя бы добротного профессионализма, но я глубоко убежден, что, как бы убого это подчас ни было, это все равно и живей, и интересней, чем наша так называемая «текущая литература», значения которой я, впрочем, также совершенно не намерен умалять. Но это уже отдельный разговор.

Однако вернемся к шарадам. К сожалению, за давностью лет я совершенно не запомнил шарады моих коллег по этому захватывающему увлечению, хотя среди них (шарад) попадались порой настоящие шедевры (в особенности, у известного художника А.Лазаревича). Могу привести по памяти только четыре своих шарады, причем не исключаю, что это далеко не самые удачные из всех написанных. Разумеется, я не стану давать разгадки, чтобы не лишить искушенного читателя удовольствия найти их самому — скажу лишь, что в этих шарадах разбивка слова на шарадные части не всегда совпадает с грамматическим слогоделением, а иногда шарадная часть может содержать и несколько слогов.

1.

В шараде сей загадан мной без страху художник, на холсте дававший маху. Когда б художник этот был еврей, стыдился 6 он фамилии своей.

2.

Вещает первый из радиоточки, и со страниц журналов и газет приходят к нам его скупые строчки, правдивее которых в свете нет. Второй похож на что-то вроде бочки, а целое, естественно, — поэт, признаньем не обиженный и славой, и писывавший, помнится, октавой.

3.

Площадь пред нами лежит. Десять метров ее ширина, десять метров — длина, и достаточно вам для начала. Смело пройдемся по ней и о некоем вспомним союзе. Затем же, к северу лик обратив, повернемся направо. Что же увидим в итоге? — Конечно, поэта! Точно не знаю, бывал ли он сам рогоносцем, но о рогах написал с пониманием дела.

4.

Известно всем, что целый утопал не во втором, хоть тонут в нем порою австрийцы (он в историю попал из войн наполеоновских). Не скрою, что первый грабил, крал и убивал (за что у нас пожалован в герои), а после угодил под самосвал там, где Арагва встретилась с Курою. Еще о целом вкратце: это был поэт известный. Как-то он поплыл, но плаванье окончилось печально. Но он оставил в вечности свой след, и для шарады этой не случайно как форма выбран именно сонет.

Честно говоря, меня очень тянет пуститься в весьма, я уверен, небезынтересные для читателя объяснения, почему в приводимых мной поэтических фрагментах так явственно преобладает пятистопный ямб. Мне и самому довольно любопытно, что я мог бы сейчас наплести на эту когда-то столь актуальную для меня тему, но композиционное чутье подсказывает мне, что здесь самое время слегка разбавить мое чересчур плотное и вязкое повествование с помощью какой-нибудь ненавязчивой (прошу прощения за непредумышленный и поэтому не слишком удачный каламбур) «истории из жизни». А к пятистопному ямбу мы, возможно, еще вернемся — а может быть, и нет — как получится.

Но что-то ничего подходящего не приходит мне в голову. Нет, конечно, всевозможных забавных и не очень забавных историй со мной и с моими друзьями случалось в этой жизни более чем достаточно, и, в принципе, любая из них под пером мастера, что называется, не испортит обедни. Тем более, в свете декларированных мной выше творческих установок на данное произведение, было бы естественней всего просто начать рассказывать первое, что подвернется под руку. Однако какой-то смутный, но совершенно недвусмысленный внутренний протест мешает мне сделать это. Иначе говоря, хочется здесь как-то схимичить. Хочется, чтобы эта история оказалась не только уместной и грациозной ретардацией, но и была бы впридачу «с тенденцией» и каким-нибудь хитрым образом перекликалась бы… Словом, вы меня понимаете… А с другой стороны, на кой черт это нужно? Уж если в самом деле рассказывать «историю из жизни», то рассказывать попросту, без всяких там выкрутасов и аллюзий. Как рассказывал мой любимый литературный персонаж фельдкурат Отто Кац: «Жил в Будейовицах один барабанщик. Вот он женился и через год умер». И точка. Вот это, я понимаю, образец повествовательного стиля. Правда, может получиться, что подобный чисто нарративный фрагмент в специфическом контексте моего произведения будет выглядеть несколько нарочито. А чересчур обнажать прием тоже нельзя, не то на таком эксгибиционизме погоришь в два счета. Вот, к примеру, Венедикт Васильевич Ерофеев. Уж на что собаку съел в изящной словесности, понимал это дело насквозь, вдоль и поперек, а в «Вальпургиевой ночи» самую малость дал слабину, пустил прием катиться по инерции — и вот вам результат; никакого сравнения с «Петушками». Так что здесь, конечно, нужно «блюсти препорцию» и тщательно все взвесить на беспристрастном безмене литературного вкуса.

Поэтому, после долгих колебаний, я решил рассказать одну вполне правдивую историю с несколько, впрочем аморфной фабулой (что, кстати говоря, свойственно многим правдивым историям) про человека, который очень любил петь разные популярные песни, арии и романсы. То есть он, конечно, не был профессиональным певцом и, безусловно, не обладал какими-то выдающимися вокальными данными, но в общем и целом интонировал довольно чисто. И вот он постоянно что-то такое напевал, совершенно, впрочем, не нуждаясь в слушателях и даже по возможности избегая их, Это вошло у него в привычку. Как писал Ю.Олеша: «Он поет по утрам в клозете». Так и мой герой. Вот, скажем, совершает он свой утренний туалет, чистит, к примеру, остатние зубы лечебно-профилактической пастой «Зодиак» и негромко, но с большим чувством, излагает:

Вспоминай, коли другая, друга милого любя, будет песни петь, рыгая на коленях у тебя…

Или за рабочим столом, оторвавшись на миг от опостылевших бумаг (предположим, что мой герой был рядовым научным сотрудником и готовился защитить кандидатскую диссертацию на какую-нибудь более или менее бессмысленную тему, вроде «Усвоение основных элементов молекулярной физики детьми дошкольного возраста»), он вдруг поднимет голову и, безучастно и бессмысленно глядя в пространство, проинтонирует меланхолическим речитативом:

Я пока что живу в общежитии, увлекаюсь своею мечтой и ни с кем не свершаю соития, но оно, несомненно, за мной…

Или, допустим, во время уединенной прогулки где-нибудь, я извиняюсь, на тихом берегу заброшенного пруда он смотрит, как играют на мутной воде блики неяркого осеннего солнца, и задумчиво мурлычет:

Шаланды, полные фекалий, в Одессу Костя приводил…

Или, представьте себе, прихорашиваясь перед свиданием с взволновавшей его женщиной, он стоит в прихожей у зеркала и, завязывая на коротковатой шее китайский шелковый галстук (золотые пагоды и малиновые драконы на нежно-зеленом фоне), многообещающе подмигивает своему отражению и с деланной лихостью во весь голос затягивает:

Как после вековой разлуки, гляжу на вас как бы во сне. И вот — теснее стали брюки, мешком висевшие на мне…

Или, в одиночестве вернувшись домой (а наш герой, замечу в скобках, имел несчастье страдать наследственным по отцовской линии метеоризмом — болезнью достаточно неприятной самой по себе, но особенно мучительной для тех, кто проводит много времени в обществе женщин) и облегчив, наконец, свой вспученный желудок, он с довольной улыбкой «начинает потихоньку напевать»:

Когда домой товарищ мой вернется, за ним родные ветры прилетят…

И потом, когда, немного разочарованный, но ничуть не печальный, он ложится в свою холостяцкую постель, перед тем как погрузиться в сладостный сон, он еще успевает в полузабытьи умиротворенно, но при этом мелодически чисто вывести:

Не слышны в заду даже шорохи — все здесь замерло до утра…

А назавтра все начнется сначала, и, намыливая в ванной свои увядающие щеки гигиеническим кремом для бритья «Ромашка» и прислушиваясь, не кипит ли на кухне облупившийся чайник, он будет размахивать в такт жиденьким помазком и мужественно горланить:

Я все равно паду на той, на той единственной гражданской, и комиссары с пыльным членом склонятся молча надо мной!

Так он и шел с песней по жизни до тех пор, пока его в свой срок не постигла участь будейовицкого барабанщика. То есть, иначе говоря, до тех пор, пока он не умер. Я, правда, не знаю, успел ли он, подобно своему коллеге из Будейовиц, жениться перед смертью и, если успел, то была ли его смерть как-то связана с этой женитьбой. Но, тем не менее, он все-таки умер. Что ж, как утверждал Гиппократ (в переводе на латинский), «vita brevis, ars vero longa». И я не сомневаюсь, что если мой герой умирал женатым человеком, то на руках у безутешной супруги он еще успел перед смертью пропеть что-нибудь уж совсем непритязательное, вроде:

Прочь тоску, прочь печаль! Я смотрю смело вдаль. Скоро ты будешь, ангел мой, моею маленькой вдовой!

Вот такая у меня получилась отчасти печальная «история из жизни». Конечно, кто-то может возразить, что это никакая не «история из жизни», а чистой воды вымысел с примесью, вдобавок, довольно неуклюжей компиляции. Но это неправда — вымысла здесь нет и в помине. Те, кто хоть немного знаком с моим творческим методом и со мной лично, могут подтвердить, что я вообще неспособен что-нибудь выдумать из головы. Тем более в настоящем случае, когда прообразом моего героя послужил очень близкий мне человек, который к тому же, как явствует из моего рассказа, уже умер. А один из «семи мудрецов» (очевидно, Хилон) рекомендовал: «De mortuis aut bene aut nihil». Разумеется, здесь не обошлось без некоторой литературной обработки жизненного материала, но в целом, повторяю, ничего выдуманного в моей истории нет, и если я не сумел кого-то убедить, — что ж! — пусть это останется на моей совести.

Между прочим, у моего любимого Жоржа Брассанса есть одна прелестная песенка, сюжет которой почти дословно повторяет мой рассказ. Правда, в ней повествование ведется от первого лица:

Une mani' de vieux garcon, Moi, j'ai pris l'habitude D'agrementer ma solitude Aux accents de cette chanson: Quand je pense a Fernande, Je bande, je bande, Quand j'pense a Felici', Je bande aussi, Quand j'pense a Leonore, Mon Dieu, je bande encore…

Ну, и так далее. А что касается недоумения некоторой части читателей (один мой приятель с юных лет считает слово «недоумение» производным от слова «недоумок») по поводу бессмысленного и грубого (признаться, иногда эти тексты действительно несколько грубоваты) искажения цитат из популярных отечественных песен и романсов, то в этой связи я могу сказать следующее: подобная творческая переработка общеизвестных текстов (между прочим, не только песенных) — весьма распространенное явление нашей культурной жизни. Это один из немногих еще живых жанров народного творчества, который, в отличие от анекдотов, матерных частушек и блатных песен, почему-то до сих пор не привлек к себе внимания искусствоведов и фольклористов, хотя, безусловно, представляет не меньший интерес для вдумчивого исследователя.

Во многом этот жанр восходит к широко бытовавшей и бытующей в народном творчестве традиции создания комических неологизмов на базе «трудных» и якобы незнакомых слов (на самом же деле создатель неологизма не только сам знает действительное значение искажаемого слова, но и подразумевает таковое знание в слушателе — в противном случае не произойдет желаемого комического эффекта). Как известно, примеры подобных неологизмов во множестве встречаются у Н.С.Лескова, но, впрочем, не у него одного (ср. напр. у Н.А.Гвоздева: «Да я бы за это плюнул ему в его бесстыжую харизму!» или у А.П.Чехова: «Настюша…, возьми-ка, мать, спиртику и натри-ка мне спинозу!»). Более того, я склонен также считать далеко не случайным, что новейшие современные проза и поэзия во многом опираются на лежащие в основе этого жанра элементы центона, парафраза и каламбура, и это, на мой взгляд, самым непосредственным образом связано с общей «андеграундной» природой нынешнего литературного авангарда и подобной разновидности фольклора (ср. например, у Д.Пригова:

…и мертвые губы шепнули: «Хрена вам…»;

или у Вен. В. Ерофеева:

…не ходи пощипывать, не ходи посматривать, не ходи пощупывать икры наши девичьи…;

или у С. Довлатова:

Цирроз-воевода дозором Обходит владенья свои…)

В примитивных и, как правило, крайне вульгарных формах такие переделки популярных текстов очень распространены в подростковой среде. Вспомним, кто из нас в отрочестве не певал в пионерских лагерях:

Едут новоселы, морды невеселы — кто-то у кого-то спиздил чемодан…

или:

Подмосковный городок, жопы липкие в рядок…

или:

Мы поедем, мы помчимся в венерический диспансер и отчаянно ворвемся прямо к главному врачу…

или, наконец:

Я так хочу, я все лето не кончала…?

В более изощренных (хотя, на мой взгляд, в менее ярких) формах этот жанр распространен и в интеллигентских кругах. И надо сказать, что, в отличие от подросткового творчества, в котором даже неспециалист может услышать недвусмысленные отголоски юношеской гиперсексуальности, интеллигентский фольклор носит в большинстве случаев ярко выраженную политическую окраску.

Например:

От Москвы до самых до окраин, с южных гор до северных морей человек проходит как хозяин, если он, конечно, не еврей.

Или:

Нам песня строй пережить помогает…, или, уже из самых недавних: Забил заряд я в тушку Пуго…

Причем, зачастую при создании таких, с позволения сказать, злободневных политических памфлетов творческой переработке подлежат даже не какие-то отдельные строчки или строфы, а все произведение целиком. Достаточно вспомнить такие широко известные тексты, как «В Мавзолее, где лежишь ты, нет свободных мест» (кажется, автором этой популярной песни является В.Ковенацкий), или «Сотня юных бойцов из израильских войск».

Другим аспектом такого рода творчества, особенно распространенным в 60-70-е годы, была переделка популярных (преимущественно англоязычных) песен зарубежной эстрады. Причем, если применительно к творчеству «Битлз» такие переделки носили, как правило, омонимический характер (ср.:

We all live in a yellow submarine, yellow submarine, yellow submarine, we all live in a yellow submarine, yellow submarine, yellow submarine.
Ты пришла и съела мандарин, съела мандарин, съела мандарин, а потом доела маргарин, ела маргарин, ела маргарин.

или:

Oh dear, what can I do? О, где водки найду?),

— то знаменитая в те годы рок-опера «Иисус Христос — суперзвезда» подвергалась и всевозможным смысловым переделкам, совершенно, впрочем, безотносительным к ее содержанию. Скажем, сцена заседания Синедриона («What's then to do 'bout this Jesus of Nazareth…») почему-то превращалась в сцену консилиума врачей над телом Алексея Маресьева:

Хор хирургов:

Отрежем, отрежем Маресьеву ногу!

Маресьев:

Не надо, не надо — я буду летать!

Главный хирург:

Но ваша гангрена внушает тревогу.

Маресьев:

Так режьте же, режьте же, е6 вашу мать!

Существовал и травестийный вариант этого рода творчества. К примеру, один мой приятель развлекался переводами на английский язык популярных отечественных песен. Помню, в частности, его прекрасный перевод известной в свое время песенки «Хороши вечера на Оби»:

Хороши вечера на Оби! Ты, мой миленький, мне пособи. Я люблю танцевать да плясать — Научись на гармошке играть!
Oh, how nice are the evenings on Ob! Please, my darling, do help me in my job. I like singing and dancing and joy — Learn to play the 'garmoshka', my boy!

Нетрудно заметить, что общей (и очень характерной) чертой всех вышеприведенных примеров является то, что они ни в коей мере не представляют собой целенаправленные пародии на свои оригиналы, как это бывало в относительно недалеком литературном прошлом (ср.:

Лишь раз гусар с улыбкой нежною, Облокотясь на бархат алый, Скользнул по ней рукой небрежною, Скользнул — и поезд вдаль умчало.),

— что подтверждается и совершенно произвольным выбором объектов для переделок — ими могут служить, наряду с литературной классикой, и одиозные песни «гражданского звучания», и вполне безобидные эстрадные шлягеры. Единственное, но обязательное условие, sine qua non — это общеизвестность и мгновенная узнаваемость, которые в сочетании с резким смысловым сдвигом, усиленным, как правило, каламбурными и метаболическими элементами, и создают неповторимый катартический эффект.

Таким образом, мой бедный герой был нисколько не оригинален в своих невинных упражнениях — он лишь позволил себе сказать свое скромное слово на уже достаточно разработанном участке литературного творчества. Впрочем, довольно о нем (я имею в виду героя).

Хотя, если уж речь зашла о песнях, то мне бы хотелось сказать на эту тему что-нибудь еще — правда, я пока сам толком не знаю что. Просто с младенческих лет и по сей день я болезненно неравнодушен к этому виду искусства и не побоюсь признаться, что почти все наиболее значительные художественные впечатления моей жизни связаны именно с ним. Помню, еще в шестилетнем возрасте я не мог без слез слушать песню «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина?» И если бы когда-нибудь я задался целью составить список всех тех песен, которые в той или иной форме оказали влияние на мое эстетическое развитие, то это оказался бы очень длинный список. Гораздо длинней, чем список синонимов к глаголу «выпить». Причем стилистическая пестрота этого списка была бы просто невообразимой. Пожалуй, именно здесь эклектичность моего художественного сознания нашла бы наиболее полное выражение.

Впрочем, «эклектичность» в данном случае не совсем точное слово — на какого-нибудь не в меру строгого arbiter elegantiae этот гипотетический список мог бы произвести впечатление своего рода образца вкусовой неразборчивости или даже художественной всеядности. Я, разумеется, вовсе не хочу сказать, что мои песенные пристрастия лишены какой бы то ни было избирательности — напротив, она есть, и порой весьма прихотливая. К примеру, творчество некоторых признанных корифеев этого жанра — таких, как, допустим, В.Высоцкий или Б.Окуджава, — вызывает у меня только отрицательные эмоции, по поводу чего я неоднократно вступал в бесплодные дискуссии со многими моими друзьями и единомышленниками, и только печальный опыт этих дискуссий заставляет меня воздержаться сейчас от развернутых рассуждений на эту тему.

Я бы даже сказал, что пресловутая художественная всеядность как раз и заключается в специфике этой избирательности. К примеру, я с огромным наслаждением могу слушать «Мельник и ручей» Ф.Шуберта (в исполнении, допустим, Д.Фишера-Дискау), но ничуть не меньшее, а иной раз и большее удовольствие мне может доставить какая-нибудь совершенно непритязательная песенка, вроде «Позарастали стежки-дорожки». И я даже возьму на себя смелость утверждать (si parva licet compronere magnis), что это не такие несопоставимые вещи, как может показаться на первый взгляд.

Не говоря уже о несомненной (по крайней мере, для меня) травестийности понятий «высокого» и «низкого» в искусстве вообще, дело здесь, насколько мне представляется, еще и в том, что песня в принципе живет совсем по другим законам, нежели почти все остальные виды творчества. Любое произведение литературы, живописи и даже, с некоторой натяжкой, классической музыки, как бы это лучше сказать, почти всегда равно самому себе. То есть, когда писатель поставил на бумаге последнюю точку или художник нанес на полотно последний штрих, — произведение завершено, и дальнейшая его судьба, какой бы причудливой и богатой событиями она ни была, зависит уже только от всевозможных внешних и привходящих обстоятельств. Иначе говоря, если относительная художественная ценность такого произведения может изменяться под воздействием различных временных и субъективных факторов, то его абсолютная ценность — та эстетическая субстанция, которую в конечном счете оно и являет собой, — остается неизменной раз и навсегда.

С песней же дело обстоит как раз наоборот. Даже если авторы песни тщательнейшим образом зафиксируют ее текст, мелодию, аккомпанемент и подробнейшую аранжировку (а при современных технических средствах и какое-то конкретное исполнение), все равно никогда нельзя будет сказать, что произведение приняло незыблемую каноническую форму, как, к примеру, «Я помню чудное мгновенье» или «Горюющий старик». Все равно при каждом новом исполнении эстетическое содержание и художественная ценность этой песни могут настолько резко меняться, что, пожалуй, можно даже говорить, что вообще авторство каждой отдельно взятой песни носит довольно условный характер, а ее абсолютной художественной ценности попросту не существует. Так что пословица «из песни слова не выкинешь» применительно собственно к песне расширительному толкованию не поддается, не говоря уже об исторически сложившейся вполне конкретной текстуальной вариативности и стихов и музыки многих популярных песен.

Разумеется, если мы слушаем знаменитый спиричуэл «Jericho» в исполнении негритянского фольклорного ансамбля — это одно, а когда ту же вещь мы слышим в исполнении какого-нибудь, я извиняюсь, Дина Рида — это, к сожалению, совсем другое. Но даже если оставить за скобками талант, профессионализм и культуру исполнителя, то положение дел останется прежним. Вот, скажем, не менее знаменитая песня «Кабаре» в исполнении Лайзы Минелли и в исполнении Луиса Армстронга (или, например, песни Бориса Виана в авторском исполнении и в исполнении Сержа Реджиани), что называется, при прочих равных — это два совершенно разных эстетических феномена, не имеющих между собой практически ничего общего. И интересно, который из них формальные авторы песни должны считать своим произведением?

Конечно, бывают случаи (особенно в наше время, когда авторы песен стали часто выступать в качестве их исполнителей), когда какое-то одно исполнение настолько ярче остальных, что оно отождествляется в сознании слушателя с самой песней и как бы сливается с ней в единое эстетическое целое. Скажем, сейчас очень трудно себе представить, что песни Эдит Пиаф, Александра Вертинского, «Битлз», Жоржа Брассанса, Жака Бреля, Эвы Демарчик, Джима Моррисона и др. мог бы полноценно исполнить кто-нибудь еще. Но все равно это остается только одним из возможных вариантов, да и к тому же ни один исполнитель не споет два раза подряд абсолютно одинаково.

К чему я все это рассказываю? Я рассказываю это к тому, чтобы объяснить, что, на мой взгляд, любая хоть сколько-нибудь небездарная песня не адекватна ни самой себе, ни, тем более, составляющим ее стихам и музыке. И в этой связи расхожие рассуждения на тему, что в песне важнее — музыка или стихи, — мне представляются совершенно беспредметными. По большому счету не важно ни то, ни другое, и это не раз убедительно доказывали лучшие исполнители советской песни (в первую очередь, М.Бернес и Л.Утесов), которые порой умудрялись создавать полноценные произведения искусства «из такого сора», какого А.А.Ахматова, должно быть, и представить себе не могла.

Хотя, надо сказать, в целом советская песня как явление во многом опровергает мой тезис о том, что соотношение качества литературного и музыкального материала не имеет для художественной ценности песни решающего значения. На протяжении всей своей истории она (советская песня) за редкими исключениями представляла собой результат совместного творчества весьма одаренных композиторов и поразительно бездарных поэтов-песенников. И что характерно: какой бы немыслимо убогой ни была подчас продукция этих последних, диссонанс от сочетания хорошей музыки и плохих стихов все-таки оказывался в большинстве случаев не таким нестерпимым, как от сочетания плохой музыки и хороших стихов (в истории советской песни изредка случалось и это — достаточно вспомнить печально знаменитые песни А.Пугачевой на стихи О.Э.Мандельштама и В.Шекспира или жуткую песню неизвестного мне композитора (кажется, В.Матецкого) на прекрасное стихотворение А.А.Тарковского «Вот и лето прошло…»). Впрочем, эту закономерность можно проследить не только на таком специфическом явлении, как советская песня, — многие песни «Битлз» или той же Пиаф также, мягко выражаясь, не отличаются особой изысканностью текстов — и казалось бы, все это должно навести на мысль о преобладании в песне музыкального начала. В пользу этого же вывода говорит и такой факт, что в природе существует немало вполне достойных песен с хорошей музыкой и, скажем, с не очень хорошим текстом, но я что-то не припомню ни одной сколько-нибудь приличной песни, где это соотношение было бы обратным.

Но, с другой стороны, как тогда объяснить, что почти все выдающиеся исполнители песен не только не обладали выдающимися вокальными данными, но и, как правило, даже интонировали порой не слишком чисто? Зато практически у каждого из них была отличная дикция и, главное, чрезвычайно четкая, иногда даже несколько утрированная артикуляция, что, наряду с яркой тембровой окраской голоса, мастерским владением искусством речитатива и отточенной фразировкой, и создавало тот эффект, о котором в свое время писал еще Л.Н.Толстой:

«Дядюшка пел… с тем полным и наивным убеждением. что в песне все значение заключается только в словах, что напев сам собой приходит и что отдельного напева не бывает. а что напев — так только, для складу. От этого-то этот бессознательный напев… и… был необыкновенно хорош». Нет, конечно, когда ко всему этому добавляются еще хороший голос и чистый вокал (как, например, у Шаляпина, Руслановой, Байез или Белафонте), то делу это не вредит. Но, тем не менее, надо признать, что для исполнителя песен наличие или отсутствие собственно вокальных данных не является основополагающим фактором. Поэтому я никак не могу согласиться со знаменитым утверждением Энрико Карузо: «Для певца необходимы три вещи: 1) голос, 2) голос и 3) голос». Впрочем, он, очевидно, имел в виду в основном оперных певцов.

..Но я, кажется, слишком увлекся песенной тематикой. Честно говоря, я и сам не предполагал, что это лирическое отступление так затянется, хотя, по всей видимости, этого следовало ожидать, и я сейчас попробую объяснить, почему. Дело в том, что я сам одно время не без успеха подвизался на поприще сочинения и исполнения песен, и в процессе работы над данным произведением я постоянно испытывал мучительное желание как-нибудь их сюда втиснуть. Однажды, как читатель, без сомнения, помнит, я даже привел полный текст одной из них. Но, к моему глубокому сожалению, полноценно включить неизвестную читателю песню в литературное произведение — задача абсолютно невыполнимая. Так что все эти пространные и достаточно беспорядочные рассуждения о песнях можно рассматривать как своего рода сублимацию. Хотя, конечно, как писал О'Генри, «песок неважная замена овсу».

Мы, помнится, когда-то давно остановились на том, что я хотел пуститься в какие-то невразумительные рассуждения по поводу пятистопного ямба. Но, честно говоря, после всей этой истории с песнями у меня пропала охота снова окунаться в стиховедческие премудрости. Так что разговора о пятистопном ямбе, скорей всего, не получится. И пусть это послужит лишним подтверждением моему давнему литературному открытию, что если на сцене в первом акте появляется ружье, то в пятом оно совсем не обязательно должно стрелять. Здесь Антон Павлович, на мой взгляд, немного хватил через край. Для чего, спрашивается, этому несчастному ружью обязательно стрелять? Пускай висит себе на здоровье до самого конца представления. А если какой-нибудь, я прошу прощения за грубое слово, дурак и спросит, зачем оно здесь все время висело, так на то он и дурак (или, если выразиться изящней, «asinus ad lyram»), чтобы не удостаивать его ответом.

Но нет! Никто и никогда не сможет поставить мне в упрек снобистское презрение к читателю! Как бы я иной раз свысока его ни третировал, я всегда старался, насколько это в моих силах, подсластить пилюлю. И если порой под маской прямодушия я скрываю лукавое двоемыслие и заставляю читателя теряться в догадках, что я говорю в шутку, а что — всерьез, то это только для того, чтобы в один прекрасный момент (как сейчас говорят: «момент истины») читатель понял, что всерьез я не говорю ничего. И не говорю именно потому, что очень хотел бы считать читателя не глупее себя — а что, кроме скуки и взаимного раздражения, может принести «серьезный» разговор с равным? Недаром в так называемом «высшем свете», где каждый чувствовал себя равным любому и это чувство равенства являлось, можно сказать, альфой и омегой дворянского самосознания, «серьезные» разговоры считались признаком дурного тона. С равным приятно посмеяться общим шуткам, немного позлословить об окружающих, попытаться поддеть его самого на какую-нибудь нехитрую удочку — словом, поболтать о том о сем. Чем, собственно, мы в настоящее время и занимаемся. И я надеюсь, после этих откровенных признаний читатель уже не будет относиться чересчур серьезно к моей псевдоглубокомысленной болтовне и, в первую очередь, ко всему только что сказанному.

Вообще я чувствую, что за все этими откровениями и чистосердечными признаниями я как-то потерял нить повествования. То есть я не хочу сказать, что она у меня когда-то была, но, по крайней мере, до сих пор все шло довольно гладко, одно цеплялось за другое и создавалась видимость какого-то движения (как говорил кто-то из великих: «Движение — все, конечная цель — ничто») и развития мысли. А сейчас, признаться, я даже не знаю, как и в каком направлении мне это движение продолжать. Может быть, все-таки имеет смысл вернуться к разговору о пятистопном ямбе?

Конечно, у меня в голове крутится пара-тройка захудалых мыслишек на эту тему, но это уже получается как-то несолидно: сначала пообещать, потом отказаться, потом снова… Да и, кроме того, если вдуматься, вся эта проблема высосана из пальца. Разве я писал одним только пятистопным ямбом? Не спорю, в этом классическом размере мне действительно удалось создать несколько запоминающихся произведений, и, чтобы читатель не подумал, будто бы у меня появились какие-то комплексы, я готов здесь же привести еще одно стихотворение, написанное пресловутым пятистопным ямбом и посвященное моей хорошей знакомой, некой П.Б. (в девичестве — К.):

Когда весь мир еще вкушает сон иль сладкую рассветную дремоту, поэт не спит — встает с постели он и, как безумный, прется на работу. Стряхнув с своих безвременных седин остатки сна и утреннего сплина, судьбе навстречу он идет один… Что ждет его, скажи, моя Полина?

Если кто-то из читателей еще не окончательно расстался с иллюзиями и упорно продолжает надеяться (О fallacem hominum spem!), что я начну сейчас рассказывать об истории своих взаимоотношений с вышеназванной Полиной Б., то его в очередной раз ждет жестокое разочарование. Тем более что она в некотором роде представляла собой вполне уникальное явление нашей художественной жизни и с неподражаемым артистизмом исполняла песни идишистского фольклорного репертуара, а также блистала на московских пуримшпилях с песенками моего сочинения, вроде:

Уедем мы отсюда, уедем навсегда! Нам хочется до зуда поехать кой-куда. Там чистая посуда, кошерная еда, там нас прокормит ссуда до Страшного суда! Тра-та-та, тра-та-та! Там такая красота! Будем там лет до ста Жить без Холокоста…

— и так далее.

(Я пишу об этом в прошедшем времени, потому что не далее как несколько лет назад я имел удовольствие проводить ее из аэропорта Шереметьево-2 не спрашивайте куда.) Нет, я и на этот раз найду в себе силы удержаться от ностальгических воспоминаний И пусть читатель думает что хочет. Пусть он посмеет (если его представления о морали допускают подобные эскапады) хотя бы в мыслях бросить тень на порядочную замужнюю женщину и на безупречного семьянина, каковым, по общему мнению (я, впрочем, ни в коей мере не склонен настаивать на его абсолютной справедливости), является автор этих строк. Пусть. А мы тем временем вернемся к разговору о стихотворных размерах.

Так вот, разумеется было бы чудовищным искажением действительного положения вещей утверждать, будто бы все мое (не слишком, надо сказать, обширное) поэтическое творчество исчерпывается утомительными упражнениями в пятистопном ямбе, и я, без сомнения, хоть сейчас мог бы привести достаточное количество примеров. чтобы не оставить камня на камне от такого безосновательного утверждения. Но, согласитесь, это будет выглядеть каким-то ребячеством, дескать, не веришь — так на, подавись! Да и, кроме того, я вообще глубоко убежден, что серьезно и доброжелательно настроенный читатель должен верить автору на слово и уж во всяком случае не требовать от него никаких доказательств. А если не верит, то грош цена такому автору, который не в состоянии преодолеть в читателе естественное для любого нормального человека скептическое отношение к тому, что говорит кто-то другой.

Здесь, впрочем, есть и оборотная сторона: я хочу сказать, что, к сожалению, читатель далеко не всегда бывает серьезно и доброжелательно настроен, а пытаться убедить в чем-то злобного и предвзятого невежду — занятие довольно специфическое и требующее особых навыков и пристрастий. Но эта оговорка, при всей ее безусловной справедливости, оставляет недобросовестному автору возможность каждый раз сваливать ответственность за свой некондиционный товар на якобы предвзятого или невежественного читателя. Что, между прочим, мы видим буквально на каждом шагу и чего, я полагаю, в той или иной форме не избежал ни один из литераторов, независимо от одаренности и степени добросовестности. Словом, это крайне запутанный вопрос, если, конечно, начать в нем подробно разбираться. А если не разбираться, то все в общем-то довольно просто, и каждый пишущий в большинстве случаев прекрасно понимает меру своей и читательской ответственности за успех или неуспех своего произведения. Хотя, конечно, это дело очень индивидуальное и зачастую не поддается никаким разумным объяснениям.

В те славные годы, когда я еще не занимался издательской и книготорговой деятельностью и поэтому имел иногда час-другой свободного времени, чтобы пораскинуть мозгами о том и о сем, я часто размышлял о различных аспектах природы художественного творчества. Разумеется, я не пытался найти какой-то универсальный алгоритм этого захватывающего процесса (на мой взгляд, это непосильная задача для бедного человеческого ума), но попробовать выявить хотя бы для себя некоторые его механизмы было уже чрезвычайно соблазнительно. К сожалению, по самому складу своей ментальности я менее всего исследователь и обладаю практически нулевым аналитическим потенциалом, и потому все мои изыскания (если их можно так назвать) всегда сильно отдают маниловщиной. В лучшем случае я еще способен худо-бедно сформулировать проблему, но дальше этого у меня дело, как правило, не идет — я сейчас же погружаюсь в какие-то смутные мечтания, химерические предположения и сомнительные гипотезы, а чтобы всерьез замяться систематическим и всесторонним изучением вопроса, так этого нет. Максимум, на что меня еще иногда хватает, это на то, чтобы провести какой-нибудь взбалмошный, единичный и совершенно некорректный эксперимент, на основании которого, конечно же, ни в коем случае нельзя делать никаких сколько-нибудь далеко идущих выводов. Вполне отдавая себе в этом отчет, я, естественно, никогда таких выводов делать и не пытался, но в той или иной форме результаты этих экспериментов не могли не повлиять на мои представления об их предмете, а порой даже находили выход в моих литературных произведениях.

Так вот, в контексте разговора о природе художественного творчества я хотел бы сейчас познакомить читателя с результатами одного такого эксперимента (причем от описания его самого я по эстетическим соображениям, пожалуй, воздержусь), преломленными, так сказать, в призме моего поэтического мировосприятия. Эта вещь написана в форме чрезвычайно мной любимых «Военных афоризмов» К.Пруткова и посвящена, как это ни дико покажется читателю по ее прочтении, все той же Полине Б. Вообще надо сказать, что я в своем творчестве неоднократно обращался к, на мой взгляд, совершенно незаслуженно забытому жанру «Военных афоризмов». Достаточно вспомнить такой прелестный экспромт:

Недавно передали по радио

нечто, похожее на плохую пародию.

Диктор сказал, что нашего дорогого товарища Пельше

не существует больше.

Однако вернемся к результатам моего эксперимента:

БИРЮЛЕВСКИЕ АФОРИЗМЫ

1.

Едва ли возможно творческое горение

в том, у кого нарушен процесс пищеварения.

2.

При функциональных расстройствах кишечника

не помогут и воды кастальского источника.

3.

Пока поэта терзает понос,

он не в силах покорить Парнас.

4.

Если большую часть времени проводишь в сортире,

нелегко обратить свои устремления к литературе.

5.

Когда делишь досуг меж постелью и унитазом,

лучшие творческие замыслы могут обернуться конфузом.

6.

Самая мысль о поэзии становится постыла

при наличии такого жидкого стула.

7.

Вообще дар стихосложения крайне редок

в том, у кого расстроен желудок.

8.

В этом состоянии все лирические эмоции

Требуют существенной коррекции.

9.

При такой интенсивной перистальтике

искажаются все представления об эстетике.

10.

Сведя рацион к таблеткам энтеросептола,

забываешь о проблемах версификации и стиля.

11.

Когда становишься ко всему, кроме своих частых позывов, бесчувственным, как полено, -

не приходится рассчитывать на благосклонность Аполлона.

Собственно, после таких афористических высказываний о природе художественного творчества я испытываю сильное искушение, как выражаются некоторые нынешние прозаики, «похилять на коду», — иначе говоря, повести дело к концу. И мне бы очень хотелось, чтобы у читателя сложилось впечатление, что я заканчиваю свое повествование, так толком его и не начав То есть я, конечно, не хочу, чтобы читатель почувствовал себя обманутым подобно зрителям «Королевского жирафа» из «Приключений Гекльберри Финна», но некоторая неудовлетворенность и даже разочарование вполне бы меня устроили. Мне кажется, что, испытав однажды эти чувства, читатель проявит повышенный интерес к моим новым произведениям, в которых он будет надеяться найти то, что я, по его мнению, недосказал в этом. Да и вообще, идеальной с художественной точки зрения мне видится такая ситуация, когда все произведение от первой до последней строчки является лишь развернутым предисловием к самому себе. И, кажется, у меня на этот раз получилось что-то похожее.