Роналд Фрейм (Ronald Frame)
Дом на дереве
Творчество Роналда Фрейма было высоко оценено критиками почти сразу же после того, как появились в печати его первые рассказы: ему было тогда семнадцать лет (сейчас ему за тридцать). За истекшие годы он написал ещё много рассказов, которые печатались в журналах — таких, как «Литерари Ревью» и «Панч», — и вошли в авторские сборники писателя. Литературный критик газеты «Таймс» в рецензии на последний сборник рассказов Фрейма «Долгий выходной с Марселем Прустом» высказал мнение, что он — «один из наших наиболее талантливых молодых писателей».
В своём первом романе «Зимнее путешествие», выпущенном в 1984 году и удостоенном литературной премии, Фрейм продемонстрировал своё умение смотреть на вещи с новой, неожиданной стороны и поразительно ярко передавать настроение и приметы места и времени. Писательница Сузан Хилл обнаруживает в его творчестве «редкую способность наблюдать и тонко передавать общественные нравы и нюансы английской жизни».
Он также остро чувствует подспудную напряжённость в личных отношениях: это ярко проявляется в рассказе «Дом на дереве».
Впервые этот рассказ был опубликован в книге «Введение-8» — антологии рассказов молодых писателей, опубликованной издательством «Фейбер энд Фейбер» в 1983 году.
Они шли вдвоём по улице Дрэйтон-Гарденз. Я увидел их с противоположного тротуара и остановился за деревом, завязывая шнурок на ботинке. Застыв на одной ноге, я с дрожью ждал, пока они пройдут. Они вошли в квартал многоквартирных домов и скрылись из виду.
Я перешёл улицу и, укрывшись за другим деревом, стал вглядываться в окна. В одном из окон на втором или третьем этаже зажёгся свет. Она подошла к балконной двери и выглянула наружу. Он стоял у буфета, смешивая коктейли; мне были видны лишь горлышки батареи бутылок. Он протянул ей стакан, и она взяла его, не поворачиваясь. Может быть, в этот момент он включил музыку, потому что она начала двигать бедрами. Она всё ещё продолжала глядеть на улицу. Могла она меня заметить? Но если она надеялась, что, вглядываясь в улицу, она сможет убедиться, что это и вправду я, то довольно скоро она отказалась от этих попыток. Она резко повернулась на высоких каблуках, так что колыхнулось её свободное шёлковое платье, и возвратилась к той — бог весть какой — семейной жизни, которую они теперь вели, как приручённые дикари, в тихом квартале в центре Челси.
Когда-то, в детстве, мы вместе росли; нас было трое: Алан, Клэр и я. Наверно, Алан, да и Клэр, ставшая его соучастницей, были самыми злыми людьми, которых я когда-либо знал. Были — и остаются. (В те годы, когда всё это произошло, я даже не думал о нас троих как о детях; я и тогда не поддавался распространённому заблуждению о детской невинности. Ребёнок — это тот же взрослый, только без всяких светских манер, — но обладающий прямотой характера, которая с годами исчезает. Эта прямота характера может быть прямо-таки пугающей. В те годы оба они значили для меня не меньше, чем любой взрослый).
Мы жили в маленьком уилтширском городке, где было аббатство, славившееся своей красотой, идеально подходившей для видовых открыток. Отец Алана был старшим партнером в адвокатской конторе, он выступал в суде в Уинчестере. Он слыл человеком острого ума и выигрывал все свои дела (даже, как говорили, в тех случаях, когда у него были точные доказательства виновности его клиента). Единственным делом, которое он в своей жизни проиграл, была его женитьба. Его жена сделала нечто совершенно неслыханное: она от него сбежала. Я слышал, как моя мать и её подруги перемывали ей косточки, обмениваясь всевозможными слухами: кто-то говорил, что беглая мать Алана (или другая женщина, похожая на неё, как две капли воды) работала продавщицей в галантерейном отделе универмага «Харродс»; а коль скоро, как все знали, её мать жила в Хоуве, был ещё слух, что она удрала в соседний Брайтон и там вела беспутную жизнь, так что её имя у нас в городке было покрыто несмываемым позором. Клэр была дочерью священника-помощника настоятеля аббатства; он считался воплощением благопристойности, а его жена-француженка — пухлая коротышка — с чувством играла на рояле Дебюсси на концертах самодеятельности, устраиваемых для сбора средств на починку прохудившейся крыши аббатства. Мой отец был врачом, а моя мать происходила из древней семьи голубых кровей: она воспитывала меня (без особого воодушевления) и принимала участие (не слишком активное) в деятельности Западноанглийского общества по выращиванию лилий; а когда ей было не лень обзвонить своих подруг, она устраивала у нас дома послеполуденные партии в бридж. Всё это имеет значение только для того, чтобы показать, какими мы все трое выросли, какими нас сделала жизнь: Алана — напористым и уверенным, как его отец в зале суда, нетерпеливым, беспринципным и мстительным; Клэр — чувствительной, задумчивой и кроткой, как её благопристойный отец, но переменчивого нрава и слабого характера; а меня — право уж не знаю, ничем особенным — осторожным, осмотрительным, неуверенным, нерешительным; и оба они помыкали мной, как хотели.
Предполагалось, что мы должны стать друзьями — хотя бы только потому, что все мы жили в изящных домах на одной и той же красивой улице. Однако дома эти, возраст которых составлял несколько столетий, были построены, как небольшие дворцы или замки, их окружали высокие стены из жёлтого камня, с воротами, решетками и зелёными изгородями; и о жизни других людей нашего городка мы знали не больше, чем если бы жили от них за тридевять земель. Кроме того, существовала ещё такая вещь, как незадолго до того созданная ассоциация местных жителей, призванная следить за тем, чтобы Фосс-стрит оставалась красивой улицей и чтобы на ней селились только «приличные семьи», и определять, какого цвета должны быть парадные двери; и наша всемерно поощряемая «дружба» была прямым следствием этого вдохновенного стремления взрослых защищать свои интересы.
Как-то моя мать пригласила к нам Алана — это было через несколько месяцев после бегства его матери. Знакомя нас, она исподволь толкнула меня в плечо, напоминая, что мне следует повести Алана в сад (это означало, что я должен был «проявить к нему внимание»). Клэр, которая уже тогда была моей подружкой, выглядела так же смущённо, как я себя чувствовал. Мы втроем начали играть в волка и козлят — «Где ты ходишь, мистер Волк?» — но Алан стал озорничать и куролесить, и ему доставляло огромное удовольствие обоих нас ловить. Мы с Клэр уселись у маленького пруда в нашем саду, чтобы перевести дух.
И тогда Алан, стоя над нами и глядя на нас сверху вниз, вдруг, ни с того ни с сего, предложил:
«Давайте построим дом на дереве!»
Клэр сказала, что она отродясь не слыхала, что бывают дома на деревьях. А я вспомнил, что когда-то видел фотографию гостиницы на сваях в джунглях Кении: там останавливалась королева во время своего медового месяца. Алан решил, что самым подходящим местом будет развилина нижнего сука старого дуба. Мы все вместе побежали спросить разрешения у моих родителей. Они, памятуя о том, что Алан недавно лишился матери, нежно улыбнулись и сказали:
«Да, да, конечно».
Чтобы соорудить дом на дереве, потребовалось несколько дней. А Алан получил неограниченный доступ в наш сад. В субботу мой отец привёз нам доски: он сколотил из них площадку, а к ней со всех сторон прибил четыре планки в виде перил. (Орудуя молотком, он объяснил нам, что по традиции спальню всегда полагается устраивать на втором этаже; это повелось от наших далёких предков — пещерных людей: они обычно спали на деревьях, потому что там они были в безопасности от хищников.
«От зверей?», — спросил я.
«Да. Или от людей», — ответил отец).
Клэр принесла лапник от сосны, которая росла в саду священникова дома: иголки ещё не опали, и Алан, ни с кем не советуясь, сделал из этого лапника крышу, как у швейцарского шале, чтобы защитить наш домик от солнца. Мой отец привязал к соседнему суку верёвку. На этом строительство было более или менее закончено. Мать Клэр дала нам две банки сгущённого молока и коробку глазированного печенья, чтобы мы подкрепились после трудов праведных. Это было немного обидно: мы считали, что мы уже не маленькие, нам уже по семь лет, и мы бы предпочли имбирное печенье, которое труднее разгрызать и которым поэтому можно дольше наслаждаться.
Мы отпраздновали постройку нашего дома через несколько дней, когда мои родители куда-то ушли, а прислуга не видела, как я стащил из буфета сифон с газировкой. Клэр опрыскала газировкой дуб и произнесла положенные слова, заимствованные из речей, которыми открывались празднества в аббатстве. Алан хлопал в ладоши и насвистывал, а я ему подражал, правда, делая это не так старательно, как он. Затем мы вскарабкались вверх по стволу. От непривычки лазить по деревьям у меня заныли плечи. Взобравшись наверх, мы уселись на площадке, но чувствовали себя как-то неуютно. Что-то было не так. Но это было совсем не такое ощущение, как когда вас мутит от качки: может быть, дело было в том, что теперь, когда вся работа и радостное предвкушение были уже позади, мы поняли, что именно это-то нас и увлекало, а теперь мы не знали, что нам делать дальше. Клэр ласково нам улыбнулась, как улыбалась её мать, когда выступала на своих музыкальных вечерах. Я тоже улыбнулся — неуверенно, как это делала моя мать, когда она встречала своих подруг, пришедших к ней сыграть партию в бридж. Алан не улыбнулся. (Может быть, подумалось мне, он уже забыл, как улыбалась его мать, — если она вообще когда-нибудь улыбалась). Алан просто уставился на нас, и смотрел не отрываясь, и его глаза перебегали от Клэр ко мне и обратно. Раньше, когда дом ещё строили, Клэр позвонила мне, чтобы сказать про лапник, который она набрала у себя в саду, а Алану она тогда ничего об этом не сказала, и я подумал, что он, может быть, на неё за это обиделся. Мало того — как я теперь понимаю, он воспринял это как намеренную обиду, заранее обдуманный щелчок по носу, оскорбление, презрительный вызов его верховенству. Таков уж был Алан. Он всегда воображал, что всё — во много раз хуже, чем на самом деле. Он сидел на площадке, скрестив ноги, и пылал гневом. Он буравил меня взглядом, и его глаза метались от Клэр ко мне, от меня к ней, от неё ко мне, от меня к ней. (Может быть, это была привычка, которую он перенял от своих несчастных родителей, когда он сидел вместе с ними в гостиной в гробовой тишине — в перерыве между ссорами, когда они наверху обменивались обвинительными речами, доносившимися до нас, если у нас были открыты окна: моя мать называла эти семейные сцены «выпусканием пара». И, однако же, Алана трудно было жалеть: он был не из тех, кого жалеют. Я знал, что даже мои родители, искушённые в дипломатических тонкостях, могли одаривать его лишь мягкими улыбками, но не сочувствием. Уже в семилетнем возрасте он словно ощетинился колючей проволокой, и его глаза зацепляли вас, точно крюком, рвали вам кожу). Думаю, из-за какой-то сущей малости — за то, что Клэр не ему, а мне первому сказала про нарубленный лапник, — он меня возненавидел.
Это слово я попусту не произношу.
Моя мать всегда запрещала мне его употреблять.
«Тебе что-то очень не по нутру», — говорила она.
Но, по-моему, какая разница? Может быть, в такой форме это звучало изящнее, менее грубо. Но Алану не просто что-то было «не по нутру». Ненависть — это какая-то паранойя, она сосредоточивается на своём объекте, превращается в наваждение. Мать Алана — до того, как она бросила мужа и сына, — посвящала всё своё время тому, чтобы содержать дом в антисептической чистоте, так что в нём не было нигде ни пылинки, как на космическом корабле: по вечерам она валилась на кровать в спальне с сильнейшей мигренью, и тогда-то как раз и начинались их знаменитые семейные сцены. С этого-то всё пошло и у Алана — все его наследственные странности, и вдобавок его отец говорил ему (в тех случаях, когда она могла это услышать), что его мать — с приветом.
Потом у него был припадок ярости по другой причине. Я привык к тому, что моя мать судачила со своими подругами об этом маниакальном пристрастии к чистоте и порядку — и о том, что эта мания доводила Аланова отца до исступления; так что теперь, когда у них в доме больше некому было следить за порядком, там, говорят, всё было вверх дном: кровати стояли неприбранными, посуду не мыли. После того, как Клэр несколько раз побывала в нашем домике на дереве, она затеяла то же самое — принялась наводить там марафет. Назидательным тоном она объявила нам, что мы должны следить за чистотой: например, прежде чем карабкаться верх по верёвке, нам следует соскоблить грязь с сандалей. Она потребовала, чтобы печенье хранилось только там-то и там-то, и чтобы крышка коробки всегда была плотно закрыта. Алану это ужасно не понравилось, он так и сверкал на неё глазами. Я стал на её сторону — наверно, бессознательно — и сказал, что нам нужна «дисциплина». Алан очень спокойным тоном — но словно выплёвывая в меня слова — сказал, чтобы я «закрыл хлебало»: он, небось, перенял это выражение от своего отца, когда тот ругался с его матерью. Мы такого отродясь не слышали, но по тону догадались, что это ругательство. У меня возникло ощущение, что такие перепалки только сблизят меня с Клэр (даже без нашего желания обидеть Алана). Алан был достаточно сообразителен, чтобы понять, что от этого ему же самому будет хуже. Клэр, пытаясь восстановить мир, попросила Алана взять консервный нож и открыть одну из наших двух драгоценных банок со сгущённым молоком. Но он разгадал её трюк.
«Вон его попроси», — сказал он, сощурившись на меня. «Можешь одну банку взять себе», — настойчиво, с отчаянием в голосе, сказала Клэр, пытаясь его ублажить. Но он её уже не слушал: он вскочил и соскользнул вниз по верёвке. (В этом деле он нас обоих обскакал. Как-то раньше он посмотрел по телевизору фильм о Тарзане. Никому из нас двоих — видите, я уже объединяю себя с ней — ни мне, ни Клэр не разрешали дома смотреть телевизор так без разбору, как Алану).
«Всё равно, — крикнул я ему вслед, не придумав сказать ничего лучшего, — это мой сад!»
Это прозвучало грубо и глупо, и мои слова, казалось, повисли в воздухе. Он вернулся и стал прыгать вверх и вниз на верёвке, барабаня кулаками по доскам пола нашего домика, который заходил ходуном, как шлюпка в бурю. Клэр завизжала и вцепилась мне в руку.
«Пожалуйста, пожалуйста, попроси, чтобы он перестал!» — закричала она.
Мне не хотелось ни о чём таком его просить; а он продолжал колотить кулаками по доскам.
«Заставь его перестать!»
Я не знал, что делать. Я не мог допустить, чтобы он, зайдясь от ярости, наделал бед, но я понимал, что между нами всё кончено, и я хотел, чтобы в этом был он виноват, а не я. Я был непреклонен. (Можно ли быть непреклонным в семь лет? Почему бы и нет? Точно так же, как и в 27 или в 77). Доски, на которых мы стояли, начали трещать. Удары отдавались дрожью у меня в ногах. Клэр, вся в слезах, отчаянно махала на Алана руками:
«Пожалуйста, перестань! Пожалуйста, перестань! Алан!»
И он перестал. Этого он только и хотел — чтобы она назвала его по имени. Я закрыл глаза и снова раскрыл; ещё немного — и меня бы стошнило, как от качки. Через секунду Алан уже совершенно успокоился и помог Клэр соскользнуть вниз по верёвке. Она вся дрожала и вынуждена была опереться на него. А я, моргая, смотрел, как они вдвоём пошли прочь сквозь марево летнего комарья.
В другой раз у нас в доме случилась какая-то неразбериха: после обеда я должен был, вроде бы, поехать с родителями в Солсбери, но что-то произошло, и мы остались дома. Я вскарабкался на дерево в наш домик, который мой отец уже снова укрепил, и во всю мочь своих лёгких позвал Клэр, которая играла в огороженном стенами саду своих родителей, соседнем с нашим. Услышав меня, она издала индейский боевой клич.
«Позови Алана!» — заорал я.
Клэр снова издала индейский клич и закричала в другую сторону:
«Алан!»
Но голос у неё был слабый, и Алан её не услышал. Мне кажется, я это предвидел, когда попросил её позвать Алана. Я никогда раньше не пробовал устраивать эту перекличку джунглей (мы знали о ней от Алана, который рассказал, что так перекликался Джонни Вайсмюллер в фильмах о Тарзане). Но я сразу же понял, какое большое значение может иметь для меня этот новый способ связи: благодаря тому, что у Клэр был слабый голос, у меня был отличный способ избавиться от присутствия Алана, когда я хотел побыть с Клэр без него.
Так что Клэр пришла одна, и мы отлично провели время в нашем древесном домике, без родительского присмотра. Мы болтали и сравнивали длину наших теней, постепенно вытягивавшихся по траве по направлению к пруду. Мы лежали на спине и слушали, как под нами гудят комары. Нас, наверно, начало клонить ко сну, потому что мы не заметили, как наше уединение было нарушено. Только что мы вдвоём наслаждались покоем и безмятежностью летнего дня — и вдруг вверх по верёвке взлетел Алан, и наш домик на дереве превратился в эхо-камеру.
«А-а-а-а-аааа!»
Алан захохотал, видя, как мы оторопели, и заплясал боевой танец джунглей, грохоча босыми ногами по доскам. Он выглядел, как рехнувшийся пират: щёки у него были вымазаны чем-то красным, вроде помады, он был опоясан жёлтым полотенцем, как кушаком, и на одном ухе у него висело кольцо от занавески.
«Так-так!»
Его голос напоминал голос его отца во время семейных скандалов, звуки которых долетали до нас порою в тихие вечера, ещё до того, как мать Алана уложила чемоданы и была такова. Я хотел подняться, но Алан стукнул меня пяткой в грудь.
«Так-так!» — выкрикивал он, улыбаясь и глядя на меня сверху вниз.
Но забавлять нас он вовсе не собирался.
Он наклонился надо мной и, схватив меня за руку, потащил по площадке. Я пытался тормозить, упираясь пятками в доски, а потом начал извиваться, переворачиваясь с боку на бок, чтобы помешать ему меня тащить, но совладать с ним я не мог. Неожиданно моя голова оказалась над краем площадки.
«Так-так-так!»
Он больше не смеялся. Клэр крикнула ему, чтобы он перестал, но он велел ей заткнуться. Затем я, кажется, опять оказался на середине площадки, стоя на четвереньках, а Алан бил меня ногой по мягкому месту, прикрикивая:
«Вон! Вон! Вон!»
Клэр вцепилась ему в плечи:
«Пожалуйста, Алан, не надо! Пожалуйста, прекрати!»
Он швырнул мне верёвку, и я ухватился за неё, но я дрожал, как лист, и, съезжая вниз по верёвке, ободрал себе руки. Я упал на спину в траву и стал хныкать от боли. Алан съехал следом за мной и заорал, чтобы Клэр тоже спустилась. Он схватил меня за руку и поволок, как волокут труп. Я понял, что он тянет меня к пруду.
«А ну, хватай его за ноги!»
Клэр бежала за нами.
«Что ты хочешь сделать?»
«Хватай его за ноги! А то я и тебя брошу в пруд!»
Клэр, как видно, решила, что ничего другого ей не остаётся, и попыталась было меня приподнять, но не смогла и отпустила. Потом она снова ухватилась за мои ноги, когда Алан пригрозил, что будет выкручивать ей руку. Он назвал её «чертовой бабой», и от такой грубости она расплакалась. Она отпустила мои ноги, и Алан один доволок меня до пруда, стараясь тащить меня как можно быстрей, пока не иссякла его решимость. Небось, уже в семь лет у него было достаточно злости, чтобы считать, что когда он мстит мне, он мстит всему миру.
Я пытался уцепиться за плиты, окаймлявшие пруд, но Алан упёрся мне руками в спину и резко толкнул. Я услышал визг моей матери и её партнёрш по бриджу, которые увидели нас из окна. Я плюхнулся в воду, и меня всего пронизало холодом. Когда я открыл глаза, мне показалось, что я кувыркаюсь в безвоздушном пространстве, а вокруг меня плывут звёзды. Должно быть, я вытянул руки и, загребая ими, вынырнул на поверхность; я всплыл из темноты на свет и перевернулся на спину; надо мной — нелепо далёкое — сверкало синевой летнее небо, и на нём, точно трещины на синем блюде, чернели ветки дерева. Затем между ними и собой я увидел два склонившихся лица: лицо рехнувшегося пирата, а позади него ещё одно, с удивлённым взглядом. С неба к воде протянулись две руки, но не для того, (как, по-моему, должно было быть) чтобы меня спасти. Мне казалось, эти руки меня не вытаскивают, а толкают обратно в воду. Размалёванное лицо приблизилось, и я начал соображать, что это его руки — Алана. Эти белые руки трепетали надо мной, как актинии на морской зыби. Я чувствовал, как они сжимаются у меня на шее, и в студеной воде я пытался дотянуться до них собственными руками. Я прижал их к чему-то, но я больше не понимал, я это был или он. Я снова погрузился, и снова всплыл, и головой, наверно, прорвал воду, потому что послышались испуганные крики. Я, наверно, погрузился ещё раз, или, может быть, даже два раза, прежде чем вода взорвалась и через неё мне на помощь потянулись ещё одни руки. Я почувствовал в них силу совсем другого рода и охотно подчинился им.
Меня уложили на траву, и первое, что я увидел, открыв глаза и снова взглянув на мир, был дом на дереве — над склонившимися ко мне головами — нечто такое, что их не касалось, — там, где тучи, разорвавшись, превратились в руно среди дубовых веток. Он шатко покачивался в послеполуденном воздухе. Его могло свалить внезапным порывом ветра. Моя мать увидела, на что я смотрю, и сказала сквозь слёзы:
«Папа тебе его починит».
Она старалась меня утешить, отмахивая комаров надушенным носовым платком, пока он сам не подошёл.
Если он его починит, подумал я, то теперь я буду там жить один. Я уже предвкушал, как я буду проводить там послеобеденные часы, с книгами, с печеньем, заглядывая в чужие окна, а сам оставаясь невидимым. Солнце, находя меня сквозь решетку листьев, согревало мне лицо, и мне на минуту подумалось, что я черпаю мудрость, созревшую в этом синем воздухе.